К новым чувствам надо привыкать, как к новой обуви. Их полагается разносить.
Женя почувствовала, как ее охватывает тревога, как ее отбрасывает назад — к слезам, неустройству, неуверенности, слабости, в которых она жила три года назад. Она ведь придумала: войдет в клинику, откроет дверь и — пойдет новая, уже совсем другая жизнь. Не то чтобы хорошая, но допустимая. Потом, правда, она поняла, что не та она женщина: у таких, как она, битых и ломанных судьбой, открытие новой двери не может решить все сразу и навсегда. И она дала поблажку себе — все будет не сразу, она будет разнашивать новую судьбу, не спеша, постепенно…
Пчёлкина знала: она еще долго будет глодать эту кость по имени «Малиновский». Будет ее закапывать от себя, но и вырывать, закапывать и вырывать, и грызть, и урчать над этим Ничем Жизни. И сделала наблюдение: воспоминания ненависти, может, и круче воспоминаний любви. То, что Вадим, мать его, Юрьевич смог оказаться снова в Питере, в клинике, которую строил Витя Пчёлкин (строил для нее, для своей жены), да еще и стать главврачом и принимать на работу Женьку, было полной фантасмагорией.
«Наверное, так надо, — подумала она. —
Чтоб сначала все было хорошо, потом все плохо, а потом неизвестно как, чтоб суметь определить, что это такое, согласно опыту. У меня опыт плохой жизни».
Хорошо, что лето. Время репетиции удачи.
В холодильнике у Вадима стоял вермут. Последнее время они в отделе к нему пристрастились. И даже больше любили совковый, с зеленой обложкой. В нем сильнее чувствовалась полынь, она не исчезала ни от каких добавок и горчила, как ей и полагается. В Женеве в момент застолий с коллегами распивали свой, особый, отличающийся особенностями производства, стандартом качества и традициями, и почему-то всегда говорили Вадиму о том, что Россия сбилась с пути не от дурных политиков, не от не усваиваемых идей разных психопатов, а от манеры «заглота внутрь» – без удовольствия, исключительно с одной жадностью. Тяпнуть, глотнуть жадно – слова-то какие! В них нет процесса пития — один результат…
Малиновский налил себе вермута прямо в керамическую чашку, добавил сырой воды, выдавил лимон.
— За меня, — выдохнул. — Пусть мне будет хорошо.
Он включил радио. Передавали сообщение о землетрясении на Дальнем Востоке.
Зубы застучали о чашку, и вермут потек по подбородку. Нет, он не знал тех, погребенных под обломками людей. У него не было там родных и знакомых. Зубы стучали по ней, как тот самый звонящий колокол, который всегда звонит по тебе. Вадим не мог отделаться от ощущения предопределенности собственной судьбы. Стоило ему пожелать себе удачи, как ударило землетрясение.
Память обиды никуда не перекладывается, она абсолютна в своей независимости, она совершенна направленностью своего удара, из нее нельзя выйти, она над тобой, под тобой, она в тебе, и она беспощадна. Что с ним тогда случилось у этих дверей загса? Злость как защитная реакция. Он терпел долго, проявлял смирение… А тут этот паспорт. Что такого было в пропаже этой бумажки? Да ничего, в другой иной ситуации Вадим бы прожевал эту проблему и нашел решение. Но тогда его затопило публичное унижение, казалось, что его подвели на показ, и его публичный уход был актом мести за все попытки подорвать его терпение со стороны самой Женьки и Пчёлкина.
Предал ли Малиновский свою невесту? Он знал ответ давно сам — да, предал, именно в самой уязвимой точке, при всех. Жестоко и демонстративно. Пусть Женька сомневалась, пусть погрязла в этом смятении чувств между Вадимом и Витей, действовала не всегда рационально, и ее импульсивность разрушала доверие прагматичного жениха… Пусть пыталась починить свое прошлое через другой выбор, пыталась взрослеть, но прошлые привязанности не отпускали ее. Однако это не было предательством, это была юная горячность. И ее слезы и крики Вадиму вслед у дворца бракосочетания сейчас снова гремели в ушах Малиновского. Вина лежала на нем, в большом количестве. На нем было больше обязанности, больше ответственности, он сам выбрал себе эту молоденькую девчонку. Женька была молода и запутана, она совершала ошибки любви. Но Вадим, хоть и раненый и уставший, мог поступить иначе, мог не сделать больнее…
Малиновский вспоминал в подробностях Женино лицо, как оно было перечеркнуто ледяной злобой. В общем-то многовато для одного лица. Женька, когда-то-его-Женька, при виде на него замерла, испытав сразу и горе, и полное отчаяние. На секунду забылось все и существовало только это плохое лицо. Лицо, которое когда-то он имел право полюбить. Он вспоминал безнадежность ее лица, когда она уходила из его кабинета. С такими лицами идут в автоматчики, в наемники, этому лицу место за пределами жизни и любви, его место в пределах смерти и ненависти.
Когда Пчёлкина утром следующего дня оказалась у дверей клиники, ей надо было сделать усилие для шага, и ей наконец удалось вынуть ногу из вязкого варева, потом с трудом вынуть другую. Она вошла в лифт с ошметками неведомого груза и слепо нажала кнопку.
«Доброе утро, Евгения Константиновна», — первым поздоровался Малиновский. А ее зубы, когда-то знавшие крошево его зубов, «сделали замок», скажите, какие стойкие революционеры: слова доброго не нашли и не сказали. Вышла к нему вся в характере, как в броне.
Вадим знал одно: он резко потерял ориентиры, он не знал, как вести себя с Женькой. Смущение, злость, страх, растерянность — все клубилось внутри, менялось каждую секунду, как дым от сигареты в тесной комнате. А любовь… Чертова любовь — жива, никуда не делась. Только будто вылезла из комы и встала в стороне — жалкая, беспомощная, как русалка, выброшенная на берег. Земля ей — чужая, грязная, вонючая — режет ноги, и она только корчится от боли.
