***
Первым делом Бураху в глаза бросилось то, что голова Рубина была выбрита. Вторым – что взгляд его был убийственный. Своими карими глазами он будто пытался приколоть его к стене, как ножом. (Третьим делом это не считалось, так как Бурах её не заметил: там была Лара, она укрылась в углу – не из-за страха, а из-за желания увидеть, смогут ли они разрешить вопрос словами.) – Ты голову побрил, – сказал Бурах ровно, всё ещё не до конца отойдя от шока. Раньше у Рубина были длинные волосы – они ниспадали на его плечи густыми, тёмными волнами, которые он часто собирал в хвост. У Лары была привычка заплетать их, когда они отдыхали вместе; Бураху тоже хотелось попробовать, но он этого не умел. Теперь на голове его была редкая щетина; маленький шрам на лбу и другой – длинный, прямой, на затылке. – Ты убил своего отца, – ответил Рубин. Его трясло от нескрываемой ярости. Он набросился на Бураха – и Лара подскочила, закричав, чтобы тот остановился, чтобы встать между ними. Рубин отшатнулся назад, будто испугавшись, что врежется в неё. Бурах покинул здание взбешённый, раздражённый до крайней степени. Надо же было ему прийти и всё проебать. Надо же было ИМ прийти и всё проебать! Станислав такой туполобый, что выжил бы, если сквозь его лоб прошла бы пуля. Бурах поддел себя на этой мысли, – “никаких пуль, никаких пуль, Господи Иисусе, ты ебанутый”. Он был невероятно зол на Станислава, и Станислав был невероятно зол на него, но он думал, что сможет вбить в него хоть каплю понимания. Он молился о том, что сможет вбить в него хоть каплю понимания. Рубин больше всех походил для него на брата, чем кто-либо, кого земля даровала в его жизнь. Ну, земля и все остальные. Ему не хотелось бы на себе ощутить тяжбу Каина и Авеля. Бурах был зол, но более того, ему было так невъебенно грустно. Он задержался ещё какое-то время на улице, ловя на себе всё менее и менее озлобленные взгляды, и обменялся предметами. Он скрылся от чужих глаз, чтобы залечить свои раны – ничего серьёзного, ничего смертельного, но достаточно раздражающе, чтобы вызвать в нём желание вернуться к тем мужикам, которых он оставил подыхать, и заехать им лишний разок сапогом под рёбра. Но он этого делать не будет. (Он глубоко вдохнул.) Он не будет этого делать. Он пробежался глазами по тем бумагам, что он получил от покрытой тряпьём человеки, тем, что он нашёл в своём залитом кровью, неспокойном доме. Кровавая – чёрная – бурая. Залить, разварить, перегнать. Его почти утешало то, насколько понятными были все эти формулы – хотя бы что-то было понятно. (От вида почерка его отца у него сжималось сердце. Он вновь свернул бумаги и запихнул их в карманы.) Свет потух. Воздух уплотнился от тёплого вечернего ветра. Хорошо, пойдёт он в Омут. (Он скрипнул зубами.) Пойдёт.***
Он был встречен женским криком. Он вздрогнул и ударился локтем о дверную раму. – Ах ты мясник, как ты посмел войти сюда! Бурах шагнул в сторону, заглянул за деревянную перегородку, и увидел её – облачённую в одежды цвета золота, охры, кости, свернувшуюся на кровати, стоявшей в углу. Она тяжело дышала, уставившись на него широко распахнутыми карими глазами. – И незачем так орать, барышня, – Бурах пытался унять её, – Бакалавр просил меня прийти. Она сощурилась. – Нет, не просил. Бурах сощурился в ответ: – Да о чём ты, чёрт подери, говоришь? Просил. Мне ли этого не знать. – Его здесь нет. Он не мог попросить тебя прийти, – соврала она. Пол наверху скрипнул. Расхаживает там себе. Половицы вздохнули и напряглись. – Лживая девчонка, – сказал Бурах, – А я-то думал, что змеиный язык был присущ твоему жильцу. – От тебя несёт кровью. Ему будет это противно. – Если он и вправду Бакалавр медицины, ему к такому не привыкать. А если нет – значит, потерпит. Ему вполне было понятно, что именно хозяйке эта вонь была неприятна. Ну, удачи ей! Весь город был ей пропитан – хотя быть может она не очень часто выходила из дома. Она действительно была похожа на домоседку. Бурах взобрался по лестнице, и Данковский тут же встретился