Выключи меня
10 мая 2024 г., 18:39
Вода смоет всё. Боль и сожаление. Обнимающая за мокрые плечи нежность утопит весь внутренний холод. Костя стоял вместе с Ники в душе под струями горячей воды. Натирал его грудь, плечи и спину мочалкой. Как можно быстрее согреть его отбитое морозом тело. Двадцать минут мужчина сидел обтирал красные, почти бордовые, ноги Толмачёва барсучьим жиром. По-родительски Костя захлёбывался от возмущения и порывался как следует отчитать парнишку, — «Ты думаешь своей головой? Или я тебе вытрахал весь мозг? Ты так усердно шёл к диплому, силы, нервы тратил, грезил о Париже и нашёл ума всё перечеркнуть?! Из-за меня?! Пиздец, Никита Викторович, у меня слов нет. Твою мать, ты что сделал? Сам себе испортил жизнь! Зачем?». Но янтарные глаза смотрели в глаза мальчишки и видели только его полное отсутствие ко всему.
Мужчина тяжело вздохнул, продолжая, сидя на корточках перед любимым, согревать его ноги. Мерные плавающие руки растирали кожу, успокаивали ненависть и по очерёдности губы целовали пальцы. Не отморозил ли вдруг? Господи, дурака кусок. Что за мода молчать о проблемах? Что за семья такая, что научила пацана терпеть до края?
Костя стиснул зубы, заматерившись в себя.
— Если ты в будущем будешь и дальше молчать о своих проблемах, мы не сможем быть вместе. Ты услышал меня? — спокойно процедил он, натягивая бывшему студенту свои шерстяные носки с оленями. Подарок от Мирослава... Да бог с ним.
Никита только теперь поднял на своего мужчину глаза и слабо кивнул.
Субботин взял парня на руки и перенёс его на кровать, закутав мигом в тёплое одеяло.
— Зачем ты сразу не пошёл ко мне? — он оставил мягкий поцелуй на лбу парнишки, зарывая пальцы в его волосы. Успокоились. Оба. Но нет, Костя лишь сделал вид. Устроив голову Ники на своих бёдрах, он гладил его как кота и думал, много думал о том, что любое место, где ты остаёшься больше года, рано или поздно становится местом батальных сражений. За себя, за свои интересы. И сколько бы ни были те люди, от входа до кабинета декана, милыми цветочками в горшочках, они однажды могут уколоть до смерти. В мыслях Субботина рисовалась ужасающая картина разговора Ники с деканом, и мужчина чуть от злости не дёрнул своего парнишку за волосы.
— Иннокентьев, какая ж сука, — выдавил Субботин из себя, — чтоб ему жопой дышалось до конца жизни. Надо было мне позвонить, я бы пришёл и прилюдно его вые...
Ник перехватил руку Коси и прижался щекой к его татуировке.
— Я ему всё сказал, не надо, — ласково шепнул он.
Сказал. Кому-то что-то поперёк. Невольно Костя оглянулся. А точно ли про себя Ники говорил? Сказал Иннокентьеву? Костя заметно оживился, попросив Толмачёва повторить пламенную речь в деканате.
Ушёл. Феерично. Костика охватило крепкое чувство гордости за своего воспитанника, перетекавшее танцем в тёплое скопление на нижней точке живота. Сила Толмачёва равно как и слабость будоражит. О как сильно.
В который раз мальчик повзрослел.
— У, шэвали сэн пёр э сан репёш, — гордо чмокнул он своего Ники в кончик носа и лаской проник под его футболку. Успокоить. Расслабить. Забыться друг в друге. Знаешь, ведь мы друг для друга лучшее лечение.
Обморожение больно схватило Ники за руки, и его душа вдруг жалобно заскулила, находясь по прежнему в злосчастном кабинете: календарь на стене, заявление на столе и, вытянув дьявольские губы в тугую нить, Иннокентьев натирает свои окуляры в пластиковой оправе по кругу, по кругу, вынуждая тихонько, раздражительно похрустывать свои пальцы.
Никита испуганно прижался к Косте.
— Мне стыдно, что я не вынес чужих взглядов, оскорблений, осуждения и Иннокентьева. Даже не попытался что-либо сделать. Жалкое говно, Кось, это я.
Беззвучно губы Константина зашевелились снова матом и он закатил глаза.
— Опять двадцать пять. Ты не должен, никому не должен, Ники. Человеческая звериная сущность и невоспитанность не исправимы. Это в ДНК лежит.
