***
Воздух был холодный; костёр – тёплый; сидеть вокруг него ощущалось так, словно тебя раскалывают надвое, и все они втроём пытались найти себе место где-то посередине. Все они втроём пытались найти себе место. Места не хватает. И в то же время — его слишком много, чтобы воспринять. Пустота осязаемо простирается между ними и вокруг них, притягивая их друг к другу. Рубин вздыхает — с облегчением, с тоской; его дыхание катится по степным холмам, как восточный ветер. Лёгкие у Бураха сжимаются в чувстве, схожем с печалью; он желает, чтобы Рубин хоть раз посмотрел на степь так, как она смотрит на него. – Так значит, ты был на фронте? – Врачом, – бросил Бурах, будто выругался. – Тебя призвали? Он вскоре осознал что это была… наболевшая тема. Взгляд Рубина потемнел, и губы его дрогнули в подобии ухмылки. – Отправился на фронт, – сказал он, и Бурах отметил, что он не сказал, призывали ли его. – Ты поэтому лысый? – Бурах попытался отпустить шутку. Рубин не нашёл её смешной, от слова совсем. Свирепо глянув, он ответил: – Да, помимо всего прочего. – Получил повестку, не поехал, и за мной никто не объявился, – начал после него Гриф. Он указал на Башню, свет которой, словно дыхание, пронизывал ночной воздух. – Вот эта дурыща какого хочешь командира отсюда отпугнёт. – Можно мы поговорим о чём-то другом? – попросила Лара. И они говорили. Гриф думает, что огни этой болезни сожгут все нынешние основы жизни, и из их пепла взрастят основы грядущие. И грядущие ничего доброго не предвещают. Гриф считает, что остаться здесь — дома — лучший для него выход. (Бурах хотел бы считать так же.) Лара думает, что огни этой болезни пожрут нити их уз. (Она думает об этом и подходит ближе к костру. Она не боится быть сожжённой. Она ищет тепла, и Бурах видит, как Стах и Гриф тоже неосознанно подходят ближе.) Они думают, всему виной эта язва, Песчаная Чума, болезнь, идущая лесным пожаром — так выразился Рубин перед Бакалавром. (Ну, Бурах знает, что он так выразился.) Бурах стряхивает со своей обуви пыль, и она, сухая, тонкая, прозрачная, поднимается в воздух и кружится, ничем не отличаясь от дыма. Лара говорит, что свела их вместе не чума, а он. Бурах не уверен, нравятся ли ему эти слова — и этот, вполне возможно, последний раз, когда он может побыть Медведем, ведь все они вновь так зовут его, будто никогда и не переставали. Медведем, не Бурахом. Не Гаруспиком. Не каким-то другим прозвищем, вобравшим в себя вес имени его отца. (Он думает о своём отце. Это портит ему всё настроение.) – И ты вообще девчонку эту не помнишь? – спросил Гриф. Они согрелись тепло костра, и беседа оживилась. – Может, она одна из твоих двоюродных родственников? Незаконнорожденная сестра? Забытая возлюбленная? – Я даже не знаю никого из своих родственников, – ответил Бурах. – И не смей так дурно говорить о моих родителях. – Я пошутил. – Не смешно. – Ну, а что насчёт девушки? – настоял Гриф. – У него за всю его жизнь девушки ни разу не было, – встрял в разговор Рубин. – Вот именно! Не было! И что с того? – Мальчики, – вмешалась Лара, – нам что, опять по четырнадцать? (Она не пыталась ругаться на них, у неё в любом случае не получилось бы; голос её был мягкий, наполненный тоской по былым дням. Бурах мог разобрать по нему, что она пыталась наслаждаться мгновением, но медленно скатывалась к чувству тупо режущей ностальгии.) – У меня проблемы с близостью. Кому какое дело? Тебе вот есть дело? – Медведь… – У него вот тоже никогда девушки не было! – Бурах показал на Рубина. – …У меня тоже проблемы с близостью, – ответил он. (Нарочитую