ему на пути. Наверху была круглая комната, обрубленная с одной стороны длинным, высоким книжным шкафом, который тянулся от двери и до следующей стены. Прямо за дверью – перегородка; она была из тёмного дерева и украшена багряной обшитой тканью. Войдя, Бурах заметил за ширмой постель – не заправленную; и на её конце, в пространстве между полками и стеной, была маленькая дверь. Половицы были выложены узором. На них бережно были выстелены дорогие ковры. Бежевые обои покрывали стены, и тени тянулись вдоль них. На столе, что был напротив кровати в другом конце комнаты, лежала кипа книг, аккуратно разложенные бумаги, инструменты и кожаный портфель. Через круглое окно открывался вид на главную улицу Створок. – Бурах. Я слышал, что вы вошли. – Что я вошёл или же то, что внизу эта девица закричала, как резаная. Бакалавр вздохнул – к сожалению, он имел в виду последнее. – Не хмурьтесь вы так. Я знаю, вы меня видеть не рады, но я прошу вас хотя бы не показывать это слишком часто. – Не льсти себе. Я не хмурюсь. (Бурах очень даже хмурился.) – Слушайте, я сожалею, что вам пришлось претерпеть такой приём. Ваша… репутация вас опережает. Я поговорю о вас с госпожой Ян—с Евой. – Ой, умоляю, – усмехнулся Бурах, – и что же ты ей скажешь? В ответ на презрение в его голосе Данковский глазами прицепился к его лицу, озадаченно, задумчиво сощурившись. – Ты считаешь, что ты мне не нравишься. Он так ровно это произнёс, что Бурах ощутил себя беззащитным. Этот неколебимый тон сбивал с толку ещё сильнее, чем все его презрительные, высокомерные взгляды и замашки. В нём таилось – или может и вовсе отсутствовало – намерение поглумиться, осудить или оценить. Возвращая себе хладнокровие, Бурах надул губы – во всяком случае так он почувствовал. (Или понадеялся, чтобы у него была причина сделать впечатление взаимным.) – Это неправда, Бурах, – настойчиво ответил Данковский, и Бураха передёрнуло от суровости его взгляда. – У меня есть причины полагать, что в скором времени мы станем неотделимы друг от друга. В связи с тем, как складываются обстоятельства, я не могу избавиться от затянувшейся мысли, что ты будешь мне нужен, как пальцы, способные дотянуться до полостей этого города, до которых сам я добраться не могу. – …Вот так напрямую, да, Бакалавр? – Я не буду ограничивать себя в словах. Не позволяй… госпоже снизу тебя отчаивать. Я обязательно поговорю с ней о тебе. Я уже говорил с твоим коллегой. Он согласился быть моим помощником – и благодаря этому, он понял… что ошибался на твой счёт. – Говорил..? Согласился? Ошибался? – На всё – да. – Почему же? Когда? – Ранее сегодня – по всей видимости, тогда он только что с тобой поругался. Разгневанный. Обиженный, – Бурах дёрнулся и обильно сглотнул. – Но он меня выслушал. Надеюсь, он перестанет пытаться прикончить тебя при каждом удобном случае, и когда я закончу объясняться перед госпожой Ян, слово о том, что ты не причастен к преждевременной смерти своего отца, должно разойтись быстро. – Как тебе удалось убедить Ста—Рубина? Как ты об этом узнал? – Как я и сказал, у меня было… подозрение, – его тёмные глаза сузились щёлочками. – И с помощью Рубина, мне кажется, я смог окончательно его закрепить. Бурах подметил, как он сказал, что он смог. “Давай-давай, хлыщ, рассказывай”. – У нас есть устойчивые подозрения, основанные на косвенном, но твёрдом доказательстве, что твой отец скончался из-за заразной болезни. Пощёчина. – Старейшина Каин, Симон, тоже стал её жертвой – спустя несколько часов после того, как я прибыл в город. Люди, что преследуют тебя за отцеубийство, сваливали и продолжат сваливать вину за его смерть на твои плечи до тех пор, пока новость о болезни не распространится в городе. Вторая, третья пощёчина. Бурах не шевелился. Данковский притих и сморщился. – …И я боюсь, что сама болезнь расползётся быстрее, чем слово о твоёй невиновности. Бурах наконец отдышался. Он тяжело вздохнул, а затем спросил: – Нам известно, что это такое? – Нет. Пока что. Как мой помощник, Рубин согласился