Pour toi
10 мая 2024 г., 18:41
— Пап, а для чего люди уходят далеко-далеко от берега? — спрашивал светловолосый мальчуган своего отца, разматывая рыболовную леску, что щекотала его ноги. В поездках на залив первым делом светловолосое дитя всегда мчало со всех ног к берегу и сияющие глазки вглядывались в даль. Что там сегодня? Как и в прошлый раз — ничего, но дальше, за горизонтом точно что-то есть.
Детские глаза с длинными ресницами взирали на отца. Его полосатую майку-алкоголичку, военную зелёную кепку и заострённую спичку между зубов, которую он пожёвывал сильнее, когда июньское солнце припекало плечи.
Отец задумчиво перегрыз леску, сделав потише в приёмнике рёв «Машины времени», и взглянул на своего пятилетнего малыша тем взглядом, каким родители обычно смотрят на маленькую глупость. В этом было что-то праздничное. Весёлое.
— Зачем уходят? — уточнил отец. — Чтобы обрести себя. Понять: кого ты на самом деле любишь, кто тебе дорог. Когда человек возвращается из далёкого плавания, его кто-то должен встречать на причале. И вот тот, кто его встречает, с тем он и пройдёт всю свою жизнь.
— «... Не стоит прогибаться под изменчивый мир, пусть этот мир прогнётся под нас...» — тихо напевал чуть сипловатый голос радиоприёмника.
О берег музыкально бились волны, заворачиваясь в кольца. Мальчишка, моргая непонимающими глазками, так и слушал отца, разинув рот. Особенно сильно ему понравилось слово «обрести» и как с мягкой силой отец натягивал леску на удочку, танцующим движением затягивая кончик в петлю.
— А зачем далеко уплывать?
И всё-таки малец что-то да понимал. Отец улыбнулся его правильным вопросам.
— Чем дальше заплываешь, тем больше любишь. Один хороший человек сказал — «большое видится на расстоянии». Правильная мысль. Вот люди и заплывают далеко, чтобы видеть.
Костя наклонился к Николаю Яковлевичу, стеснительно всем телом обняв его руку. Особо сильно он начинал любить отца, когда тот говорил много разных удивительных, сложных мыслей, словно посвящая мальчугана в неземные тайны.
— Если б ты, папа, уходил в море, далеко-далеко, я бы ждал тебя здесь всегда, — сын преданно посмотрел на отца, как смотрел на него каждое утро. И своими ручками зажимал мускулистую руку в подтверждение слов своих крепко. — Правда, правда.
— Ласточкин, — ласково прозвал мальчугана отец, чмокнув в макушку, — Тех, кого любишь не стоит ждать. За ними надо следовать. Как за мечтой. И бороться.
Леска. Она моталась. Всё ещё тянулась, проходя через года, события. И не заканчивалась. Её витиеватые морские узлы протягивались по всему городу, ныряя через арки от одного дома к другому. Она проходила насквозь через года: девяносто девятый, нулевой, второй, восьмой, пятнадцатый, семнадцатый и девятнадцатый. Куда-то вдаль за неизвестные дали тянулась эта леска. Нет. Костя сомкнул веки, прижавшись лицом к руке. Нет. Он не хотел смотреть куда тянется эта нить, пропитанная запахом Большой Реки, хозяйственного мыла и одуванчиков девяносто шестого года. Большое видится. Пап, тот человек, о котором ты говорил, был чертовски прав. Видится. Ещё как. Он не хотел знать, что там, в будущем. Увидеть бы хоть одним глазом, что в сегодня происходит.
Как он?
Костя открыл глаза. По стенкам, по заснеженным окнам соседнего дома, по каждой замазанной белыми мазками трещинке пополз образ. Карих глаз, чётких, художественных губ, чутких бровей, чёрточкой в виде ямки на подбородке. Мозаикой этот милый, начертанный образ ложился по стенам и каждый день наблюдал за квартирой 25, а квартира 25 наблюдала за этим образом.
Но это всё.
Один жил по заветам другого и дальше всё не двигалось с мёртвой точки никуда.
Костя начал понимать, что такое сходить с ума, только сейчас. За пару дней до Нового Года. В запретах, невозможности увидеть Ники он дышал той, настоящей любовью, что бьётся о стенки до победного. Пока не сходит с ума. Утром молодой мужчина, без пяти минут с канадской визой на руках, накрывал складной маленький столик на кухне. На две персоны. Вечером он шёл ужинать в неприметное кафе на окраине города и занимал столик в углу. На две персоны, пожалуйста. Ники где-то рядом. Он всё равно ещё здесь, ещё принадлежит хотя бы сердцем ему.
Всё, что было до зимы, — весна, лето, осень, кусочек иной зимы, — всё показалось Субботину жизнью богемной. Вечера и встречи длинною в час — дрожащая роскошь, утёкшая потоком песка сквозь пальцы. Ещё по-прежнему он не привык терять людей. Как было больно просыпаться, зная, что рядом нет кого-то нужного и уже не будет. Всё совершенно так же, как и в шесть лет. Когда не стало папы. Тот возраст, когда он не понимал — что это такое, когда люди уходят: как это можно увидеть, пощупать. Но уже физически маленький Костя и тогда знал, что это: вместо слёз — крик, вместо боли — ожидание, подозрения что все всё врут и папа вернётся. Томительная трещина о нём на сердце болит и всегда рядом не даёт спать ощущение, что что-то страшное ещё только должно произойти. И дышать поутру тяжело, когда во сне мальчик Костя всё время куда-то бежит, бежит, бежит и добежать не может. Он всё ещё бежит. Он всё ещё ищет отца в лице одного прекрасного парня с буквой «Н» в имени. С окон двадцать пятой квартиры на мир утро декабря теперь смотрели глаза шестилетнего Костеньки. Он просыпался в ожидании. Только вот возраст настоящий не стереть ни из паспорта, ни из сердца. Во взрослом состоянии ожидание бывает слишком болезненным. И как бы глаза не вглядывались в шапки, плечи дутые, да капюшоны, заворачивающие в заснеженный дворик, на четвёртый этаж к мальчику Косте так никто не приходил и леска, она, кажется, сильно натянулась. Вот-вот и ап, оборвётся.