С Женькой провели инструктаж, выдали новенькую, пахнущую кондиционером и свежестью форму и халат, и в тот момент, когда Пчёлкина вышла из раздевалки, к ней подошел уже знакомый ей Павел Николаевич, как выяснилось позже — травматолог.
— Ну что, новенькая, пойдем.
В ординаторской пахло стерильностью и крепким чаем. Там уже сидели двое: Смирнов, детский хирург, с вечной сигаретой за ухом, и Кириллов, ординатор из нейрохирургии, вечно ироничный и слегка надменный. Увидев Женьку, они оживились.
— А вот и пополнение! — Смирнов стукнул кулаком по столу. — Ну что, Николаич, посвящение?
— Конечно, — кивнул тот. — Без испытания ни один человек в хирурги не идет.
Женька насторожилась. А Кириллов продемонстрировал куриную тушку, аккуратно упакованную в черный полиэтиленовый пакет.
— Итак, коллега. Испытание классическое: зашить курицу, не глядя.
— Чего?.. — вырвалось смешком у Пчёлкиной.
— Все просто, — объяснил Смирнов. — Представь, что у тебя свет в операционной вырубило, или кровь залила все поле. Руки должны помнить, даже если глаза не видят.
Смех, подбадривающие реплики — и Женьке уже вручили иглодержатель с нитью. Что ж, подумала она, упрямо втянула воздух и надела перчатки.
— Ну что, студентка, — Павел Николаевич прищурился. — Сможешь?
Женя упрямо вздернула подбородок и кивнула.
— Давайте курицу.
И вот пальцы скользнули в пакет, влажный и холодный. Пчёлкина зажмурилась, нащупала разрез и попыталась провести первую петлю. Сначала игла скользила, нить путалась, Женька ловила пальцами скользкую кожу курицы и вела иглу вслепую. Нить дрожала, но ложилась, хоть и криво. В ординаторской стояла суета, врачи переговаривались, подшучивали, Смирнов подбадривал, Кириллов отпускал шутливые колкости.
И тут дверь приоткрылась. На пороге появился Игорь, с усталым лицом и вечными кругами под глазами — реаниматолог, друг Малиновского. Он застыл, увидев Женьку с иглодержателем в руках, и моргнул, будто проверяя зрение.
— Женя?.. — сорвалось у него негромко.
Она растерянно дернулась, игла едва не выпала из пальцев. Павел Николаевич махнул рукой:
— Игорек, не пугай интернов. Посвящение идет!
Игорь ничего не ответил, шагнул назад — и прямо в дверях столкнулся с Малиновским. Тот остановился, посмотрел на друга вопросительно.
— Малина… — Игорь понизил голос. — Слушай, я что-то… не понял. Я там Женьку видел? Или… обознался?
Вадим выдохнул тяжело, словно выталкивал из себя камень.
— Я тоже вчера весь вечер думал, обознался ли.
Игорь ничего не понимал:
— А… как?
Вадим только скосил глаза в сторону ординаторской.
— Чё там?
— Боевое крещение.
Малиновский толкнул дверь, вошел, взгляд первым делом выцепил сидящую на диване Женьку с иглодержателем в руках, смущенную, но упрямую. Врачи подначивали ее, курица в пакете уже была в швах. Вадим встал сбоку, прислонился к стене, скрестил руки, молча наблюдая за процессом и не привлекая к себе внимания раньше времени. Игорь встал рядом.
Кириллов усмехнулся:
— Смотрите-ка. Не сдается.
— Ну, кровь ей еще не лили на руки, — отозвался Смирнов.
— Дело наживное, — отмахнулся Павел Николаевич. — Главное, что руки у нее не слабые.
Женька закончила, выдохнула, вытащила курицу из пакета на свет и увидела свой шов. Кривой, но тщательный. И впервые за день улыбнулась: испытание она прошла.
— Ну, — протянул Смирнов, разглядывая ее шов, — ровно это назвать нельзя. Но жить такой шов точно будет. Значит, практическая ценность есть.
Кириллов хмыкнул:
— Да ладно, я первый раз хуже сделал. Курицу тогда в холодильник возвращать было стыдно.
И тут дверь снова распахнулась. В ординаторскую ворвалась стройная блондинка в белом халате, с идеально собранными волосами и синими глазами, в которых скользнула легкая насмешка. Майя. Соседка Малиновского по женевской квартире, теперь тоже была в Петербурге — когда Герберт сообщил Вадиму о покупке клиники на родине и привел все аргументы для того, чтобы друг согласился переехать обратно в Россию и занялся работой, Майя находилась рядом. И предложение от Герберта последовало и для нее. Майя, не думая, согласилась. Герберт был доволен и даже рад — в отличие от Вадима, он верил в то, что эта женщина сможет составить его другу хорошую партию не только в работе, но и в личной жизни. И Майя продолжала надеяться на это.
Надеялась, потому что три года почти-совместной жизни дали ей право так надеяться. Для нее «мы» означало не просто коллекцию бытовых мелочей — совместные вечера, общая почта, один и тот же маршрут к работе. «Мы» было проектом: планом на будущее, который она тихо проектировала по ночам. Делила с ним постель и стол, вставала раньше, чтобы сварить кофе; знала, какой галстук он предпочитает и как хмурится, если не хватает сна. Совместный быт стал для нее упражнением в причастности: она вкладывала себя в уход, в заботу, в организацию — и это было ее языком любви. Каждый его тихий шаг по квартире, каждая совместная тишина — для нее маленькое доказательство близости. Надежда питала ее поступки: если ты рядом годами, — думала она, — рано или поздно это перерастет в «нас».