проводить тесты на всяком заражённом органе и организме, что сможет найти. Однако, он пребывает в ужасе, – он покачал головой. – Он говорил о внезапной вспышке пять лет назад – ты что-нибудь знаешь об этом? – Конечно нет. Меня здесь не было. – Он говорил о свирепой болезни, что прорвалась через восточную часть города. Она пожаром пронеслась по городу – и только твой отец сумел обуздать её через принуждённый карантин в Сырых застройках. Бурах уставился на него. Тонкая усмешка смылась с его лица. – Много, много людей погибло, – сказал Бакалавр. Голос его был неописуемо мрачен. Бурах сопротивлялся угрюмому выражению его лица: – …Кому об этом известно? – Мне. Теперь – тебе. Рубину. Я обсуждал это с Каиными, Сабуровым, Ольгимскими… – он сморщился. – С разными… степенями успеха. – Как же они согласились с тобой работать? – …Я доброжелателен, – сказал Бакалавр. В его голосе слышалась досадная нотка, и Бурах соврал бы, если б сказал, что он не ждал от него реакции. Он сдержал грохочущий смех и сквозь его нос донёсся хрустящий звук (ему даже не было настолько смешно, Бураху просто хотелось быть громким – и поддеть Бакалавра за его чопорную и напускную наружность в качестве возмездия за все его насмешливые, надменные взгляды ранее). – Я дружелюбен, – добавил Бакалавр, повысив голос. – Я знаю как компрометировать и говорить с людьми. Бурах искривил свой рот в сдержанной ухмылке – нарочито преувеличенной. Взгляд Данковского стал жёстче, и Бурах понял, что тот не шутил. – Я представляю твой единственный шанс найти в их глазах сострадание, Бурах. Не отказывайся от моего предложения. Бурах затих, и лицо его распрямилось. – Хорошо, – сказал он. – Так какой… у нас план? Мрак спал с Данковского, словно ударяясь о пол осколком фарфора, и он начал в обеспокоенной манере расхаживать по комнате. – Если опасения твоего коллеги по поводу этой болезни хоть сколько-то близки к правде, нам будет необходимо всё, до чего мы только сможем добраться – сыворотки, таблетки, антибиотики, обезболивающие. Бурах, скажи мне – ты уже перенял наследство твоего отца? – Да. – Завещал ли он тебе… что-либо, что могло бы помочь нам? Бурах задумался. Завещал ли? Рука его зарылась в его кармане. Когда она задела шершавую бумагу, он стал более всего не уверен, стоит ли ему что-либо показывать Бакалавру. “А, похуй”. Сначала он строил из себя невесть что, потом был покладистый, потом опять напыщался; Бурах готов был кинуть жребий и посмотреть, что ему выпадет. Он вытянул бумаги. Данковский уставился на них непонятливо – а затем озадаченно, начиная понимать, что перед ним находилось. – …Травяные рецепты? – сказал он, поведя бровью. – Да, – ответил Бурах. – Этим… промышлял мой отец. Рот Бакалавра искривился – по углам ухмылка его опустилась, и его губы истончились так, словно втянулись внутрь. – …Что ж, – проговорил он наконец, – лучше… чем ничего, однозначно. Он опять прочесал взглядом строчку за строчкой. Недовольство на его лице сгустилось. “Надо было себе их оставить—ладно, нет, нет”. Бакалавр же сказал, что им понадобится всё, что они могут достать. – Ты меня прости, Бурах, – (Он совершенно не звучал так, будто бы извинялся.), – но это не то чтобы выглядит для меня неясным, а скорее… как ненаучные сказки. Фантастическое травничество, – он нахмурился, словно погружённый в мысли. – При обычных обстоятельствах, я бы не прибег к ним в качестве моего первого выбора, конечно же, учитывая то, насколько… неубедительными они мне показались. – …Но? – Но это, Бурах, не обычные обстоятельства, – голос его упал, помрачнел. – Мне не известны пределы того ущерба, что может нанести болезнь, но… если верить твоему коллеге, и его памяти о последней вспышке… У нас есть причины, чтобы беспокоиться. Сильно, сильно беспокоиться. Он вновь осмотрел неплотные страницы. Бурах увидел, как брови его хмурились и напрягались от усилий, что он влагал в расшифровку чужеземных знаков. – Бурах, сваришь для меня несколько? Бурах дважды моргнул, недоумевая: – Для чего? С чего