паузу в Бурах не уловил.) – Вот видишь? Какая разница. Бурах не терял терпения, но тон его голоса возрос не совсем нарочно. Опьянённый чувством долгожданного воссоединения, по крайней мере, наконец (быть может, в последний раз — до тех пор пока болезнь не выжжет саму себя, если не сожжёт их сперва), Бурах пропустил то, как Рубин, обратившись к Ларе, пожал плечами, а затем пригрозил пальцем в её и Грифа сторону, в ответ на что они также уступчиво пожали плечами. – Помимо той женщины, – продолжил затем Бурах, чуть успокоившись, пытаясь завлечь внимание компании и предаться хоть на самую малость бесполезной болтовне, – и детей, которые прицепились ко мне, как осиротевшие телята… – Как кто? – перебил Рубин. – Если у коровы при рождении погибнет телёнок, а в стаде будет телёнок, у которого погибла мать, – стал вкрадчиво объяснять Бурах (от жара костра у него начинала кружиться голова. Будь он хоть немного более недобросовестным, то обвинил бы в том остатки вчерашнего твирина.), – то их сводят вместе. Тогда, если повезёт, осиротевший телёнок привяжется с мамой-коровой, а мама-корова сблизится с осиротевшим телёнком и вылижет его досуха и начисто… – Совсем кукуха съехала? – спросил с другой стороны костра Гриф. – Я про коров говорю. Про коров. Все, кроме Бураха, переглянулись. Губы их растянулись в улыбках, и Бурах знал, что они думают, будто он этого не видит — и он бы с радостью наплёл ещё какого-нибудь бреда, только чтобы разделить приятный момент, а не изорванный тревогой и печалью. – У тебя явно нервы сдают, – сказал Рубин — как будто у него самого не сдавали. – Плохо началась неделя, – успокоился Бурах. – Я скажу честно, у меня ПЛОХО началась неделя. Вот бы выпить чего. – Что тебе мешает? – Я в кабак этот не пойду, – усмехнулся он, – два этих… придурка опять будут свою телепатию на мне испытывать. Все почти синхронно подняли брови. “Опять?”. Да, опять, и объяснять он это не намерен. Рубин пожал плечами. – Если ходить туда почаще, они начнут сливаться со стенами. – Ты откуда знаешь? – Бурах повернулся к нему. – Ты часто туда ходишь? Зачем? Станислав нахмурился. Глубокая складка пролегла у него на лбу, рот его искривился. “Надо было заткнуться”, – подумал Бурах. – Чтобы спастись от грифа печали и переживаний. Образно говоря. (Он повернулся к Филину.) Не про тебя. – Да я ж безобидный. Бурах заметил, как Лара меланхолично улыбнулась. “Как в старые добрые времена, да?”. Потом, она тоже помрачнела. Ветер сменил направление, и туман и нарастающий запах сажи и заразы прошли вдоль холмов с Севера. Похолодало. Когда они потушили костёр, стало похоже на похороны. (Ещё одно. Одно из многих.) В последних искорках света они заметили что-то рядом с рельсами — что-то маленькое и двуногое. “Вот вам и шабнак”, – усмехнулся Гриф. “Может, заткнёшься?”, – Лара сразу же его прижучила. “Я слышала, тут живёт ребёнок. Да, маленькая такая сиротка, часто бродит одна-одинёшенька”. (Сиротка, значит? Бурах думал, считают ли люди, что он тоже “бродит один-одинёшенек”. Спросить его — так очень на то похоже…)***