Для Вадима же эти три года были иначе устроены — по линиям практической необходимости и бережного равнодушия. Он ценила Майю как коллегу: точную, надежную, не склонную к истерикам в экстренных ситуациях; ценил как соседку; ценил за то, что она умела выдержать его молчание. Но «спать в одной кровати» для него чаще значило просто утолить физическую потребность, а не делить рассветы и страхи. Его близость была расчетной: удобство, порядок, отсутствие драм — все, что помогает хирургу контролировать мир вокруг. Эмоциональная отдача у него была сдержанна — не потому что он не мог забыть прошлое и не полюбить вовсе. Мог. Но зачем? Он дал себе слово — никто больше не покусится на его сердце.
Между ними накопилась большая валюта разницы: у Майи — тщательная вера в привычную близость как предвестие большего, у Вадима — осторожность, охрана личной границы и умение жить «рядом», не превращая это в требование к сердцу. Она хотела семьи-коалиции, он — рабочую гильдию, и потому их почти-общий быт стал местом тихой асимметрии: они разделяли дом и задачи, но не потребности. Она считывала каждую его редкую улыбку как знак, он считывал ее помощь как просто надежную опору.
И в этом он был честен: не делал вид, что чувствует то, чего не испытывал. Иногда — только иногда — в его глазах, когда лампы операционной гасли и коридор пустел, мелькала усталость, и в ней — нечто, что можно было принять за сожаление. Но его привычки и раны были глубже: страх открыться, привычка к одиночеству, привычка решать все через работу. Для Майи это выглядело как холодность, для него — как самозащита. Герберт же видел только видимый, осязаемый ресурс: двоих профессионалов, которых можно поставить рядом и ожидать блага. Он не видел — и, возможно, никогда до конца не поймет — тонких движений сердец, которые не заметны в финансовых планах.
Так они и жили: Майя собирала в себе будущее, Вадим — упорядочивал настоящее. И чем выше поднимались проекты Герберта и мелькали горизонты возвращения, тем острее становилось это неравенство желаний — тихое, но неумолимое.
— Мужчины, а где мой йогурт?.. — спросила она, наклоняясь к холодильнику. — Я оставляла вот здесь. С вишней.
— Я взял с клубникой! — отозвался Кириллов. — С вишней засунул в уголок, чтоб никто не уволок!
Майя, найдя, обрадовалась. Но тут же нахмурилась, потому что не нашла другого:
— А я не поняла, а где моя птичка? — и тут ее взгляд упал на стол, на полиэтиленовый пакет с зашитой курицей. Несколько секунд тишины — и потом взрыв: — Ах вы!.. — Майя выпрямилась, глаза сверкнули. — Это что за издевательство? Я покупала ее на ужин!
Она метнулась к Женьке, но Кириллов с Павлом Николаевичем встали между ними.
— Майечка, спокойно! — примиряюще поднял руки Павел. — Посвящение у нас.
— Опять, да? — всплеснула руками блондинка. — Да я это есть собиралась!
И, не слушая, вырвала у Женьки курицу. Скривила красивые губы скептически.
— Шов отвратительный. Пациент мертв. Голова и внутренности отсутствуют. Запекание под карри сорвано!
— Отличные швы, — не согласился Кириллов и протянул ладонь Женьке: — Евгения, дайте пожму руку.
Женька сжала его ладонь — крепко, уверенно. И тут же парировала, глядя прямо на Майю:
— А пациент поступил без головы.
Павел Николаевич хохотнул:
— Характер!
Майя прищурилась, ее улыбка была тонкой, холодной, как скальпель.
— Евгения, значит? Ординатор у нас — это вы? Прекрасно. В девятой палате бабушке надо сменить мочеприемник. Справитесь?
В комнате повисло напряжение. Мужчины переглянулись. Вадим, все это время молча наблюдавший из дверей, лишь чуть скосил взгляд в сторону Майи — и снова на Женьку. Пчёлкина подняла бровь, но не ответила. Только молча вернула иглодержатель на стол, вытерла липкие пальцы салфеткой, бросила ее в корзину и все так же прямо посмотрела на Майю. В её взгляде не было вызова — лишь твердое «не подчинюсь».
И сразу стало ясно: они друг другу не понравились. И дело было не в курице.
В дверь постучали, и в проеме показалась запыхавшаяся девчонка из регистратуры. Щеки горели, волосы выбились из хвоста.
— Вадим Юрьевич, я вас… везде ищу! — она переводила дыхание. — В операционной вас ждут. Случай тяжелый.
Ординаторская притихла. Веселье растворилось, словно его и не было. Малиновский выпрямился и в его движении было то самое — хирургическое: сдержанная скорость, стальной прицел на задаче.
— Понял, — кивнул, и взгляд его сразу скользнул к Женьке. — Значит так… — Он подошел ближе, на миг задержавшись у нее за спиной. — Мочеприемником займется наш второй доблестный ординатор, — последние слова он произнес нарочито громко, поворачиваясь к кушетке за занавеской и хлопнув дремавшего ординатора Володю по спине. Тот резко подскочил, моргая. — Не спать, Ибрагимов, в девятую палату бегом. А Евгению я забираю с собой.
Женька замерла. Мужчины переглянулись. Кириллов демонстративно фыркнул, но усмехнулся.
— С почином, мадмуазель.
А в воздухе повисло что-то куда гуще врачебных перепалок. Майя с курицей в руках словно окаменела. На ее лице промелькнуло все сразу: удивление, досада, почти обида, что ее слова не воспринялись всерьез. Она приподняла бровь и усмехнулась тонко, с хищным холодом.