бы мне делать это для тебя? Ты же сказал, что это ненаучные сказки. – Я не это сказал, Бурах, я сказал это похоже на ненаучные сказки. – Ну конечно. Большая разница, хонзоhон, – усмехнулся Бурах. – Очень, – парировал Бакалавр, отказавшись поддерживать как его сарказм, так и агрессию. – Рад, что мы согласились, Бурах. В ответ Бурах поджал губы. Ему многого стоило, чтобы не начать придумывать для него ещё выразительных прозвищ, пока тот не разобрался с языком. – Ну, так ты сделаешь? – настоял Бакалавр. – Я хотел бы, по самой крайней мере, изучить их. Принеси мне… допустим, три. Одну, чтобы увидеть её общее строение, другую, чтобы пронаблюдать прямое действие в заражённой ткани, органе или крови—Боже, нам же ещё придётся… Да, их нам тоже придётся достать… Ну, всему своё время—и третью про запас. – Тогда тебе лучше за это мне заплатить, – презрительно отозвался Бурах. – Встретили меня здесь не очень тепло, и мне хотелось бы возместить потери. – У меня не так уж и много денег, в противном случае я естественно бы тебе заплатил, – Бакалавр вздохнул—и Бурах вздрогнул от такой его искренности. (Что ж… Теперь ему немного стыдно за то, что он его оскорблял… Впрочем… самую малость. Он всё ещё был… невыносимой личностью.) – Я постараюсь переубедить Каиных и Сабурова по поводу тебя. Я также расскажу о твоих благих делах хозяйке дома; и новости о том, что ты мне помогаешь должны разойтись быстро и, надеюсь, вскоре очистят твоё имя. Бурах открыл рот, собираясь сказать ему, что никогда (ну, пока что) не соглашался работать на его стороне—но Бакалавр его перебил: – К тому же, эта мансарда будет для тебя открыта. Даю моё разрешение сказать хозяйке, что тебя здесь ждут. В случае если тебе понадобится микроскоп или любой другой инструмент, что будет в моём распоряжении, этим (он указал на свободную плоскость стола, на разбросанные книги и брошюры, на, действительно, микроскоп) ты можешь свободно пользоваться. Просто… не сломай ничего. Бурах посмотрел на него искоса, и увидел, что эта нотка надменности вернулась к его полуприкрытым глазам. Бакалавр показал рукой на кровать позади него, вплотную прижатую к книжному шкафу, что был высотой во всю стену, прикрытую деревянной перегородкой. – И, полагаю, вот та постель тоже будет твоя. Но не привыкай к ней чересчур – не тебе одному будет нужен отдых. – Надеюсь, тебя кто-нибудь предупреждал о том, какой у нас воздух в это время года. – Да, предупредили уже несколько раз. Благодарю, – процедил он, заметно раздражённый – сколько же людей ему пришлось из-за этого выслушать? Тогда Бурах кивнул. Это всё, что у них пока было, да? Рецепты его отца, его… нетвёрдое владение ремеслом, и предчувствие, что что-то назревало – ой в каком нехорошем смысле. – Хорошо. Я принесу тебе тинктуры. Возможно, придётся собрать ещё трав… – Как ты находишь эти растения? Бурах моргнул: – Снаружи. – Я мог бы сам догадаться, коллега. – Ну что мне ещё тебе сказать? Я выхожу наружу и ищу их, – он пожал плечами. – Они могут быть… слегка неподатливы. Не думаю, что они дадут себя найти таким, как ты, – сказал он с ноткой язвы в голосе. – Поэтому мне и нужен твой профессиональный опыт, – сказал Данковский. Бурах стоял там. Он не был ошемломлён, но близок к тому. Что же с ним такое? Он изменился от искреннего и удивительно сдержанного до бесцеремонного и холодно высокомерного. Бурах увидел, что взгляд его на нём не дрогнул. – Было ли… что-то ещё в наследстве твоего отца? Бурах пожал плечами: – Травы. У меня есть… список имён. – Мне не известно ни одно из них. – Ты же только сюда приехал, – сухо сказал Бурах. – Это городские дети. Сироты в основном. И ещё… – он указал на тавро, – Что бы это ни было. Удург. Данковский протянул руку, чтобы взять список, и Бурах сгрёб его до того, как тот смог дотянуться. Данковский глянул на него угрюмо, и ухмылка его сжалась в тонкую, суровую линию. Бурах держал ему список для чтения, а не чтобы он до него касался. Данковский посмотрел на него, и его хмурый вид смягчился до недоумения. Бурах почувствовал, как насмешка колет ему рот, и ему пришлось сдержать ухмылку. – …Значит, степь важна? – Да. “Чертовски прав!” – Боюсь, с ней я тебе помочь не смогу. – Это понятно. Каждому своё поле действия, где коровы будут мирно щипать травку. Они попрощались друг с другом. Голос Бакалавра был спокоен, собран, и подавал толику благодати. Бурах ушёл, не зная что и думать об этом типе. Ночь снизошла на город – сон не желал снизойти на него. “Ах”, – Бурах вздохнул от прикосновения холодного вечернего воздуха. Наконец-то он сможет купить себе чего-нибудь, блять, выпить.***
