Гранатовый вкус гвоздики. Возраст гордости

NC-17
Завершён
42
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
272 страницы, 143 969 слов, 24 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
42 Нравится 10 Отзывы 19 В сборник

Без права переписки

Настройки
      «Я вернусь к тебе, очень скоро» — не отпускал одну единственную мысль Толмачёв и стоял у двери своей квартиры. Долго не открывал. Он уйдёт, сегодня же. Смело соберёт вещи, скажет —  «я его люблю и это решено», попросит не держать его и холодно ступит за порог. А там — что будет. Материнское сердце — оно же не приравнивается камню. Папа, в конце концов, поддержит. Верить ему можно. Он помощь, поддержка... Он ушёл.       Первый поворот ключа, не до конца ещё открыта дверь. Навстречу быстро бегут ноги. Мелкие, дробные шаги. Они стучат как трамвай по старым рельсам и молниеносно оказываются рядом. В лицо Никиты бросился удар по лицу. Нелёгкая правая рука со змеевидным золотым браслетиком на запястье поздоровалась.       — Ах ты, сука! Пришёл всё-таки? Натрахался? — закричала Софья Павловна, после пощёчины наотмашь толкая сына за плечо к стене подъезда.       Мерцание настенной лампочки в карих глазах усилилось, закружилось и он только открыл рот заикающимся голосом молвить хоть что-то, но рука матери затряслась перед его носом, сжимая с остервенением огромную часть сына — серебряный корабль — первое признание Кости.       — Это твой Субботин подарил? Всё, не увидишь больше, — рука Софьи Павловны затряслась с особой силой и со всей дури жахнула корабль в стену.       Посыпались карма, борт, маленький флаг. На части.       Никита охнул. По живому надрез. Глубокий, медленный. Он рухнул коленями на бетонный грязный пол подбирать свою душу.       — Ты что делаешь, мам? — закричал он, заметив на покрашенной стене царапины — следы своей слабости. Частицы корабля выпадали из рук, их уже не склеить. Господи, нет, нет... Он поднял свои ошалевшие глаза на мать, губы его дрожали и голос от спёртого воздуха хрипел. — Это... Это... Подарок... — жалобно пропищал он и сглотнул, не веря, что не может иначе ей ответить. Твёрдо, как и хотел. Выходит, он — щенок? Как же?       В соседней квартире кто-то за дверью зашебуршался. Никита быстро поднялся на ноги, вталкивая мать поскорее в квартиру: — прекрати немедленно. Перестань. Хватит. Люди же...       Соня торжествующе оставалась на месте, распахнув гостеприимно на любопытство публики дверь.       — А что люди? Эти все люди и так уже знают, что мой сын спидорасился: учёбу бросил, по кабакам лабухом работает, как баба одевается, — она загибала пальцы свои в кулак, содрогаясь от каждого довода. — Я может что-то забыла?       Никита готовился к новому удару. Не тому, что был раньше — горестное поглаживание ладонью по щеке. Удар в челюсть. На вылет. Она может? Знал теперь, что да. Он тихо позвал отца, глядя как мать на это только ехидно усмехается.       Бесполезно. Часами пятью ранее Виктор Леонидович уехал беречь своё здоровье от нападок жены на дачу: собрал вещи, завёл машину и отправился доживать этот год в СНТ за городом. Бросил? Нет, поверил, что сын — парень разумный, справится.       Он то да, но вот Соня...       Никита побледнел. Он попросил себя опомниться и дойти до комнаты. Вещи. Собрать. Бежать. Но на место планов приходили один за другим реалии: мать швыряла в холщовый мешок из-под картошки те самые одежды, пропитанные насквозь костиным существованием, и хрустела в руках то одной, то другой пластинкой — ломала их с лёгкостью мясника.       