Любовь. Это слёзы вдруг, из ниоткуда. Утром встал, помылся, побрился и всё вроде как прежде, не хуже и не лучше, сел за чашку кофе и слёзы. Папа, Никита. Любовь. Это когда Костя понял, что две любви слились воедино. Отец, Никита, Никита, отец. Поставь их на чашу весов и будет поровну. О боже. Костя сжал переносицу, заметив, что то чувство, ютившееся в нём последние дни, стало вызывать отвращение к еде, тошноту к жизни. Это любовь. Настолько сильная, необъятная, что вынести её ничто в организме не может. Он одурел от одиночества и хотел ещё. Ещё больше сойти с ума от любви. Ведь, быть может, она больше никогда с ним не повторится. Три раза ночью Субботин пытался взобраться на пожарную лестницу, ведущую к окнам Толмачёва: два раза сорвался со скользких ступеней, полетел вниз, благо ноябрь насыпал достаточно большие сугробы во дворе, отделался Костя малым — ушиб ногу; другой раз дворник, завидев «вора» за два подъёма до окна, побежал вызывать полицию. Софья Пална, там...там...
Все ходы и выходы к сердцу дрожащего Ники оказались плотно заблокированны.
И квартира его успела позабыть. В ней перестал слышаться фантомный саксофон, придуманный смех. Это всё было не за что зацепить: ни шкафа, ни кухонной утвари уже давно нет, куда можно повесить облик милого. Ники... Но Костя ещё был здесь. И ждал его.
Последний раз Ник приходил сюда миллионы тысяч лет назад и забыл свои перчатки. Он имел моду иногда оставить что-то пускай даже незначительное дома у Кости, как залог на обязательное возвращение. Костя расчетливо прятал вещицу.
— Ты не находил мой студенческий у себя? — не заходя в квартиру вопрошал Ник, не планируя и секунды задерживаться у Субботина. Бежал избежать страстных встреч. Для своего же блага.
— Нет. Но можешь зайти и поискать его, — лукаво мигал глазом Костя, прекрасно зная, что тщательно приглаженный и отутюженный Толмачёв в университет не сможет явиться без малейшей детали. И Ники заходил в запретные двери. Они закрывались и первая пара занятий, за ними вторая, порой и третья были упущены.
И всё-таки в последний раз он оставил что-то большее, чем всякая мелочь. Перчатки. Сначала смурной взгляд Субботина не замечал их на видном месте — на тумбочке у входа. Затем тумба съехала в другие квартиры и перчатки оказались в руках. Забыть бы. Не вспоминать. Как умеют эти перчатки: на морозе коснуться скул, обнимать и втягивать в авантюру губ. Долго-долго. Он их забыл, чтобы Костя запомнил. А он... Погасив поздно вечером свет в квартире, мужчина прижался щекой к поверхности одной перчатки. Поцеловал внутреннюю сторону, где когда-то была мягкая подушечка ладони, послышался тихий вздох, сопровождаемый ещё более тихим смешком. Костя закрыл глаза, когда его ветром чьего-то присутствия повело в комнату. На пол упала футболка, штаны, чёрные боксеры. Засуетился слегка матрас. Протискивая свои пальцы затем ладонь в мягкую греющую подкладку перчатки, Костя ощущал как она, обволакивая, прикасалась к нему. С ног до головы. Знакомое ощущение. Мурашки натянули кожу колкими нитями по всему телу. Он повёл эти, удивительно по-прежнему будоражащие ощущения, по бёдрам своим, немного сжал ягодицы, хитро улыбнувшись не своей улыбкой. Иногда Ники так нравилось: схватить, прижать, задрать голову и напоследок сказать — «Мой. Я пошёл». Та наглость, за которую Костя дрожал. От гордости. И желания. Его щёки зардели от стыда. Всё случилось быстро, неосознанно. Повернувшись на бок, он стал походим на смущённого парнишку, изогнулся, тяжело дыша в простынь кровати, и затем легонько упругим кончиком пальца коснулся своего ануса. Ах, чёрт. Воздух с края губ быстро упал в самую душу. Сфинктер сделал сокращение и, ослабев, позволил сделать скольжение упругому пальцу вперёд. Костя застонал. Ники, о Ники... Сколько раз он хитро пытался проникнуть на эту слишком запретную территорию, — «Милый, рано, честно, я не готов». И теперь Костя сам вращал пальцем по мягким стенкам, тяжело дыша. Дразнил, хотел. Не заходил. Оставит эту территорию для Ники. Они когда-нибудь встретятся. Когда-нибудь. Расхлябаное слово стало встречаться часто в мыслях Субботина, и он сжался от мелкой дрожи. Страшно. Господи нет, нет, нет. Под пеленой паники мужчина заёрзал, повернувшись на спину и крепкой хваткой перчатки взял в ладонь свой член, повторяя по кожице любовные, скромные движения музыканта. Янтарные глаза всё это время были закрыты. От мира, от правды. Ники, Ники. Его здесь нет, но руки его, это они сейчас на теле. Извиваясь покорно, пассивно, Костя постанывал имя Ники в подушку, быстро рукой в перчатке сокращая хватку по своему члену. Двигаясь к нему навстречу. Субботин вынимал из себя голос Ники, мыча его невинным смущением. Когда-то Костя привил Ники вкус к своему собственному телу, и каждую встречу парнишка ещё недавно мог искусно довести своего канадца, себя, вазу на столе, дверцу на кухне до исступлённой истерики. До агонии. Часть его взросления прошла здесь и она была, господи какой чертовски привлекательной она была. Перчатка двигалась, обжигала, дарила память каждого мига, воскресала всё, что красивым было и останется навсегда в пустотах квартиры №25.
