Но этот дом — удивительный дом — прекрасный, Разрушенный, бессмертный, что больше всех наших зданий, Больше их всех этот маленький дом — Прекрасный и страшный Из сборника Уолта Уитмена «Листья травы»
Стоит глазам привыкнуть к темноте, и увидишь в зале мужчин — иногда можно заметить, как они мастурбируют, если никто не выкрутил единственную лампочку. Сядешь рядом с одним из них, и этот парень либо скажет тебе уйти — обычно тихо, без ругани — либо пригласит пересесть к нему ближе. А если вы уже бывали вместе, возможно, он узнает тебя в полумраке и улыбнётся. «Таймс-сквер красная, Таймс-сквер синяя» Сэмюэл Дилейни
Может, это хоть немного обрадует мальчишку. Он прошёлся по магазину, выбирая чипсы и сладости — хватал всё, что согрело бы его душу, будь ему многовато, чтобы радоваться пачке чипсов? Может, паренёк подумает — серьёзно? принимаешь меня за пятилетку, да? ну ты и придурок. А что ещё он мог сделать? Не мог же он просто спросить. У кассы болталась пара студентов, посматривая, нет ли здесь лишних глаз — его за угрозу не приняли, само собой, словно рядом и вовсе никого нет. Хотя могли не переживать — местечко проверенное. И скажите, что преподаватели из Колумбийского не в курсе, сколько работ написано на стимуляторах из этого фасада-магазинчика. Свои лекарства — снотворное и депрессанты — он тоже покупал здесь. Его номера социального страхования наверняка больше нет в реестрах. Без него и рецепт не получишь, и квартиру не снимешь, и резюме обновлять незачем. Без него ты А что он без него? Занят обычными делами, как и все, идёт домой после работы — ведёт следом монолог, как радиопередачу, словно кто-нибудь однажды его услышит. Словно сама его жизнь — свобода, а свобода — это протест. Он и пареньку оставлял таблетки — чтобы нашёл их, на столе в кухне. Тот вроде бы намёк понял, и по паре таблеток исчезало каждый день. Это ведь мальчишка с причалов, верно? Видел его лишь спящим сквозь щель в приоткрытой двери. Со дня их встречи запомнились глаза — серые? глаза с укором всему свету — и мягкая кожа щёк. Ещё голос из тех, что не идут из головы, даже если сказанное забылось, — мальчишка бормотал что-то во сне этим своим тихим отпечатком-голосом. И сам слушал его, пока по стенам ползли ночные тени. Это ведь он? Пускай — пускай будет он. Мальчишка жил у него несколько недель — или больше? — или этому не было начала, и он просто был, словно всегда был здесь и всегда был с ним. Как однажды сам понял, что люди на улицах его не видят. Не верил сперва — так же заболеваешь простудой и надеешься, что тебе поможет горячий чай и сон, — а потом услышал шепоток сквозь дырявую складскую стену у реки: — Они не видят нас, потому что мы — проблема. Ты же знаешь, как долго они готовы игнорировать проблему, пока та не коснётся их? Они — те, кто грезит прибрать к рукам причалы и уничтожить кинотеатры, и те, кто устраивает рейды в клубах, и те, кому невыносимо ходить по одним улицам с людьми, что лишь любят по-своему, — хотели бы, чтобы нас не было. И вот мы. Даже его болезнь — как он заразился ею от незнакомца, которого встретил на пирсе и с которым они узнавали друг друга, не обменявшись ни парой слов, — была актом любви. Разве нет? Любовь редко приносит радость. Кому, как не ребятам, что с изнанки нагляделись на полицейский участок за её проявления, знать это. Он вышел из магазина, обогнав пару студентов. Отвернулся от них, бросив в рот ягодный леденец — кислый, что ломит в скулах, как ледяной привкус поздней осени в воздухе. Ну или как едкий укор Манхэттенвилля — мы здесь учим своих детей вообще-то, а ну, вали. Свернул около крытых парковок — прямиком к своей заброшенной кофейне, к своему деревцу и к своему подвалу, что однажды мог служить кому-нибудь мастерской с запахом эфира и древесной стружки. Дурной путь — здесь тоже недавно появилась одна из них. Чёртова реклама «Нью-Йорк Зельцера» с логотипом, который он когда-то сделал. Бутылку содовой на постере держала улыбчивая женщина, и, как водится в этом районе, ей выбили маркером пару зубов и пририсовали поверх одежды соски. Его старые работы всплывали по городу, как мертвецы, разбухшие от речной воды бледным брюхом кверху. Работы нездоровые — от них всех фонило заразой. Словно они жили в