Как одинаково он говорит. Точно так Ники думал каждый день по дороге в университет и, тем не менее, не приходил к утешительным выводам. Разрушалось всё при первом же появлении четвёртого курса в поле зрения: все как один смотрят в глаза, как на крысу, — «Ты гей, Толмачёв, и это всех бесит». От этого уже не избавиться. Никогда.
Ник слабо сжал кулаки подальше от Кости.
— Я не должен был делать, они не обязаны меня терпеть, никто никому ничего не должен, у каждого своя вселенная, — парень раздражался, вышёптывал грубо сквозь зубы, и нёсся по этой дорожке быстро, быстро, — всего полгода оставалось, можно было и дальше тащить эту лямку, знаю, всё это я знаю, но... — дрожь схватил его за пятки и словно потянула куда-то. Через стены, стёкла, на балкон, по заледенелым тротуарам — обратно на мост, где образы ушедших в никуда парнишек всё так и ждут его, ещё одного приятеля по несчастью... — Я те недели без тебя как пять лет прожил, — продолжил Ник, целуя живот Костика сквозь его футболку. Мягко так, по-детски. — Как тюремный срок вынес. Говорят, преступники на шестой год не выдерживают условий своего существования и ну...
Костя напряг пальцы на затылке, сдерживая порыв потормошить Толмачёва.
— Господи, где ты этой гадости нахватался? Срок, тюрьма, — а Субботин знал отлично, что ноги все растут из свидетельства о рождении Никиты, конкретно из графы «мать». Он, баюкая, обнял своего мятежника покрепче. — Никогда не думай даже о тюрьме. Забудь навсегда, что это существует, молю тебя. А быть слабым, значит быть живым, — под конец его голос дрогнул. А живы ли мы все в момент отчаяния? А живы ли мы, когда оно затянулось?
С усилием Толмачёв поднялся до подбородка Кости и на улыбке чмокнул его.
— Говоришь как отец.
Парнишка оттаивал. Понемногу, по минутам. И ещё не брал в голову ту мысль, что Парижа больше не будет.
Не брал и Костя.
— Значит, тебе есть у кого наследовать мудрость. Это хорошая новость.
Оба заулыбались. Смекнули одновременно, что не виделись трое суток. Ну, представь? Преступление! Ник снова пристроил голову на бёдрах Костика, и они молча присутствовали друг у друга. Костя путал пальцы в мыслях своего постоянного гостя, Ники путал себя в пальцах своей любви. Для обоих не было ответа на вопросы: как жить, как любить теперь. Ведь всё поменялось. Они не искали ни одного ответа. Всё ещё витали в мечтах: «я нам парусник для Тихого океана присмотрел», «я придумал тебе эскиз татуировки на день рождения».
А что если всё заканчивается сейчас? Незримо. И в последний раз Никита вот так на бёдрах, его тепло внутри, снаружи, его существование в каждом сантиметре квартиры. И сердце его бьётся рядом. На долго ли? Костя не смог скрытно вздохнуть от удушающих слёз и из него вышел стон. Ник лишь уютней прижался к нему, поцеловав на сей раз в живот слишком сдержанно. Скромно.
На город опустилась глубокая ночь. Час времени отражался в тени на кухне. Но спать не хотелось. Не моглось.
— Закрой мне глаза, — пошевелил губами Ник, схватив от Кости капельку паники.
— Здесь же и так темно.
— Нет, просто закрой их. Я так устал от мира. Не хочу знать, что он всё ещё есть, что всё ещё я существую...
Костя прижал ладонь ко лбу Толмачёва. Горячий. Прекрасно: простуда, болезнь, из жизни на неделю в комотозе лекарства.
— Ник...
— Просто сделай это, — громко попросил Толмачёв, и поверх его век легло тепло, застилающее своим градусом состояние полной отвратительности. — Да, вот хорошо, — облегчённо выдохнул он. А ведь всё кончилось. Слышишь? Комок нервов запульсировал в юноше. Слышит, знает. Теперь уже точно. Он для себя ещё раз обрисовал этот сучный прошедший день. Бросил универ. Боже. От слабости. В себя не веря, не пытаясь найти силы... Ник всхлипнул. Как бы глаза не были плотно закрыты, сквозь них пробивается невыносимая реальность бытия. Никита судорожно выдохнул, вдавив руку Субботина в своё лицо.
— Мама... Костя, я никогда не видел, чтобы мама так давилась слезами за завтраком.
Его переживания, смятение и страхи Костя старательно приглаживал, ласкал и успокаивал, но вдруг остановился. Паническая нежность. В сторону матери. Той, чьё имя в душе взрослого Никиты по-прежнему только боязнь и покорность. О, устал... Костя так устал, что она, сломавшая характер сына, продолжает это делать. Не зная, не слыша. И Ники смущённо подчинялся ей, до сих пор. Боже правый, бросив учёбу думает о матери. Твою ж...
