92 ноября
10 мая 2024 г., 18:41
«Вчера мне приснилось как я убиваю тебя. Но когда смотрю в зеркало, то в отражении всё меняется местами — это ты убила меня. Стоишь с окровавленным ножом и смотришь на мой труп. Странно, не правда ли? А может быть это то, чего ты всю жизнь ждала — убить меня и не мучиться?» — ночью дрожащей рукой на зеркало в прихожей прилепил записку Никита, утирая лицо своё от ужаса ночного сна.
Он появился на свет уже не таким: светловолосый голубоглазый красавчик с щёчками-яблочками; с огромной машинкой в руках, в гольфах и глубоко-синих шортиках.
Этот мальчишка был самым любимым для девочек всех возрастов. «Ему Алина одуванчиков букет подарила» — вечно слушали то бабушка, то отец, забирая ребёнка из детского сада.
Соня кривилась.
— Вася, наш сын красивый. Смотри, — держа пятимесячного Никитку на руках в полосатой пелёнке, отворачивалась от сына Соня, — это ужасно. Я боюсь его. Это опасная красота. Её не должно в нём быть.
Личико новорожденного ребёнка — самое чистое, светлое, что могла бы сотворить природа. Поэтому с таким слёзным и нежным умиротворением родители рассматривают наши детские фотографии.
Все детские кадры Софья Павловна отослала в Израиль к своим родителям. От глаз её подальше опасную красоту сына. Когда Никите исполнилось четырнадцать, для матери пошли времена хорошие, подростковые: на лице Никитки высыпали цветущей поляной прыщи, потемнели его волосы, глаза обратились в карие, пробилась первая хаотичная щетина над губой. Соня удовлетворённо выдохнула. Красота ушла, спасибо. Милый мальчик вырастал в того обычного парня, что живут в каждом доме, в каждом подъезде, на каждом этаже — на любителя. Всё это она любила в качестве «ха-ха» рассказать в любые посиделки за столом на даче или празднике. Смешно ведь — обычный ребёнок каких поискать, а идёт на красный диплом. Вот только глаза женщины сияли не юмором, а правдой жизни. Красивым мальчик быть не должен.
— Что вы на него рюши нашили? Сделайте костюм космонавта, — делала Соня ещё здравствующей свекрови замечание, когда та шила Никитушке костюм мушкетёра на утренник — с большими перьями и кружевными широкими манжетами.
— Да, пойдёт лысый на первое сентября, зато вшей не будет, — оправдывала Соня обстриженные с лета густые мальчишеские локоны. Так и проходил до десяти лет Никита летом в кепке, а позже и не смог отрастить густую, «породистую» шевелюру. «Пошёл в прадеда» — отмахивалась мать.
В языковую школу в шесть лет она сама привела сына — с Никусей было некому сидеть. Выбор мама сделала на курс китайского — на машинно-тракторном заводе можно в будущем работать, в Пекин потом уехать жить. Чем плохо? Никита хлопал глазками, не говорил ничего — папа успел научить: женщине, а маме уж тем более, нельзя никогда перечить. Сказала — сделай. Он ждал маму, пока та бегала, искала директора языковой школы. Китайские иероглифы? Мальчик поморщился. Нет, он этого явно не хотел. Сначала три года учиться писать хоть слово «мама» по-китайски, потом десять лет учить диалекты, транскрипции, ломать язык... И вдруг он, Костя за дверью класса — стих у доски, медовый голос, французская сказка наяву. Захотел остаться здесь. Не с иероглифами. Со сказкой.
— Как французский? Мы же договорились на китайский, — сдержанно негодовала потом Соня, меж словами выдыхая свой псих. А Никитушка уже и знать ничего не хотел, кроме французского. И глазки его сияли от нисходящей двое суток улыбки. Он кажется там, у класса французского, был впервые за свою нежную жизнь кем-то да покорён. Неизвестным. Костей. Софья Павловна быстро скинула обязанности водить сына на французский мужу. Неприятный язык, ей не нравится.
Когда Никита выиграл Всероссийскую олимпиаду по иностранным языкам в пятом классе, Софья Павловна приняла лингвистическое увлечение сына покойно.
— Неужели эти занятия хоть что-то приносят?! — удивлённо хлопали её глаза.
В сущности Соня продолжала непонимать: что такого в этом языке и за что там можно хвалить.
Мам, а за что хвалить тебя?
Ник нарезал нудные круги по квартире и опустив голову размышлял вновь и вновь. О матери. Он попытался в подробностях вспомнить образ, прошедший за ним всю жизнь. Её любимые духи — не помнит. Её выходные платья и туфли — не помнит. В какой цвет она покрасила волосы, когда в чёрном смокинге сын получал красный аттестат в школе — не... Она была на выпускном? Ах, правда? Никита нашёл в помятом семейном альбоме ту фотографию, где он и Диана на школьном крыльце, а в отражении двери мама —фотографирует. Да, хоть где-то она аплодировала сыну. Хоть где-то она была.
Соня была мамой когда хотела, а хотела не часто. Работа съела это желание быстро. Ещё до рождения Ники. Всё, на что её хватало — в больницу вне очереди раз в год пройти, да дневник раз в месяц проверить. И всё ей было спокойно, когда сын по вечерам над учебниками и не шляется с пацанами нигде. Мальчик рос удобным. Спасибо мужу.
Воспитал.