ином слое Нью-Йорка, как в истории города жили флапперы, играла музыка на улицах, стучали омнибусы и сытился туберкулёз. Точно эскизы, что находят под краской знаменитых картин, ведь художник был беден и не мог позволить себе новые холсты. Стоит пройтись по Манхэттену, под Зингер-билдинг ему предложит услуги квартеронка с карминовыми губами. Затем другая женщина вручит самопечатный памфлет о том, что контрацепция не способна уничтожить американскую мораль. — Передайте своей супруге, если вы женаты. А даже если способна? Расскажите, расскажите Нью-Йорку о воздержании. Удачи вам — налетай! Искать свой путь в этом городе едва ли не хуже, чем продавать себя на Таймс-сквер. «Зельцер» ведь единственная крупная работа, что он успел сделать. С глупыми надеждами, что его имя загорится на небосклоне, и у него будут публикации в журналах и свои выставки, и, возможно, он будет снимать кино или ставить спектакли. Он был молод — зудело под кожей столько таланта, что голова кругом, как у всякого самоучки, — тратил-тратил время на всё подряд. Среди таких же друзей. Таланту претят ограничения — лишь бы зарабатывать хоть немного, чтобы хватало на квартиру и завтрак в одной из кафешек Гринвич Вилладж. Плевать на рестораны Ист-Сайда. И на мораль плевать. О! — да жизнь была бы куда легче, если бы он сам ходил под локоток с учебниками и университетскими кафедрами. С целями и планами вместо мечтаний. Только со школьной парты его всегда влекло во двор, где вещи можно трогать, что пыль на разлинованных пальцах, щупать и вертеть в руках. Как после влекло на причалы — разрисовывать закат на веснушчатой спине и говорить о мелких мыслях и мелких проблемах, и мелких жизнях, что гаснут слишком быстро и оттого цéнны. Он достал ключи, зажав под мышкой бумажный пакет со сладостями. Коснулся ручки и постоял так миг, провожая поезд, точно звезду, падающую в синее небо Бродвея. Лишь бы не спугнуть мальчишку. Пакет остался на кухне, звякнув банкой фруктовых леденцов. Сам пошёл в ванную — привести себя в порядок и дать пареньку время познакомиться с подарками. Включил воду и вымыл руки, плеснув влажным теплом на лицо, щекоча замёрзший нос, прогоняя городские запахи, пыль, сажу, как птиц с насиженного места. Засипел сквозь зубы — от мыла вскрылась водянка на ладони, — а досадливое словцо прикусить пришлось. Сквозь шум воды — прислушивался-прислушивался, как обёртки захрустели. Значит, его мальчишка ещё здесь, рядом, он никуда не ушёл. Потянуло губы в Брызнул на зеркало — смыть свою дурацкую ухмылку. Однажды он вернётся домой, и квартира будет такой же безжизненной, как и прежде. Здесь даже солнце гостит редко, вот и мальчишка показываться не хотел. Не хотел говорить с ним. Или не мог говорить. А каким паренёк его видел? Сам не глядел в зеркала — лишь мельком, пока брился или чистил зубы. У него ведь ещё нет седых волос? Нет-нет, конечно, рано для седины, ему и тридцати нет, наверное, — дату рождения он помнил, вот только нынешний год ускользал. Да и вряд ли вряд ли вряд ли чёрт Выдохнул. Вряд ли он доживёт до седых волос. В зеркале, под желтушной лампой без плафона, плыли черты-брызги чьего-то незнакомого лица. Он погасил свет и отвернулся. На кухню, закусив водянку, — не то металлический привкус, не то голод в горле. Свободной ладонью смазал капли о рубашку и включил радио. Телевизор у него тоже был — прошлой зимой заразился помехами и стал показывать одну лишь рекламу. Ни единого товара, что рекламировали, в магазинах он не видел, да и лица — сплошь подкрашенные фотографии из школьных альбомов, где все пытаются выглядеть лучше, чем они есть, — . Тогда он купил приёмник. Тот поначалу ловил что-то нью-йоркское — вроде самопальных радиостанций с ноу-вейвом или причитаниями проповедников, что живут под эстакадами и грозят судным днём, — а потом стал транслировать радиооперы, которые он слушал в детстве. В их городе телевизор был лишь в паре домов. Один мальчишка, чьи родители привезли ящик из Сент-Луиса, сделал то же самое, что сделал бы Том Сойер — звал одноклассников на сеансы, продавая «билеты» за пять центов, и вместе с приятелями стыдил ребят, которые остаются не у дел. Сам сходил к нему пару раз — потом ещё месяц бубнил, что зря отдал этому парню кровные. Он сглотнул привкус-тошноту?