Ник закрыл лицо ладонями и часто задышал. Мама... Всё? Она носилась перед его носом, что-то кричала несвязное про бога и человечность, хватала за плечо, когда не видела лица сына, а он не слышал её. Взросление. Оно зашло настолько далеко, что приходится прямо здесь и сейчас разочаровываться в родителях. Ведь они всегда как боги: несокрушимые идеалы, которые создают твою жизнь. И вдруг ты слышишь, что боги врут, секретничают, разводят пустые разговоры, ревнуют. Превращают нечто важное, одно за другим, в пустоту. Боги разрушаются. И верить больше не в кого.        Язык на время онемел. Или это навсегда? Сквозь пальцы Ник смотрел на... Кого? Человека чужого. Такого, кого завидев когда-нибудь в автобусе, любой гражданин мысленно перекрестится и подумает — «ни дай бог мне такое счастье».       Щёки Софьи Павловны стали пунцовыми под тяжестью собственного крика. От неё во все стороны брюзжала слюна и морщины стали остро-заметными. Всегда ладная, собранная, привлекательная Софья Павловна переродилась в тётку за рыночным прилавком, читающая другой тётке, молодой и завидной, нотации. На молчание сына она снова замахнулась залепить ему пощёчину, но тот, зажмурившись, увернулся. Как это больно понимать, что есть на свете женщина, которая может поднять на тебя руку. Та, что родила тебя. Под сердцем носила? Кровь родная? Её глаза обратились в сплошное безумие точно у шизофреника. Ни сострадания, ни любви, ни милосердия. Бесчувственные, почерневшие две точки. Опасные, способные нанести два, а то и три глубоких ножевых ранения.       Ник сполз вниз по стене, тихо и исступлённо повторяя:       — Ты смотришь сейчас не своим взглядом. Это не твои глаза, мам. Это не... Не ты.       — Не надо мне тут поэзию разводить! — Софья Павловна схватила Никиту за руку и дёрнула его наверх. Чтоб тряпка имела совесть говорить и слушать её с глазу на глаз. Парень вздрогнул от страха, когда усиленный женский голос закричал у его уха. — Бросить университет! Сука, как же ты мог? Сколько унижений я испытала, пока выслушивала от декана. — Ник сжал переносицу, представляя, с какой дьявольской улыбкой Иннокентьев рассказывал всё об одном, —детально, подробно, не цитировал, а слово в слово, кадр в кадр. Софья Павловна еле как перевела дух. — Я со стыда чуть не умерла, когда мне этот, блять, стендап показали, всё, всё, нахуй, рассказали. Почему-ж ты тварь то такая?       Всё-таки Ники был мужчиной. С униженным до плинтуса самолюбием. Он страшно был напуган, только не знал чем: яростными глазами матери или нескончаемым потоком мата с её губ. Всем и сразу. Каждое крепкое слово, обращённое в его сторону, уничтожало так, как этого не делали в университете, — тонкое поражение.       Руки его зашлись судорогой, и со всей силы он ударил кулаком по стене, размозжив свои костяшки пальцев до красных пятен.       — Не говори так со мной! — закричал Ник. — Я не тварь и не сука, я сделал то, что посчитал нужным. Я это сделал для себя. Мне делают больно, мама. Ты и представить не можешь через какие унижения я прохожу каждый день.       Истерично Софья Павловна засмеялась, принимая любой ответ сына за вызов состязаться в силе: кто здесь больший «мужик»?       — Для себя? Для себя? Унижения? Ты правду называешь унижением? Воспитала, называется, члена социума. Получается просто члена, — казалось Соня совершенно перестала слышать саму себя, не выбирая выражений. — Тебе что, плохо живётся на белом свете? Тебя что, плохо воспитывали? Для тебя же всегда всё покупали, всё делали, — Софья Павловна, задыхаясь, прибегла к своей любимой уловке — загибать пальцы, — игрушки какие хочешь, поездки к морю три раза в год, саксофон, между прочим, стоил как наша машина, квартира в хорошем районе. Вот чего, скажи мне, чего тебе не хватает, что ты во всё это блядство впутался? Я же тебя не таким воспитывала. Ты скажи, скажи, чем я это заслужила?       Слова женщины в пунцовой истерике швырнули Толмачёва-младшего опять к стене, пульсирующая боль ушибла руку.       — Ты? — удивлённо выдохнул парень, сдерживая дрожь в голосе.