— Мама любит тебя, просто много работы, — на очередную задержку жены на работе говорил отец, и опять-снова они с сыном только вдвоём шли в кино на «Трансформеров».
Она не обнимала Никитку. Двадцать лет. Целовала слишком редко даже для чёрствого человека.
Считала что и сейчас, нет, тем более сейчас, ему эта милость не позволена. Домой возвращалась вечерами исключительно злая собака. Каждый вечер одинаково громко. Никита слышал: как с грохотом падали на пол мамины сапоги, она что-то ворчала себе под нос и обращала это в громкие высказывания на всю квартиру. Не одной ей стыдиться.
— Мда, ты умудрился за месяц разрушить всю жизнь. Всю! И свою, и нашу. Мы друзей семьи теряем, — Софья Павловна выпрямилась, закатила глаза. Устала получать от друзей отказ за отказом придти на новогодние праздники. Конечно, тут причина на ладони.
Ник выполз из комнаты, прижавшись щекой к стене. Смотрел скромно на женщину и всё не мог понять — теперь-то что? Сидит — не отсвечивает, сглатывает всё, что она говорит, ждала, чтоб Кости не было — дак и его нет. Сын превратился в желаемую мышь. Теперь-то что? Театрально Софья Павловна тяжело вздыхала, сидя на стуле в прихожей. — Город весь, уже весь оброс сплетнями о тебе. Я сижу в кабинете и спиной слышу как вся прокуратура тебя обсуждает. Ты в развлекаловку превратился, Толмачёв.
Ники вспомнил, как в детстве мальчики дразнились во дворе: блатной сынок, стукачок будущий, раз мамка прокурор, небось вся во взятках обросла. А он на них кидался, защищал — «У вас ума нет, чтобы понять, что моя мама — честная? Она не все. Она — лучший прокурор мира. И справедливая!».
Но вот она, сидела, кивала и перекидывала на устах своих одно по одному — «позор».
— И ты не заступилась за меня? Это же и твоя фамилия, отца, — Ник зашептал в ужасе, потеряв свой голос.
— За тебя заступиться? — нервно Соня засмеялась. Господи, а бог ему ума, оказывается, не дал ни сколько. Сидел бы и помалкивал. А он заступничества просит. Как только совесть позволяет. — Совесть ты у Субботина своего оставил? — ядовито оскалилась женщина. — Да стыдно даже людям в глаза после всего смотреть. Заступиться.
Ники затрясло. Он бы терпел и дальше её характер, солдафонские, диктаторские меры, глухоту и слепоту сердца. Но что она делает? Отказывается. Бесповоротно.
Руки опустились.
— Из-за сплетен. Каких-то жалких слов. А я, мам, тебя всегда защищаю.
Взяв с трюмо матери карандаш для век и тушь для ресниц, прихватив её помаду, Ник бросился в ванную комнату.
Соня схватилась следом.
— Что ты придумал? — воскликнула она.
Ничего. Ничего Никита не ответил. Крепко схватив себя за волосы, он убрал их со лба, впялив сумасшедший взгляд в зеркало. Ничего, уже ничего хорошего он не сделает. Да и не делал никогда. Тот мальчик, которого родила Соня Толмачёва-Рубанова, должен был веки вечные молчать, сидеть в рубашечке с ней рядом и до пенсионного возраста на каждый свой вздох просить — «можно?».
— «Уж лучше-б вы собаку завели, а не ребёнка», — думал словами израильской бабушки Никита, справляясь с косметикой топорно, неумело, абы как. Дрожащие линии выходят за рамки век и стремительно вылетают за грани разумного. Ужасен, безобразен. Сколько раз Ник слышал эти слова про себя, из глубин совести. Нельзя мальчику быть красивым. Ты не умеешь, угомонись. Ты ужасен, хватит уже. Мама об этом не говорила. Никогда, но глубоко в душе Никита знал — она так думает.
— Плохой, сука, пло-хой! — елозя щёточкой чёрной по ресницам вышёптывал сквозь зубы он, покуда мать ломилась в дверь.
Переживает? Боится? За себя. Что он опять её опозорит.
Он жаждал её выбесить, зловеще улыбаясь отражению. Малюет одна рука кривую линию по губам, другая жирную стрелку по уголку глаз. Жуткий, невзрачный мальчишка. Ник захохотал, пока из глаз струились слёзы. Пройти весь путь, от внушения о некрасивости до главной любви самого красивого мужчины города, чтобы снова оказаться в исходной точке. Уродливый. Мама ведь этого хотела.
Через пять минут дверь ванной распахнулась и в комнату вышла шифоновая женская блузка, взлохмаченные волосы, начёсанные от корней до кончиков волос. Софья Павловна шатнулась к стене. Чёрные веки крепко вцепились ей в горло, широкая улыбка убийцы смешалась с чёрными потёками на щеках... Парнишки? Ей стало трудно дышать.
Упрямо-грубый, криво раскрашенный в красное рот заговорил.
— Вот теперь я тот, каким ты видишь меня.
Соня замешкалась, заметалась глазами по полу. Сдержала рыдание едва. Господь, за что он так с ней? Родной сын напомнил ей тех типов, каких Софья Павловна знала. В своих утрированно-извращённых фантазиях: откровенные танцы по клубам, парнишечки в юбках на обочине, под тонкими колготками грубые волосатые ноги, прогулки под ручку с немолодыми мужчинами, грубый смех на всю улицу, накрашенные густыми красками клоунские лица. И он. Теперь вот он, родной сын, как и они.