— Она из тебя верёвки вьёт. Разве ты не понял?
Толмачёв всполошился, дёрнулся.
— Как ты так? Она — мама моя.
Ненависть зажгла сердце Субботина ещё сильнее.
— Как ты не можешь понять, что она — прокурор, Ник, — гомофобно настроенный прокурор, а уже потом мать.
Ник отвернулся от Костика, сев на кровати.
— Своим поведением она вытягивает из тебя обвинения и признание вины: да я пидор, да мне стыдно, да я несчастный, больной человек, — продолжал Костя, на каждом слове избивая несчастную подушку кулаком. — Ты ведёшься на любой её поступок и обвинения. Ведёшься, Ник, как...
Костя умолк.
— Ну, давай, договаривай, как лох. Ведусь как лох, — с видом покойным продолжил его мысль Ник, захлёстываемый осознанием, что каждый день, — будь то с матерью рядом, будь то с Костей, — ничего хорошего не несёт. Брови его опустились. Лох, да. Правда жизни такова. Стоит зажить по-своему и ты оказываешься последним лохом.
Костя, виновато потупив глаза, приблизился к Толмачёву.
— Пойми, милый, ничто не приносит человеку такое удовольствие, как осуждение кого-нибудь. Родители — не исключение, — говорил он уже тише и взглядом гулял по лучшим видам этого года — под футболкой по острым лопаткам, по струящейся ткани по рёбрам, до плавного изгиба позвоночника и ниже. Мурашки тронули Костю за руки. Он закрыл глаза. Только не сейчас, господи. — Твои осенние письма в библиотеке насквозь пропитаны страхом. Мама узнает, мама узнает, мама узнает. Мама — она мама. Под сердцем тебя носила. Неужели нормально её бояться? А ты боишься. И это чудовищно. Ты жизнь кладёшь свою на то, чтобы ей угодить. Это уже не любовь, Ники. Это охота.
Костя замолчал, удерживая в себе громкий вздох. Ники заёрзал. Его тонкие руки, слегка синюшные, стали похожи на узорчатый хрусталь — сожми его посильнее и он пойдёт трещинами. Плавные плечи парнишки сделали волну и за душой Субботина задрожало. Желание.
Ник повернул к нему голову с застывшими на веках слезинками.
— Это семья. Моя семья, — волевым голосом отозвался он. Душа заболела. И как его убедить?
Силой?
Скромно парень опустил веки, когда Костя вновь стал ближе. Нежно прильнул к его спине губами, подняв футболку до шеи.
— Ты уже вырос, Ники, — осыпая поцелуями прохладное тело, тихонько, сакрально проговаривал Костя, аккуратно снимая футболку с парня в сторону. Он поднял его лицо за подбородок к себе и, не моргнув, еле слышно пролепетал: — Я хочу быть твоей семьёй.
Странно мечтал, страшно хотел и удивительным образом Костя не представлял, что за два месяца до отъезда сможет предложить нечто иное. Когда мама Марина просит остепениться, Костик всегда машинально думает только об одном. О Ники. В нём есть эта вторая семья — одна непризнанная ни миром, ни природой Республика Семья. И так это сладко ощущалось для него теперь: в минуты краха думать о том, что они могут стать теми, кто венчается ни на словах и ни в церкви. А одним лишь взглядом и на века.
Никита обернулся. Глаза его засияли как две полные луны. Притуплённое, неосознанное счастье. Господи... А что там было: про маму, охоту, верёвки вьёт? О боже, семья. Сердце Толмачёва заколотилось. В таких случаях ведь говорят «да», но случай, когда один еле живой, совсем сейчас не подходящий. А что... Не успел он себя отправить в сторону подумать, как мигом оказался прижат к матрасу сильными руками. Ловко Костя навис над слаьостю, расставил ноги Ники в стороны, осыпая его шею поцелуями. Он и не думал ждать ответа. На такое не отвечают. Действуют. Только представь, что мы будем просыпаться и видеть друг друга круглые сутки. Не тайком на пять минут, а когда захотим. Утром секс, хочешь? Я тоже. Завтрак будешь? Пересолил, влюбился в меня опять? Поймём в кино? Давай сразу на весь вечер. Лучку к рыбке, порезать тебе? М-м-м, божественно, можно я тебя с ложки покормлю? От планов, проносившихся в голове, Субботину становилось жарко, невозможно. Рывком он скинул одеяло на пол, стянул штаны с Ники сразу, с бельём. Нахрен, всё и всех нахрен.