В здании были бетонные лестницы, вгрызающиеся в землю. (Бурах ощутил дрожь.) Он медленно спустился по ним и толкнул тяжёлую дверь. Испарения, миазмы, заглушённая музыка нахлынули на него, и он чуть не оступился так, будто его ударили. “Боже, – подумал он, – Ласка не соврала… Воздух тут отравлен дымом”. (И когда он вошёл, то увидел, что действительно люди носили на поясах ножи так, будто те были кошельками. Детей он, однако, нигде не увидел.) Бармен бросил в его сторону косой взгляд. Бурах заметил в том то, что он принял его как мясника, приметил на нём кровь — он отвёл взгляд, не из-за страха, уважения или стыда, а из-за безмятежного признания; признания, что будто бы шептало: “он и хуже видал”. Дым завивался, вертелся и танцевал вместе, вокруг, из-за музыки – её звуки ударяли по обклееным обоями стенам, стучали по огромным деревянным панелям, отделяющим скрытые столики, просачивались сквозь Бураха через его лёгкие. Бурах ходил в поисках хоть одного свободного стола. Неизбежный, стоявший посередине помещения, как эпицентр всех звуков и форм, кто-то, кого Бурах никогда до сих пор не видел – рукава его длинного, распахнутого белого пальто были закатаны на сухих, жилистых, испещрённых венами руках; его шея, с которой свисала завязанная узлом верёвка и чёрный, подобный нерву шнур, была прямая и крепкая, как мраморная колонна; костяшки его пальцев были украшены переплетёнными серебряными кольцами, а их кончики – кусочками белой марли. Его взгляд стрелой протыкал Бураха насквозь. – Не смей топтаться своими заляпанными грязью и кровью сапогами по моему чистейшему заведению, – сказал мужчина. Голос его был низок, глубок, натянут как канат, со змеиным присвистом. Бурах опустил взгляд на свою обувь – и впрямь заляпанную грязью и кровью, – затем вновь поднял на своего собеседника, который пялился на него заиндевело. Глаза его были широкие, пытливые; над ними – чёткий искривлённый шрам, тянувшийся вниз от его линии волос, как сгорбленное острие рыболовного крючка. Глаза Бураха блуждали по стенам, их давящим, гипнотическим узорам, набухшим от тяжёлого, пьянящего дыма. Затем по компании посетителей, смотревших на него в ответ маленькими, любопытными, твёрдыми и дерзкими глазами. Наконец, по полу – он действительно был чистый. Слишком чистый, если можно так выразиться. Надраенный. – Тебе не убедить меня, что мои сапоги здесь – самые грязные. Я слышал, что это место – пристанище греха. – Тебе-то какое дело? Ты христианин, что ли? Бурах поджал губы в линию и моргнул. – Может и так, – продолжил мужчина не запнувшись, как будто и не спрашивал, – но полы я всё равно мою. – Я не видел тебя здесь раньше. – А я вот тебя видел. “Это мало что уточняет”, – подумал Бурах. Товарищ по училищу? Он надеялся, что нет. Солдат? С бинтами, обмотанными у него вокруг живота, это казалось возможным – Бурах всё равно надеялся, что нет. Он чувствовал в голосе и дерзком взгляде своего собеседника темпераментность и непостоянность, с какими на поле боя продержаться нельзя было. Впрочем, разных болванов в своё время ссылали на службу; потому Бурах всё же спросил: – Ты был на Юго-Западном фронте? – Чёрта с два. Я б предпочёл, чтобы мне ноги оторвало, чем ходить маршировать. И с удачей, какая бывает у пехотинцев, это бы при любом раскладе случилось. – Тогда, должно быть, мы виделись в Столице? – Мы не виделись, приятель; но я жил в Столице. Разговаривать с этим типом