Бурах собрал готовые тинктуры и поспешил в Омут. Время организовывал он, откровенно говоря, дерьмово, и его шансы застать Бакалавра бодрствующим стали ничтожно малы. Если понадобится — он его разбудит, подумал он, — и потом подумал также о его остром взгляде, и как он будет пронзать им Бураха, если тот прервёт драгоценнейший отдых Бакалавра. Стерпится – слюбится! Он запихал склянки по карманам и помчался вдоль Глотки. С изменением ветра воздух стал гнилым и густым; он нёс на себе чёрные крупицы твириновой пыльцы, что сливались плотными, тяжёлыми массами. К западу от Складов они рассеялись, сделались похожими на туман. Потом они будто совсем испарились, и Бурах долгожданно, протяжно вздохнул. Когда он впервые его заприметил, то подумал, что это один из воронов. Но нет — это был он, Бакалавр, проворный и порывистый и дерзко срезающий через улицу Сердечника в Почку. “Где он, чёрт его дери, был? Куда он, чёрт его дери, ходил?”. Бурах думал, что он мог только что выйти из Театра, но он выглядел слишком всполошённым. Он решил последовать за ним на расстоянии — то подходя вперёд, то отступая назад, думая, стоил ли окликнуть его или же держаться подальше. Ответ сам к нему пришёл, когда он увидел: Бакалавр держал в руке нож. “Уже, полагаю, повстречался с бандитами”. Лезвие было длинным и острым. Рукоять удобно лежала в руке. Бурах мог догадаться, что он приобрёл его у Грифа, и это его почти рассмешило. Тогда Бурах последовал за ним, стараясь быть к нему не ближе, чем на пару домов. Сохранять баланс, находясь достаточно далеко, чтобы не попасться ему на глаза (и быть вне досягаемости брошенного ножа), но при этом достаточно близко, чтобы быть уверенным, что он ещё на кого-нибудь не напоролся (склянки-то всё-таки тяжёлые, и Бураху было бы удобно, чтоб на Бакалавра никто не напал, чтобы он мог от них избавиться поскорее), оказалось труднее, чем ожидалось: Господи Иисусе, Бакалавр на своих худых ножках скачет, как лань. Быстро, но не твёрдо: он шёл, неестественно наклонившись влево и держась рукой за бок. “У него там шов?”. Шаги его становились всё более и более нетвёрдыми по мере того, как он приближался к Створкам — добравшись наконец до Омута, он пропускал каждый второй. “Нет, это точно не шов”. Бурах дождался, пока на мансарде зажжётся свет, прежде чем войти; и когда вошёл, внизу Еву уже не так сильно передёрнуло, как в их первую встречу. Они даже смогли обменяться взглядами так, что она не забилась от ужаса в угол. – Мне кажется, он ранен, – сказала она слабым, встревоженным голосом. – Мне тоже так кажется, – он взошёл по первым нескольким ступеням. – Я ему помогу! – она крикнула ему вслед. – Нет, не поможешь. Я тут хирург, мне и помогать. Её обветренные губы обиженно искривились. – Я могла бы помочь! – настояла она. – Не лезь мне под руки. Не хотелось бы перекроить тебе пальцы. Он бойкими шагами в раз преодолел ступени. Только перед дверью он остановился — ему стоило выглядеть собранно, а не так, будто он гнался за Бакалавром ещё с того берега Глотки. Он постучал, и каждый стук всё ещё был слишком яростным. Не услышав ответ, он заглянул внутрь, приоткрыв дверь: – Бакалавр? – всё так же без ответа — он вошёл внутрь, и внутри его встретил только приглушённый свет масляной лампы, стоявшей на столе. Кто-то перевернулся на кровати; он услышал, как зашуршала простыня и покрывало, и стон — болезненно, бездыханно, хрипло продирающийся сквозь горло. “Чёрт”. – Ойнон? – проронил он — чёрт, опять; в мгновение ока он догадался, что он-таки привлёк внимание Бакалавра, так как тот теперь пристально на него смотрел. Смотрел из-под мокрых от пота бровей глазами почти что чёрными, дыша тяжело, побледнев лицом, раздувая напряжённые лёгкие. Он увидел Бураха. По ощущениям он смотрел на него несколько минут подряд, пытаясь вдыхать и выдыхать медленно, прижимаясь рукой к боку — Бурах заметил, как что-то красное расползалось по его рукаву, отемняя его бордовый жилет. Он повёл челюстью от осознания. – Бурах, – приветствовал его Бакалавр, натягивая саркастическую, широкую