Ники промычал. Он ощутил себя мухой, прилипшей к отраве — попытался ненавязчиво вывернуться, но не вышло. Костя оказался ревностно настойчив.
— Кось, не надо, я не могу сейчас... — пропыхтел парень, когда остался в одних лишь вязаных носках, распятый обнажённой фарфоровой куколкой с трещиной у сердца на кровати. Волоски на ногах его туго вытянулись от мурашек, кожа стала раздражительной повсюду. Царапает. Как погано: лишившись выстроенной по кирпичикам жизни ликовать. Когда мать в отчаянии впускать в себя удовольствие от страсти на кончике... Нет, нельзя, нельзя же так. Ах!
Но Костя не слышал.
— Пожалуйста, милый... — избавившись от шорт, прошептал он, лаская кончиками пальцев пустое, безэмоциональное тело.
Толмачёв с рывка садился на кровати — одеться и уйти. Но снова и снова мощно падал спиной на матрас. Ты просто забудь, твою мать, обо всём на одну ночь. Подушка легла для удобного угла поясницу, и ножки Ники оказались плавно раздвинуты вправо, влево. Кровать, стол кухонный и вешалка у входа — всё будет занято всегда одним человеком в этой квартире. Ники — это судьба. Костя нежно гладил его бёдра, не беря в толк, что дрожь расползается по телу парнишки не от удовольствия. Он слишком далёк сегодня ночью от этого.
Его бросало в дрожь, в тошноту. И даже кроткий поцелуй был Толмачёву кислым наказанием. Соседи несчастные, сколько их уже слышало его стоны, скрип шкафа, ритмичный стук ножек стола. Нет, нет, нет... В груди всё бурлило, выворачивало наизнанку и вот, тогда не хотелось плакать в деканате, а сейчас, сейчас...
— Кость, нет, прошу... — слабо говорил Ник, откликаясь на спуск рук и губ по животу вниз.
— Maintenant, maintenant, mon chéri, — запыхался Костик и начинал плавное схождение кончиком язычка по члену Толмачёва. Сейчас, да, сейчас. Мужчина торопился, наконец, выбить весь негатив из своего страдающего музыканта. Ведь для этого и существует секс — приятно, через не могу, и всё забыто. Есть только момент счастья, а за ним пелена и стёртая память. Иногда надо улетать из этого грешного мира. Куда подальше.
Язык Субботина мурашками спешно спустился к мошонке, зацепил игриво анус, втиснулся вперёд. Минутку, только минутку потерпеть...
Ники закатил глаза, напрягшись всем телом. Всё происходящее ему казалось переместилось на сцену изящного театра — нежданное представление на обозрении тысячи людей. Как послесловие к трагедии. Вокруг всё чинно, аристократично, богато, томно и только сцена обращается в балаган двух голых тел. И матери крик проносится вдали — «это не мой сын», когда, застыв в искромётно-обнажённой позе, раздвинув ноги по-блядски, сын корёжится в попытке снова поймать удовольствие от чувства. В зале проносится свист, люди возмущённо стучат ногами, кричат, бросают стулья, зовут полицию, срывают голоса. Но люди, боже, поверьте, это же личное. Он не хотел, он и не думал, всё это подставили, подстроили, он...
Резко Ники стало больно в сердце, он не смог сделать глубокий вдох и громко воскликнул:
— Костя! Я не смогу кончить! Остановись!
Счастье свалилось на край кровати на скорости звука. Быстро разбилось. Точно так же, как загорелось реред глазами Субботина.
Мужчина опустил ноги Толмачёва на кровать. Сделал больно? Вот же сука!
Ники поспешил спрятать свою наготу под одеяло — зарылся в него по самую макушку. Костя остался стоять коленями на полу, прижавшись лбом к простыни. Часто дышал, пробегая марафон до безумия. Больно. Твою мать, Кость это ты? Куда? Зачем? Кажется, Ник всхлипнул. Твою мать, его ласка, родного Коси, отдала болью. Сука.
Субботин хотел было прижаться к Ники нежно, приласкать иначе, заботливо, целомудренно, но парень был не здесь, не с ним: сидел под одеялом считал беззвучно цифры. Три, четыре, пять... Сколько ещё до успокоения? Вся жизнь. Разок его встряхнуло и тело пробило на холодный пот.