— Ну что ж, — протянула она, — тогда удачи вам в операционной, Евгения. Постарайтесь не перепутать пациента с ужином.
Женя прохладно улыбнулась:
— Спасибо.
А Вадим уже шагал к двери, не оглядываясь, на ходу бросил: «Майя, вас я тоже жду» и кивком подозвал Пчёлкину следом.
В операционной воздух был густой, натянутый, пахло антисептиком и лампами, нагретыми до белизны. Хлопали створки, мелькали зеленые халаты. Игорь у монитора проверял показатели, анестезиолог держал трубку, операционная сестра раскладывала инструменты на блестящем подносе.
Малиновский вошел быстрым шагом, сухо кивнул команде, и только взглядом позвал Женьку вперед. Она быстро озиралась, пока медсестра натягивала на нее стерильный халат и перчатки.
— Ну что, дорогая коллега, — голос Вадима прозвучал спокойно, но жестко. — Ваше место вот тут.
Он указал на точку напротив себя. Женя послушно встала, одетая уже по форме, маска закрывала половину лица, но глаза горели.
— Ваша задача, — отчеканил Малиновский, глядя прямо на нее, — держать то, что я скажу держать, и отпускать то, что я скажу отпускать. Без самодеятельности.
— Поняла, — коротко кивнула она.
Сестра подала скальпель. Разрез лёг точный, уверенный. В операционной слышалось только: «Салфетку. Зажим. Отсос». И мерное дыхание пациента под аппарат.
Минуты текли вязко. Женька держала ткани, прижимала, меняла инструменты, ловила указания — и вдруг услышала тихий комментарий от самого Малиновского:
— А вообще я должен вас похвалить, — негромко, будто между делом. — Прилично работаете. Без подсказки. Приятно. Сразу чувствуется база.
У Женьки даже дыхание на миг сбилось, но она не отвела взгляда.
— Давление? — тут же спросил он.
— Растет, — отозвался Игорь от монитора.
— Сушим, — бросил Вадим.
Сестра подала марлевые салфетки. В тишине раздался осторожный голос Женьки:
— Надо проверить селезенку… в таких случаях может начаться…
Она не успела договорить — тонкая, резкая струя крови брызнула прямо на халат Малиновского, оставив бурый след.
— Ну вот, — сдержанно процедил он, не дрогнув. — У нас и началось. Отсос! Давление? — резкий взгляд на Игоря.
— Падает!
— Зажим! — Малиновский протянул руку, и сталь встретилась со сталью. — Шьем!
Он сделал несколько быстрых движений, четко, точно. Кровь ушла, пульс выровнялся.
— Спасибо, Евгения, — наконец бросил он, коротко взглянув на нее поверх маски. — Можно не держать.
Женька отступила на шаг, чувствуя, как под маской горят щеки. Сердце билось так, будто сейчас разорвет грудную клетку. Это уже не куриная грудка в пакете. Это была настоящая жизнь, и ее руки были частью этого круга света под лампами.
И в этот момент Майя, стоявшая сбоку за столом, подала зажим — точно, безупречно, но ее движения были чуть резче, чем обычно. Она наблюдала за Женькой через стекло защитных очков и чувствовала, как внутри холодеет.
Новенькая. С первого дня — на операции. И Вадим ее хвалит.
— Салфетку, — коротко приказал Вадим, даже не повернув головы. Женька протянула первой, Майя — на долю секунды позже. Пальцы их почти соприкоснулись.
Малиновский взял салфетку у Жени.
— Отлично, — произнес он сухо. — Дальше.
Майя сжала губы под маской. Она старалась сосредоточиться на деле — но в каждом движении Женьки ей чудилось вызов. Пчёлкина не сделала ей ничего дурного — напротив, была корректна, даже холодна. Но именно это и раздражало.
Майя замечала сейчас и взгляды Вадима. Не теплые, нет. Никаких улыбок, никаких «лишних» жестов. Но отличительные. Особенные. Его глаза, всегда спокойные и отрешенные, когда он смотрел на Женю, становились внимательнее. Чуть дольше задерживались. В них не было нежности — там было что-то более опасное: уважение. Это «более» и тревожило Майю сейчас сильнее всего.
Когда операция подходила к концу, Малиновский убрал инструменты и, не поднимая глаз, бросил:
— Молодец, Евгения Константиновна. Для первого раза — достойно.
Женька кивнула молча.
— Снимайте перчатки, отдыхайте, — добавил он. — У вас сегодня уже две практики.
Они вышли из-под ламп. Пчёлкина, тяжело выдохнув, прислонилась к стене у раковины, сердце все еще грохотало. И тут рядом оказалась Майя. Она сняла маску одним резким движением, улыбнулась — но в улыбке было больше холода, чем в ординаторской.
— Поздравляю, Евгения, — сказала она тихо. — Только вот не забывайте… в хирургии долго не живут те, кто торопится быть первой.
Женька выпрямилась, встретила ее взгляд — и ровно, спокойно ответила:
— А я не тороплюсь. Я просто делаю свою работу. А вот подобные жизненные предупреждения на меня не действует. Так что вы это запомните и тоже не забывайте.
Майя усмехнулась. И пока ее мысли занимало значение фигуры Евгении Пчёлкиной, у самой Пчёлкиной мысли занимал анализ всего произошедшего за эти полдня: Вадим вызвал ее в операционную — и для нее это не было подарком судьбы или шагом навстречу. Это был вызов. Он словно поставил ее в яркий свет операционных ламп и сказал без слов: «Посмотрим, на что ты годишься. Докажи».
Она вышла за ним из ординаторской спокойно, будто это решение ей безразлично, но внутри у нее все сжалось: не потому, что боялась, а потому, что не могла не видеть подтекста. Он ведь когда-то тоже «вызывал» ее — под венец. Звал, обещал, держал за руку, а потом оставил у дверей разбитой жизни. И теперь снова зовет — только уже не в белом платье, а в белом халате. И снова — не ради нее, а ради своей идеи, своей проверки. Так ей казалось.