улыбку, из-за которой вышел отчаянно беспристрастный и собранный голос — он пытался выглядеть так, будто у него всё было под контролем. – Что произошло, ойнон? – спросил Бурах. Впрочем, даже в тусклом свете мансарды, ему и так всё было ясно. – Горожанам я не нравлюсь, – усмехнулся Бакалавр, – и они мне решили это показать. – Бандиты? – Не знаю я, Бурах, – выдохнул он, – я у него не спрашивал. Был с ножом, если это важно. Набросился на меня, – он скривился, и его лицо ещё побледнело. – Пришлось убить, дабы спасти свою шкуру. – Ты правильно сделал. За оружие их все ненавидят. Ты можешь их обирать, если найдёшь у них что-то стоящее. – Ох, Бурах, это ужасно, – стоило отметить, что оружие также было и у них. – Они считают, что у тебя можно выкрасть каинские деньги. – Кто, чёрт возьми, разболтал—и про какие деньги? – рявкнул Бакалавр. Бурах заметил, что подпускает его к себе ближе. Может, стоит… – За всё это время я от них получал только поручения и сообщения, чтобы их разносить по городу. У вас тут что, телефона нет? – вздохнул он раздражённо. – А похоже, что в этом городе есть телефон? – А телеграф? – спросил Бакалавр, в ответ на что Бурах опять покачал головой. – Хоть почтовые голуби?! – снова спросил он, подняв голос. Они уставились друг на друга. Данковский стал дышать ровнее, а Бурах заметил возле его кровати набитый портфель — там наверняка есть повязки и антисептики. – Ну, голуби-то у нас есть, но дрессировать их некому. Данковский выстрелил раздражённым взглядом, как чёрной стрелой, которая вскоре растворилась, когда он громко засмеялся, себе же во вред — он снова скривился и согнулся на боку от боли, отдающей ему под рёбра. – Не смеши меня, Бурах — у меня кишки вылезут. Бурах понял, что ему было больно, и никак иначе: – Дай мне посмотреть. Бакалавр оскалился: – Я могу сам о себе позаботиться. Бурах увидел, как дрожат его руки. Его запястье было красное от крови, а пальцы, не слушаясь, мешкали с пуговицами его жилета. – Почём я должен? – спросил Данковский — будто давал Бураху возможность его убедить. – Я хирург. Такая у меня работа — людей зашивать. Этого было достаточно. Данковский медленно, старательно снял с себя пальто. Когда Бурах протянул руку, чтобы его взять, он резко отмахнулся. Бурах теперь видел, как лезвие прошло через слои тканей: по шерсти жилета шёл горизонтальный порез, по краям влажный от крови; под ним белая рубашка была ровно разрезана, и её хлопковые нити проглядывали из-под жилета, похожие на красную паутину. Пятно разрасталось. Данковский смог расстегнуть жилет; он швырнул его в сторону с явной затруднённостью. Он пытался вытащить низ своей рубашки из-под брюк, и тут Бураха накрыло: чёрт, дело принимает особый оборот. Одновременно ради уважения личных границ Бакалавра (каких границ? Ему же надо раздеться, чтобы обработать рану) и потому что эта сцена была неприлично знакома Бураху, опаляя его глаза и горло чувством упорного, навязчивого отвращения, ведь ему приходилось делать это раньше, он повернулся к портфелю Бакалавра и стал рыться в его содержимом в надеждах найти шёлковую нить и шовную иглу. Лампу пришлось поставить рядом с кроватью; в её тусклом свете Бурах наконец смог увидеть. Рана была извилистая и искривлённая, неровная, потому что, как можно догадаться, Бакалавр резко оттолкнул атакующего; она шла вдоль изгиба рёберной дуги, где кожа была упругая и тонкая — и сделалась ещё упруже и тоньше, когда Бакалавр лёг на спину, закусив свой большой палец, облачённый в кожаную перчатку. Кровь казалась чёрной в полутени, влажной, скользкой. Бурах