— Отец, мама, со мной рядом был всегда отец, но не ты. Это он, никогда не ты, делал со мной уроки, лечил меня, помогал во всём, в музыкальной школе на всех выступлениях был папа и бабушка, — сын становился всё ближе и ближе к Соне, прижимая взглядом к стене. Она заметила, как пальцы Никиты сжимаются в кулак. Дрогнуло. В мальчишке просыпалась неизвестная мужицкая сила. Ещё немного и, казалось, тот монстр, которого Соня родила двадцать лет назад, раздавит её. Её! Голос этого монстра звенел в ушах интонациями его создательницы. — Тебя я видел в лучшем случае по воскресеньям, в худшем на каникулах. И после всего этого ты спрашиваешь? — Ник вспомнил, хотя нет, он не забывал это никогда, как миловидным ребёнком он преданно ждал вечерами мать у окна. А она всё не шла — задерживалась. Даже когда могла этого не делать. Ник озлобленно подлетел к матери. Защищать. Себя. — Ты пропустила все двадцать лет моей жизни, мама, чтобы понимать меня.       Они стояли посреди коридора и смотрели друг на друга, готовые вцепиться в сонную артерию. Перегрызть. Мать расправила плечи, стала чуть выше сына и снова толкнула его от себя.       — Ах, отец? — проскулила она. — В хер меня решили оба не ставить? — и только губы Толмачёва дёрнулись сказать что-то в ответ, Соня толкала его сильнее, кричала громче. — Так вот, Никита Викторович, отец тебе не помощник и не соратник больше. Ни разу не позволю помогать, — обращение по имени и отчеству рвало все нервы резко, бросало их на пол и ах, больно, как же больно.       — Ты же озабоченный, — ткнула пальцем в грудь парня женщина. — Иннокентьев сказал, что на тебя студенты жалуются, ты к ним пристаёшь...       — Мам, но это же ложь! — закричал Ники и его глаза забегали по сторонам. Она уже перестала верить в него. Перестала узнавать и слышать, видеть. О нет... Нет... Зуд прокатился волной, сковал ноги, перекрыл в горле воздух. Ники тянулся расцарапать себя, вынуть это нечто мешающее дыханию. И через силу жмурился, чтобы прогнать слёзный рефлекс. Она... Она верит другим, она слышит других. Она... Софья Павловна Толмачёва... — Как ты можешь ему верить? Я верен Косте...       Никита выпалил запретное слово от имени уязвлённого в себе  мужчины, верно-преданного, чувствуя что страх хотя бы раз подумать взглянуть на кого-то медленно начинает заползать в него, пускать свои когти. Костя, я никогда не сверну от тебя. Никогда, никогда... В      от и женское самолюбие получило мощный удар под дых.       — Закрой рот свой! — грудь Софьи Павловны разошлась на сиплый крик. — Никогда при мне не произноси это имя. — замахнувшись на сына дать ещё одну крепкую пощёчину, Соня начала ходить из комнаты в комнату. Ломать руки, бубнить проклятия в сторону Су...Су... Искусственно её глаза закатывались, давая понять, что шаг до отчаянного обморока уже сделан. И этот Субботин всё развернул к ней задницей, всех, сука, всех настроил против. Даже родной муж, — Вить, ты то куда, — готов вступиться за Костю. Проклятье. Софья Павловна закрыла лицо руками, издав рыдающий звук. Теряет. Всё сейчас теряет. Ещё хватается за краешек личного благополучия, покоя, где все живут так, как знает она, — ведь это лучший вариант, — но всё ускользает прочь, утекает. Всё, всё. Нет.       Что-то она ещё может. Должна.       Быстро мать убрала руки с лица, надев сухую, холодную маску чёрствости, и закрыла входную дверь на все замки.       Ник, не поверив растерянно прижался к стене. Нет.       — Знаешь, что это? — вернулась к разговору Софья Павловна, — тебя никуда больше не возьмут. Ни в Париж, ни в наше пэтэу. С такой дерьмовой репутацией, — с тумбы она схватила ключи сына и сунула себе в карман. — А знаешь, что это значит?  Ты, Никита Викторович, теперь сидишь под домашним арестом. Сдаёшь телефон, идёшь в комнату и сидишь там.       