было всё равно что ходить по минному полю безо всякой на то причины – Бурах полагал, что был смысл во всех его подколках, его оскалах, его твёрдом, насекомоподобном взгляде. – Что привело тебя сюда из Столицы? – Я Архитектор, – тон его голоса изменился. В нём была спесь и выдержанность. Плечи его откинулись назад, царственно, высокомерно; его подбородок вздёрнулся – всё это отдалённо напоминало повадки городского пижона. “О, вы вдвоём отменно сдружитесь, если он… вхож в такие заведения”. – Инженер. Моё имя Андрей Стаматин; Андрей – и никак иначе, и я – вторая голова янусианского дуэта, что мы с моим братом образуем, – он осмотрел Бураха сверху донизу. Взгляд его вновь охладел. – И только мне дозволено проливать на эти полы кровь, – прежде чем Бурах успел спросить о его брате, Архитектор спросил сам, – А ты кто? Вопрос не сложный, но Бурах всё равно запнулся. – Если ты знал моего отца, Исидора Бураха… я – сын. Его сын. Наследник. Артемий Бурах. Андрей наблюдал за ним – наблюдал, а не смотрел. – Мне довелось его знать. – Ты не похож на того, кто часто болеет, – попытался пошутить Бурах. – Он хорошо знал Симона, а Симон хорошо знал нас. Хотел бы я сказать, что мы знали хорошо кого-либо из них, но то было бы ложью. А сейчас и подавно ничего узнать не сможем… – Почему же? Глаза Андрея сузились. Взгляд его на Бурахе сделался мрачным и любопытным. – Симон мёртв, – сказал он. – Тебя разыскивают за убийство твоего отца, верно? И за Симона – тоже? Бурах не ответил. Он знал это, он уже это знал, но услышать это, сказанным вслух, промолвленным с таким весом в голосе, с проскальзывающей воинственностью, было отдельным ударом. Стаматин пялился. У него были твёрдые глаза и челюсти, и он был напряжённый, заведённый, словно зверь. Наконец, он заговорил: – Я не считаю, что ты убил своего отца, – сказал он. Его глаза прочёсывали облик Бураха – вниз, вверх, вниз и снова вверх, к его лицу. – Ты слишком мягкий. У Бураха аж дыхание спёрло. Он вспоминал своё отражение – резкость черт его лица, оскудевшего и голодного; свои одеревеневшие плечи, которые делали его похожим на острый, ровный утёс. Он вспоминал то, как наносил удары, но не лица, что попадали под них. “Мягкий?”, – ему становилось не по себе от того, что он подразумевал, от той жестокости, что бушевала по вине Стаматина. – Я не считаю, что ты убил своего отца, – повторил Андрей. Он остановился, приглушил свою мысль, будто нарочно играл на любопытстве Бураха. Голова его наклонилась, глаза его стали зловещими и задиристыми. – Но если бы убил… – он поднял руки… будто бы пожал плечами, показал свои усыпанные шрамами ладони, как жест ужасно беспечного товарищества. Он улыбнулся. Он улыбнулся. – Я бы тебе не сочувствовал, но я бы тебя понял. Вступила тишина; жаркая, неодобрительная тишина, что качала головы постояльцев, словно недовольный ветер, но никто из них не поднялся. Взгляды отрывались от Бураха, как будто Стаматин отталкивал их. – Я не стану биться с тобой за эту вымышленную победу, что ты себе присвоил, – сказал наконец Бурах низким, мрачным голосом, крепко не одобряя эту внезапную, ядовитую фамильярность Стаматина. – Конечно не станешь, – ответил он. – Не посмеешь. – Отвали. – Что есть крайне досадно, – добавил он, не придав значения язве со стороны Бураха. – Ты похож на достойного бойца. Будто тебе это нравится, к тому же. За тобой уже тут прозвища ходят. – Думаешь, мне понравилось оказаться избитым как только я сошёл с поезда? Думаешь, понравилась такая вот встреча после того, как я был в отъезде шесть лет?! – Я ещё много чего думаю. И глаза его скользнули вниз по каменному, неподвижному силуэту Бураха, чтобы бесстыже таращиться на его выпачканные красным руки и высохшие багряные пятна на его рукавах. – Значит скоро не будешь, – ответил Бурах — твёрдо, сухо, щипяще, подобно Андрею, с издёвкой в глубине его сжавшегося горла. Архитектор поднял бровь. Будто говорил: “Продолжай”. – Мы нашли убийцу. И им был не я. Стаматин вновь сделался холоден лицом. – О, неужели? И