смыл её и измерил глубину пореза — рана поверхностная. Бакалавру отвратительно повезло. Было невероятно, насколько собранным был Бакалавр — хотя скорее пытался казаться собранным, даже когда Бурах соединял края его раны вместе изогнутой иглой. Он заставлял себя дышать глубоко, откидываясь головой на подушку позади него с чуть ли не оскорбительной сдержанностью. Было какое-то особенное изящество в том, как он лежал и кусал свою перчатку, чтобы не завыть от боли. Это будто бы было грубо, что он так отчаянно пытался сдерживать своё дыхание, и, пусть это звучит превратно, но Бурах почувствовал гордость, когда тот в сердцах сматерился. Быть может, в конце концов, Бакалавр как раз-таки был таким же, как все остальные. Он отказался от обезболивающих — что Бурах счёл одновременно кичливым и… удивительно, для такого типа, каким он его представлял, самоотверженным. – Готово. Ну, старайся теперь шибко не скакать, чтобы швы не разошлись. Сомневаюсь, что мне захочется их переделывать. – В следующий раз обязательно уведомлю всех бандитов, что доктор Бурах сильно разозлится, если нарушат целостность его кропотливой работы, – хихикнул Данковский. – Ты не мог бы..? Когда Бурах поднял брови, Данковский жестом показал ему отвернуться; затем он снял с себя рубашку. Бурах резко вскочил и прошёл в середину комнаты. – Ну, – наконец сказал Бурах, – вообще-то я пришёл отдать тебе тинктуры, о которых ты просил. Он услышал, как Бакалавр подавил в себе что-то ужасно похожее на вздох облегчения или удовлетворения. – В таком случае, оставь их у микроскопа. Я… достаточно бодр. Я изучу их этой ночью. (Потом что-то зашуршало.) После того, как зашью эти дырки. – Ты привёз с собой… швейный набор? – Его надо брать, когда путешествуешь, Бурах. Надо, – он вздохнул. – Я сюда… долго добирался. Подошвы моей обуви могли отвалиться. Мог носки износить. – Но не износил. – Не износил. А теперь вот всякие маньяки норовят порвать мне жилетку. – Тогда я не буду тебе мешать. – Благодарю, Бурах. (Он встретился с ним взглядом и осознал, что это было и за швы в том числе.) Спокойной ночи. – Спокойной ночи. – Смотри, не попадись никому по дороге. – По-моему, они меня боятся больше, чем тебя, ойнон. Данковский сдержанно засмеялся, всхрапнув. Бурах показательно закрыл за собой дверь, уходя. Внизу Ева нервно ожидала. – Как он? – Жить будет. Лицо её побледнело. – Он в порядке, – вкрадчиво переиначил Бурах. Не беспокой его без повода. Швы хрупкие. – Я и не собиралась. Бурах так же показательно закрыл за собой и входную дверь, уходя. Ступая по главной улице Створок, он чувствовал, будто ступают и за ним. Что-то, думал он, его преследовало—нет, снисходило на него, ложась весом целого неба; заставляло сгибать под ним спину. Оно касалось его; изящно, нежно царапало; отягчающе, озлобленно обнимало. Его тень шла перед ним, простираясь даже за мост; его свет был нежен, подобно лунному, и разноцветен, как опал. И вот в чём было дело — это была та чёртова башня. Бурах ускорил шаг, боясь, что она вот-вот взлетит и приземлится ему на плечо, как одна из стай ворон, которых небо изрыгало на город ещё с раннего утра. На складах, бледное мерцание башни уступило тёплому свету ламп, а её внеземная лёгкость — шершавости ржавого металла. Бурах облегчённо вздохнул. Он добрался до мастерской — не все вещи лежали там, где он их оставил, но он осознал, что мальчишка был тут. Волноваться не о чем. Внутри до сих пор витал тёплый запах настоек. Бурах лёг спать совершенно измученным.***