В мыслях парнишки тяжело брякнул: звук цепей и скрипучих музейных замков. С детства запомнил, что так звенит решётка музея МВД. Арест. Сначала доносы, потом выдворение, теперь арест. В намерениях матери как всегда не приходилось сомневаться — арест, обжалованию не подлежит. Она разминала пальцы для нового броска и смотрела сквозь сына.       Какого сына?       — Видит бог, я хотела по хорошему, но ты не понимаешь. А весной, весной, тебя ждёт армия.       Он бы хотел театрально застонать и сжаться в бледном ужасе. Вот только вышло по-настоящему. В мире русского языка, а в французском ещё больше, существует много прекрасных имён существительных, но именно на долю последних дней года выпала грубая часть словаря. Глава вторая — страшные слова на «А».       Мать повторила про армию несколько раз, с каждым разом отбивая слова кирзовыми сапогами, с особым удовольствием признаваясь, что уже изучила место будущей службы сына.       Затылок Ники охватил жар, словно по нему прошлись бритвой. Тупой, резкой.       — Мам... — взмолился он, шмыгнув носом.       — Закрыл рот, сдал телефон. Немедленно, — Соня всё ещё держала свою руку вытянутой, и требовательно подкидывала вверх воздух.       Никита дёрнулся в свою комнату, заметив, что многое в ней переменилось. Конечно, мать уже шарилась. Кинув на кровать спортивную сумку, глядя как вертолётными лопастями всё кружится перед глазами, он стал бросать вещи мимо: то на кровать, то на пол. Побег. Только побег и ничего более.       Ведь за это ей не хватит сил наказывать...       Ей? В дверях возник прокурор Софья Павловна Толмачёва, скрестив руки на своей груди.       — Уйдёшь сейчас, пойдёшь в обезьянник на двадцать суток, а потом ещё на двадцать и ещё.       Обомлев, Никита выронил из рук одежду и, с полураскрытым в ужасе ртом, обернулся к женщине.       — Ты меня в тюрьму готова бросить? — Ники наклонялся вперёд ощущая, что сейчас рухнет на колени. Просто быть. Собой. Пожалуйста. — Мам...       Из рук сына женщина выхватила телефон, спрятала в карман своего домашнего костюма, заложила руки за спину.       — До армии, да. Потом на Дальний Восток у меня уедешь. Я вышибу к чертям из тебя всю эту дурь. Понял меня? — рявкнул голос.— Я не слышу.       Достаточно было уже сделано, чтобы пойти поперёк её веления: устроить драму, развалить семью, построить своё счастье. Но связаны, мать и сын, невидимыми крепкими сетями, и порвать это нечем.       Последний акт уничтожающей пьесы оказался сыгран, и карие глаза как занавес опустились. Две блестящих капельки выпали на веки.       — Где ты потеряла своё сердце, мам? — беззвучно прошептал Ники и закрылся руками.       Это всего лишь конец света. А свет и, правда, исчез. Тёмные тучи затянули город и всем вокруг казалось, с самого утра до окончания дня, что наступила вечная ночь. Небесный свод был где-то на плечах. Давил. Уничтожал. Ровно сутки без сна пошли. За окнами трещали аномальные для декабря морозы и, в перерывах между драмой семейства «Т», жители подъезда номер три слушали как гудят минус тридцать за стенами. Гудят. Как тюремные печи. Никита сжался, натянув рукава кофты до самых кончиков пальцев. Ну, нет. Она не могла этого сделать всерьёз — под замком оставить дома, лишить связи с внешним миром. Сказать — ради бога, таков характер холодной до нежности женщины, ведь да, она в первую очередь — прокурор, и в последнюю — мать. Но... Все «но» испарились, когда Ники поплёлся в коридор. Дёрнул дверь. Закрыла. Из него вырвался нервный смешок и он дёрнул дверь посильнее. Наглухо. Быстро и, не думая, перерыл квартиру на наличие запасных ключей, но Соня и их забрала. Телефоны? И тех нет. Ни одного. Быстро, чуть не споткнувшись от слабости на ровном месте, Никита кинулся в свою комнату к окну. Лестница! Там пожарная лестница! Ничего, что сломает ногу, но шанс выбраться из квартиры... Исчез.       