Костя протянул руку к одеялу, но даже не достиг и края. Сжал простынь. И что это было? Костя не понимал. Его закружило в последних событиях как по спирали. Увольнение, признание, отчисление. Всё по нисходящей в конечную точку. Стремительно. Паниковал. Он скрывал от себя и Никиты, что засыпал каждую ночь в панике. Больше не увидимся, ты понимаешь? Он паниковал, увидев на пороге полуживого Ники, скрытно ощущал, что парень скатывается от него, исчезает. Конец наступает, ты слышишь? И в страхе Субботин не находил никакой адекватности в себе. Оставить Ники для себя. Силой. Боже, прости.
Оба сидели друг от друга как можно подальше. Молчали полчаса, сорок минут. Из-под одеяла выскользнула бледная лодыжка и показалась взъерошенная макушка Толмачёва. Губы его раскраснелись, распухли от негодования, размазались по краям и глазам было совестно смотреть в сторону Кости. Руки стеснительно сминали ткань джинс на коленях. Одевался уйти. Ведь стыдно, что оттолкнул. Не позволил.
Костя незаметно подполз к Ники поближе.
— Не так я представлял последние дни дома, — косо мужчина взглянул на ноги парня, увидел что оставил две красные точки на бледно-розовой коже бедра, которые завтра станут синяками. Чудно. Чудовище.
Субботин покачал головой и поцеловал терпко след от себя.
Ник ему лишь слабо кивнул, закусив нижнюю губу.
— Жизнь вообще никаким представлениям не соответствует, — парень поднялся, чтобы одеться побыстрее. Стал сутулым. Опять забитым, скомканным как когда-то. Мямля, скромник, сам себя не знающий человек с нераскрытым микро-космосом. Надо уходить.
Костя бросился следом и крепко вцепился обеими руками в тонкое запястье. Быстро опомнился, ведь, оказывается, способен делать больно. Неосмысленно.
— Не уходи от меня, пожалуйста, — испуганный голос зазвенел в ушах. Ник неподвижно замер с футболкой в руках, опустив голову. — Меня повело, просто глупо повело в сторону. Прости, я не хотел, — смято произнёс Костя, оказавшись тем мальчишкой, кто, потеряв всякую надежду на прощение, приводит последний, самый простой аргумент, не надеясь, что он выведет к хорошему исходу.
Ник легко усмехнулся.
— Не надо, знаю. Жаль, что меня не повело, — он обернулся, убрал волосы с глаз мужчины и, встав на носочки, поцеловал его в лоб. — Я никогда и так не уйду от тебя.
Ночь утопила комнату в фиолетово-мрачное свечение с улицы. Время тянулось к утру, но перенасыщенность эмоциями за какие-то семь часов ещё не утихала, не укладывалась в сон.
Наконец, взяв взаймы у смелости, Костя взял Ники за руки.
— Давай потанцуем.
— В четыре часа ночи? — трепетно спросил Толмачёв.
Субботин улыбнулся.
— Можем в пять.
Ники наклонился ещё ближе и сакральным голосом прошептал:
— Ставь музыку.
Взглядом полным «извини», «excusez-moi», «przepraszam» и «mihi ignosce», Костя взглянул на любимого. Глаза его карие говорили в ответ «прости», «sorry», «Scusa», «sliakh» и «Žal mi je». И правда, последние дни остались, а они так мало танцевали. Вдвоём.
После недолгого шуршания пластинок, скрипнула иголка. Полетел звонкий свист в такт мелодии, похожий на ветер. Проигрыватель свободно закачался эхом от стены к стене.
Одна рука уместилась на талию, вторая плавно легла в ладонь. Давай хотя бы на три минуты забудем. Всё.
Мужской голос оттолкнулся от свиста и запел под иголкой: «I follow the Moskva and down to Gorky Park. Listening to the wind of change...».
Ник качнул головой в такт мелодии.
— Это «Скорпионс»? Ты слушаешь?
Костя ностальгически прижался подбородком к его виску.
— Папина. Мне в наследство от него осталось не многое: лодка да пластинки.
Гитарные рифы грели постепенно душу, и Никите стало казаться, что Костя отвечал несколько тоскливо.
— Он оставил тебе большую часть своей души, — подбодрил парень, проведя ребром ладони по лицу мужчины.
— Да, наверное, — откликнулся Костя поцелуем по ладошке и его повело в прекрасное. В 92 год: мама с папой вместе и он, Костик — маленький бутус, сидит на подоконнике, жуёт своими первыми кривыми зубками сало, — звонко хохочет, когда папа маму хочет затанцевать, а у неё пригорает капуста. До сих пор помнит этот хрустящий, горелый вкус. Улыбка задела губы.
