***
— Сына Господь уберёг! — приговаривает матушка, со светлой макушки свой платок вязаный стянув. — Хвала! О, хвала Господу! У Кинро плывёт взгляд. С горячкой слёг? Диву даться, как ещё коньки, жеребёнок, не отбросил. На лбу потном тканный кусок лежит, сердце красное по сию секунду в клетке из рёбер бьётся. Перси вздымаются. Глаза зелёные моргают, и щёки вновь от детской улыбки вверх поднимаются. — Вот отойдёшь, юродивый, снадобьем полечишься, — грозно сводит брови вместе отец, — и получишь. За непослушание. — Заслужил, — только и говорит сонливо, но отчего-то радостно Кинро, пальцы полуотсечённые в овчине пряча. Зарыться бы в неё глубоко да уснуть, чтобы боль-паскуду притупить. — Ты же у нас пацан смышлённый, — вновь начинает отец, — правильный, умом складный. Как угораздило же? — Увидел что-то. — Мороз на дворе! — кричит срывисто. — Псина в такой буран сдохнет! Мать сжимает предплечье мужа перстями, качая светлой головой. Кинро слово перехватывает: — Я знаю. И я… никогда не оставлю в беде, — жар от очага охватывает детские щёки, обласкивает. И Кинро, говоря свои бредни, в нём нежится. — Там был кто-то… на холме. Плакал. — Дитя? — вздыхает матушка. — А может, и девица, — усмехается кузнец, чуть сына не потерявший. — Не знаю. Но я хотел помочь. Обогреть, спросить… — Тебя унесло ветром? В какую же даль? — Люд там злой, несдобровать мне, — наблюдает за реакцией отца, — было бы, — смекнув, отсекает он. — Чтобы больше так не делал! — грозит пальцем отец. — Ты — сын кузнеца! Поберёг бы пальцы, бесстыжее отродье! Кинро косит глаза на обрубки в вымоченных бинтах. Травой и кровью несёт, да носа не воротить. Своё же. — С синючими пришёл! Я уж думал, бездыханный завалился! А ноги-то! На ноги посмотри! — Сам пришёл? — выжидает ответа Кинро. В лачуге повисло молчание. Некогда разгневанный кузнец из глаз более молний не метал — в отчих глазах виднелось подобие страха. — Демонюга спас. Никому об этой нелепице не ведай. Кинро сглатывает вязкую слюну. Боязно. Странное чувство кожу облепляет, и хочется с себя свою же шкуру содрать. — Опиши его. Отец, пожалуйста. — Чур меня. Не задавай больше вопросов. — Ну, пожалуйста, отец! Я не успокоюсь! Гримаса ужаса возникает на старом, пока грубые кузнецовы персти сами мальчишеский подбородок обхватывают. — Лица нет у посланника Сатаны, понял меня? — Как эт… — Усёк?! — встряхивает сына он. — Одни голые щёки, да глаза горят без век! Ни рта у черта, ни носа! Хоть бы свиное рыло для правдоподобия! — Он может быть изуродованным ребёнком, — шепчет Кинро, пока чужие толстые пальцы ланиты вместе сводят. — Варвары могли измываться над ним. А вдруг он просто бежавший? — Ищи оправдания — не ищи… — Хватит, — перебивает словом матушка. — Кинро прав. Не даром Иисус говорил, что дети не могут быть злыми. И это дитя, как и наше, злым не было. — Однако… — А мы выгнали беднягу на мороз, а если бы он сына нашего не спас? Плохо это. Не по-людски. — Хуже скандинавов кровожадных, — встревает Кинро. Кузнец чешет чело, грузно вздыхает, дуя колючие щетинистые щёки. — Ай! Да ну вас! — отмахивается он. — Я в этом лике ничего доброго не видел. Такого ночью увидишь — с умом распрощаешься. — Если он к нам снова заявится, могу я позвать его к нам в избу? — упрашивает, как побитый щенок, Кинро. — А заявится? — старый кривит губы. — Сам решай. — Правда?! — Только… коли с нелюдом водиться собрался, на всю опушку не горлань. — Обещаю! — сияет Кинро, словно начищенное серебро. — И нам с мамой это чудо-юдо не являй. Уж без этого страшного рыла уживёмся.***