Между окном и деревянной рамой образовалась белая, толстая корка льда. Чёртовы старые окна. Примёрзло!       — Да ты ж су... — Никита не успел выкрикнуть отчаяние, как бросился в коридор к отцовским инструментам. Дай бог здоровья папе, за то, что один из своих шкафчиков он ещё по молодости оборудовал под «на все случаи жизни»: отвёртки, молотки разных размеров, пила, лобзик и весь строительный магазин уместился на трёх узеньких полках. Сейчас, сейчас всё будет. Пристроив монтировку к заледеневшему месту у своего окна, Ник надавил на инструмент и... Рама отчаянно захрустела. Дальше — только выламывать.       — Да ты ж сука! — страдальческий вопль вырвался из груди и стуком монтировка повалилась, извиняючись, на пол. Вместе с Никитой. Всё. Господи. Она и, правда, это сделала — изолировала. Совсем. Двадцать лет и под арестом, без права переписки. А дальше куда? Намордник на лицо и в дурдом? О, конечно, дорогая мама наверняка видит излечение сына в уколах, больничных палатах, гипнозе и прочей дребедени. Но она уже успела сыграть роль методичного психиатра: вся мужественность, спящая мужская сила, капелька самолюбия были поражены, уничтожены. Наступало тотальное состояние ничтожности. А Костя? Он... Всё? Никита заткнул себе рот обеими руками. Мышцы всего тела натянулись, в голове зашумела бурлящая кровь и парень глухо заорал в ладони. Всё.       Вечером Софья Павловна вернулась с работы. Надменно пустым, голодающим взглядом Никита следил за её будничными спокойными действиями, стоя у своей комнаты.       — Ставь чайник, там такой мороз, я околела. Скорей бы ужинать. Варил что-нибудь?       Поджав губы, Ник молча кивнул, и в эту минуту в квартиру заползла высокая, плотная, перетянутая тканью как диван, фигура. На Никиту смотрели два поросячьих глаза. Не успел отец не ночевать дома две ночи, как уже — под два метра ростом, моложе матери лет на пятнадцать, форма тела — шкаф, суровый боров в полицейской куртке и в меховой шапке с гербом-звездой во лбу. Приехали.       Заметив злобный взгляд парнишки, гость ему кивнул безразлично, пока мать снимала сапоги и допытывалась у Никиты бодрым тоном — как у него дела. Дела? Дела?!       Ник терпеливо держал язык за зубами.       — Это Семён Фёдорович. Он будет тебя возить в ресторан. Туда и обратно, — кивнула мать на гостя, любезно приглашая его согреться на кухне чаем.       Ник на мужчину только отвернулся спиной.       — Надзиратель? — выразительно спросил он, скрещивая руки на своей груди потуже.       — Семён Фёдорович, — Софья Павловна гневно зыркнула на отпрыска. — Я бы могла тебя и в ресторан не пускать, но твои «выступления», — мать обозначила кавычки, закатив глаза, —расписаны до середины января: люди деньги заплатили и они не виноваты... — при посторонних обвинять сына во всех смертных грехах прокурору Толмачёвой не хотелось, и она старалась держать себя спокойной аристократичной дамой. — Поэтому отработаешь положенное. Этот ледяной покой, идущий прямиком из ада, её весёлость и довольные чем угодно, но не сыном, глаза дрожали на нёбе Никиты, чесались под его лопатками.       Его новый, первый личный надзиратель быстро освоился, бродил в носках по дому, не сняв шарфа и шапки, заглядывал во все комнаты и бросал восторженные знаки внимания квартире.       — Да, муж у вас с золотыми руками, так всё самому сделать, это надо уметь.       Мать гордо кивала в ответ, отвечала гостю ласково. Ласково?       Ник ловил всё.       — Ты как надумаешь у себя ремонт делать — звони мне. Я тебя с ним свяжу, он тебе всё толково сделает, недорого, — Софья Павловна взяла милосердно гостя за руку и пообещала сверху, что детям передаст сейчас же баночку домашнего варенья.       