знаком ли он мне? – Нет, – сказал Бурах. – Ты будешь удивлён, – усмехнулся он. – Обожаю сюрпризы. Тогда Стаматин шагнул в сторону, намеренно освобождая столик и сидение, унося с собой пустую бутыль. Бурах сел и заказал что-то алкогольное — что-либо алкогольное — у официанта, что наблюдал за ними, как притихший филин. – Будешь пить за память отца? – Бурах не ответил. – Тогда за своё собственное горе? – Бурах снова не ответил; вместо этого он болезненно кивнул, поджал губы, чтобы удержать… что-то, он сам не был уверен что, внутри. Андрей хмыкнул. Андрей кивнул. – Что ж. Если останешься здесь подольше, то можешь повстречаться с моим братом. Будь с ним подобрей, мясник. Иначе от меня милости впредь не дождёшься. – Как он выглядит? Бурах повернулся к Архитектору, не услышав от того ответ. Стаматин поднёс ладони к лицу, накрыл его ими, а потом убрал, показав ничего, кроме новой самодовольной улыбки. “Вот так”, – это значило. – Волосы длиннее, – наконец добавил он, будто это была единственная деталь, что их различала. И затем он скользнул меж открытых занавесей в разинутую пасть кабака — тонкое отверстие между двумя деревянными, оклеенными обоями стенами. С перемычки свисали короткие драпировки, походившие на ряд прямых, узорчатых зубов. Принесли бокал — похожую на башню штучку, стоявшую на длинном стебле и маленькой ножке, ребристую с той стороны, где легла рук Бураха. Всего один раз он поднял тост с видениями; с узорами на стенах, с которыми дым сливался с пресмыкающейся, ползучей живостью; с плотным, тяжёлым дымом. За другим столом чокнулись в ответ. Он испил, и спиртное, продвигаясь вниз, вспыхнуло пожаром, обжигая тонкие соломинки голосовых связок Бураха. Обещанный братец явился, и, увидев его, вспоминая движения рук другого Стаматина, то, как тот показал лишь своё лицо, его прибавку “волосы длиннее”, Бурах подумал: “Господи Иисусе, а он, сука, ведь не соврал”. Он почти что отчаянно принялся искать отличия; найдя несколько, он вздохнул чуть ли не с облегчением. Ему показалось, что у брата были тоньше губы — он вскоре осознал, что тот просто поджал их; угрюмо, сердито, сдержанно. Виновато. Бураха не переставала терзать мысль, что сам он навряд ли выглядит как-то иначе. Брат пробирался сквозь наполненный дымом воздух тяжёлой поступью окаменевшего призрака. Он сел напротив Бураха и поднял на него свои глаза — такие же суровые, едкие, по-зимнему холодные; пронзительно голубые, и их зрачки были не больше булавочных головок. (Недомогание схватило Бураха за горло, и хватка, которой он не мог стряхнуть, обвилась ему вокруг шеи.) Они, как влажные самоцветы, качались в кирпично-розовом налёте похмелья и, глубже, в чароитово-фиолетовом бессонницы, которая вливалась в высшие точки посередине его щёк. Он был похож на проклятого художника. Пах выпивкой и цветом тоже на неё походил. – В твоих разгневанных глазах блещет удивительная доброта, – промолвил он; и голос его был искажённый, ломкий, он скрёбся в глубине его горла. – Я не видел тебя прежде. Что скажешь? – Что скажу..? Мало что можно сказать. – Что ты пьёшь? За что ты пьёшь? – А мне нужна причина? – Ты не нуждаешься в причине. Ты её имеешь. Бурах оценил его слова, взвесил их. – Я пью за память моего отца. Взгляд брата вскарабкался по его лицу, как бегущий паук. – Ты – Бурах-сын, верно? – Да, – “Я – Бурах-сын”. – Я сын Бураха. – Сожалею твоей утрате. – Что за странная фамилия, – Бурах посмеялся скудно, угрюмо, сквозь натянутую улыбку, обнажившую зубы. Стаматин посмотрел на него искоса, его мокрая голубая рыба-радужка запуталась в сети его склеры; ему не было смешно ни хуя. – А ты? – спросил он, на этот раз собранно. – Пётр. Пётр Стаматин. Пётр подчеркнул паузу. Короткую, но тяжёлую, задумчивую паузу. – Да. Пётр… (Он постучал пальцами по краю своего стакана, зазвенев по нему длинными ногтями.) И с тех пор, как я возвёл башню, что шпилем своим упирается небу в брюхо, мне должно… – он поднял стакан, его мизинец и указательный палец отделились от его