Но внешне она сделала то, что умела лучше всего: надела маску и стала выполнять то, что от нее требовалось. Четкие движения, короткие ответы, ровный голос. Никто в операционной не увидел, как внутри у нее от каждого его слова что-то отзывается напряжением, как будто по старым, еще незажившим рубцам. Когда он сказал: «Прилично работаете… Сразу чувствуется база», она услышала это не как похвалу. Для нее это прозвучало как привычная мужская сахарная оболочка, чтобы сгладить горечь. Словно он думал, что сможет подсластить ей горькую пилюлю воспоминаний, привычно играя роль наставника.
Она стояла напротив него и держала зажим, лицо ее было спокойным, даже строгим. Но внутри бурлило:
«Ты не имеешь права хвалить меня. Я и без тебя уверена в том, что делаю и как я это делаю». Она не смягчилась и не почувствовала благодарности. Ее внутренний голос был ясен: это вызов. И все.
Для Вадима же этот момент был сложнее, чем он показывал. Он был той категорией, кто привык доверять только тем, кого испытал в деле. И позвать Женю в операционную — значило впустить ее в самую уязвимую для хирурга зону, в пространство абсолютного доверия к тем, кто рядом. Может быть, он делал это по привычке к ней — как к той, кого однажды уже знал близко, как к человеку, с которым когда-то был общий язык без слов. Может быть, хотел проверить: остался ли этот язык. А может, действительно хотел подсластить и смягчить. Он еще сам не понял себя.
Она работала, как была обязана: сосредоточенно, упрямо, молча — когда нужно, с репликой — когда была уверена, что стоит сказать. Но ни секунды не забывала, что напротив стоит человек, который однажды уже доказал — его слово не гарантия.
И именно поэтому ее спокойствие в операционной было не смирением, а броней. Благодарности не было. Не было ни капли желания думать, что он дал ей шанс. Шанс она взяла сама. Он — лишь подтолкнул ее к свету. И всё же… Вспоминая его взгляд поверх маски, она не могла отрицать: там не было насмешки. Не было равнодушия. Было то самое внимание, особенное, которого она боялась сильнее всего.
Операционная уже погрузилась в тишину, только свет ещё бил в пустой стол, а запах йода и стерильности висел в воздухе. Женька сняла перчатки и бросила их в контейнер — движение резкое, будто в нем было больше, чем просто усталость после операции. Вадим задержался у раковины, смывая кровь с рук. Он всегда делал это так тщательно, будто мог смыть не только следы операции, но и все лишнее из собственной головы.
Он обернулся к ней, взгляд — внимательный, чуть мягче, чем обычно.
— Ты держалась хорошо. Достойно.
Женька чуть приподняла брови. В ее усмешке сквозила усталость и холодная ирония:
— Аплодисменты будут?
Он покачал головой, закатывая глаза. Губы тронула тень усмешки, но голос остался сухим:
— Послушай. Мы работаем в одном коллективе. Если ты согласилась — будь добра…
Она скрестила руки на груди, глаза сверкнули:
— Что, в ножки тебе кланяться?
— Для начала соблюдать субординацию, — спокойно, даже устало ответил он.
Женька выдержала паузу и вдруг произнесла с притворной серьёзностью:
— Извините, Вадим Юрьевич, — ее интонация была такая, что вежливость превратилась в шпильку. — Но позвольте спросить: на что вы надеялись, когда решили взять меня сюда на работу? При том, что изначально получили мой отказ?
Он прищурился, в глазах мелькнула искра раздражения.
— А ты сама? Что задумала, так легко согласившись? Месть?
Женька чуть склонила голову набок, взгляд стал острым, почти обжигающим.
— Еще я не тратила на вас свое драгоценное время.
На мгновение между ними повисла тишина — острая, как скальпель. Он замер, ее слова ударили глубже, чем он готов был признать. Она же повернулась, таким образом закрыв тему, и пошла к двери быстрым шагом, оставив после себя запах стерильности и ощущение раны, которую никто из них еще не собирался зашивать.
***
Активист понял, что что-то не так, еще на лестничной площадке: его дверь была чуть приоткрыта. Из-под нее бил свет, будто кто-то был дома. А Алёнки быть дома не могло — она умчала еще утром в Санкт-Петербург. Рефлекс сработал мгновенно. Рука пошла за пояс. Пальцы обхватили рукоятку «Глока». Кирилл снял его с предохранителя, легонько толкнул ногой дверь и вошел в квартиру.
Свет шел из кухни. Шаг. Еще шаг. Головин направил ствол, шагнул в проем — и замер.
За обеденным столом сидела… его соседка Алиса. В его футболке. С его кружкой. И, судя по выражению лица — с чувством полной законности происходящего.
— Ты… — только и выдохнул он, мгновенно убирая оружие в карман ветровки.
Алиса вскинула брови и усмехнулась, заметив выпирающее из ткани кармана дуло пистолета.
— Это у тебя что, ствол под курткой, или ты просто рад меня видеть?
Активист невольно дернул уголком губ — но сдержался.
— Какого чёрта ты тут делаешь?
— У тебя кран прорвало, — без тени смущения объяснила она. — Я пришла домой, а с потолка дождь с мокрым снегом. Побелочка, что снежинки, липко порхает, и музыка по радио в пандан: «В нашем городе дождь… Он идет днем и ночью…». Я к тебе. Звоню, стучу — ноль реакции. Пришлось вызывать слесаря, дверь открыть.