Ник поморщился. Господи как же выразительно её любезность перед чужими людьми скрипит солоноватым кровяным потоком на зубах. Стены квартиры изгибаются, плывут, пол превращается в вязкое болото. И смех матери, внезапный, кокетливый, вызывает рвотный позыв. Нет, это не его мир, не его жизнь. Это сон, это кошмар, это...       Ник едва не задохнулся, придумывая, как ещё обозвать худший день в своей жизни.       Покуда гость намывал руки в ванной, сын поймал мать за руку и быстро утянул в гостиную, умоляюще заглядывая в её лицо.       Если она так любезна, мила с посторонним, то сердце есть, оно стучит и живёт, оно должно проснуться. Очнись! Очнись!       — Надо поговорить, мам...       Соня дёрнулась.       — Мне не о чем говорить с тобой.       Короткое дежавю заставило сына схватить мать за запястье потуже. Боже, ведь когда-то он на первый поцелуй Кости ответил так как она — «не о чем говорить».       — Зато мне есть о чём, — грубо ответил Ник, как когда-то с ним, на даче, мартовским днём говорил ещё не Кося, а Константин Николаевич.       Мать улизнула от сына и гневно вытерла свои ладони об одежду. Противно до ужаса, что эти руки, бывавшие в самых неприглядных местах мужского тела, прикасаются к ней.       — Я не позволю тебе просрать свою жизнь в блядстве...       Пафосные речи матери действовали на Никиту странно. В ужасе он не понимал — откуда мать берёт такие фразы, где она потеряла свою воспитанность? Но понимание приходило быстро и Ники смотрел на женщину с нежелаемой долей отвращения.       — Ты говоришь пошлости. Ты что, думаешь я Костю перестану любить, сидя в заточении?       Софья Павловна резко одёрнула своего поганца и закричала на него шёпотом. Красная тряпка.       — Я говорила тебе: не смей произносить это имя в моём доме! Слышать, видеть, знать не хочу!       Никита кивал на каждое слово. Раздражался, краснел, прилагал многие силы, чтобы хоть что-то ответить, но не выходило. Имя... А он даже и сейчас, произнося «Костя», невольно улыбается, чувствует прилив счастья. Ах, он есть, где-то есть этот парень с янтарными глазами, неторопливым ровным голосом, от которого плавится каждая вена в теле. И есть это имя. А Никита...       Вода в ванной затихла, Софья Павловна толкнулась уйти в сторону кухни, но сын снова ухватился за её руку и, подняв крохи нежности к ней, — те малые, что с трудом отыскивал в памятных моментах весь день, — Никита с надеждой в голосе спросил:       — А скажи, мам: тебя нисколько не трогает, что люди приходят послушать меня? Что у меня концерты? Что и я приношу радость людям? Что я полезен? Люди аплодируют мне, мам. Им нравлюсь я. Тебе это совсем неприятно?       Соня не смотрела на саксофониста, Соня мыслями была уже на кухне, Соня разливала суп, Соня высокомерием ответила:       — Ничуть.       Она ушла от него. Нет, не сейчас, а когда родила. Она отказалась от Никиты. Сразу. В недрах каждой фамилии всегда можно отыскать семейное мифотворчество, за которым стоит крупица шутки и вагон правды. Семья Толмачёвых полноценно начиналась с навыдуманной истории: как за имя «Никита» воевали до последнего в ЗАГСе тридцатилетние Витя и Соня.       — Что это за имя, Никита? Слащавое. Не хочу такое. Мужское надо. Александр. Как Македонский, — блистала умом Соня, — я не буду своего сына звать Никита. Сашка и всё.       Обещание Соня сдержала. До пяти лет дома звала сына Сашей, навлекая сколько можно и где возможно путаницу.       — У нас нет карточки Александр Толмачёв. Есть Никита Толмачёв, женщина, — грузным голосом отвечала медсестра в поликлинике, а Соня внутренне протестовала. Будет Сашкой. Всё-таки воспитает, рано или поздно она воспитает его по-своему.       Дорвалась. Когда оно уже было не нужно.       