поверхности, – …стать вторым… или третьим архитектором, которого угробит этот город. – Кто же был первым? Пётр не ответил и вместо этого запил. Он глотал долго и тихо, как будто собственную слюну. – Пей, Бурах. Твоему народу твириновая мара нужнее, чем мне. Твои уши… внимают её шёпоту. Мне без ней жить нельзя, но ты проберёшься сквозь её тучные, зелёные завесы… Будешь плестись… по раскрытым тропам, когда её дурманящий анисовый аромат отступит и раскроет тебе свои тайны… Прежде чем Бурах смог спросить, что за очевидно-пьяную хуйню тот нёс, Пётр резко вскочил со стула, зайдясь дрожью. – Чёрт. Чёрт её дери. – Эй, у тебя всё хорошо? – Лучше не бывает. Пей, Бурах. Пей. Я слышал, ты долго не был дома. – Кто тебе об этом сказал? Пётр соскользнул со стула. Он удалился из кабака ползком, корчась, неистово хватаясь за диафрагму — печень… Бурах смотрел, как тот уходил. Рука—призрачная, дымчатая рука Андрея повисла над столом и шустро утащила пустой стакан Петра прочь. Лицо его было размыто, либо же казалось таковым. У Бураха кружилась голова, и он поспешно вышел. Он тоже удалился ползком. Он понял, что плетётся, действительно плетётся по раскрытым путям, усыпанным опавшими листьями, которые он вздымал своими нестройными шагами. Он смог добраться до мастерской, до Берлоги, до—дома, это будет его домом, как было когда-то его отца. Путь был освещён, как будто специально для него. (Он встретил по пути блуждающих твириновых невест и понял, что возможно так и было.) Он смог зажечь свет в этом закопчённом, тёмном месте; керосиновые лампы стояли в ожидании бесонных ночей. Золотой оттенок огней отразился в бронзе дистилляторов, в которых Бурах заметил своё искажённое лицо. Точно. Ему же надо кое-что сварить Данковскому. Пьяный в хламину, он чуть не завалился, когда приметил в углу силуэт — тощее, светловолосое, веснушчатое чудо, которое уселось на огроменном стуле, как стриж. Бурах чуть не вскрикнул. – Это ещё что за тщщертовщина? Ты что, тщщёрт побери, тут делаешь? – А ну не груби! И не чертыхайся, а то накликаешь на себя. Ребёнок вышел на золотистый свет. – Я Спичка. Я часто сюда заходил. – А ты раньше показаться не мог, когда я за вами всеми везде оббегал? Я думал, до тебя это уже дошло. – Не смешно. Я не смеюсь. – Я и не шутил, малой. Спичка нахмурился. Спичка нахмурился так, будто Бурах тут вёл себя странно, и Бурах чуть не свалился наземь, пытаясь его прогнать. (Он не смог его прогнать. Парниша порылся по углам в поисках деталей, и Бурах починил алембик, хотя даже не знал, что он был сломан. С тинктурами придётся подождать — придётся до тех пор, пока твирин не перестанет бить ему в голову, как в колокол.) Он знал, что где-то здесь была кровать; будучи ребёнком, он много раз пробирался сюда, и ещё больше его отец звал его, чтобы смотреть за его работой. Кровать была — шаткая, скромная койка под стать монаху (или солдату. Бурах отогнал эту мысль). Он взобрался на неё, холодную, одержимый лишь своим собственным теплом. Свисавшие сухими пучками травы были едкими, злобными, резкими, рвущими. Твирин взывал к своим корням пронзительным песнопением. Напиток топил мысли Бураха в глубокой, как озеро, темноте, плотной и тяжёлой от колосков твири и осадка густого спиртного. Бурах — лёг — и голова его закружилась ещё сильнее. И Бурах — чувствовал своё погружение. И Бурах — видел сон. Возле двери стоит ребёнок. Возле двери стоит ещё ребёнок. Возле двери стоит ещё ребёнок. Возле двери стоит ещё ребёнок. Возле двери — ладно, просто сосчитай их, Бурах, по головам, как белых овец или новорождённых телят. Есть дверь. Дверь заперта. Бурах роется в карманах в поисках ключа. Дверь заперта. Бурах задумчиво проводит рукой по волосам, и колоски твири падают ему на плечи. Дверь заперта. Чёрный, плотный бархат первого сна, что он увидел дома, чертит толстую линию между стелющимися холмами степи и плоскими полями небес. Бураху хочется потянуть за неё и посмотреть, что развернётся вслед за ней. Он смотрит в скважину и бархат смотрит в ответ.