Активист не ремонтировал кран уже две недели — потому что это «не срочно», а резинка в смесителе «ещё держит». Ну, почти. Пока сегодня не решила жить своей жизнью.
— Ты в моей футболке.
— Ну, тут воды налилось по колено, пока убиралась — промокла. Мои вещи — в луже. Внизу. Среди обоев и погибших носков. Пришлось быстро искать выход.
Кирилл прошел вперед, осмотрел кухню. На полу действительно еще виднелись мокрые разводы, линолеум вздулся в некоторых местах, в углу стояло алюминиевое ведро с аккуратно сложенными в нем тряпками и губками. Активист даже не помнил, откуда у него все эти прибамбасы для уборки взялись.
— Управдом до тебя пыталась дозвониться, но…
— Я был на работе.
— Что у тебя за работа, если ты приходишь домой и первым делом достаешь пистолет?
— Не задавай вопросов, на которые не хочешь услышать честный ответ.
— Ладно, — легко согласилась она.
Повисла пауза. Активист смотрел на нее, и впервые за все время его суровое лицо чуть смягчилось.
— Твоя хата сильно пострадала?
Алиса вскинула глаза и улыбнулась так, будто вопрос ее только позабавил:
— Пострадала? Да у меня теперь Венеция. Осталось только гондольера завести.
Он качнул головой, но уголок губ чуть дрогнул.
— Ты еще шутишь.
— А что мне остается, плакать? — пожала она плечами. — Боюсь, мои слёзки будут всего лишь каплей в море. Причем в том самом, которое теперь у меня в комнате.
Головин что-то обдумал у себя в голове, закивал своим мыслям, выдохнул и впервые за весь разговор посмотрел на девушку чуть мягче.
— Ладно, ремонт в твоей квартире я беру на себя.
Алиса приподняла бровки, стрельнула глазами и одобрительно протянула:
— А вот это уже похоже на джентльменский жест. Значит, с тебя ремонт. А с меня — чай.
Кирилл качнул головой в немом согласии, снял ветровку, бросил ее на спинку стула и сел за стол. Алиса поднялась, и он обхватил взглядом ее фигуру в его футболке — слишком свободной для нее, но на удивление хорошо смотрящейся. Она быстро заваривала чай в большой кружке, будто была хозяйкой этого пространства.
— Ты быстро освоилась, — заметил Активист, наблюдая, как она достает сахар.
— Ага, — она стрельнула в него зелеными глазами. Заметив его исследующий и напряженный взгляд, усмехнулась: — Расслабься, я не обнесла тебя. Только помыла полы и чай заварила.
Он откинулся на спинку, рассматривая ее с прищуром.
— Ты слишком легко себя ведешь в чужой квартире.
— А ты слишком драматично входишь в собственную, — парировала она и облокотилась на кухонную тумбу. — С пистолетом на соседку… Тебе не кажется, это перебор?..
Кирилл чуть хмыкнул.
— Все-таки ты совершила проникновение в чужое жилище. Такое обычно «тройкой» в протоколах называется.
— Ой, — она картинно округлила глаза, — только не начинай про статьи. Я же не знала, что у тебя все так строго. Хотя… — она посмотрела на его ветровку, где по-прежнему угадывался силуэт пистолета. — Поняла уже.
Он уловил направление ее взгляда, нахмурился, но ничего не сказал.
Алиса вернулась за стол, лениво поправила волосы.
— У тебя, кстати, чай вкусный. Не ожидала. Думала, максимум пакетики найдутся.
— Я привык, что в доме должно быть все, — коротко ответил он.
— Даже запасные футболки для соседок? — хохотнула она, тронув подол.
Активист впервые позволил себе улыбнуться — быстро, почти незаметно.
— Раз уж так вышло — считай, повезло.
Между ними повисло молчание, но не тяжелое — скорее то самое, в котором уже слышился намек на дальнейший разговор. Алиса кивнула сама себе, сделала глоток и сказала мягче:
— Ладно. Спасибо за предложение с ремонтом. Это… по-мужски.
Кирилл посмотрел на неё внимательно, не отводя взгляда.
— Я сказал, что сделаю — значит, сделаю. Завтра после восьми вечера, устроит?
Алиса выдержала его взгляд и, словно играючи, добавила:
— Если меня не окажется дома, разрешаю тоже взломать дверь.
По кухне разлился приятный аромат чая и Алисиных духов. Ведро так и стояло посередине, словно памятник недавнему потопу. Алиса не спешила уходить, а Кирилл, на удивление, не торопился ее выпроваживать. Пусть он все еще держал оборону, но то и дело ловил себя на том, что уголки губ предательски хотят дрогнуть в ответ на ее шутливые реплики.
На столе завибрировал телефон. Звонила Алёнка. Активист облегченно выдохнул, ответил на входящий.
—
Кира, все в порядке, я долетела, — весело затараторила сестра. —
Лёва меня встретил. У тебя там как дела?
Кирилл скосил взгляд на Алису, которая тут же театрально отпила из кружки и сделала вид, что вовсе не слушает.
— Чудесно, — сухо бросил он. — Сижу на кухне с соседкой, пью чай.
—
Бра-а-ат, — в голосе Алёны звенела улыбка, —
ты меня удивляешь! Ты соизволил пригласить кого-то на нашу кухню?
— Не думай, что от большого желания, — отозвался он, поджав губы. — Мы ее затопили, она взломала нашу дверь.
Алиса тихо прыснула, закрывая лицо чашкой.
—
Я пропустила самое интересное! — воскликнула Алёнка. —
А соседка — это случайно не Алиса?
— Она самая, — коротко подтвердил он.
Алиса, сияя глазами, подалась вперед, оказавшись на опасном расстоянии от лица Головина, поднесла пухлые губки к динамику телефона и распевно произнесла:
— Привет, Алёнка!