Потеряв себя в складках постели, Костя быстро дышал, содрогаясь от каждого спазма. И, ускорив крепко темп до бешенства, сжал губами одеяло. Ники... Он выдохнул сдавленно имя, с широкой улыбкой на губах и кончил быстро на перчатку, чуть не упав с кровати. Опять тихий смешок у уха. Тот ребяческий, милый. Катается эхом по комнате. Костя распластался на матрасе пульсирующей точкой. Опал. Ещё раз задрожал. Размазал медленно полосы жаркой спермы по своим бёдрам, животу, поднялся до груди и провёл пьяную дорожку до губ. По губам. Открыв потемневшие глаза, Костя смотрел как пробует самого себя на вкус — палец за пальцем вылизывая до самого основания. Как бы это делал Ники. Он бы делал, ведь — «Я хочу оставить тебя в себе до последней капли». Солоноватый вкус перчатки. Его присутствие заменить собой. Нет. Господи.
Костя скинул перчатку на пол и закрыл лицо руками. Опустошён и после яркой вспышки прекрасного наступает то ощущение собственной омерзительности, которые терзали его когда-то, в шестнадцать лет. Без Ники это всё невыносимо грязно. Без него не хочется знать себя, нет.
С недавних пор квартира №25 стала похожа на палату. Психбольницы: так же много света, уныло, серо, скучно. К середине декабря в некогда интимном уединении остались лишь кровать да стол складной, на кухне — плитка, размером с табурет. С обоев давно сошли пёстрые в кремовом сиянии цветы, оставив сизый контур от бывалой жизни. Открывая глаза каждое утро, чаще ночью, Костя бросался к углу комнаты. Его мемориал памяти — всё. Гвоздики с первого декабря перестали украшать своим бурым сиянием воздух, нехотя седьмого декабря был скручен стол, — выброшена скатерть, увезён в гараж корабль под стеклом, оставлены на помойке подготовки для лекций. Всё. Прощание с квартирой. В этот раз оказалось всё гораздо тяжелее, чем в юности. Тогда все словно были уверены, да нет, знали, что Костя вернётся. «Пацан совсем ещё, в чужой стране жить в одиночку не приспособлен. Марин, ну хватит слёзы уже лить. Вернётся, никуда не денется» — говорил ободряюще супруге Арсений Степанович, тогда, в 2013 году. Хотя и не шибко складывалось у него любое общение с тем пацаном Костей: не глядя в глаза, не больше пяти слов друг другу в день и на вопрос «как дела?» постоянно один ответ — «нормально». Но как свои пять пальцев отчим чётко знал любовь сына к матери, — «Не сможет долго без Маринки, нет».
Прошло шесть лет и уверенность сильного, бывалого офицера дала трещину. Арсений Степанович заворачивал в пододеяльник ножки стола с жёлтым потрескавшимися дорожками лака и сам себя убеждал, что парень-то вернётся ещё. А умудрённый разум твердил ему в ответ — «Сеня, кого ты обманываешь? Он же мятежный. Костя такой». И в серых, с оливковым отливом, глазах отчима определение мятежности Константина с каждым днём только крепло: всё беспокоится — о том о сём, о несправедливости — там да сям, не думая о себе, всё время о матери печётся, словно она — дитя малое, приходя в отчий дом ночует в комнате покойной сестры и в последнее время часто вспоминает за семейными посиделками своё коммунальное детство.
— Надо же, совсем лялькой ещё был, в садик уже здесь пошёл, а всё прям помнит, — удивлялась мать, а Арсений Степанович отвечал ему задумчивым взглядом. И точно, мятежный.
Отчим своего пасынка любил. Так, как и подобает — сдержанно, по-мужски. Арсений Степанович в душу не полезет, по долгу службы знает — может убить. Дурь додумывать о людях ему ещё в армии выбили, поэтому анализировать Костю мужчина и сам с собой наедине не решался. Чужая душа и без того потёмки, а душа не с твоей фамилией — потёмки хрупкие. Чем живёт сердце Кости, кем дышит и о ком вздыхает он — о том Сеня хотел бы знать, но Марина ласково всегда усмиряла мужа — «Сень, ребёнка просто надо любить. Тогда он всё сам расскажет».
Отчим пожимал плечами, откручивая от стола всё новые и новые болты. Просто любить. Да, ему нравилось то ощущение, когда есть сын: помощник, опора, какой никакой советчик, товарищ по пиву и хоккею раз в год. Но он же уедет и то ощущение любви, казалось, так и останется в груди офицера безответным. Ещё одного ребёнка недостаточно любил.
Костя облегчённо вздохнул, перетащив поверхность стола поближе к выходу. Тяжко. Своими руками уносить пылиться прекрасные моменты. Ведь этот стол... Перед лицом сверкнула молния событий и парень чуть приосанился, не в силах удержать их вес. За год с небольшим, господи боже, сколько повидал этот стол и сколько б мог. Но он отжил все свои страсти. Уже совсем.
Кряхтя от занывшей боли в пояснице, Арсений Степанович сел на кровать и кивнул на подоконник. Там, в трещинах и потёках от клея, ждала своей мусорной свалки ваза.
— Давай возьму. Я сейчас поеду, закину её в бак, — смахнув невидимый пот с покрасневших морщинок лба, выдохнул отчим.