(Так значит, это был твой брат.) Бурах узнал глаза. Острые, подобные иглам, голубые с широкими чёрными зрачками-ушка́ми. Андрей явился ему. Шаг его был небрежный. Тяжёлый. Громкий. Злобный. Он двигался по ткани, как лезвия ножниц по шёлку. (Откуда ты появился? подумал Бурах, но не спросил. Как ты тут появился? снова подумал он, но не спросил. Он даже не был уверен, может ли Андрей читать эти мысли так же, как сейчас читаешь ты.) Как ты чувствуешь себя, думая, что вписываешься? спросил Стаматин. Голос его был холодный и обвиняющий. Как ты думаешь про себя, чувствуя, что вписываешься? Есть ли ещё скважины, где ты можешь забиться, как влажная глина? Ты чего грубишь, приятель? Тебе есть место? Чувствуешь ли ты, что тебе есть место? Ты думаешь, тебе есть место? (Он не ответил.) Ты видел её? Стаматин указал на — на ничто, на чёрный, как смоль, бесформенный купол над ним. И всё же, Бурах знал, что так отчаянно стремились показать его пальцы. Ты её не видел. Ты лишь смотрел на неё, своим самым надменным взглядом; с бурлящей холодностью ты смотрел, как она тебя избегает. Ты отвергаешь всё, чего тебе не суждено понять. Да, именно так. Это — бремя людей. Разве мы не люди? (Лицо Андрея исказилось в свирепой, изумлённой, глумливой гримасе.) Ты — несуразная чернильная клякса. Ты — пятно крови, растёкшееся по пергаменту. Едва ли тебе можно доверить лицезреть её. Острия твоих глаз могли бы разорвать мгновение надвое — они разрывают мгновение надвое. (Он столкнул наземь что-то, что-либо — чем бы оно ни было, оно разбилось вдребезги с чудовищным грохотом, и Бурах отпрянул назад, чтобы не порезаться.) И если твой народ рождается из глины… Почему же ты боишься Меня, рождённого из камня? Ни один человек не помнит своего рождения—но Я помню, как под вопли Своего брата Я появлялся на свет. Я понимал всё вокруг меня, когда ты ещё даже не начал дышать, Я влился в эту жизнь, когда тебя только баюкали и тискали. Когда твой слабый плач был впитан землёй, распространяясь через корни. Я не должен сравнивать тебя с Собой. Ты был рождён из земли, а Я был рождён из камня. Из изящного мрамора. Меня вытесали, а тебя слепили. Меня изваяли, а тебя склеили. К тому же, весьма криво, должен заметить. Я уже вижу, как ты трескаешься в сгибах. (Он двинулся, он двигался, он был неестественно быстрым, он прорывался через пространство, как пущенная стрела.) Вода могла бы тебя растворить, а солнце — расколоть. Я мог бы подпирать головой крышу Эрехфейона, а твоя спина гнётся под весом неба. О, ты Атлас — из камней и грязи! Я несу на себе храм, а ты не можешь снести даже имени своего отца! (Он становился неустойчивее. Его дыхание эхом отдавалось от границ сна, сталкивалось с ними, грозилось прорваться свкозь них. Бураху это не нравилось. Бураху это вообще, блять, не нравилось.) Смотри же. Смотри, смотри — Я не буду говорить тебе из чего она сделана. Из чего она сформирована. Чем сформирована. Как Я—мы её сформировали. Нет—она сформировалась. В этом её суть. Что же формирует тебя, а? Какие у тебя основания? Что закрепляет твою шкуру в человеческом обличье? (Он снова двинулся. Бурах вскипел — что-то в нём переполнилось. Он размахнулся рукой, и она ударила Андрея в грудь — она ударила его в грудь, и боль пронзила Бураха через костяшки, запястье, руку и до шеи с силой, какую он вложил в удар.) Кости, Бурах. Всегда — кости. Что тебе без них делать? Мой мрамор держится величественно, как шея жеребца, Мой позвоночник — колонна—пьедестал, гордо несущий мою голову. У тебя шея гнётся в седьмом позвонке, как у умирающего лебедя. Ты будешь жрать грязь, ходить