Соня закачалась. Она же вот это дитя качала на руках, своих руках. Кормила, поила... А ещё? Нет, кормила, поила — и этого хватит. А он? Свинья!
Женщина оторвалась от стены, сжимая в руках силу воли.
— Смыл немедленно, — руками она бросилась размазывать помаду с губ, тягая за рукав своей блузки. Снять! Срочно!
Но Ник оттолкнул её. Сильно. Непреклонно.
— И не подумаю! — засмеялся он, кинувшись в прихожую. В ресторан, немедленно. — Я хочу, чтобы ты теперь каждый день видела это лицо!
Стоило всего лишь отыграть назад. В тот день, когда Витя, взяв рыдающее лицо своей любимой жены в ладони, за две минуты до ухода шептал, — «Соня, не обманывай себя. Ты знала, что он не болен. Посмотри на меня, ты знала, что с ним. С самых его малых лет ты всегда знала — кто он. И дрессировала его, меня, всех нас, чтобы не знать правды. Но Соня, он ребёнок наш. Прекрати его мучить. И себя, и меня. Ты ему жизнь сейчас сломаешь. Отпусти это. И его отпусти».
Звание матери утекало сквозь пальцы как вода. Софья Павловна хваталась как могла за сына. Нет, уже не просто смыть с его лица тушь, помаду. Вымыть его обратно до безупречного мальчика.
— Смой и не позорь меня! — она замахнулась ладонью до красных щёк.
Но Никита, неведая себя, больно сжал руки матери.
Соня застонала.
— Факт того, что я существую — это уже позор для тебя.
В домофон позвонили. Семён Надзирателевич пожаловал. Ждёт «Монреаль», предпоследний концерт года. Жизни? Ник нырнул в карман шубки Софьи Павловны, среди старых потёртых чеков отыскал ключи, и с радостной дрожью в руках отомкнул входную дверь. Боже, что за безумие — не открывать дверь родного дома две недели. Дикое счастье забилось в груди. Напоследок размалёванное лицо кинулось к женщине. Соня первый раз перед сыном вздрогнула от страха. И тогда Ники ей сказал. — Ты называешь меня больным, извращенцем, пидарасом. Вот он, мама — больной извращенец пидарас. Любуйся! А тот, нормальный Никита Толмачёв, он с Костей остался. И не вернётся к тебе. Прощай.
Он бежал в «Монреаль» со всех ног, как не бежал ещё никогда — обгоняя собственные ноги. Отыграть предпоследний в этом году концерт и...и... От счастья Ник чуть не задохнулся и ошарашенному Семёну защебетал — «Быстрее. Быстрее». Сегодня он решился не вернуться домой. Уйти раньше из «Монреаля», взмыть по чьей-то лестнице и на неделю остаться. В ком-то. Ники настраивал саксофон, приведя по просьбе Георгия лицо в порядок, и весело улыбался, представляя, каким будет Костя, когда увидит свою прелесть на пороге дома. Он одуреет. Дыхание музыканта сбивалось в опьянение и он гнал концерт по встречной полосе, поминутно поглядывая на часы. Немного осталось. Совсем. Час, полчаса и всё, минуты: двадцать, пятнадцать, десять.
Отыграв концерт с бурным аншлагом, Никита получил от Семёна известие — «Софьи Павловне с сердцем плохо. Приезжала скорая».
И он вернулся. Домой. В сотый, тысячный раз. Новогодний запах «Монреаля» сменился запахом скорой, лекарства. Мать спала на диване в гостиной. Её лицо было вымученным, заплаканным, подавленным от облегчающего укола терапевта.
И это всё сделал Ники? Безумец. Как только мыслей на это хватило. — Мам, — он шёпотом позвал её, — прости, — ослабшую руку в стянутых морщинках приложил к своим губам. Была права, что он — тварь последняя. Иным себя считать Никита никак теперь не мог. Он прислушивался, чтобы материнское дыхание не утихало. Останется здесь. Послушно сделает всё, что она скажет. Лишь бы больше не видеть скорую помощь у подъезда. Никогда, никогда. Не с ними.
И он будет её любить, даже когда невмоготу. Готовить завтраки, ждать на ужины. Говорить тише. Не делать лишнего. Ничего. Любит. Он разделил своё сердце на две части и не оставил себе ничего: отправил почтовыми голубями одну половину Косте, другую запечатал дома.
Отец вернулся домой 31 декабря. По просьбе матери, — «у нас ещё есть друзья. Я не хочу и их лишиться. Давай хотя бы на пару дней вернёмся в режим нормальной семьи». Давайте поиграем в «люблю». Давайте притворимся раз в год, что семья неизменно счастлива. Изображение семьи. Картина неумелого художника, который всё копируя не может придумать ничего своего. Фальшивые улыбки, любезность до краёв бокала, смешки и усю-сю, как на зло. Да, давайте сыграем в это, если «статус» в обществе важнее души без кавычек.