Костя подошёл к окну и взял бережно вещицу на руки. Как любимого плюшевого пса прижал вазу к себе. Она — самое бесполезное, что осталось в этом жилище. И самое необходимое сердцу.
Парень мотнул головой.
— Нет, пусть где-нибудь в комнате Ди стоит, — улыбнувшись уголками губ, ответил он.
Недоумённо Арсений Степанович поёрзал. На него, впервые со дня знакомства, смотрел сейчас взгляд ребёнка. Совсем наивный, доверительно-нежный. Отчим нахмурился. Что за хреновина такая — тащить в дом мусор? Взрослый же парень, в шаге от тридцати лет, а туда же — ваза.
Нет, не ваза. Память.
Парень любовно обнял хрусталь в руках и пролепетал: — Пап, сохрани её, пожалуйста.
Нам всегда что-то очень жизненно важное говорят мимоходом, почти случайно. Не задумываясь. В спешке дают разрешение подать голос сердцу. Оно давно было готово сказать, но всё не решалось. За неделю до отъезда — можно. В переломные семь дней можно всё.
Голова Арсения Степановича опустилась. Он улыбнулся и коротко кивнув, прохрипел:
— Хорошо, сынок.
Для иных слов в горле стало слишком сухо. Папа. Наконец-то.Седеющие виски бывалого спасателя, волевого труженика ежегодных потопов и лесных пожаров как у подростка смеялись. Завтра пятьдесят пять лет ему стукнет и наконец-то он услышал в свой адрес тёплое «папа».
Расстояние между мужчинами стало короче, и до отъезда Костик с отцом каждый вечер проводил уединённо на кухне за разговорами. Ведь они никогда не говорили подолгу, как настоящие родные люди — обо всём и ни о чём. Человеку нужен человек и, оставшись в открытом космосе декабря, — наедине с тошнотворным одиночеством, Костя вернулся к родителям. Закрыл квартиру свою, спрятал ключи куда подальше от собственных мыслей и:
— Мам, привет. Я у вас остаюсь.
Дом там, где ты свой. Где о тебе в твоём присутствии думают непрерывно. Тёплые ладони на макушке, снова состояние ребячества, безопасного времени и тихих разговоров. Дом. В отсутствии родителей Костя суетился круглые сутки: то наводил порядок, то украшал комнаты к Новому Году. Ведь это он — его дом. Да и было в семье Субботиных заведено всегда — встречать Новый Год так же парадно, как Лев Толстой устраивал Наташе Ростовой её первый балл. Костя прятал себя в этой суете. Носился с мамой вечерами за покупками, ни на шаг от неё не отходил на кухне, хохоча хором от той жизни, что они прожили. Марина Фёдоровна чуть не плакала от счастья — как и много лет назад, хоть на пару недель, её любимый Костенька будет к ней привязан.
— Ласточкин, — баюкала она его поздно вечером у телевизора своей усталой, от работы и домашних хлопот, ладонью, — какой же ты у меня незаменимый. Мальчик мой. Ты у на с Сеней одна путеводная звезда в этой жизни.
И Костя жался к матери ближе. Обнимал как Костенька-котик из детства, ласкаясь у её рук. Нет, никакого возраста не существует, когда рядом она, твоя мама.
А может... Не уезжать никуда?
Субботин Костя придумал эту затею после встречи с Толмачёвой. Прокуратура ещё долго пульсировала в его висках и слова, конечно все её слова, крутились по кругу, пока перед глазами не показалась неоновая надпись в коридоре — «Не спрашивай. Не говори. Не забывай», — Костя пришёл в «25 этаж», где его ждали на прощальный вечер приятели. Пришёл и, как это привычно бывает в данном клубе у мятежных душ — хорошенько напился. Чек прощания был велик. Как и степень опьянения Субботина. Когда сам себя завести в веселье не можешь — пей. Злющий полёт чувства над разумом, вертолётная очередь и жар под рубашкой прошибающий на пот. Он выходил, не помня себя. По ночи плёлся куда-то, сшибая встречные столбы фонарей своим телом. «Ники, Ники, солнышко моё...» — мяукало его сонное сознание и так в тёмную ночную зиму Костя добрёл до парка. Нет, без него он ничто и никто. Без него не может сделать. Ничего..
С полузакрытыми глазами Костя причмокнул, утёр пересохшие губы и поднёс телефон свой к уху. Звонил в школу Монреаля при посольстве.
— ...да вы поймите: у меня форс-мажор, семейные обстоятельства, вопрос жизни и жизни. Я не могу приехать в Канаду. Отмените поездку, прошу вас. У меня... Да любовь у меня тут! Понимаете? Лав. Настоящая. Ал ю нид из лав. Понимаете? Ну, родненькие, ну что вы там молчите? Алло! — еле ворочал языком Костя в свой выключенный телефон.
Протрезвев, он всё же поглядывал в сторону написать отказ. «Отклоните меня, пожалуйста» — заклинало сознание. Ночами он засыпал и тихо шептал — «Никуда не поеду, никуда не поеду». Разлука. Теперь он начал узнавать, что его ожидает. Не по собственным фантазиям. Это приближалось поездом метрополитена к платформе. Он знал, что с ним будет, когда самолёт покинет Большой Город — истерика. Он видел какими разбитыми будут в Канаде первые дни, затем и последующие. Понимал, что начнёт утягивать глушить вечера в барах, ведь всё так будет казаться, что утонуть в литрах коньяка или виски куда лучше, чем вздыхать по тому, кто не рядом. Забыться. Смириться? Такой дрессировке сердце, увы, не поддаётся.