-голод? — он всё ещё в своей квартире. Он всё ещё здесь. Ладони положил на стол, прохладный и в колких крошках с утренних сэндвичей, — точно пытался вытащить себя из полусна, как когда едешь на ночной трассе и клюёшь носом. Слишком легко сорваться . Если он больше не нравился этому миру, он и сам не искал здесь ничего хорошего. Чтобы мечтать, нужно иметь воображение — словно он умер, и его эпитафии выбили пару зубов маркером и пририсовали соски хулиганьё, а он единственный, кто не знает о своей смерти. Вот только это ложь. Такие, как он, живучие — что-то ведь не позволило ему исчезнуть совсем. Из холодильника он достал короб, проредив стопку готовых обедов, — ком пасты с сыром, что отплёвывается соусом на микроволновку, а сам косил глаза, вдруг покажется его паренёк — вдруг брызнуло во все стороны — поезд за окном потянул свой слепящий огненный хвост, — не спугни. Прибавил громкости радио. Историю, что передавали сегодня, он уже знал — пускай и мальчишка послушает вместе с ним, если ему интересно. Начиналась радиоопера с того, что главный герой вернулся из командировки. Его встретила жена на крыльце, поцеловала и обняла, пригласив в дом, — и он пошёл за этой женщиной, хотя был совершенно уверен, что никогда не давал ей клятв у алтаря, да и, раз уж на то пошло, прежде вовсе её не видел. Она накрыла на стол — смеясь ну чего ты так на меня смотришь? соскучился? признавайся, милый, ты мне что-то привёз? — и принесла ему к десерту кофе, и льнула, нашёптывая сладости. Вот только вкус кофе был каким-то не таким. И в доме не было ни единой знакомой вещи. Да и он не выбирал себе этот дом. Он спросил: — Когда мы поженились? Он спросил: — За какую спортивную команду я болею? Он спросил: — Как я люблю готовить яичницу? Он спросил: — Ты можешь сказать моё имя? Она ответила, на всех вопросах ошибившись, и они разругались — он выпроводил её из дома, ведь она мошенница. А спустя пару часов на пороге появилась его мать — приехала, чтобы утешить его плачущую незнакомку-супругу. Его забрали в психиатрическую лечебницу тем же вечером. Доктора уверили, что со всем разберутся, они ведь не впервые столкнулись с такой проблемой, — но что-то подозрительное проглядывало в их словах. И что-то странное чудилось в самой больнице и в форме врачей, в их улыбках и в инструментах, которые он заметил, прежде чем наркоз увлёк его — привязанного по рукам и ногам — в эфирные сновидения. В конце врач сообщил, что процедура прошла успешно. Мать и супруга расплакались, обнимаясь сами и обнимая его, а главный герой, всё ещё слегка потрясённый, горячо пожал доктору руку и: — Полагаю, мне действительно нездоровилось. Но теперь я такой же, как и вы. И что-то иное было в его голосе. Эта история не врезалась под кожу — она словно проделала дыру ржавым ножом в двенадцатилетнем парне из Миссури, каким он тогда был. Ведь с ним тоже что-то не так, и если бы они узнали — если бы они узнали, что он думает о мальчиках, — если бы они узнали, что он трогает себя там,— его бы тоже отправили в лечебницу, и с ним бы тоже что-нибудь сделали. Несколько месяцев кряду ему снились кошмары. Не смог бы себе ни в кошмарах, ни в мечтах представить, что спустя год будет водить деньки на улицах Нью-Йорка — этот город для парня из Миссури такой же миф, как и утерянная Атлантида или Республика Техас, или рай, да хоть сам ад. Как несколько футов тишины, где собственные дни пятнал следами его гость, — прошёлся за ним, рисуя силуэт и тёмные волосы, и вещи, что они теперь делят и касаются, оставляя на них отпечатки друг для друга? А мальчишка слушал историю? Может, она ему безразлична — иногда вещи, что намертво прирастают к тебе, ничуть не задевают других. Так и сживаешься со своим одиночеством. А как же шорохи из-за стены, что делила спальню с кухней? Атмосфера, наэлектризованная от одного лишь присутствия. Он приглушил радио — пускай себе хмыкает под нос мотивчик из тех, что могли бы играть в кабинке, где остаёшься наедине с незнакомцем. Среди шёпота в шею и ищущих рук он спросил: — Чего тебе хочется? Откинулся на кровати и смахнул лосьон и салфетки, что держал в изголовье. Липким брызнуло на ладонь — поморщился, едва царапину обожгло скользкими пальцами по