—
Передавай ей тоже привет и это… не промажь там, — с интонацией заговорщицы добавила сестра.
Кирилл аж возмутился:
— Так, ты давай еще поучи отца!
—
Целую-ю!.. — звонко раздалось в динамике, и связь оборвалась.
В кухне снова стало тихо. Алиса поставила кружку на стол и медленно, почти лениво повернула голову к Головину. Ее зеленые глаза блеснули, а на губах заиграла та самая дерзкая, очаровательная улыбка:
— «Не промажь», да? Сестра у тебя прелесть.
Кирилл закатил глаза, но теперь уже не пытался прятать усмешку.
— Откуда ты свалилась мне на голову, господи…
— Из страны чудес и всемирного потопа этажом ниже.
Он смотрел на нее дольше, чем следовало. Строгость в его лице таяла, и сам он это чувствовал — как будто Алиса своей непосредственностью выбивала из-под ног привычную твердь, лишала его права быть каменной стеной. И странное дело: Кирилл не сопротивлялся.
— Ладно, я пошла, — Алиса легко соскочила со стула и направилась в коридор. — Проводишь?
Головин фыркнул, все же поднялся и пошел следом. В прихожей царил полумрак, Алиса остановилась перед зеркалом, поправила светлые пряди, и на миг их с Кириллом взгляды встретились в отражении. Она плавно повернулась к нему и протянула руку.
— Ну что, до новых волнующих встреч?
Кирилл сжал ее ладонь несильно, но, когда она попыталась отнять руку, поняла, что он не спешит отпускать.
— Ничего не забыла? — приподнял он бровь.
В зеленом омуте ее глазах мелькнуло недоумение.
— Футболка, — подсказал Активист.
Алиса моргнула, а потом расплылась в хитрой улыбке:
— Я ее уже начала любить и мы даже сроднились.
— Алиса…
— Ладно-ладно, сниму.
Ее пальцы поддели край ткани, и футболка поползла вверх. На долю секунды Кирилла обдало жаром — словно в прихожей резко стало душно. В полутьме он увидел кружево ее черных трусиков, ребристые линии ее тела, и вдруг поймал себя на том, что сердце забилось в грудной клетке чаще, чем следовало. Непрошеное волнение, резкое, почти подростковое, вырвалось наружу и заставило его кашлянуть, будто это могло сбить внутренний сбой.
Он остановил ее руки, сжал запястья осторожнее, чем привык, — так, будто боялся и отпустить, и держать сильнее.
— Впрочем… — его голос слегка дрогнул, он поспешно откашлялся. — Заберу завтра.
Алиса остановилась, когда он удержал ее запястья. Взгляд — быстрый, цепкий, чуть прищуренный, как у кошки, которая только что заметила, что ее провокация подействовала.
— Да ты смутился, — протянула она мягко, с легкой усмешкой.
Он фыркнул, отвел взгляд, но в уголках глаз промелькнула тень улыбки.
— Ты слишком много замечаешь.
— А мне нравится, — просто ответила она. — Наблюдать за тобой интереснее, чем смотреть сериалы. Там хотя бы все предсказуемо, а вот с тобой — нет.
Она подошла ближе, почти вплотную, аромат ее духов смешался с его плотным запахом табака и металла. Кирилл машинально сделал полшага назад — слишком близко, слишком опасно.
— Алиса, — голос его стал хрипловатым. — Тебе пора.
Она задержала взгляд на его лице, словно что-то взвешивая. Потом легко пожала плечами, забрала ключи от своей квартиры с тумбочки и наконец направилась к двери.
— Ну, до завтра, сосед.
Дверь закрылась мягко, почти беззвучно. Кирилл остался один в полутемной прихожей. Он провел ладонью по лицу, пытаясь сбить остаток жара, и сам себе признался: слишком давно никто не заставлял его сердце работать в таком темпе. И Активист так и не понял — радоваться этому или раздражаться.
***
Поезд, скрипнув, замедлил ход и остановился. На перрон Московского вокзала Санкт-Петербурга хлынул людской поток — усталые пассажиры, сонные дети, суетящиеся встречающие... Воздух был густ от пара дизеля, запаха горячего металла и дешевой выпечки из ларьков.
Алёнка с девчонками из группы выскочила на платформу, придерживая сумку на плече. Сердце ее колотилось от предвкушения — и волнения тоже. Она озиралась по сторонам, и взгляд сразу зацепился за высокую фигуру, стоявшую чуть в стороне от толпы. Космос.
Холмогоров был непривычно собран: свежевыбрит, в строгом костюме, будто приехал сразу с деловой встречи. На нем не было и тени прежней растрепанности — и главное, он был абсолютно чист от любых дурманящих мозг веществ. Он стоял с легкой улыбкой, и в глазах — ясность. Взрослая, трезвая ясность.
Алёна улыбнулась невольно шире, чем хотела. Подняла руку и замахала ему.
— Алён, ты с нами? — спросила одна из одногруппниц, уже строя планы на вечер.
— Нет, я своим ходом, — ответила она, не сводя глаз с приближающегося к ней Коса.
Девчонки переглянулись, загадочно улыбнулись и хихикнули.
— Это твой, что ли?
— Мой, мой, — кивнула Головина, и в голосе ее прозвучала уверенность, от которой самой стало тепло. — Все, до завтра, девчонки.
Она оторвалась от компании и пошла навстречу. Космос приблизился к ней легким шагом, и в каждом его движении чувствовалась энергия, едва удерживаемая в рамках. Подойдя, он обнял ее за плечи так естественно, будто всегда имел на это право, и коснулся губами ее щеки.
— Сильно устала с дороги? — спросил он негромко, и его дыхание щекотнуло ей висок.
— Да нет, в порядке, — улыбнулась Алёна.