Иногда вечерами всё же Костя выводил здравомыслие на прогулку из дома. Чтобы пройтись ещё раз пешком. По памяти своей. Одиноко, без планов на что-либо. Ноги, вы просто идите, пожалуйста, без остановки. Вот парк, где Ники пел июльской ночью, разглядывая на небе фиолетово-розовые рассветные облака, вот дом заброшенный, здесь Костя стоял на коленях и завязывал Ники шнурки, приговаривая детскую считалочку:
— Раз шнурок, и два шнурок. Завязали узелок. Вот и зайчик-попрыгушка. Есть у зайчика два ушка.
Вот мост, через перила которого они перекидывались и смотрели как плывёт под ним одинокая расстроенная роза, а, затем целовались, пока не начался дождь, — вот и музей, где голыми они позировали друг другу. Две греческие фигуры, одну из которых Костя заказал портретом недавно и спрятал дома у родителей в массивной чёрной раме за шкафом. Молодое тело в чернильном сиянии ночи, где в обнажённом начертании застывает ещё скромность, скрытность, а глаза, боже, что за глаза, — они уже распахивают душу, крича на весь мир — «я люблю». Однажды пусть эту картину кто-нибудь найдёт, когда-нибудь увидит, смахнёт пыль, разглядит в глазах смотрящего — каким был тот год, каким был тот парнишка, чьё имя через многие годы никто не вспомнит. А Костя никогда не забудет.
Ходил Субботин по морозному городу и маркером, в укромных уголках кирпичных стен, ставил маленькую букву — «N». Этот город весь про тебя, Ники. Он в тебя так же по уши влюблён как и я. А ведь в эту аномально-холодную зиму Костя видел как бы друг другу подошли Большой Город и Ники: его большие глаза, удивлённо глядящие на узорчатый мороз на окнах, розовые губы, похожие на тонкое глянцевое стекло на фоне тяжёлого снежного воздуха и голос его напоминает хрупкую снежинку — как красиво он говорит, и тут же растекается по сердцу от горячего пара на краю губ. Высокий город из ледяной сказки и он в нём — принц, коронованный очарованием гвоздик. Заколдованный Снежной Ведьмой, кто заставляет выкладывать льдинками слово — «покорность». Костя озлобленно обвёл букву «N» на стенах Проспекта Мира двадцать раз.
Я не уеду, пока он не будет моим.
Правила. Их создали для того, чтобы нарушать. И как часто это знание забывается. Носок ботинка потушил окурок и в морозном тумане взгляд присмотрится к неоновой вывеске на окнах. «Монреаль». Уже завтра это будет снова «Moon real» — местечко грёз, счастья, любви, мечты, — и Монреаль превратится в точку на маршрутной квитанции авиакомпании. В окне мелькнула белая рубашка, широкий воротник и несчастный взгляд. Карие. Глаза. Если не сегодня, то уже и никогда их больше не увидеть. Ладони прижались к окнам. Правила, сука, созданы, чтобы их нарушать. Нельзя заходить за порог сказали когда-то. Можно. Нельзя прикасаться к телу — дали наказ навсегда. Можно. Уже послезавтра всё это, — маленький мир, запретный и желанный, — окажется в сотне тысяче километров от глаз и губ. Правила созданы ошибочно, не про тех и не для тех людей. И их надо нарушать.
Ноги шагнули за порог. Костя осмотрелся, будто бы всё видел впервые. Тихая роскошь с самого входа манила его как странника, заблудшего в новогоднюю пургу. Официанты обходительно дарили улыбки, а Костя так от этого отвык. От красоты, что бывает просто так.
Долго себя ждать не заставил Евгенич. Он с миллионом вопросов в глазах подошёл к посетителю, кивнув на камеры под потолком. Рад, безумно рад видеть своего друга Костю, но камеры. Не отключены, она всё ещё бдит.
— Гош, я завтра улетаю. Навсегда. Пожалуйста, не гони меня, — скромно попросил Субботин.
Евгенич по-отечески обнял его и проводил вдоль стены к углу зала.
В зале тихая роскошь сняла шубу, обнажая свою истинную суть золотого века Голливуда: шикарные блескучие платья на каблуке под двадцать сантиметров шныряли от столика к столику, накрахмаленные манжеты мужских рубах с золотыми запонками ели с аппетитом устриц и закусывали красными икринками, у бара молодая порода упражнялась в соблазнительных комплиментах под пузырьками дорогого игристого, на сцене тихо журчала живая музыка. Один и тот же репертуар на все праздничные дни. Где-то скромно в уголке сценки, за вельветовой шторой, стояла та самая фигурка, что вызвала оцепенение и дрожь по телу Субботина. Mon amour. Его выход уже давно не объявляли — все знали, что под занавес вечера «Монреаль» представляет всегда один и тот же изысканный десерт. Гитарист потихоньку отключает свои педали, клавишник доигрывает последнюю партию из «Ла-Ла-Лэнда» и всё застывает в предвкушении приглушённого света. Костя сглотнул. Вот он. Десерт являет себя миру. Один. Облачён в тёмные цвета. Мрачная классика. Выходит на сцену, механически. И люди вокруг вздыхают в восторге. Искренне. Субботин вжался в стену и смотрел на Ники тайком, восхищаясь им как в его первый рабочий день. Всё-таки гений. Да, не меньше, чем гений он. Ещё слегка смешон, когда всматривается в листы с нотами у сцены, всё так же скромен, когда протирает саксофон салфеточкой. Но гений. Зал замолчал.
Для Костика, преступившего законы Толмачёвой, он, — парнишка в шёлковой струящейся рубашке, — любимый гений. Взглядом убивает, жестами воскресает. И господи... Воздух в горле Субботина застрял. Господи, ведь завтра этого всего не будет. Завтра всё. Действительно всё: рейс, ещё один, пограничный контроль, чужая съёмная квартира, чужая съёмная страна, куда всю жизнь так рвалось сердце. Пальцы заламываются. Забрать. Его бы с собой.