Первые дни бедственного ареста Никита спрашивал себя — почему отец ушёл и до сих пор не вернулся? В настроении Софьи Павловны ничто не указывало на развод, а значит ждать его было неоткуда. Но что же? Пап, ты где? Ник подумывал позвонить Виктору Леонидовичу из «Монреаля» и поговорить хоть так — рывками с чужого номера, — но зал день ото дня был полон гостей и всем им нужен был драйв, секс, мёд — саксофонист. И не успевал Ник сойти со сцены по нужде, был обязан вернуться под звон аплодисментов обратно. Папа мог бы и прийти, послушать сына, объясниться, но в какой-то момент Ник и сам перестал желать этого. Оба будут жутко неловкими, не посмотрят друг на друга, а отец будет чувствовать себя ничтожным. Ведь «любовь зла» и ничего не поделаешь.
Но папа вернулся и где-то в глубине души его появление было желанным.
Па, я скучал.
Воссоединение семьи прошло без эмоций. Ник сухо поздоровался с отцом, словно тот уходил на минутку, и лениво прошлёпал в гостиную.
— Там ёлку ставить надо, — так же безразлично ответила мужу жена.
И всё само собой закружилось. Ёлка, гирлянды, шары на ветки, пыльный стол с балкона, круглый год ждавший своей очереди. Вот оно — время праздничной суеты. Виктор Леонидович поглядывал на сына, прося его передать очередную пузатую игрушку на ветку, пока жена кашеварила заготовки для вечера на кухне. Ник на отца не смотрел. Неловко. Странно.
— Па, а я под арестом сижу, ты в курсе? — как про между прочим сказал сын, переваливая хрустального ежа с одной ветки на другую.
Отец сглотнул.
— Да, Соня говорила. Почему про университет ничего не сказал? — не своим, слишком тихим голосом отвечал он, путаясь в выборе слов. Проклятье.
Ник с минуту подождал. Что тут ответишь? «А я струсил пап. Я помощи не научился просить. Меня ж не научили этому. Всегда мужи-ик, всё сам — могу и делаю. А сейчас не смог. Да я вообще ни к чему в этой жизни не способен, па...».
Оба потеряли в эти четырнадцать последних недель ощущение дома. Смелости.
В глазах отца Ник видел одно лишь замешательство. Как быть? На чью сторону встать, кого любить? Жену или сына? Но оба равное место занимают в сердце. Однако любить жену — значит не любить сына, и наоборот. Боги. Мальчишка видел попытку отца заговорить с матерью. Видел он и попытку заговорить с сыном. В обоих случаях было выбрано молчание. Сыну что слова? Он их уже на жизнь вперёд наслушался за этот месяц. А жена? Любое заступничество мужа в сторону сына и любое «но» — выстрел в её спину. Равно нелюбовь. Витя сбежал от выбора чёрного или белого в сторону золотой середины — поговорить всем вместе. Но смысл в том, что в его семье эту середину не привык выбирать никто. Так и приходилось ему молчать на вздохи жены и безжизненные глаза сына, и вешать золотистые звёзды на ель.
Зачем этот праздник? И есть ли он теперь? Для них. Режутся салаты, работает телевизор по меню советских фильмов, пахнет замаринованной курицей и мандаринами. Всё для того, чтобы поставить в календаре последний крестик. Странно. Его ведь просто можно было выкинуть, этот день, и не устраивать пиршество, лечь пораньше, как всегда, проснуться позже (что тоже уже обычно) и шагнуть в 2019 год. Кто, спрашивается, мешал?! Мать по телефону на кухне между оливье, цезарем и кукурузным салатами переспрашивала приглашённых гостей — вы будете? Без опозданий? И звонко смеялась, продолжая суматоху праздника. Этот день был для неё.
И кажется сын был близок назвать дату самой ненавистной. Голова от бессонницы стала тяжела как чугун, в висок бьётся дятел, выклёвывая надежду на лучшее, тоска по своему главному подарку года давит на плечи. Болезненно душу выворачивает Париж, что уже не случится, скрипят колёса плацкарта в сторону Дальнего Востока и мерещится ударом в затылок голос товарища старшины роты номе N.
Ник повесил последний шар на еловую ветвь и тихо обратился к отцу.
— Пап, я никогда тебя ни о чём не просил, но сейчас...
— С Костей встретиться? — кивнул Виктор Леонидович, настороженно оглядываясь, чтобы их не услышала Соня. — Никит, ты же знаешь, сейчас не подходящий момент.
В эти праздничные выходные Соня особенно сильно казалась Виктору Леонидовичу спящим гепардом. Тем хищником, мимо которого лучше ходить на кончиках пальцев, дабы он и тебя, и окружающее всё вокруг не сожрал за раз. Кто знает жену лучше, чем муж? Никто. Порой она и сама может пообещать себе, что закроет глаза на какие-то незначительные мелочи, но муж, знающий её полжизни, точно понимает, что она эти глаза за всегда будет держать широко открытыми.
Никиту качнуло. Душа его стучала быстрее, громче сердца. Требовала бунта. Он готовился к разговору с отцом всю ночь.
— Пап, другой возможности не будет. Ты же сам всё видишь, — голос парнишки задрожал и он сжал отцовскую руку в своих ладонях. Пап, ты чувствуешь, как холодны эти пальцы. Без Кости они никогда больше не потеплеют. — А он уедет. Навсегда, па.
Всё понимал отец. Всё это он слышал в прихожей, видел в слезящихся глазах. И до сих пор задавался вопросом — а настолько ли он молод, чтобы быть бесстрашным?
Пару часов назад забегал друг Женька — поздравить, помиловаться с семейством Толмачёвых, похвастаться новостями, — «Мы с Наташей женимся. Летом свадьба».