Темно. Даже зажжённых факелов за окнами не видать — весь люд разбрёлся по избам, один Кинро не спит, ворочается в овчине. В конюшнях вон животинка и подавно дремлет. Ночь глубокая и беззвёздная накрыла хатку хозяйскую. Погано. У Кинро от этого «погано» холодок по загривку бегает. Малой ухо и в ночь востро держит. Ожидает. Судного ли дня? Набега ли варваров? Действует. Совсем не в спешке, одну за другой босую ногу на пол опуская. Опять он видит лик, от которого хоть под листву пожухлую с головой ныряй, до чего страх по позвонкам гуляет. Глядит тварь в окно, из нижнего правого угла пустыми глазами вперивается. Глядит и не моргает. Век-то нет у гостя незваного. Наблюдает искоса. Действует совсем заторможено. Странно, как незрячий воин, бывало, неумело вертелся по оси, персты на рукояти меча в ножнах так и оставив. И зеницы того чёрные еле движутся вслед за мальчишкой, когда он дверь избы отворяет. И холодный порыв ветра пускает пацан внутрь, еле хлипкую дверь закрывая. Кинро стоит, навалившись на неё, сгорбленный, ланитами в лохмотья зарываясь. И вновь холод собачий. Ветер все кости мальчишечьи насквозь пронизывает. Кинро смотрит на гостя в ответ. Странное рыло, верно отец говорил. Уродец, каких раньше в яму закапывали. Но Кинро не такой. И не боязно ему вовсе. А тело тощее не от страха дрожит — мальчонка промёрз весь, вон ещё и на трость деревянную опирается. Да. Хотел бы он так сказать. — Я Кинро, сын кузнеца Тэцукена, — молвит он, но тварь молчит, круглыми очами без вежд глядя. Не на малого — словно бы сквозь него. И Кинро кажется, что существо действительно незрячее оказалось. Пацан ему хочет пальцами что-то показать, да вспоминает: нет у него пальцев. Машет локтями, гримасу корчит. Стоит гость однако неподвижно, как скала у побережья. Один слабый ветерок, мальчиком создаваемый, и колышет ветхое серое тряпьё страшноликого. Ни носа у гостя, ни рта. Сплошные глаза округлые, да глава овальная. И ушей у него нет. Кинро смекнул, что тот не имеет ни зрения, ни слуха. Оттого и стоит, ничего не делает. Если то с ним человек сотворил бессердечный, то да чтоб паскудам неповадно было! Кинро ладошки свои ещё тёплые к чужим щекам совсем хладным прикладывает. С сожалением смотрит, но побаивается, не утаить греха. Горбатый, как старуха в старом платке. Безмолвный и слепой. — Я знаю, что ты не слышишь и не видишь, — тем не менее проговаривает мысль Кинро, от ветра содрогаясь, — но ты же чувствуешь, да? Мои касания, — он гладит чужое гладкое лицо, неестественно гладкое. Ни пор, ни шрамов, ни неровностей у кожи. Как яйцо, очищенной кожей бараньей обтянутое. От этой думки начало тошнить пацана. А руки его-то продолжали спокойно двигаться. В очи чужие смотреть особенно страшно мальчишке было. Потому что ничего живого в них, ничего святого. Как в дупло гнилого дуба глядеть, пока око человеческое облако тёмное из жуков какое не выест. Словно сотни вытекших глазных белков мертвецов в круглые глазницы гостю залили. А он стоял, вытаращил их, словно и сам в шоке. А вежды с корнем вырвали, чтобы души полёгших через его очи стеклянные наблюдали. Если бы Кинро так сделали, он бы тоже в гримасе глубокого испуга замер вовек — подумал мальчонка. И всегда одна эмоция была у незваного гостя. Стоял в неестественно выпученных глазах вопрос громкий, словно Кинро в ухо его проорали:Почему?!