— Мы жили в коммуналке первые три года после моего рождения, — заговорил Костя, танцуя куда-то к окнам. — Как сейчас помню: узкий коридор, справа четыре комнаты, слева две — всё жилые, два шкафа у стены, пацаны на скейте от кухни до комнат катаются по коридору как по парку, меня мама всегда садила на кухонный подоконник, чтобы не путался под ногами. Я ковырял краску на окнах и тянул в рот. Такая горькая, колючая. Между рамами вата старая, мишура кусками валяется круглый год, а в спину дует сквозняк. Речка ведь рядом, — механически мужчина взглянул на балкон, представляя на секунду, что мама с отцом, молодые совсем, вместе, всё ещё там — живут в общежитии, до одури любят друг друга, до берега Большой Реки рукой подать и двое танцуют, прямо в направлении к прекрасному будущему.
В который раз Ник, затаив дыхание, увлёкся Субботиным. Он неотразим, нет, он — самое чудесное, что может быть, когда человек вспоминает своё прошлое. И в этот момент лучше не мешать ему. Продолжайте, Костя, ничего не забывайте.
— Кухня вся газетами была старыми заделана, обои клеить было дорого и однажды отцу так надоел страшно-жёлтый вид стен с криминальными сводками, что он решил заклеить все стены пластинками, – гитарные рифы перешли в кульминацию и Костя повёл их с Ники побыстрее. Страшно хотелось ещё раз поведать своему любимому каким был прекрасным отец. Как его Костя любил. — Эту пластинку отец на помойке нашёл, — Костя кивнул на обложку «Скорпионов» у стены. — У всех уже были магнитофоны давно, пластинки стали пережитками прошлого и оказались на помойке. Так что это — наследие мусорных баков Западного микрорайона.
— Мы такой же мусор как они — ничего плохого, но и ничего хорошего, — выдохнул Ники, прильнув щекой к плечу Костика. Песня про «Ветер перемен» ревела гитарным соло и из прошлого Толмачёва всё ещё тянуло в серое будущее. Музыка, чёрт возьми, начинает бренчать настойчиво по струнам души. А они не поют, они скрипят. — Я перестаю понимать, ради чего всё это терплю. Для чего барахтаюсь, люблю тебя. Для чего, если мы разъедемся? Для чего, если я больше не нужен своей матери больше? Для чего быть настоящим? Вот скажи мне?
— Ты это делаешь для себя. Своего будущего, — подняв лицо Ники к своим глазам, говорил Костик. — Всё это тебе нужно, чтобы однажды оглянуться назад и сказать: ты прошёл сквозь такое дерьмо, и разве какая-то мелочь для теперь проблема? Ничто не происходит быстро. И битва за себя не даёт мгновенные плоды. Ты хочешь быть свободным? Будь. Ты хочешь быть сильным? Будь. Просто бери и будь. Ты — это целый мир, мой мир. Ты даёшь своим примером таким же непринятым мальчикам пройти сквозь трудности и остаться. Не все, Ники, выживают. А ты есть. Ты остался и продолжаешь идти дальше — для этого всё и терпишь.
Ладонь стиснула ладонь. В знак согласия. Язык от речей размяк и с низоты своего роста Ники смотрел на Костю. Мой мир. Его ещё никто не называл целым миром. Белые бабочки юности перестали кружиться за пределами дома, улеглась вьюга и, обнявшись, два неповторимых мира танцевали вместе. А потом ещё и ещё. Без паники. Повторяй мне почаще хорошие слова. Без них мне не жить.
Карие глаза сонливо закрывались, когда первый сосед ранним утром отправился отогревать авто. Работа. Пластинка перестала петь у стены, вращалась без цели. Совсем как жизнь, которая ещё тянула заблудшего сына домой. Там всё осталось разбросано по углам. Надо по-мужски навести порядок. Раз и навсегда.
Толмачёв молча кивнул на выход из квартиры Субботина и был быстро понят.
— Домой собрался? — Костя хотел поставить ещё что-нибудь из папиного музыкального наследия, но Ник взял его за руку, замер. Скажи сейчас, что тянет домой — это как признаться в нелюбви к человеку, с которым ты долгие годы прожил бок о бок. Там мама, понимаешь? У неё сердце. И отца не могу подставить. Пойми...
— Надо держать свой базар. Лучше пусть я ей сам объясню —почему ушёл, чем это сделает Иннокентьев, — наполовину соврал Ник, почуяв как язык немеет, когда слово «мама» должно встать в предложение.