— Решились? Неужели! Какие новости. Дай же я тебя поцелую, — сияя счастьем за чужое счастье охала Софья Павловна, а Женька только пожимал плечами, косил зелёным глазом на друга. Это всё они. Никита и Костя — заразительный пример крепкого чувства толкнули. Сам бы он ещё годами ходил вокруг да около, тупил. Но нежность двух людей со стороны — это трогательный толчок к новому. Ты можешь тоже так. Костя выбирал с Женей кольцо в ювелирном салоне, Никита вёл Наташу с завязанными глазами через город на Центральную Площадь, где ей и было предложено взять фамилию Кудина.
Но Женя всех тонкостей своей «решимости» Софье Павловне не изложил. Не мог он. Предать друга.
Мать громко разглагольствовала, что семья — это прекрасно, союз мужчины и женщины — это ещё прекрасней. Чтобы сын слышал. Да, мам, союз двух любящих сердец — это всегда прекрасно. Двух любых сердец, мам. Женя всегда с болезненно командирским голосом Софьи Павловны чувствовал себя в гостях Толмачёвых лишним. Стоило поздравиться и убегать. Но бросить Ника парень не мог. Дружба.
Напоследок Кудин обнял на пороге Никиту и на ухо услышал нашёптанный паникой адрес. Субботиных: — Беги к нему, скажи, что буду в шесть ждать его в гастрономе, пожалуйста, Жень.
Кудин поджал губы. Времени понимать ситуацию и задавать вопросы не было. Всё слишком тяжело. Он это понял вчера, когда лучший друг рыдал тайком на его плече в «Монреале»: — «Я так больше не могу. Я не вынесу. Во мне заканчивается всё: терпение, совесть, понимание. Я уже не я. Никакой «не я». Женя знал об аресте ровно столько, сколько об этом знал и сам Никита. Он мысленно примерял его шкуру на себя, ощущал отвращение к ситуации и был готов помочь другу по-пионерски как угодно. Здесь, сейчас, ночью, рано утром. Всё равно.
Мать отошла на кухню за баночкой варенья для Кудиных.
Женька взглянул в глаза Никиты и увидел вчерашний «Монреаль». Опять.
— Всё так плохо? — басисто спросил Женя, пожимая руку.
Ник сглотнул, чувствуя как из гостиной на них поглядывает отец.
— Всё ещё хуже. Беги к Субботиным, пожалуйста, Жень.
Друг бросить друга в беде не мог. И никогда не бросал. Смертельную клятву на это в седьмом классе дал. Слово держал.
А что отец?
Ник всматривался в глаза Виктора Леонидовича и никак не мог поверить, что папа целиком и полностью окажется на стороне взбешённой матери. Неужели он не понимает, что арест, запреты, крики не решают ничего. Боль причиняют скотскую, но не решают ведь, нет.
— Пап, ты же говорил мне: иди по намеченному пути, не бросай любимое, не отступайся.
Морщины на лбу отца собрались в гармошку. Рука его зависла с шаром на последней верхней ветке. Он размышлял. О ком, о чём — неизвестно, но было ясно, что итог этих мыслей давался ему тяжело.
Вспоминал, как делал предложение своей Сонечке — лет десять на это ушло, как к роддому ехал — лет десять Соня не хотела, как вёл сына в первый класс — Соня думала, что сын ещё в садике. Какая же она.... Виктор Леонидович ушёл из гостиной, не дав сыну никакого ответа. Огонёк надежды потух за кареглазой душонкой. Подбородок Ники задрожал. Нет, всё бывают правы люди, что ты один — сам себе союзник. Остальные — лишь мимо проходили. Даже родные. Новогоднее осталось в детстве, где борода из ваты и мешок с подарками сшитый из старых школьных штор. А здесь теперь —взрослая жизнь, где праздника нет. Даже ватного.
Виктора Леонидовича не было ни слышно, ни видно десять минут. Затем он вернулся и преспокойно опустился на диван, попросив сына помочь покрутить гайки у стола. Спасибо, па, что хоть услышал.
Ник отсчитал до десяти, чтобы пустая надежда испарилась. Сама собой. Глупо было превращать себя в ребёнка и верить в мнимые чудеса, но попытаться стоило. Себя порадовать возможностью. Жизни.
Спустя пять минут раздался голос Софьи Павловны с кухни:
— Витя, спустись в гастроном. Унас майонез кончился. Срочно беги.
Уши Никиты чуть не засмеялись. Майонез? Всё так просто и гениально. Глупо, но выглядит как давно продуманный план.
Отец тут же отвлёкся от своего дела, лёг ничком на диван и взялся рукой за левую часть груди. Охнул.
— Пап? — Ник наивно взглянул на отца, но тот начал искусную процедуру вхождения в роль. Виктор Леонидович пойти против просьбы сына никак не мог. И так уж прилично давила на печень вина за то, что оставил парнишку в самый тяжёлый момент. Не пошёл против любимой жены ради любимого сына.
Отец скривился. Хвали господь походы в театр по молодости — нахватался.
— Витя, ну давай быстрей ,у меня курица... — мать вошла в комнату и затаила дыхание, взглянув на диван. — Витя? Вить, что?
Она быстро посмотрела на сына, но тот лишь непонимающе моргал своими оленьими глазами. Непонимание, — это всё, чему он искусно успел научиться за свою жизнь. Изображать вместо обмана непонимание.