— Может, вернее, «за что»? — мягко спросил Кинро, убрав руки с лица чужого, и пара зрачков чернющих в миг на детское лицо переметнулось. Резко. Бесчувственно. До мурашек. — Я никому тебя не дам в обиду, слышишь? — сглатывает промёрзшую слюну в горле малой, — ты… можешь жить в деревне, я знаю, что ты хороший! И несёт от незнакомца гнилью, навозом конным и ещё какой несуразицей. — Ты… войдёшь к нам в дом? — он осторожно касается тела того, к избе родной развернуть пытаясь. А под дланями рёбра гостя выступают. Кинро интереса ради стук сердца под чужой тонкой кожей выискивает. Не находит Кинро у чужака сердца. — Кинро! На боковую! — кричит отец из лачуги, и мальчик всем телом вздрагивает. А незнакомец? Стоит неподвижно с минуту, а потом исчезает сразу же, как Кинро в избу заходит.***
Гость и в следующую ночь к Кинро явился, и являлось чудо из ниоткуда каждый раз, как тёмный купол деревушку накрывал. Уж странно признавать: очи чужие совсем родными для мальчугана стали. Страшные, неживые, да негоже это — от обычного страшноликого шарахаться. «Почемучка», как глухого и слепого Кинро нарёк, с каждым приходом словно бы ближе мальцу становился. Пока Кинро в овчину носом в полудрёме зарывался, оно стояло прямо над ним, тенью тёмную над детским телом нависнув. Таращилось пустыми глазницами. — Ты? — спросил Кинро, очи зелёные зажмурив. Ответа от чужака не последовало — не слышал почемучка, а если бы и мог, и слова бы не вымолвил. И как-то подозрительна для Кинро эта мелочь была — чудила на рыле своём шрамов не имел, коли меч нормандский нос, рот, уши да очи поразил. Гладкость кожи поражала малого, когда перстями уродца гладил. Так и общались двое, друг до друга костлявыми локтями и дланями дотрагиваясь. «Друг до друга». Узнал бы отец — шкуру бы с мальца спустил. Когда Почемучка до Кинро своим длинным пальцем с кожей прозрачной, где каждую кость, казалось, разглядеть можно было оком полуслепым, дотронулся, померещилось мальчишке, что его ветка обыкновенная можжевельника цепанула. Кинро чужих перстей ни хладных, ни горячих коснулся, между ладонями зажал, как бы согревая. И Почемучка, словно бы близость приняв, лоб свой удивительно гладкий к Кинро прижал. Око не то мёртвое, не то живое, коснулось мальчишечьего яблока глазного. И Кинро тоже моргнуть не мог, как бы ни хотел. Совсем впритык сидели. Нос пацана Почемучке в безносое лицо дышал, пар выпуская. Детина губами даже двигать не мог — гость из ниоткуда жался к лику, как бык легонько, бывало, с телёнком бодался. Почемучка щупал длинными перстями беспалые мелкие ладони, и это «Почему?!» в безнадёжно вытаращенных пустых очах только росло. Кинро ничего не говорил. А смысл? Страшный не поймёт. Кинро уж и буквы веткой на чужой коже выводил, да существо только и делало, что стояло сгорбленно, в одну точку впериваясь. И этой точкой был Кинро — английский деревенский мальчишка с конечностями отмороженными. — У нас, если у человека что-то случается, значит, такова его судьба, — промолвил Кинро в пустоту. — И ничего не поделать с этим. Бог решает, жилец ты или нет. Не будь грешным, прими смерть как человек, вот и… Почемучка Кинро в горло руками худющими вцепился. Кинро захрипел, зашипел, забарахтался. Страшный тёрся своим рылом о тело мальчонки, а Кинро и поделать ничего не мог — весил костлявый, как свинец, отлитый кузнецом для кувалды, на сотню помноженный. Тёрся подобно накормленному коту, хотя уже боль постоянное трение доставляло. Почемучка втирал детский нос кнопочкой в свою яйцеголовую морду, пока мальчик под ним змием извивался. — Ах, ты!.. — Кинро отпихнул от себя Почемучку, — ты что творишь, паскуда?! Чуть не удушил! И как же от Почемучки смердом смерти несло. Хоть нос себе кинжалом отсекай. А Почемучка? Опять под покровом ночи исчез, как обычно и исчезал. И не появлялся словно никакой чужак в ветхих лохмотьях вовсе.***
