***
Уже час слышатся похрустывания спины, напевания песенок и шуршание кистей по смоченной бумаге. Скрюченный Гоголь творит. Создает искусство. Четкие штрихи ложатся на яркий фон, перебивают темными границами всю кислотность цвета. Темные фигуры возрастают на фоне яркого заката, наливаются чернотой, плывут за ворсом кисти. Белая краска восходящими звездами разбрызгивается по полотну. Блики и тени играются между собой, смешиваются. Черные контуры загоняют в рамки, не дают огню выйти за границы холста. Коля полностью погружен в рисование. С придыханием он резко размахивает руками, и все его тело подрагивает. Капают мелкие капли белил. Щурится и сосредоточенно прорисовывает мелкие детали. Вливается в краску, врастает в кисть и расплескивается ярким цветом в работу. Полностью погружен и сосредоточен. — Ого, — хриплый голос выбивает из колеи. Юноша вздрагивает и зажимается. Дух творчества испаряется под давлением химии. — Так талантливо. Одного короткого слова хватает, чтобы всколыхнуть все нейроны. — Да? — Конечно. Такие цвета гармоничные. Ровные линии, но, знаешь, в то же время они яркие, эксцентричные, красивые, прям как… — Федор четко проговаривает каждое слово и останавливается на последнем. Сгладывает ком. — Ты. — …А последнее ко мне тоже относится? — Последнее — больше всего. Достоевский нависает над мольбертом, поднимает Гоголя за подбородок. Смотрит в испуганные глаза и улыбается. Чувствует свою власть над несмышленым стажером. Движется все ближе и чувствует, как парнишка в его руках каменеет. Сам же он абсолютно расслаблен и спокоен. Знает ведь, что делает. Федор осторожно касается теплых губ Гоголя. Прижимает ближе и чувствует рваные выдохи. Сердце разрывается на лоскуты, тело пробирает дрожь. Кровь пульсирует в артериях. Он запускает оледеневшие руки в волосы, проходится по горячей шее. Дышит глубоко, почти стонет. — Господи, — отрывается покрасневший Коля с характерным чмоком. — Не понравилось? — Да не то что бы… — парень опускает глаза вниз и пытается успокоить грохочущее сердце. — Ну, понимаешь, просто… Я чуть не кончил. — Мило. Смущенный Гоголь смотрит на невозмутимого Достоевского и поражается его спокойствию. Легкая улыбка так и не сходит с губ. Раздражает даже, он будто играется. Парень резко наклоняет голову и снова погружается в работу, но мозг напрочь отказывается думать о чем-то кроме поцелуя. Руки дрожат. Он еле держит кисть в руках, вяло водит ей по линии горизонта. Криво разбавляет водой и все растекается. — Твою мать! — Аккуратнее. Стой, а ну, посмотри-ка… На холсте, рядом с одинокой фигурой маленького человечка из кляксы вырастает похожее темное пятно. Коля недолго рассматривает его, а потом принимается за чистую импровизацию. Парой ловких мазков он преобразует грязное недоразумение в ровную статную тень от человека. — Ну вот и друг у него появился, а то совсем одинокий! — Это… Мы? Парни смеются. Коля отодвигает законченный шедевр в сторону и двигается к Достоевскому ближе, который все это время сидел чуть поодаль, так сказать, от импровизированного рабочего места (Гоголь просто сидит на холодном полу перед помотанным жизнью мольбертом). — Я ничего не помню со вчера… — Вчера? А что, разве это был особенный день? — Федор корчит непонимание. Издевается. — Ну, знаешь ли, не каждый день удается узнать, что твоя мать сошла с ума и хотела отобрать картину. — Ну, ладно, согласен. А еще что? — …А еще на утро обнаружить себя в одной кровати с главным объектом обожания, который сначала проявляет нежность, а потом делает вид, будто ничего не произошло, — Гоголь сурово заглядывает в ехидные глаза. — Объясни мне, что происходит. — Ну, во первых, я не делаю никакого такого вида, — Достоевский