Зал погрузился в нуар — свет ламп потускнел.
— Я ему программу придумал, оцени, — шепнул на ухо Евгенич гостю и под дружную волну аплодисментов на середину сцены явился он. Цель, мечта, любовь.
Ники сделал вдох, глядя в пол, крепко сжал саксофон, как чьё-то тело и, обхватив легко, любовно, мундштук инструмента губами, полетел. Быть тем, каким хотел. Собой — счастливым, свободным. Отныне для этого он и ходил на работу — летать. Жить. Четыре часа в сутки. Субботин восторженно сделал шаг вперёд, а потом ещё один, под гипнозом. К нему, сердце разрывалось и рвалось к нему, туда, поближе. У Ники есть одна прекрасная особенность, которую рассмотреть можно лишь вблизи — очаровывать собой. Стоит лишь ему изогнуть правильным движением свою спину, наклонить на бок свою печальную голову и, слегка покачивая бёдрами, косить в зал — все замирают в изумлении. А музыка... Она у него сексуальная, пропитанная грустью, тоской, болью. Той, которую хочется утешить. И это хочется слушать. В забвении. И к этому хочется прикасаться.
Костя поймал Гошу за руку и, умоляюще заглядывая в его глаза, что-то шепнул. Тот поджал губы, долго смотрел в одну точку, раскидывая мыслями о сказанном и, наконец, ответил, — «Хорошо».
На сцене музыка затихла. Растерялась. Посыпалась. Взгляд саксофониста устремился на середину зала. Все яркие, вычурные лица в масках, сверкающие платья, лоснящиеся костюмы померкли, когда есть он — простой, но незаменимый: белая рубашка, нахально расстёгнутая на три пуговки, в руке бокал чистого виски от переизбытка чувств, волосы слегка завьючеными локонами чуть подрагивают от дуновения кондиционера. И нет никаких мыслей играть, что-либо делать, когда есть он. Костя. То, за которое ночами Ники грезил воевать и видел своего возлюбленного разными фигурами: то Гамлетом, то графом Монте Кристо, то князем из царского рода Романовых, то невинно заключённым ГУЛАГовскими лагерями. Страдалец и всё же победитель; тот, кто не проиграл себя, нет, остался верен. Себе и тому парню. И вот сейчас, когда сердце бьётся прямо в горле, руки ослабевают и саксофон куда-то прочь скользит. Лицо многострадального мужского русского рода медленно движется вперёд между столами. Перед Новым Годом в управление МЧС были натравлены проверки. Прокурорские. Долгие, нудные, знающие все больные точки. В чём причина не мог угадать ни сам Арсений Степанович, ни Субботина Марина, ни коллеги. Знал Костя. А всё же шёл навстречу к Толмачёву. Как бог, как царь.
Он протянул к саксофонист руку через сцену, поманив за собой, — «Прыгай, я же тебя поймаю. Всегда», помогает спуститься со сцены и всё.
Оба замерли друг против друга, глядя, не моргая в лица, на грани истеричной радости.
Как под гипнозом Ник рукой случайно упёрся в грудь Константина и уже не смог убрать. Стучит.
*— Ты мне снишься? — молча спросил Ник, улыбнувшись уголками губ.
Костя невидимо поправил воротник его рубашки.
— Вряд ли.
— Значит, я умер, — печально решил Ник, подняв глаза к потолку. Господи, прости нам все грехи наши...
Большим пальцем Субботин провёл по его щекам, неощутимо, и мило улыбнулся.
— Точно нет. Я бы не допустил такого, — его рука пригласительно вытянулась вперёд и Кося галантно поклонился Никите. — Позволь мне пригласить тебя станцевать со мной. В последний раз.*
Прикосновение. Долгожданное. Трепещет. Бьёт крыльями мотылька по сердцу, больно и приятно. И все кто вокруг становятся неважными обстоятельствами события. Люди? Кто они? Просто мимо проходили, просто застыли скульптурами незнакомцев и уже завтра ничего не вспомнят. А двоим надо танцевать.
Рука легла в ладонь, на талию и глаза встретили глаза. Они смотрят, Кось. И нечто счастливое забилось в груди Ники, когда он понял, что все, от первого до последнего столика могут видеть, как его бледное, несчастное лицо заполняется счастьем. Жизнью. Ноги, никогда не танцевавшие вальс даже на школьном выпускном, повинуясь законам долгожданности и неизвестности сделали раз, сделали два, сделали три и соединились с музыкой. Пожалуйста, вальс!
Музыканты размылись. Застыли. И посетители все, устремив взгляды на танцующую пару, затаили дыхание. Им пел сам Джордж Гробан, чей голос струился из потолка, рассеивая хрустальные ноты по ресторану.
— Где ты был раньше?
— Любил тебя. Безмолвно.
– Продолжай это делать. Только вслух. Чтобы не было больно./i>
Per te. Останемся вдвоём, публично. Главное — слышать ритм и поступь ног партнёра. Ещё час назад было невозможно представить, что так может быть: встреча, былые цветы, улыбка у самых глаз, а не в мыслях. Ник был всё ещё смущён в глубине души обстоятельствами. Мать ведь, точно узнает. И сколько точно сегодня посетителей? Сорок? Да, говорят, что так. Он должен был играть, отрабатывать деньги. Но... Сделал он выдох и всё спустилось по газам. Сегодня число. Восьмое, Рождество. Семейный праздник, ещё один, попытка напомнить людям о семейном, светлом чувстве единения. А завтра... В девять сорок вылет. Слабость познаётся в сравнении. И оба это поняли сейчас. На фоне сорока пар глаз, когда в любую секунду загорится свет, их кинуться вышвыривать за похабное поведение. Но они танцевали и чувствовали себя слабыми. Перед друг другом.