Февраль тоже холодным выдался. Дрянная похлёбка, на какую жаловался старый, едва ли тело согревала в такие морозы. А Кинро и слова плохого молвить не смел, краешком жёсткого хлеба закусывая. И вся семья за этот чудный обед Господа благодарила. Тэцукен поворчал-поворчал поначалу, да пуще всех остальных затем Бога за такие дары благодарил, ибо мать вина в кувшине глиняном вынесла. — О-о-ох, хорошо живё-ё-ём! — утёр губы кулаком Тэцукен, точно сытый волк оскальнувшись. — Откуда вино водится в наших-то «хоромах»?! — Соседка угостила, — мирно промолвила Широгане, кувшин с пойлом от себя отодвинув. Кинро этот жест во внимание принял. — За какие такие заслуги подобные дары?! Уж не за мотыгу, которую мы с мальцом соседям на одну их белошёрстную овцу обменяли? — пихнул локтем сына кузнец. — Ну да-а, искусная работа, сын же сам почти всё делал! — К знахарю ходила местному… — кутаясь в ветхую шаль, покачала головой матушка. Кинро аж горбушку грызть перестал — ухо навостро стал держать, как обычно только перед приходом Почемучки делал. — Говорит, ещё одно дитя у нас будет… — говорит Широгане, и старый кузнец ей в ноги падает, бородой о живот едва округлившийся трётся. Счастливый. Кинро тоже родителей обнимает руками, туда-сюда глазками зелёными бегая. Беспокойство, конечно, внутри пацана неглубоко дремлет. Да не потому, что у матери здоровье в последнее время ухудшилось, а посевы совсем скудными стали. Почемучка этот, мерзь такая, в окно своими очами пялился. Вряд ли радовался. И только Кинро видел, как лицо страшное вплотную к окну жалось. Почему. Почему. Почему?!***
Кинро помнит злополучный февраль, когда стал Почемучку из деревушки гнать от греха подальше, в материнский платок чужую лысую главу закутав. Ноги детские ветер сносил с земли-то, а он не сдавался, оборачивал страшного в ткани, нижнюю часть морды закрыл шалью матушки, чтобы люд не пугал. А Почемучка «смотрел» на мальчишку всё с тем же вопросом громким, прижимал его к своему телу странно длинному, плакали чёрные очи прозрачными слезами. Да видел Кинро в каплях этих сплошной гной, из дупла личинок наземь капавший. — Мама может испугаться тебя! Прости меня! — срывается Кинро, свист ветра перекрикивая. — Тебя деревня убить может, прости меня! Прости! Тебе лучше уйди в лес глубоко, жить там, назад никогда не оглядываясь! Ты не слышишь меня, да, друг мой? — лицемерит Кинро, дланями огрубевшими всё то же противное рыло гладя. Почемучка опять к щеке чужой свою руку тянет. «А ты пойдёшь со мной?» — словно читает по жесту Кинро и шлёпает страшноликого по руке, чтобы не смел больше. А Почемучка словно бы тепла человеческого желает. Касается губ Кинро тем местом своего плоского лика, где у нормального человека обычно губы находятся, и Кинро совсем противно становится. Он ударяет Почемучку в живот впалый, смотрит глазами злыми, словно тот весь скот к рукам своим шершавым прибрал, паскуда. И всучивает ему в пальцы кинжал кривой, с острым лезвием, смещённым влево, — малой сам мастерил ночами, прятал куда мог, отцу ничего не поведал. Нечего родне переживать — и так проблем с ещё не рождённым чадом не оберёшься. — О-ру-жи-е, — цедит Кинро сквозь стук зубов, — но не чтобы ты убивал! Для самообороны, слышишь меня?! Слышишь?! Почемучка молчит. — Тебя все бояться будут, я не знаю, добрый ли ты душою… не знаю! Но не рань никого без причины, не укради, не согреши, ладно?! Только если надо используй! — сжимает плоские щёки уродца Кинро своими ладонями беспалыми. — Кивни, если понял! Почемучка смотрит. — Да кто же ты такой?.. Человек? Зверь? Демон?! Почемучка ни слова не разберёт. Умеет только бестолково смотреть слепыми очами, смердом даже в такой колотун отдавая. — Не видишь. Не слышишь. Я даже не знаю, чувствуешь ли ты мои прикосновения. Как же ты прожил все эти годы?!.. Почемучка резко отбирает у Кинро из рук кинжал самодельный, и мальчишка охает. Почемучка чувствует, как вздымается чужая грудь, хочет такой же вдох издать, да рта у него нет, бедолаги. Проводит лезвием по ланитам своим — проверяет, что за штуку малой приволок. Убегает горбатый в многослойных лохмотьях, скрывшись в белой кутерьме снежинок, ногами, не то демонячими копытами, в снегу преглубоком утопая, словно зверь домашний, которого в лес к волкам погнали. «Навсегда», — уж надеется Кинро.***