Софья Павловна, встревоженно кинулась к мужу, заглядывая в его лицо.
— Да господи. Что? Сердце?
Виктор Леонидович только теперь понял, что не успел придумать себе болячку, и скрючился ещё сильнее.
— Схватило страшно, сильно, не отпускает.
Соня взяла супруга за руку, поцеловала. Господи, да она же холодная. Вот дура, довела его, довела...
— Скорую? — испуганно запричитала тихим голоском она.
— Да нет, нет. Ногу судорогой светлой, ой ма-ать, — Виктор задёргался и быстро прекратил. Переиграл. Он сомкнул веки и больше их не открывал, полуживым голосом повторяя: — Ничего-ничего, само отпустит.
И всё, что касалось мужа, всегда выключало Соню из внешнего мира полностью и целиком. Она переставала видеть других, слышать других, думать о других. Никого и ничего. Он. Его боли, поражения, тонкая грань отчаяния. Она вся растворялась в своём супруге, бросив всю жизнь.
Быстро отсчитывала вслух пульс, мяла пальцы мужа. Только бы не инсульт.
— Так, давай, не шевелись, я сделаю укол, — голос Софьи Павловны ослаб, она сглотнула и позвала сына, вынув ключ из кармана. — Никита, быстро в магазин за майонезом и анальгин в ампулах возьми, — на секунду их глаза встретились, и Ник заметил в серых зрачках матери, что она вот-вот опомнится, придёт в себя и ключ обратно, от греха подальше. Его глаза смеялись, заливались счастьем и она, мать, знающая все его эмоции, была готова раскусить аферу в счёт. Но муж снова промычал, и Соня склонилась к его лбу губами. Нет, разгадывать всё это некогда. Минуты на счету. Если только станет Витьке хуже, она потеряется. Раствориться в переживании, ничего не сможет сделать и потеряет. Его потеряет. Мать взглянула подавленным взглядом на сына и шепнула ему. — Живее.
Дверь распахнулась. И город перестал существовать: подъезд, и спешка, и проспект, и ранний салют во дворах, отмечавших Новый год по другим часовым поясам. Всё было смыто прочь. Шаги. Побег. Как по снежной пустыне. Вязкой, тяжёлой, с шипами терновника на каждом шагу. И всё это, чтобы увидеть, задохнуться.
Привет.
В отражении витрины часового магазина Ник заметил, что назначенный срок встречи с Субботиным кончился час назад. Твою сука... Не дождался. Нет, он мог понять, что парнишка не придёт и ушёл — в свою счастливую семью. Из глаз чуть не брызнули слёзы, когда Ник взбежал по скользкой лестнице гастронома. Дёрнул с дуру тяжёлую дверь на себя и мир рассыпался. На миллионы звёзд. Нос к носом Ники встретился с той болью, ради которой он был готов дойти до сложной истерики, лишь бы больному мозгу приснилось: пальто, пшеничные локоны, грейпфрутовые губы. И в руках всё для праздничного стола.
— Я не знал, зачем тебя отправят, поэтому взял и горох, и майонез, — улыбнулся обычно, повседневно Костик, разведя руки с покупками в стороны.
— Кось... — выронил стон Ники. Его тронутые морозом и чувствами губы задрожали. Какой же Костик непосредственный. Простой. Гордый. Овеянный праздником и уже выпитым с отчимом бокалом шампанского. Хитрый огонёк в глазах и, кажется, он совсем не понимает. Ничего.
Только Ник все понимал. Остро, метко. Сдерживал неведомый крик в себе.
— Кось... — снова выдыхал он, не зная, что ещё сказать. Спутались слова. Расщепились на буквы и мысли такие затуманенные, что только имя есть на губах. Больше ничего.
Костя сделал шаг на носочках поближе. Кончиками пальцев коснулся рук Толмачёва. Пришёл в себя. И душа его, стойко державшая нервы из последних сил, наконец, заныла. Он здесь. Он. Без кого последние дни в России и представить не возможно.
— Расскажешь мне, как тебе без меня не живётся? — голос мужчины стал тих, без радости. В том безмерно меланхоличном тоне, когда человек говорит слова как в забытье, под гипнозом.
Костя протянул Ники в руки необходимые продукты, нечаянно заглянув ему в глаза. Янтарные, пьянящие, волшебные, твои. Парнишка потерялся. Ослабил руки и всё полетело мимо, на асфальт. Господи боже.
Субботин опустился на колени подобрать банки. А самого в тряску, равновесие теряется. Ещё немного и он так же как Ники будет силы иметь лишь по-птичьи говорить и ничего, больше ничего.
Мимо ходили люди, — ходили и не видели их, — не видели каждый в своих проблемах, — они перестали быть значимы для всех, — и значимость драмы двух сердец была велика и необъятна только для них. Двоих. Поднимаясь, Субботин мимолётно прижался щекой к бедру парня, поцеловал кончики его пальцев. Как всегда не в себе, дрожит. Похудел, побледнел, глаза совсем не здоровые.
Ники зажмурился, прижав ладонь свою к губам.
— Всё это ещё похоже на бред, — Костя вновь вложил ему в руки покупки, быстро отошёл в сторону и запустил кулаки в карманы своей куртки. — Сегодня знаешь какой день? Девяносто второе ноября. Я без тебя перестал воспринимать декабрь, — в такт сигнализирующей у обочины машине мужчина сжимал и разжимал пальцы. — Думал, что больше не увижу тебя.