— Ты выглядишь потрясно, — задрожал голос Субботина сквозь вокал певца, и парень скромно опустил глаза. Думал, что это окажется просто — увидеть его, встретить. Украсть на пару часов и вспомнить, что есть они только друг у друга, а больше ничего, ничего. Но если человек долго голоден, то от первого кусочка еды в горле за долгое время ему станет не по себе. Он выйдет из строя и... Из глаз Костика покатились слёзы. Танцевали. Летели. Дышали в такт вальсу. Друг другу. Плавной поступью развивали весь негатив за грань ресторана и плавно качаясь по нотам всё ещё думали о будущем. Осуществить побег к берегу моря, куда никому не достать. Все лишние — за чертой. А у них: бирюзовые волны, тесная лодка и нет горизонта, всё неизвестное манит и время затягивается. Жить. Ещё и ещё рядом.
<i>А главное вместе. Не расставаясь.
Они вспоминали то время, что хотели сказать друг другу «люблю», но не могли. По лицу Кости ещё продолжали бежать слёзы, но он уже улыбался. Они были той парой, несравненно бережной друг к другу, какими были когда-то их собственные родители. Это чувство исходило из каждого движения их танца, и вскоре оба слились в одно целое, — то, что представляет союз двух любящих сердец на запредельной высоте чувства. Там, где выбора больше нет, — быть одному, или искать замену, — быть с ним.
Красота. Она исходила из пары во все уголки зала. Кто-то за столиками всхлипывал, улавливая в танцующих парнях схожее с собой: драма, события, утрату. Уедет. Сколько осталось? Чуть больше семи часов. Семи, мать его, часов. Ник до посинения сжал руку Кости в своих тисках и, закусив губу, дал волю слезам. Это был нескончаемый поток несказанных фраз, скандальных признаний и осознания, что их сказка подошла к концу. Карета в тыкву, шёлк одежд в серую синтетику, слова в сухие буквы в телефоне, любовь в заточение. <i>До превращения раз, два, три...
Костя засмеялся, ощущая как слёзы из глаз щекочут его шею. Папа... Он всю свою жизнь был предан идее найти такое же чувство любви, которое когда-то в детстве подарил ему отец. Великое, неописуемое, счастливое. Нашёл. В двадцать семь лет он нашёл это великое, что уже стало его неотъемлемой частью.Но музыка смолкла. Зажёгся свет. Регистрация на рейс в Канаду началась. Зал сорвался бурными аплодисментами, но двое их не слышали, совсем, продолжая танцевать о своём. Не расстаться. Как можно дольше не разнять соединение рук, взглядов, близкое дыхание, почти у губ.
Всё превратилось в весёлую вакханалию тут же: конфетти, дискотека, безграничный звон бокалов и Голливудский бальный шик на танцполе. Ах, эта красивая пара. Она взвинтила чувство высокой влюблённости в каждом присутствующем шикарном наряде. Быть вместе с кем-то. О как это необходимо. Те, кто недавно чинно и сдержанно смотрели друг на друга, решились обняться. Те, кто пришёл скромным на первое свидание искал руки и признание.
А они убегали. Очнуться от невесомости — это необходимость
Оглушительный бит ударил по ушам Субботина. Скоро приедет Семён: вот он уже сворачивается с Ямской, 20, проезжает задний двор прокуратуры, переходит на улицу Знаменскую и уверенно мчит своё авто к «Дому Елизаровых». Десяти минут ему хватит. Но Косте с Ники... Чёрт! Под всеобщее веселье, как в последний раз, мужчина быстро схватил саксофониста за руку и рванул на чёрный выход. Спешка, паника и дверь запасная раскрылась в январскую ночь после Рождества.
Заметив через дорогу усталый трамвай, Костя потянул Ники за собой. Это был последний за сегодня зелёный вагон по рельсам Большого Города, шагающий вразвалочку по засыпающим километрам.
Вдруг Никита захохотал на всю улицу, уютно прижавшись к плечу Костика.
Они выбежали как были — без верхней одежды, поддавшись идее собственного безумия. Напоследок сбежать. По-настоящему друг к другу.
— Что такое?
Они заскочили в уезжающий трамвай и Ники накрыл Субботина своим теплом, улыбкой нашёптывая ему в губы:
— Ты первый раз в жизни по-настоящему нарушил закон. Кража со взломом. Ты украл меня.
— Нет, я просто загадал тебя на новый год. И вот, моё желание снова со мной.
Под потолком слабо дрожал лампочный свет. Вагон летел на скорости света к завершению. Этого дня. Он шумно качался, притормаживая на остановках, сокращал минуты и съедал время. Но для двоих оно замерло. Они летели в последнюю ночь вместе. Кондуктор пересчитывала деньги, не в силах оторвать от пожухлых купюр свой взгляд. Не мешайте женщине тяжёлого труда десять минут в день быть счастливой. Одиночки-пассажиры раскидались хаотично по салону и устало выгребали на своих остановках. И мог их пробудить лишь поцелуй на задней площадке вагона. Взяв лицо Субботина в свои ладони, Ники не мог отпустить его губы. Не смел. Они беспомощно жались друг к другу, понимая что один из них уже прошёл регистрацию на вылет и чемодан стоит, ждёт в коридоре своего выхода на посадку. И было им всё равно на тот мир, что сейчас глазел на них, порицал, плевался. Господи, их больше друг у друга не будет. Они вот так прощались. Позвольте им это преступление. Приехали. Вот Проспект Мира, вот подъезд и вот этаж. Первый. Второй. Третий. Четвёртый. Ник затаил дыхание, глядя до тех высот, на которых давно не бывал. Дыхание перехватило. Сжалось от боли. Как давно он здесь не жил. Как здесь изменилось... Ничего. Всё ещё было место света, тепла, защиты. Со стенами, которые они с Костей, вместе, красили по осени и ели соседские пирожки с вишней. Жёлтые, солнечные стены... Бурная нежность хлынула по щекам и Костя подхватил Ники на руки, сделав шаг на лестницу.