Пять утра. Может получится прокрасться домой незаметно, — тихо и все спят, — а утром: разговор, извинения, предложение провести выходные всей семьёй, на даче, украсить дом вместе к Новому Году. И всё же Никита ещё был всем своим существованием здесь, у Кости, в медленном танце. Внизу к подъезду подъехало авто и ярко-алмазное свечение фар озарило своими лучами прямоугольник дома. Костя, не моргая, смотрел как стоящий посреди комнаты Никита всей его жизни в расплывчатом свете фар напоминает прекрасные события: он — коммуналка, он — отражение неба в лужах на площади, он — военно-морской парад в пять лет, он — папина рука в руке на лодке, он — мамины свадебных гвоздики в волосах. И сам он весь — миллион не прожитых вместе минут.
Фары сияли недолго и, наконец, свернули из двора. Погасли. И с ним погасло всё, что вспомнил Костя. В темноте комнаты оказалось пусто и он кинулся наощупь. Схватился от страха за плечи, улыбнулся. Ткнулся губами во что-то. Висок. Горько засмеялся. Слава богу, здесь.
— Странно, но я не могу тебя отпустить, — шептал он, собирая вокруг себя своего Ники как мягкое одеяло.
Парнишка, державший руки по швам, быстро схватился за руки Кости. Поближе, поближе. Пять утра. Если подумать, то у них есть в запасе ещё полчаса, час.
— Давай прогуляемся по «центру». Расскажешь мне ещё что-нибудь, — Толмачёв оживился, совсем забыв про холод собачий и что кончик его носа за полночи так и не отогрелся до конца. Не важно, не беспокоит.
Костя быстро бросился искать свой свитер.
— Что ты хочешь слышать? Я уже весь иссяк на истории о себе.
Они снова погрузились в атмосферу «ничего»: ничего не было, ничего не случилось, ничего не больно, ничего не страшно. Есть только «всё» : всё хочу, всё могу, всё можно, всё счастлив рядом с тобой.
Руки путались в одеждах. Чёртовы флисовые штаны. Костя рыкнул. Нервничал, что время снова нельзя остановить.
Ники подошёл к нему и спокойно взялся завязывать шнурок штанов на талии.
— Ты рассказал мне пять тысяч дней из своей жизни. А их ещё там сколько? Десять, двадцать? — кончив со штанами, парень пулей метнулся в коридор, принёс костины ботинки, и опустился перед ним на колени, начал обувать. — Я хочу знать всё, что есть у тебя. Ты ведь — моя семья.
Он делал это долго. Перешнуровал три раза, попутно целуя костяшки пальцев Субботина. И тогда оно пришло, спокойно постукивая — настоящая любовь.
Костя зашёлся лихорадкой и поднял неспешно голову Ники за волосы к своему взгляду.
— Семья? — настороженно спросил он.
Ник смущённо прильнул щекой к его бедру и кивнул.
— Ты — моя семья.
Они гуляли по сугробам вдоль набережной, держась за руки ранним утром. Ночное небо затягивало пёстрыми островками облаков. Улицы ещё не были заняты бесконечным потоком машин, пустовали. Снова этот город был предназначен только для них двоих. Семья. На одном из центральных светофоров, вспомнив нежное слово, сказанное ими только теперь, Костя нагнулся к покусанным от волнения губам Ники, пристроил тепло своей ладони на его щёку и увлёк в поцелуй. Он обязательно увезёт с собой ощущение пространства, времени и мороз собачий, приносящий неимоверное тепло жизни. Город, Ники, Город, Ники. Субботин смотрел на лица домов, держал голову высоко поднятой и понимал — любит. Всё, что этот город ему дал. Всех, кого привязал к нему.
Он остановил Ники у свежей новостройки. Там, где заканчивался центр города.
— Здесь я родился, — выдохнул Костя, кивнув на всё, что осталось от былого времени — не до конца вывезенный старый фундамент, покосившиеся колонны в трещинах и решётки извилистых ворот в бирюзовой краске.
Никита обвёл пространство глазами и затаил дыхание.
— Коммуналка?
Костя кивнул. Он поднял руку в воздух, прищурился и указал на чей-то балкон, сверху которого нагромоздились ещё пятнадцать бесполезных этажей.
— Квартира девять, третий этаж, вторая комната слева, — Костя закрыл глаза, вспомнив ту самую дверь, обитую листами белой фанеры в трещинах, на которой был приклеен Микки Маус и нацарапаны буквы AC/DC. По коридору летает едкий запах дешёвых духов — ими душилась студентка Зина и протирал лицо после бритья её муж, дымит вечно подгорающая сковородка на кухне, которую грозились выбросить все, но пользовались до последнего, вякающая дверь у пятой комнаты и выбитая форточка в туалете, где в рамы вместо стекла был вставлен журнал «Караван историй». Костик представлял себе, что ему снова семь лет и вчера во двор заехал красивый мальчик с карими глазами, — и Костя точно знает, что будет дружить с ним до конца своих дней. И май вокруг, макушку припекает, мошкара заедает ноги да руки, а ещё пахнет арбузом и жалобно скрепят качели, на которых кто-то упорно делает солнышко...