«А я до сих пор думаю, что не увижу» — не осмелился сказать вслух Ник, как тут же через них прошла весёлая толпа подростков, разделяя его и Костю на двое. Пять минут. Через пять минут мать схватится, что сына долго нет, арест станет завтра же жёстче, и... А Костя где? В суматошной толпе у гастронома его перестало быть видно. Пшеничное золото волос куда-то делось, погас весь янтарь и в панике Ник схватился за что-то, напоминающее запястье, быстро начал уводить. Он практически бежал, подскальзывался, ещё сильнее задыхался и терял равновесие. А дворы... Дворы на всей правой стороне проспекта были за решёткой. Заперты. Ни единого клочка уединения. Ник сжал руку ещё крепче. Когда-то его — скромного парня, водили по пустым коридорам университета — искали покой. Теперь он вёл, был впереди. И Костя послушно семенил следом, влюблённо изучал затылок. Своей путеводной звезды.
В очередную решётку под аркой Ник толкнулся со всего размаху плечом, она заскрипела и отъехала в сторону. Их ждал тупик, точнее свалка из коробок, арматурин и пластика. Да плевать, всё равно. Им надо было обоим убежать друг к другу.
Только шаг за решётку и Костя крепко обнял своего Ники. К себе. Без нежности. Бешено. Как бы он обнять мог только отца родного, если бы только тот оказался жив.
Воздушный поток встал поперёк горла и Ники промычал, запрятав лицо в куртку Костика. Ах, где он? Его сильные плечи, широкая, крепкая грудь и жилистые руки?
— Ты как доска худущий стал, — не разрывая объятий, выдохнул парень и ещё крепче сцепил руки на спине Субботина.
Пока тот осыпал его макушку поцелуями.
— Ты ещё хуже доски. И бледен. И слаб. Зачем ты такой сейчас?
Ники ничего не ответил. Не время сейчас переживать за такие глупости. Худой, бледный. Нет, это сейчас же исчезнет. Он укутывался в Костю поглубже, с головой, шмыгал носом, разыскивая знакомые запахи. Иногда его одежда пахнет мускусом, шоколадной пастой, кедровым орехом. Он искал это. Он хотел на пять минут пропасть. И пропадал.
Костя не мог остановить свои губы. Мягко касался виска своего Ники, — сначала одного, потом другого, — хотел и целовал мочку его уха, — сначала правое, потом левое, — чуть присев он добирался до щёк его, затянутых несуразной щетиной, — господи, она, оказывается, ему идёт, — незаметно царапает, колет, словно щекочет.
Быстро Костя перехватил силу объятий на себя и прижал Толмачёва к стене, чуть приподняв его слишком стройное тело над землёй. Губами к губам.
То, чего так хотел и боялся Ники.
Руки бледные, тонкие пальцы пробрались к шейке парнишки, легонько сдавили, наклоняя его взгляд на себя. Ей богу убьёт, а не отпустит.
В янтарных глазах, темнеющих, привлекательно-устрашающих промелькнуло что-то зловещее. Пугающе-дьявольское. И оно затянуло Ники поддаться этим глазам. «Никогда не был твоим и уже не будет» — шептало сознание Субботина. И как это вытерпеть? Вынести? Сгубить его, потом себя и так остаться во веки веков вместе. Как завещал Уильям, наш, Шекспир. Этот праздник, Новый год, он закончится, его следов не останется уже через минуту. Как только Ники уйдёт.
Сознание Толмачёва умоляло в такт рукам на шее — «сожми покрепче». Ник не дышал, сильно покраснев. Если уходить, то так. В никуда. В бездну. От любимых рук погибнуть. Пожалуйста.
— Кось... — из уголка левого глаза упала слеза.
Вспомнились похороны Дианы, бесконечный поток рыданий Ники, как рвал он сердце, затыкая себе рот на заднем сиденье костиного авто и всё глушил, глушил в себе страдания, день ото дня; сколь он мучился, боясь явить себя миру настоящего, а Костя закипал, закипал и повторял про себя — «не позволю ему больше страдать, никогда не позволю».
Руки опустились. Ник припал к плечу Субботина, глотая холод декабря губами часто, глубоко.
Слишком влюблён, чтобы решить его смерть. Лучше жизнь.
— Не отпускай меня, пожалуйста, — пролепетал парнишка и вся эта встреча, скудная, нищая на слова быстро растворилась.
Он бежал домой и кусал губы, пытаясь поглотить поцелуй Коси, запомнить его. И выключал свой слух старательно весь вечер, лишь бы помнить только одно: «с Новым Годом». От Кости.
А ночью пришла она.
В квадратике комнаты блеснул луч света, образовав прямую дорожку от двери к окну. Весь декабрь Ник спал, когда удавалось, сжатым комком субстанции неизвестного происхождения, забитый в угол кровати, — без подушки, без одеяла. Надо было загадывать, чтобы год этот не наступал. Хотя бы для него. Сон приходил быстро, — каждый вечер душная апатия была приправлена седативным. Щадящей дозой.