*— Как мало я носил тебя на руках, — думал молча мужчина, любуясь красными от морозных поцелуев губами Толмачёва.
— Как мало я тебя любил, — подумал в ответ Толмачёв, почти не дыша.*
Страшно было сказать. Хоть слово. Кажется, что всё рухнет. От голоса, от интонации, от чувств дрожащих на нёбе. Прощаться надо минута в минуту. Не сейчас. В шаге от своей квартиры Костя посадил Ники на подоконник, сжал его волосы в своих руках и, закинув голову назад, прижался со всей нерастраченной дури. Как ребёнок.
Мама отпустила своего Костика попрощаться. Милосердно улыбнулась на просьбу сына не обижаться, что последнюю в России ночь он проводит не с ними, а со своей любовью.
— Я украду его, мам, можешь не сомневаться, — за секунду до выхода в «Монреаль» говорил Костя, заламывая перед матерью свои руки. Набрался храбрости из горла, зажмурился, собрал все свои силы, чтобы побыть перед ней честным до конца напоследок. Уже придумал как обнимет её, встанет на колени.
Но Марина Фёдоровна отвела от сына взгляд в сторону, стала перебирать в руках быстро-быстро складки кухонного полотенца. Всё поняла. Без объяснений и истеричных эмоций. Что видела этот год она в сыне? Окрыляющее, заразительное счастье. Кто с сыном этот год всегда рядом? Никита, Никита и снова Никита.
И сколь страдали его глаза все последние дни до вылета. Совсем как её, когда Кольки родного не стало рядом.
Мать. Всё-таки она не могла лишить своего сына счастья прожить свою жизнь лучшим образом. Как он знает.
Марина обняла своего мальчика и шепнула перед его уходом на ухо:
— Только будь осторожен, ладно?
И он был. В тёплом подъезде последним комком нежности и знал, что даже в последний раз уже не сможет открыть дверь. Останутся здесь. Говорить последние слова. — А что говорят напоследок, ты знаешь? Я вот весь вечер мучил себя, придумывая речь и не смог, — Костя сжал куртку Ники и зажмурился, прижав голову к его груди.
Парень судорожно вздохнул. — Я до самого выхода на посадку провожу тебя, — Ники шептал в ответ, обнимая Костика за шею. Нет, всё будет как у людей: в сторонке от пассажиров поговорят, обнимутся, поцелуются и встретятся вновь. Через год, а может лет через пять, но они будут как все нормальные люди прощаться в аэропорту.
Костя больно улыбнулся.
— Не проводишь, Ник.
— Почему? — Ник спрыгнул с подоконника, взяв в руки лицо Субботина. Там яркой строкой читалась паника. Слышишь? Воют полицейские сирены. Это чья-то озабоченность кинула в погоню. Сейчас, сейчас за ними придут. Заберут и разлучат. С Никитой по другому быть не может, пока его фамилия Толмачёв.
Костя отстранился от Ники, долго глядя с улыбкой в глаза. Прогонял слёзы.
— Давай прощаться, — выдавил он.
Ники быстро замотал головой. — Нет, только не сейчас, Кося, Кось.
Парнишка исступлённо хватался за руки своего Коси, гнал от себя слёзы куда подальше и тянул, тянул момент как мог, — «Ну что ты, где ключи? Она же вот, квартира. Наша. На ночь. Мы успеем».
Но Костя сдержанно прижал руки беспокойного саксофониста по швам.
— Ники, давай прощаться.
Толмачёв бросился обнимать Костю. Да, оба не верят, что это всё-таки случилось и вылет будет, от этого уже не убежать. Но ещё так рано же. Очень. Парнишка целовал его скулы, подбородок, шею и повторял:
— Кося, мы простимся завтра, у терминала вылета, как и положено... Конечно не сейчас, а завтра. Что за вздор? Они завтра выплакают все слёзы, подберут слова, или по традиции пустятся в хаотичные речи друг другу. Но Костя еле как заставлял себя скрывать слёзы. А всё же знал, что они для хэппи энда не созданы. — Нет. Сейчас.
Ник сглотнул и его затрясло. Полез в карман костиной куртки. О нет, он сам откроет дверь, поведёт за руку, разует его, разденет и никуда не уйдёт. Нет, конечно нет. В кармане Субботина завибрировал телефон. Кому он, чёрт возьми, был нужен в два часа ночи? Ведь всем уже сказал «пока», и маму умалял не беспокоиться, просил за себя прощения у отчима. Телефон продолжал звонить и пальцы Субботина не попадали на кнопку «ответить». Номер не определён.
— Да, говорите, алло, — звучным голосом отозвался мужчина, пока Ники обнимал его руку, целовал пальцы, обнимал талию. Похудел? Опять?! О нет, Костя похудел...
Субботин вдруг побледнел от голоса в трубке, обмяк и взглянул на Никиту.
— Это тебя, — телефон оказался в руках Толмачёва и Костя, пошатнувшись, сел на ступень лестницы.
Ник растерянно приложил аппарат к уху.
Всхлип, ещё один. Попытка что-то сказать, но вместо слов приходится слышать ещё один всхлип. Ники парализовало. Через трубку, через расстояния летели нотки древесно-лавандового запаха. Он обмер.
— Мам? — неуверенно дрогнул голос парнишки.
Голос сорвался на женский вой в трубке.
— Папу в реанимацию забрали. У него сердечный приступ.
Ноги Ники подкосились и он медленно сполз на ступени, слушая материнское рыдание в телефоне Субботина.