Он отстранился на шаг, посмотрел на нее сверху вниз, и в глазах мелькнул тот знакомый огонек — озорной, почти мальчишеский.
— Значит, против поездки по ночному Питеру у тебя возражений нет?
Алёнка чуть приподняла бровь.
— А мы заедем куда-нибудь поужинать?
— А как же! — Космос даже повел плечами, будто от нетерпения. — У меня аппетит такой, что могу половину города съесть.
Она рассмеялась и достала телефон.
— Только сначала отзвонюсь брату. Тс, молчи, — она приложила палец к его губам и мягко усмехнулась. — Кира, все в порядке, я доехала…
И, пока Алёнка болтала с Активистом, Холмогоров обнимал ее, прижимал к груди, а она, смеясь в трубку, зарывалась носом в его рубашку: пахло от Космоса свежестью одеколона, кофе и чуть-чуть — табаком. И рядом с ним этот шумный, прохладный, ночной Петербург вдруг показался ей самым безопасным местом в мире.
— Значит, Лёва тебя встретил? — прищурился Кос, когда Головина наконец сбросила вызов.
— Ну, ты Киру знаешь, лишний шум нам сейчас ни к чему.
— А Самара-то в курсе?
— В курсе, я уже взрослая девочка и умею договариваться.
Они вышли с вокзала, и сразу же их накрыл густой воздух теплого июльского вечера. Пахло асфальтом, постепенно остывающим после дневного солнца, пряным дымом от уличных шашлычных и легкой сыростью Невы. Над городом уже сгущались белые ночи — полумрак с серебристым сиянием, в котором Петербург казался почти нереальным.
Они сели в машину, и город мягко поплыл за окнами — мостовые, огни, огни, огни… Космос вел уверенно, и в его движениях было то, от чего все давно отвыкли: спокойствие. Он больше не метался глазами, не ерзал на сиденье, не искал дозы или выхода для нервов. Он просто ехал и иногда бросал на Алёнку быстрый взгляд. Правую руку он держал на ее колене, и в этом жесте было что-то и защитное, и надежное.
Она посмотрела на него — серьезного, собранного, и спросила негромко:
— И давно ты такой?
— Месяц, — признался Кос. — Чистый. — Он усмехнулся, и улыбка вышла непривычно светлой. — Только аппетит проснулся, как у волка. Ем за троих.
Алёна рассмеялась и покачала головой.
— Ты, кстати, говорил про ужин. Куда поедем?
— Есть одно хорошее место.
Снаружи мимо проплывал привычный город — Адмиралтейство, мосты, золотые купола… Головина знала их наизусть. Но рядом сидел Космос — и от этого привычный Петербург вдруг казался другим. Живым. Впервые за долгое время.
Вскоре «Мерседес» свернул с главной улицы к ресторану у канала. Внутри царил прохладный воздух, улавливались легкие ароматы специй и вина. Сквозь открытые окна доносился плеск воды и легкий шум города.
Космос заказал сразу несколько блюд — пасту, мясо, салаты, десерт и бутылку красного вина. Он наполнял бокалы, а взгляд постоянно возвращался к Головиной.
Алёна была как раскрытая бутонная роза, только без вычурности — простая, правильная, с тем ощущением, что каждый лепесток положен на свое место рукой мастера. А глаза! Настоящее зеленое море: прозрачное и глубокое. В них можно было утонуть — не потому, что они гипнотизировали, а потому что в них вдруг появилась глубина, нужная температура, предполагающая длительную выдержку: боль, радость, выносливость. Космос задумчиво ловил эти переливы. Почему он этого не замечал раньше? Ответ лежал не в ней, а в нем. Раньше его взгляд скользил мимо, потому что был затуманен собственными бурями — отравой, бегом, желанием скрыться… А сейчас, когда внутри него что-то очистилось и стало проще, его взгляд стал острым и, одновременно, мягким: он мог наконец увидеть детали, не спеша, без потребности захватить и владеть. Именно в этом спокойном внимании ее черты раскрылись во всей полноте.
Он видел, какой прекрасной стала Аленький цветочек, и в одно и то же мгновение осознал: он раньше не замечал не потому, что не хотел, а потому, что не мог. Теперь же способность видеть вернулась, и вместе с ней — желание оставаться рядом, чтобы не пропустить ничего. Слушал внимательно, цеплял каждую ее интонацию. И в этом внимании было не только желание, но и новая сосредоточенность, которой раньше за ним не водилось.
Алёна же рассматривала его: свежий, чистый, трезвый — и в этом состоянии он выглядел моложе, острее, будто по-настоящему живым. Рядом с ним она чувствовала странное сочетание спокойствия и внутреннего жара.
Космос откинулся на спинку кресла и, немного поразмыслив, спросил:
— Скажи, а практика у тебя надолго?
— Три недели.
— А завтра у тебя будет время ближе к вечеру?
— Будет, — отпив из бокала, кивнула она. — Занятия днем, но после — свободна.
Он улыбнулся, чуть прищурившись.
— Отлично. Я бы хотел тебя попросить помочь нам с дядей. Работа как раз по твоему профилю.
Головина с интересом наклонила голову.
— Я же не специалист, я пока только учусь.
— Неважно, — покачал он головой. — Талант либо есть, либо нет. А я уверен — у тебя с этим все в порядке. Ну и как раз расскажу и покажу, чем мы теперь занимаемся.
Она замолчала, посмотрела на него с легкой улыбкой и кивнула:
— Если ты так уверен, тогда я согласна.
— Спасибо, — Космос взял ее ладонь в свою руку и оставил мягкий поцелуй на костяшках ее пальцев. — Ешь десерт и, — скосил глаза на наручные часы, — повезу тебя к Самаре. Все ведь должно быть достоверно.