закусывает губу и пытается сдержать улыбку. Тяжело вдыхает и резко приближается к лицу юноши. — А во-вторых, может быть, ты тоже мой главный фокус на исследование… Скажем так, собственных чувств. — Исследование? Я тебе что, мышь подопытная? — Да нет, Господи! Хорошо, раз ты настаиваешь, скажу понятнее, — он скрещивает руки на груди и произносит следующую речь с таки беспристрастием, обыденностью, и даже нотки претензии слышатся в его голосе, будто бы обычный диалог учителя и наставника. — Я тоже люблю тебя. Мир замирает. Гоголь оглядывается по сторонам, будто ждет, что сейчас на него выпрыгнут с камерой и скажут, что все это глобальный розыгрыш. Он сжимает кулак и чуть ли не скулит от переполняющих чувств. Тупит слезливые глаза в пол. Разве это не то, чего хотелось больше свободы? — Это… Неправильно. — Ладно. Как скажешь. Четыре фразы перечеркивают все. Будто бы и не было ничего. Просто неудачная шутка. Федор так легко взял свои слова назад, что прилично заставило усомниться в правдивости чувств. Фарфоровое сердце трескается и бьется с визгом на куски. Рассыпается в пыль. — Ты меня даже переубедить не попытаешься? — Детское поведение у тебя, Коль. Даже если мне до жути больно это слышать, я приму твое мнение и смирюсь. Хотя, конечно, убеждения твои не самые логичные… Впрочем, как знаешь. И правда ведь. Как малолеткка истеричная, ей-богу. Гоголь не из тех, кто будет заебывать с вопросами «А ты меня будешь любить, если стану червяком?», просто, ну… Не верится, что Достоевский мог полюбить его. Маленького, зашуганного. Зависимого от мнения окружающих. Хотелось все как-то проверить Федора, убедиться в подлинности чувств и доверить наконец-таки свою хрупкую душу хоть кому-то. Но странно все это как-то. Разве доверие не со временем появляется? — Да, но… Моя мама… Да и вся моя семья консервативна в таком плане, и я боюсь их осуждения. — Разве ты не хочешь от этого избавиться? — Хочу… — И с чего ты взял, что я не помогу тебе? Тепло наполняет пустоту внутри. Закрадываются в каждый атом и вызывают безудержную улыбку. Добрые слезы мелко проглядываются в чистом взгляде. — Я… Понял. — Гоголь кидается на Достоевского с объятиями. — Я все понял. — Лучше бы ты химию так понимал, — не может сдержаться от подколки Федор. — Да ну тебя! — Ну а что? — он хихикает и оглаживает белобрысую макушку, отгоняя обиду. — Спасение водоемов от вредоносных веществ еще никто не отменял. — Кстати, об этом. Мы когда поедем-то? — Давай начнем собираться. Мне еще домой к себе заскочить надо будет, ну и, если хочешь, чайком тебя напою… — Хочу!***
Лето горит. Прожигает солнечными лучами, знойно напоминает о себе. Птицы чирикают песенки, листва шепчет тайны. Шум людей наполняет воздух. Все живет, расцветает. Очередная хрущевка, не особо отличающаяся от предыдущего места обитания смиренно стоит под подвижными деревьями. Скрипит полами в небольших квартирках, шумит арматурой. Белеет от палящего солнца. — Почти пришли, — Достоевский шагает чуть впереди. Машинально заглядывает в окна своего жилья. Старая квартира пахнет макулатурой. Строгие темные стены молчаливо встречают гостя и окидывают его невидимым взглядом. Они сильно сужают пространство и Коля снова чувствует себя запертым в клетку. Ни одного намека на человеческую душу… Квадратная комната кажется абсолютно обычной, почти такой же, как их с Достоевским кабинет. Неужели этот гений никогда не снимает своей маски? Дом и правда выглядит очень соответствующе своему хозяину. Даже оттенки такие же, как на его коже — белые, синие. Темные. Парень еще раз оглядывается по сторонам. Письменный стол, куча бумаг. Большой контейнер неведомых лекарств. Несчастный маленький цветочек. Твердый кожаный диван и