— Мама начала рожать ночью, — вспомнил Субботин одну из тех историй, которую слышит в каждый свой день рождения. — До больницы было ехать час. Роды принимали прямо в комнате. Мама, отец м педиатр на пенсии — Алевтина Семёновна, в конце коридора жила, — Костя рассказывал, не открывая глаз, и улыбался всё шире, когда Ники жался к нему поближе. Жадно ловил каждую букву. Не упускал. Ничего. — Как я родился, отец обтирал меня на кухне и плакал от радости. А вон там, — Костя указал на перекрёсток дорог слева, — стоял ларёк. Хлеб и булочки продавали. Когда мы уже переехали на проспект, я бегал сюда — покупал хлеб и грыз его корочку, — Ники засмеялся и тихонько сглотнул. Ту корочку помнил и он: баба Маша носила из комбината питания хлеб с этой оболочкой, похожей на сухарь, и как она хрустела на зубах, а мякоть таяла во рту за секунду. Оба хором друг другу ответили: — Больше нигде и никогда я не пробовал такой вкусноты.
Давай запомним это счастье. Вместе.
Ещё час они бродили по дворикам и им представлялось, что все новые дома снесли подчистую, сугробы побежали ручьями к Большой Реке, воздух стал розово-синим как на старых фотографиях и вырос тот самый, старый Большой Город. И крыши открыты для них двоих, чтобы на высоте воробьиного полёта целоваться и нет, не думать, что это в последний раз. Они пообещали друг другу встретиться завтра в «Монреале». Как в первый. Всё только начинается.
Проводив Ники до арки его двора, Костя неспешно отправился вспоминать свой город дальше. Не прощаться. Не отпускать. Не забывать. Та тоска, что проявилась ночью, в нём взыграла вновь. Он любил. И город, и страну. Он любил. Всех, кто был и уже не был рядом. Как сейчас Костя мог вспомнить свой первый поход в кинотеатр «Лик» на том берегу Большой Реки, вспомнить первые заработанные двести рублей от расклейки листовок, как вешали с папой люстру к потолку, как с мальчишками по очереди гоняли на одном и том же велосипеде вдоль набережной за рубль. Он любил памятник Пушкину, потому что там тусовалась вся молодёжь Большого Города, — там же в первый раз Костя поцеловался — имени не запомнил, но в памяти отпечатались губы со вкусом черничной гигиенической помады и маленькая щербинка между зубов. Субботину нравились дребезжащие электрички, в которых что ни поездка — то финал КВН. И гастроном у дома — лучшее место на земле. И стадион, где проходили летом концерты звёзд, и давно родной клуб «25 этаж». Река, залив, площадь, музей и ещё музей, станции метро с мозаикой побитой на стенах, трубы ГЭС заметные с любой точки города и смотровая площадка на холме с бескрайними закатами. Ноги дошли. До набережной. И, запустив руки в карманы, Костик замер, закрыв глаза и слушая как ветер завывает, мечется о мраморные плиты берега. А за спиной городская тишина. Такая влюблённая, меланхоличная. Бросить всё это? Парень зажмурился. Да, увидеть другие берега и в них остаться это неплохо — там безопасно, там спокойно, там в будущее смотрят и видят светлое, — но разве оно всё так важно, когда там ни души, ни сердца, а вот тут... Всё. И любовь к этому ко всему так велика, что сердце не вмещает, бьётся быстро. Вон там — папа проплывает на лодке и мама смеётся, Костику купили фуражку морского офицера, — он машет людям на берегу, салютует всем по-военному, кричит своё визгливое «ура» и не знает ничего, кроме беспечности и любви. Покинуть это, оставить... Невозможно. Вот и первые лучи солнца пробиваются сквозь темень небесную. Обливают своим светом Центральный район и оставляют чернильные наброски на домах за спиной. Может там где-то Ники? Ушёл, оставил родной дом, рассправил свои крылья и решил быть. Здесь, сейчас...
Костя сжал на своей груди руки в замок и резко обернулся. Его глаза задрожали в надежде. Ники.. За спиной раздался тяжёлый грохот, треск, бах. Все двери закрылись с громким ударом. Ники остался. По ту сторону жизни.