Кинро помнит конец февраля, когда весь снег был в благородный багровый окрашен. «Треклятые норманны!» — прокричал отец, вооружившись мечом самым тяжёлым, ждал, когда дверь шаткая в избу их отворится, и враг в шлеме железном на него свой меч окровавленный направит. Да какой-то человек с глазами до невероятного круглыми, в женском платке, маленький кинжал ему между ног вонзил. Корчится кузнец на полу, таращит глазные белки на ирода, аж меч из рук выпал. А Почемучка его добивает, его же меч старому меж позвонков вонзает. Широгане вопит, за живот хватается. Пусть благодарит, что в их избу самой последней в деревне добрался, глупая она женщина. Убивает почти сразу — может, чтобы не страдала. Плод в брюхе не задел. Пусть сидит малой, в крови маринуется. Кинро не видел этого ада. Почемучка пацана к дереву на холме привязал — в сторону леса, а не деревни. Кинро злится, пыхтит, из верёвок пытается высвободиться. Орёт, что паршивое отродье. Что главу отсечёт — падали эдакой, — что и глаз бесполезных лишит, чтобы вообще скитаться по землям не мог. Скотина дрянная. Кинро, в отличие от Почемучки, не глухой — слышит крики и визги жителей деревушки, оттого и скрипят у пацана зубы. Желваки на чумазом лице гуляют, как глотку перегрызть убийце жестокому охота. Почемучка возвращается, и глаза его круглые, как колёса у тележки с кормом свинячим, — донельзя довольные. А может уже озлобленному Кинро везде напущенная радость мерещится. И мерещится ему всё тот же белый конь без всадника. Хоть бы уже забрал мальца, чтобы не страдал. За что? За какие грехи? — За что?! — кричит Кинро, слюной вязкой брызжа. Почемучка утирает красным платком слюни, слёзы малому, опять спрашивает своими тупыми глазами:«ПОЧЕМУ?»
— Заладил… «Почему» да «Почему». Почему! Почему! Почему! — уже передразнивает Кинро с рожей, перемазанной тёмно-красным. — Почему ты их убил?! Тварь, хотя бы на этот вопрос ответь! Почемучка Кинро кинжал свой кривой протягивает, чуть ли не шею мальцу протыкая остриём. «На», мол, «на». «Сам же просил. Даже нож дал, чтобы всех зарезал». Кинро кричит, плачет, уже не вырывается из бечёвок крепких. Почемучка не слышит, не видит, но ощущает, как кто-то очень тёплый перед ним много горячей жидкости на снег проливает. Плач, моча, рвота, всё вместе? Не смыслит ни хрена. Запахов тоже существо не чувствует. Берёт тот, кого нарекли Почемучкой, Кинро за грудки, тем же кинжалом уродливым замахивается. Видит Кинро — в сердце гад метит. А Кинро открыт нараспашку, хоть на этом же дереве проделывай дырку, гусеницами фаршируй. Промахивается неумёха — лезвие прямо поверх тёмной макушки в ствол дерева втыкается. Кинро думает, что нет более жалких существ на свете, чем они с ним: глухой и слепой уродец и сын кузнеца без пальцев. — Да что им мои культяпки, — глядит на дремучий зимний лес Кинро. — Прости меня, даже если не слышишь, — пускает он, очи зелёные прикрыв. — Я ведь такой же как ты. В-верно? — ухмыляется дрожаще, рока собственного ожидая. Кинро не смотрит в лицо Почемучке. Едва ли страшно. Едва ли странно. Просто стыдно и пусто одновременно. Пусто — потому что деревню потерял, хотя обещал защищать её, железо ковать до конца дней, как отец, чтобы врагам Англии неповадно было. А стыдно потому… «А почему?» — только и успевает промелькнуть в детской голове. Почемучка в миг лишает Кинро зрения и слуха, точным движением лезвия где надо чирканув. «Ничего он не неумёха…» — последняя мысль Кинро в этой жизни. А затем Почемучка себе пальцы, даже рожей не покривив, отсекает, на ещё тёплые ручки мальца свои костлявые ветки накладывает, пока с Кинро, как с убитого зайца, кровь вниз по телу пустили. Неудачное движение лезвия, критичное, помрёт, если уже не подыхает, но ничего... «Очень похожи. Мы с тобой. Тебе нравится, мой маленький замёрзший мальчик?».