высокий торшер. Дико не хватает света, яркости, красок. Тревожность нарастает. Это все такое неживое, тягучее. Творцу сложно тут находится и не видеть чего-то родного. Взгляд пытается зацепиться хоть за что-то, что намекнет о проживании человека, а не бездушной машины. Глотком воздуха становится маленькое деревянное пятнышко в углу. Коля еще не до конца понимает, что это, но он чувствует, это что-то из его области. Приближается к несчастному инструменту, зашуганному всей этой тоской и суровостью и бережно берет его на руки. — Ого, гитара, — Гоголь завороженно разглядывает сестру по несчастью. Оглаживает пыльный гриф, касается окоченевших струн. — Да баловался по юности как-то… — Достоевские прячет взгляд. Стыдится перед своим инструментом за безответственность. Он ведь забыл, бросил. Предал. — И чем же она тебе так не угодила? — с укором смотрит на него Коля. Продолжает ухаживать за гитарой, приобнимает, трогает застывшие колки. Сливается с ней воедино. — Ай-ай-ай… Бедняжка. Запылилась вся, из строя вышла. Удивительно, что не рассохлась еще. Чего не ухаживаешь за подружкой своей? — Да какая подружка!.. Сказал же, в прошлом все это. Не играл тысячу лет уже, забыл все, наверное. — Нет, Федь, нельзя так. Мы в ответе за тех, кого приручили. Понимаешь, нельзя просто взять и вот так оставить. Искусство, оно ж привередливое, я со знанием дела говорю. Какой бы характер у них ни был, а вот ты постарайся подход найти! Приручи, так сказать. А если бросишь — обидится же и не простит никогда. Они же совсем как люди. Как люди. Слова бьют больно, но от того не менее правдивы. Достоевский горько усмехается. Правда ведь, Гоголь, он же сам как гитара. Из одного теста они сделаны. Федор понимает, что слишком уж похож парнишка на его музыкальный инструмент. История у них одна. — Давай-ка я тебе ее настрою… — Погоди, ты что, тоже умеешь? — Талантливый человек талантлив во всем, — улыбается Коля, ловко подхватывая гитару и усаживаясь на подлокотник дивана. — Когда студентом был в музыкальном магазине подрабатывал, вот и наловчился. Даже пару мелодий запомнил. Спустя пару минут парень наконец находит нужную тональность. Проводит по струнам, пробует. Пальцами левой руки с трудом зажимает толстый калибр и уже через секунду звякают бессвязные аккорды. Звонкие, легкие, быстрые. Гоголь играет самым простым боем, кажется, просто подбирая его на слух. Не задумывается над смыслом, проста льет, как идет. Достоевский смотрит на него с улыбкой. Такой милый, беззаботный. В своей стихии. Открылся и больше ничего не боится. — А ну, попробуй тоже, — побренчав, Колька протягивает гитару ее хозяину. Тот отшатывается в сторону, будто чего-то боится. — Даже не знаю как-то… Я не помню ничего… — Да брось! Ты просто возьми в руки и вспомнишь сразу. Не силясь противится, он берет заветный инструмент в руки. Словно знакомится заново. Чувствует затаенную в старенькой древесине обиду. Дотрагивается до острых угнетенных струн и действительно вспоминает. Вспоминает суровую юность. Зима, холод, страх. И все же, что-то теплое треплется в душе, не дает сгинуть во мраке. Маленький Федор сутками играет на гитаре, забывается в музыке. Достоевский замирает, делает вдох и кладет руку на струны. Тонкими пальцами перебирает их, старается не задевать и не делать больно. Извиняется. Гитара скрипит и стонет. Тихо шепчет лиричную мелодию. Плачет нотами. Оживает, наполняется теплом. Звучит все громче и громче. Кричит о своей боли. — Погоди-погоди, это же… — Гоголь распахивает глаза. Он не успевает произнести свои догадки, как все замирает и слышится лишь низкий хриплый голос.…Пожалуйста, не умирай Или мне придется тоже Ты, конечно, сразу в рай А я не думаю, что тоже.