Где-то по прежнему с улицы слышались вспышки салюта, мерцание огней, гульба за стенами трещала, но в сонном царстве Толмачёва был один лишь лунный свет. Пустой, нет, чистый, — как дымка утренняя в его любимом дачном поле. Ник облегчённо вытянул ноги, представляя: под ним мягкая зелёная трава, кругом его фигуру обступают полевые цветы, размером с пуговицы на пальто; ветер треплет его рукава, цепляет за брюки. Тянет поближе к тому, кто слева, облокотившись на ладонь смотрит золотистыми глазами, — на них падает его пшеничная чёлка, — и скромно, на чуть-чуть, из-за горлышка футболки выглядывает ключица.
— Dors, mon chéri, — шепчет нараспев он, и гладит Никитку по макушке.
Его голос, его французский. Сколько бы лет не прошло и какие бы слова он не говорил, всё равно будет мурашить. Вечно. Ники во сне улыбнулся. Всё как наяву.
Но вдруг лунный свет комнаты смутил силуэт, выползающий снизу — из паркета. Стройный, лёгкий. Как... Ник выпал из сна, приподнялся, чуть приоткрыл глаза и, не дыша, стал наблюдать за светом. Силуэт двигался неспешно прямо к нему. Лёгкой, волнистой походкой. Проявилась улыбка, длинные распущенные локоны. Никита открыл глаза пошире. Не поверил. К нему двигалась в своём белом, похоронном элегантном костюме Диана. Ники сглотнул, но не вышло, захотел встать — ничего не двигается. Переборщил всё-таки с дозой. Паралич охватил его, проникая в мизерные уголки тела. Вот и всё. Мёртвые никогда не сняться просто так. Им что-то надо. Им там одиноко. По мраморному лицу Ники побежали слёзы. Прощай город, прощай отец, Косенька, любовь моя, прости, прощайте Наташенька с Женей, все те, кто ему был нужен и кому не нужен он, прощай и, так уж быть, мама...
Они возвращаются, чтобы забрать.
Лицо Дианы, — безупречное, сияющее нежным голубоватым, почти прозрачным свечением, —становилось ближе, и паралич схватился за паренька сильнее. Ник замотал головой. Он же не хотел, не хотел умирать. Ещё рано, ещё нельзя, ещё не...
— Никуся мой, — ласковый девичий голос словно ручьём разлился по воздуху, и Ди села рядом.
Никита в панике задрожал, отползая к стене. А она не изменилась. Если бы не её холод, то он бы поверил, что она жива. А он умирает. О господи, нет. Нет, нет, нет, НЕТ!
— Не надо, милая, не хочу... Мне ещё рано туда... Не забирай... — захныкал Ник умоляющим голосом, мотая головой.
Диана сожалеюще чмокнула своего парнишку в щёку и обморозила его. Сразу.
— Я так хотела тебя сделать великим, большим и значимым человеком. Ведь ты этого был всегда достоин. И ты таковым стал. Мой мальчик, хороший...
Она приняла к своей груди его голову, и сгребла как сестра брата в родные объятия, бережно по швам прижимая к себе. Её руки, похожие на глыбу льда, были ещё более ощутимы, чем салют за окном. Они сдавливали парню кости, выбивая из-под ног ощущение собственного существования. Ник исчезал. Он хватался разумом за себя и упирался. Жить? Он сможет. Бег с препятствиями? Он готов. Не любить себя нет, и других не любить, а делать. Создавать новую жизнь.
Посиневшие губы шептали:
— Я жить хочу, Ди. Умоляю, мне нельзя ещё туда.
Она улыбнулась, подарив ему, в знак понимания, свой поцелуй. Дом пришёл в движение: приподнимался, опускался, словно его ставили на слабые подпорки, и эти подпорки тотчас же ломались. Раз за разом. В комнате зашумели стены, затрещал потолок, вдали загудели трубы. В одной скандально известной комнате, в одном отдельно взятом мире кружился вихрем апокалипсис.
Ди с её лучезарными глазами, великолепной улыбкой, и локонами, которые, — боже мой, пахнут смертью, подняла голову мальчишки прямо к себе. Прилепила его к своему лицу и выдохнула окаменелый мороз в его приоткрытые губы:
— Ники, окно открой.
Тело Толмачёва бросило об кровать. Разбило. Затрясло. Пару минут превратились в бесконечный эпилептический припадок, разрывающий на части руки, затем выламывающий с корнем ноги и раздавливающий голову на мелкие осколки. Боль за гранью, от которой не закричишь, не заплачешь. Нечто тупое, убивающее. Гудящее в самом сердце. Полоска света, с которой пришла Диана вспыхнула красным пламенем, взвизгнула ультразвуковой волной и тотчас же погасла. Наказание. Он думал о нём раза три каждый день и, наконец, получил. Спаси...
Закрывшись руками, Никита замычал и вскочил на ноги, чувствуя как по лицу катится пот. Он живой. Или всё это обман? Скривило пополам. Внезапное яркое солнце ударило по глазам белым светом. За окном уже во всю царило первое января, со всех сторон дома суетились соседи, — доедали прошлогодние салаты, — по очереди одна за другой квартиры включали ТВ. Бешено Толмачёв носился глазами по комнате, подстраиваясь под дыхание. Туда-сюда, туда-сюда. А, правда же, живой? Не сразу, но он догадался ощупать себя, побить по рукам и ногам. Ай, больно. И ноги, уши, всё на месте. Тёплый, весь мокрый. От ужаса.
Плюхнувшись на кровать, Толмачёв закрыл лицо руками, зайдясь лёгким смехом сумасшествия. Жив. Всё ещё жив. Она ему дана как шанс. Исправить.