Никита-Саша смотрел на себя теперь в зеркало и под оживлённое перечисление Семёну его обязанностей видел — он матери такой, сам себе принадлежащий, Саша-Никита никогда был не нужен. Она приделала к ногам его ниточки, к рукам привязала верёвочки и понеслась. Одела в ресторан на свой манер, — «Я нахрен выкину весь этот хлам», — твердила Софья Павловна, размахивая костиными рубашками и из «нормального» в шкафу сына нашла только чёрную рубашка от «Диор» с блестящими пуговицами.       — Завтра же куплю тебе что-нибудь. Сама.       Никита молча проглотил и это.       Просто хотелось скорее на волю.       — Ах да, пришло письмо из посольства. Твою стажировку в Париж обнулили, поздравляю, — на выходе сухо добавила женщина, протянула сыну саксофон и ещё раз напомнила Семёну время — час ночи. Чтоб ни минутой позже ребёнок был дома.       Закусив до боли мизинец на заднем сиденье авто старшего помощника прокурора Семёна, Ник ехал до «Монреаля» с закрытыми глазами. Боялся, открыв, не сдержаться. Заорать. Думал, что протоптал своей смелостью дорогу в рай, а получилось попал на паром до ада. Добро пожаловать.       Я его люблю. Ещё сильнее, чем вчера, сегодня и завтра. Когда он сильный, я хочу сделаться слабым для него и опуститься на колени. Обнять, целовать. Господи... Этого осталось меньше месяца и... Я люблю его ещё сильнее.       Костик бежал от трамвайной остановки к Дому Елизаровых по морозу чуть не пританцовывая. Проспал весь день. Наконец сказала матери, что сам уволился из университета, а что в интернетах пишут и говорят — так это не про него, не про их университет. Поверила, успокоилась. Налепила котлет и позвала в субботу ставить ёлку. А Костик бежал с букетом белоснежных гвоздик, невинно-розоватых по краям, и в уме повторял одну и ту же речь — «я люблю его...».       Не успел он стряхнуть у гардероба с воротника пальто снег, зажечься фейерверком радости от взгляда через весь зал к сцене, как под локоть золотого клиента «Монреаля» схватил Евгенич и быстро поволок на выход. Обратно на мороз. Как можно подальше.       — Гош, это вместо «здрасти» теперь? Ты чего? — заулыбался Костик, не торопясь заплетать свою шею обратно в шарф.       Георгий стоял, запустив руки в карманы куртки, и тупо глядел себе под ноги, держа губы поджатыми.       Не хотелось говорить, отвечать. Ведь должен уйти, просто уйти, взрослый же парень.       Костя перестал улыбаться.       — Да в чём дело-то?       Евгенич поднял на него глаза бедняка.       — Костя, не приходи сюда больше, пожалуйста, — быстро протараторил он и, цыкнув, снова уставил тупой взгляд на запорошенный грязным снегом тротуар.       Костя слабо усмехнулся.       — С какой радости? Фейс-контроль уже не прохожу? Старею...       Шуточки, прибауточки и Костя без них не мог жить в обществе, наверное за это его и любили все, без исключений, но сейчас Евгенич этого не оценил. Каждое слово бесило. Он смачно харкнул на тротуар.       — Тут дело такое: в общем я больше не могу тебя впускать в ресторан. Иначе нас закроют на год за нарушение санитарных норм. Прокуратура днём приезжала, всё вверх ногами перевернула.       В глазах Субботина потемнело. Она всё-таки сделала спустя двенадцать лет ему больно, — дождалась момента, выбрала самые неприятные инструменты пытки, и погрузилась в безудержную месть ни за что. Она забрала его. Забрала.       — Толмачёва приезжала?  — сквозь зубы выдохнул Костя и Георгий быстро кивнул.       Укусив краешек нижней губы поглубже, парень заметался взглядом по сторонам. Невинные свидания в ресторане — маленькая капля в море, которой бы ему хватило, чтобы напиться любовью сполна, и найти силы проститься с городом в одной лишь благодарности, оставить в себе ностальгическое счастье. Нет, в страдания, друг мой, только в страдания...       — Кость, я всё понимаю, — не слепой и слава богу при мозгах, — но и ты пойми: если «Монреаль» закроется при нынешних временах хоть на полгода, это уже навсегда, — голос Евгенича удалился и его слова были тем нелепым извинением, которое всегда от чувства испанского стыда хочется перекрыть. Не стоит, это не исправит ничего.       — Позови тогда Никиту, я здесь с ним увижусь.       — Не советую. Не знаю, что у там у тебя с его матерью, но она камеры внутренние и наружные по всему периметру на круглосуточный контроль поставила. Если увидит, что ты приходил сюда — нас проверки поимеют во все двери завтра же.       Костя поднял взгляд на вход в ресторан, где всевидящее стеклянное око еврейской матери маленькой мигающей красной точкой, по-снайперски, бдело за всем живым и неживым, что приближается к саксофонисту.       Субботин обречённо вздохнул.       — Блять.       — Сочувствую.       Гриша протянул по-товарищески сигарету. Упиться ею вместо горячительного, успокоиться. Хоть на чуток. Она, строгая женщина с зашпиленными аккуратно на затылке волосами, днём сказала — «Ваше заведение посещает один низкоморальный объект по фамилии Субботин. Вы в курсе, что он преступник? Растлевает молодых людей. Будете пускать его — в скором времени город об этом узнает, репутация она, слышали, — домик карточный? От одного неверного движения может рухнуть. А у вас ещё и документов для Роспотребнадзора нет. Придут, найдут, а я уверена, что найдут... Полгода. Закроют, а потом ликвидируют. Хотите? Вижу по глазам, что нет. Тогда запомните фамилию Субботин и здесь его быть не должно». Вспоминать надменность её, высокомерие, сухую усмешку, едкие замечание про пошлый интерьер и «сцена как в дешёвом борделе» Георгий лишний раз никак не мог. Не хотел. А сколько раз произнёс слово «умоляю», чтобы Никита остался работать... Сотня, и это ещё не точно.       Стало не по себе, когда Георгий встретил умоляющий, слезливый взгляд Костика. Видел ли он таким отчаянным и слабым его когда-нибудь? Представить не мог.       Костя взялся крепко за рукав куртки приятеля и тихо сказал, глядя прямо в глаза:       — Сними мне хоть как он выступает. Хорошо?       Каждый прожитый день в полароид — помнишь? Каждый концерт слушать в забвении и забывать обо всём. Уноситься в его успехи, нарастающую славу, музыкальное величие. Вести его за руку к пьедесталу и всё же быть гордо позади. Той каменной стеной, что просто тихо любит и обожает. Его и музыку. Музыку и его.       Сделать затяжку было сложно. Губы побледневшие дрогнули. Вкус сигарет, смешавшись с тяжёлым воздухом, давил на грудь. Сложно возвращаться в привычку без подготовки. После второй глубокой затяжкт горящую сигарету Костя смял в ладони, вздохнув от царапающего ожога по коже.       Легонько Евгенич отстранился.       — Кость, прости. Я пытался с Толмачёвой говорить...       — Всё нормально, Гош, — пустые, серые, без намёка на былую золотистость глаза обратились к приятелю. Лёгкий голос Константина стал грубым, грузным, сквозящим недовольством острой формы. — Там бесполезно договариваться, — скинув пепел с ладоней Субботин надел перчатки, потуже затянул шарф на шее и, не глядя на Григория, пошёл через дорогу к трамваю, бросив напоследок безликое, — «Спасибо».       — Кость, правда прости...       — Гош, если нормально, значит нормально. Никите тогда не говори, что я приходил.       И слышно как по рельсам стучат двери. Те, что едут, закрываются. Хлопают по очереди. И тот парнишка, что в соблазнительной гипюровой рубашке на сцене обнимает саксофон, удаляется. В бездну. В чёрную дыру, откуда никто никогда не возвращается.       Ветер завыл, усиливая мороз по щекам и закружил снег с крыш по улице. Погнал прочь. Костя заскочил в подъехавший трамвай, не отрывая глаз от ресторана. Там Ники, Ники, Ни...кого уже нет. Вагон рывком трогается с места и «Монреаль» превращается в стеклянный Рождественский шар. Красивый, красочный, влюблённый. Безответно. И из него уже не выбраться. Никому и никогда.
42 Нравится 10 Отзывы 19 В сборник