Слова льются медленно, плавно. Иногда прокашливаются и хрипят, но это не отменяет их мелодичности. Гоголь безотрывно смотрит на хмурого Достоевского, иногда подпевает теплые фразы. Щурится и улыбается. Сейчас они вдвоем сидят в тесной квартире, изолированные от всего мира, в своем безопасном куполе искусства. Федор играет четко, но Коле так нравится видеть, как тот иногда притормаживает, путается в словах или затихает вовсе, ведь все это доказывает его человечность. И никакие науки, даже самые точные, не свергнут вольную душу. Что-то ломается. Голос скрипит, ржавеет. Размякшие струны снова становятся острыми лезвиями. Древесина плачет. Достоевский запинается на последнем куплете и замолкает, только пальцы продолжают бездушно, машинально играть перебором. Все останавливается. Федор резко выдыхает и прячет глаза в пол. Убирает гитару подальше в сторону и даже не смотрит на нее. После минутного перемирия их война продолжается. Коля замечает, что парень потряхивает ногой. Никогда такого не было, чтобы сам гений химии нервничал, удивительно. — Ты чего? — Не могу больше. Устал. — Точно «устал»? — Гоголь недоверчиво заглядывает в туманные глаза. — Да… — звучит абсолютно не убедительно. Достоевский смотрит на чертовку. Больше она и не кажется такой беззащитной, брошенной. Может, это именно она подстрекала беззащитного юношу, а теперь просто притворяется невинной? Федор касается корпуса гитары и обжигается о воспоминания. Та же зима, тот же холод. Не тот страх. Теперь он панический, судорожный. Живет в черепной коробке постоянно, шныряет между извилин, впитывается в ткани. Проявляется на коже ужасными синяками и усталостью. Неужели — все? Противные мысли доводят до истерик. Ладно бы, если только мысли. Обычный беспричинный страх, паническая атака. Если бы его кто-то взял за плечи, встряхнул и убедил, что все это — сон, неправда. Что все давно миновало и осталась лишь фантомная боль. Он просто шизофреник и постепенно сходит с ума — даже эта фантазия могла оказаться куда лучше. Но реальность есть реальность. — Скажи, тебе знакома боль потери? — неожиданно хрипит Достоевский, от чего Коля аж вздрагивает. — У меня же… Отец умер, — произносит с холодом, безразличием. Ни единой капли уважения или скорби не слышится в интонации. — Наверное, знакома. Хотя, знаешь, боль эта была не столько от потери, сколько от предстоящих трудностей. — А мне вот очень знакома. Самая настоящая боль. Голос подавлен, мышцы сжаты. Он безысходно смотрит в огромную пропасть — между прошлым и будущем. Сейчас произойдет что-то страшное, безвозвратное. Стрельнет в самое сердце и оставит шрам на всю жизнь. Или, может, уже произошло? Серые и сухие, как протоптанный снег, волосы. Тонкие черты лица, теплая улыбка, неугасающий румянец. Маленькая дорожка из ровных родинок на щечках. И вечно горящие энтузиазмом голубые глаза. Глубокие и большие, яркие, незабываемые. И правда, даже спустя много лет они все еще светятся в самых тоскливых снах. В кошмарах, где абсолютно в спокойной интонации летят самые тревожные слова на свете. «Феденька, мне осталось недолго». — Коль, ты мне друг? — Внезапно Федор отрывается от болезненных воспоминаний. — Друг, — уверенно произносит Гоголь. Да, в первую очередь, даже после всех признаний любви и откровенных бесед, он — друг. —Не знаю, буду ли я плакать после, но если не расскажу сейчас, то разрыдаюсь и вскроюсь прям тут. — Я… Я тебя слушаю. —Я по юности с девчонкой дру… — Осекается. — Встречался. У нас крепко все было так. Первая любовь считай, чего ж скрывать. Я даже жениться на ней хотел. Красавица была… Цвет волос такой необычный, почти серый, мне нравился так. А глаза ее, господи, как хрусталь. До сих пор помню… — Ну, круто, наверное, — сквозь зубы произносит парень. Необоснованное чувство ревности прожигает изнутри. — Из-за чего расстались? — Она умерла. Лейкемия. Тяжелая пауза заполняет пространство. Рваные вдохи вот-вот перерастут во что-то страшное, серьезное. То, с чем никто из этих двоих не справится. — Мне очень жаль… — Заткнись, я еще не закончил. — Достоевский грубит и прекрасно это понимает. Просто по другому никак. — вот на этой самой гитаре, в больнице, когда серебристые космы совсем поредели, я играл ту же песню. Это был последний раз, когда я смог заглянуть в ее чистые голубые глаза. — Федь, это ужасно, боже, я тебе очень сочувствую, — Гоголь мерит все на свою шкуру. А что, если бы так произошло с.? Даже подумать страшно. Наверное, тогда бы Коля исписал всю квартиру в память о нем. Он шмыгает носом от таких мыслей. Слезки сами капают из глаз, лирично стекают по горячим щеками падают на руки. Такое быстр переварить невозможно. — Как ты?.. — Пойдем, в лабораторию пора. Успеем еще наплакаться. — Сжато говорит Федор. Ему сейчас, наверное, больнее всех, но ничего, терпит. Герой!.. На солнце блестят стеклянные следы мелких слез. Теперь загадочность, вечная задумчивость и любовь к химии Достоевского не кажутся такими беспочвенными.