змейке на брюках, скользкими пальцами — по коже сначала совсем медленно, пока в голове образы о минете на причалах — горячий-горячий рот. За веками — не смотри не смотри — лицо его мальчишки и на ресницах дыхание. Наклонится над ним, обхватив коленями бёдра. Коснётся руки и тёплой ладонью вверх — если им нельзя смотреть, может, почувствуют черты хотя бы на ощупь? И он бы взял его за руку, целуя тыльную сторону запястья, где под губами пульсируют молнии. Они бы говорили дни напролёт. Зачем ему это всё? — внутри огромное-неспокойное, как течение Миссисипи, что сбивает с ног и крадёт плоты и крадёт ботинки, и крадёт время. Тратит-тратит на что попало — зачем ему всё это внутри — зачем ему мысли-глубоководные рыбы, которыми не с кем поделиться? А если попробовать с мальчишкой? Не отказался бы от совета. Вдруг Что ему делать, если вновь ничего не выйдет? Раньше у него была близость — много близости, в Нью-Йорке несложно найти любовника, — но он никогда не делил ни с кем дом и в чужих бывал лишь гостем. Стоило пригласить одного из них ближе — подвести его за руку к этой речке, — выходило, что она слишком глубокая и течение слишком сильное. Да не-е, я лучше на берегу. Для мальчишки он наверняка слишком взрослый к тому же. Грубый — в своих рабочих рубашке и брюках. Тот минет на причалах ничего не значит — если они коснутся друг друга вновь, лишь отпрянут и сами себя отпугнут. Водил рукой быстрее, словно чтобы не ускользнули рыбки-мысли серебристым брюхом, ведь пока они рядом — кожей ощущал его взгляд. Они почти занимались любовью в тот вечер. И под поездами, что везут ночных незнакомцев прочь с Манхэттена — бывало, будят гудками после полуночи, — заснули в обнимку. Приснилось. Утро встретило холодом его одного. Когда воздух в квартире меняется и бережёшься под одеялом, и вспоминаешь, как в детстве верил, что взрослым легко вставать по утрам — величайшая на свете ложь. Он потёр колени до жгучей красноты. Горло слегка побаливало — словно хватанул простуду, и забылось, что зимы раньше были к нему поприветливее — да так и должно быть вообще-то. Когда ты здоров. Теперь зимы — кошмар портовых рабочих рук. Хоть бы их сперва залечить. Поспешил на кухню, скорее сварить им с пареньком кофе. Пол обнял ступни инеем, и даже чашка набралась стылого холода. Поставил её на столе лежало его портфолио. Словно от этой штуки по всей квартире тянуло холодом, как с ледника — волнами на обнажённое лицо. Портфолио, что он спрятал глубоко в книжной полке, как спрятали бы ужасный секрет или вирус — теперь вот полнил пространство помехами, сойдёшь с ума, если будешь долго всматриваться, и с собой унесёшь белый шум бродить безумцем по улицам. Некоторые вещи нельзя Мальчишка оставил ему записку — дрогнула в руках, как фраза, оборванная на полуслове. Почему ты больше не работаешь над ними? Они очень красивые. P.S. Как расшифровывается Р.Г.? Он спросил: Зачем ты спрятал своё портфолио? Почему ты убрал его прочь, когда работа мечты — едва получил её — просыпалась сквозь пальцы? Взгляд — на дверь чулана. А что, если мальчишке просто нечего ему дать — да что у них может быть общего, кроме болезни и интересов в постели? Они даже выросли в разное время и в иных поколениях. Некоторые вещи не следует вспоминать. Если его гостю невдомёк, он может проваливать и Нет-нет. Нет. Гнев лечится прогулками вдоль реки, где сыро и ветрено, и серые коробки Нью-Джерси завистливо глазеют на своего соседа. Он забрал папку. Оделся — на холоде воротник куртки взлетел. Лицо поцарапывал ледяной ветер, стоило пройти под Вестсайдским шоссе. Желудок поцарапывал голод — уж не ему отказывать себе в завтраках, и без того в голове мутно, во внутренности хоть бы глоток горячего кофе влить — потом-потом. Пара фигур, закутанных в шарфы и пальто, теснилась около огня, что развели в мусорном баке. Один человек грел руки, другой рвал упаковки из-под сухих завтраков, словно подкармливая свой драгоценный огонь, как голодного питомца. Помочь? От портфолио застучали-заносились искры по металлическим стенкам. Пламя притихло на миг и, предвкушая сытный завтрак, облизнулось с охотой, куснув обложку, — видно, ему пришлись по вкусу брошенные мечты. Сам смотреть, как они горят, не стал — просто не смог.