так, будто кто-то тянет твоё лицо к земле, будто ты хочешь с ней поцеловаться. Ты даже не можешь посмотреть Мне в глаза. Взгляни на свои руки. Что тебе дала эта попытка Меня разрушить? Смотри на них. Твои орудия… Твои бесценные инструменты. Так их испортить… Разбить их о Моё чрево, Мои недра. (Что-то из него вырвалось; смех, острый и горький, как белая плеть.) (Он всё же посмотрел на свои руки: на тыльных сторонах расцветали синяки, тянувшиеся к запястью от костяшек. Фиолетовый цвет гематом был чарующим, отравляющим. Суставы были покрыты, как поцелуями, мелкой белой пылью; она была едкой и холодной.) Что ты пытался узнать? Хотел вскрыть Меня и прочесть? Прочесть Моё будущее? Ты думаешь, ты — пророк? Ты даже не видишь настоящего. Я могу вырвать тебе глаза и вознести их над небом, до которого Я помог дотянуться своему брату, и ты всё равно останешься слеп. Я не должен тебя возносить. Я не должен говорить тебе ничего. Мне известно, кто проделал дыру в Моём сердце, и известно, что сквозь неё проходит. Я даже не уверен, смог бы кто-то провести через тебя нить в надеждах связать этот город воедино. Ты не вместишь в себя ниточки. Ты не вместишь себе шва. Ты не вместишь и капли любви в своей набитой груди. Не лги—Я живу своими неправдами, и твои отказываюсь слушать—ты сам всё сказал. С какого хуя ты знаешь? Везде, где есть окно, есть Мой глаз. Везде, где есть дверь — Моё ухо. Ступай тише. Ты такой громкий. Ты всех разбудишь. Ты даже мёртвым не даёшь покоя. Вот так. Вот так. Просто было, правда? Тебя так просто зажечь. Как кипу сухого сена… (Бурах нацелился на него опять и промахнулся. Андрея становился всё безразличнее; вновь, всё небрежнее. Он глядел позади и вокруг себя. Стены начинали сужаться. Его это устраивало.) Знаешь, как говорят про крюки? С помощью них предки тянут души тех, кто достиг спасения, к небесам. Представил, да? Крюком… Думаешь, их протыкают, как рыб? Разрывают кверху? Крюк впивается в мягкое нёбо… Где мясо нежное… (Он поднёс указательный палец к его рту, проводя вдоль от задней стенки зубов до горла.) Прямо вот здесь… Железо пройдёт сквозь плоть, как через коровьи сухожилия… Ты же знаешь об этом, да? Мясник… Я не знаю. Быков вскрывают в Бойнях — я ни разу туда не ступал. Ах, но ведь это неважно… Бурах, истекают ли мёртвые кровью? Наберёт ли крови крюк? Прольются ли их соки на свежую, молодую траву? (Указательный палец надавил на его мягкое нёбо и пронзил его, становясь тем самым изогнутым крюком, проходя сквозь его лицо — как у рыбы. Бурах не увидел, как он прошёл сквозь его лицо: ужасный звук этого действия тотчас же его разбудил.) Варианта, вообще, было всего два; либо близнецы были причастны к формированию этих снов, и в таком случае у них была с ним проблема, либо не были, и уже у него была проблема с ними. Один из вариантов гарантировал столкновение — он не знал, какой именно, и не знал, какой именно гарантировал ему выбраться из Разбитого Сердца или мансарды живым. (У него было плохое чувство о них обоих и вообще о… сохранении жизни.) Лоскуты чёрного бархата заполоняли уголки его зрения, пока он медленно просыпался, напряжённый и тяжёлый, будто после плохого похмелья, и на мгновение он замер. Стены берлоги поглотили их за раз, и Бурах встал с кровати. – Ты проснулся? – позвал его Спичка — голос его был тонкий и нервный. – Да. Ты чего такой бледный? – Ноткин заразился. Бурах закрыл глаза. – И ещё, я знаю где достать для нас материалы, чтобы починить смеситель. Бурах открыл глаза. – Ну. Я могу достать тебе материалы, в смысле, – Спичка нахмурился.