ID работы: 13420030

Красные и Белые

Смешанная
R
Завершён
8
автор
Размер:
81 страница, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

Глава 2.

Настройки текста
Одним словом, было хорошо. А еще лучше, что остались позади и белокаменные, будто кружевные, церкви Москвы и птичий переполох бесконечной подготовки к торжеству, на время которой будущие защитники Отечества обращались в суетных, капризных и придирчивых как дебютантки перед первым балом, особей, со всеми этими списками и парадными мундирами, кои надо было заказать именно у «приличных» портных, да еще примерить десять раз, а то вдруг чего не так, а взвинченное командование еще и нагнетало психозу, будто от их выпуска устои государства зависели. И торжественный, сверх всякой меры приезд государя Императора, и лопающийся звон колоколов, и грохот отполированных сапог по брусчатке и поздравления, и гордые родственники и прочая – он тогда уже нашел подходящее слово – мишура, безусловно, торжественная и исполненная значения, но какая-то пустая что ли? Может быть поэтому, они с Сержем, и не остались на праздничный ужин и последующий бал, а сбежали сюда, в подмосковное имение князя, бродили по бескрайним лугам, обтрясая луговой пыльцой начищенные сапоги, точно пьяные от запаха трав, от июньского солнца, от горячего воздуха над пашнями, от внезапно свалившейся свободы. Даже не говорили толком, а просто бродили, сминая в руках парадные мундиры, а потом и вовсе свалились в летнее разнотравье, и теперь лежали рядом, голова к голове и смотрели, прищурившись, в бесконечно голубое небо. - Паш, о чем размышляешь? - Была у Сержа такая вот привычка, словно ему на самом деле было жизненно необходимо узнать, о чем задумался лучший друг. Или он испытывал серьезные неудобства, когда кто-то рядом долго и глубоко молчал, будто таилось в этом молчании какое-то преступление против безграничного доверия, без которого князь Волчаков дружбы не мыслил. - Так, ни о чем. Ответ Сержа не удовлетворил. С минуту он еще лежал рядом без движения, а затем перевернулся, оперся на руку, сразу загораживая от Германа летнее, щедрое солнце и надо было, наверное, открыть глаза, только веки словно отяжелели и изо всех сил сопротивлялись приказу разума. А затем он почувствовал легкое, царапающее кожу прикосновение, словно крохотный жучок опустился на грудь и теперь медленно, лениво двигался, с недюжей жучиной силой раздвигая в стороны полы рубашки. Он еще успел подумать, что же это за жучишка такой, не иначе как со статями Геркулеса в своем жучином царстве, а потом-таки поднял руку, чтобы стряхнуть назойливое насекомое, но никого не обнаружил, только не услышал даже, а почувствовал, что друг тихо смеется. - Не поймал, не поймал! – Пришлось-таки приоткрыть глаза, подождать, пока перестанут плясать над головой разноцветные пятна, сойдутся, будто линии на чертеже в одну точку, и он увидит, - нет, не князя, - тонкий колосок тимофеевки, зажатый в княжеской руке. Колосок зашевелился, снова опустился на грудь и теперь неспеша исследовал кожу, мягкими, едва ощутимыми прикосновениями выписывал круги, вокруг соска, задевая где-то внутри чувствительные точки, полз к грудине, продолжая рисовать свои невидимые узоры, замер на несколько мгновений, а потом скользнул вниз, точно на санках по горке съехал, прямо к поясу форменных брюк, покружился у пупка, дразня и щекоча, да и отправился восвояси, вверх, вверх по стройному, крепкому телу. - Серж... – Хотел сказать громче, но отчего-то так важно стало не нарушать устоявшееся безмолвие, похожее на приоткрытую дверь заброшенного дома. Дома, овеянного легендами, одна страшнее другой, пропитанного ими, точно мох обильным ливнем, и можно было набраться смелости и сделать шаг за порог, ухнуть с головой в плен неизбежного ужаса, из которого уже не вернуться. Или остаться на поросших мхом ступенях, и смотреть в приоткрывшуюся щель, и вроде бы и обезопасить себя, но в то же время так никогда и не узнать, сколько в слухах и легендах было правды. А нахальный колосок все двигался, скользнул по ключицам, затрепетал около шеи, и вот уже точно на горку взобравшись, трогал невесомыми прикосновениями линию подбородка, подбирался к приоткрытым губам. - Нежишь меня, точно барышню... - Я еще и не начинал... В знакомом голосе резко обозначились незнакомые хриплые нотки. За полтора года проведенных вместе, с того самого дня, как князя перевели к ним в училище из петербургской Николаевки, породив лавину досужих сплетен, с того самого дня, были они друг другу ближе, чем братья, но чем отчетливее подступал день выпуска, тем очевиднее их отношения соскальзывали от крепкой и нежной дружбы к границе иной нежности – зыбкой и неустойчивой, как трясина, когда казалось, сделай лишь один неверный шаг, да что там шаг! - половину, четверть шага, - и ухнешь с головой туда, откуда нет возврата. И потому оба не спешили границу эту переходить, и не стремились к этому вовсе – так, по крайней мере, казалось, берегли себя, чистоту своих отношений от подстерегающего на каждом шагу – греха. Но грех не дремал, вновь и вновь залегал в засады, точно вражеский лазутчик, шептал за гранью слышимости, соблазняя неизведанной, но неизбежной сладостью, восторгом от запретных прикосновений, ловил, обморачивал, зазывал – «вот сейчас, здесь, только чуть-чуть ослабь волю, отпусти удила, положи свою ладонь на грудь, почувствуй, как бьется другое сердце, а потом, потом...». Он даже не был удивлен – будто ожидал чего-то подобного, Бог мой! Рано или поздно, но должно было... Теплые губы коснулись губ. Чуть-чуть, невесомым одним прикосновением. Только одним, не пытаясь продвинуться дальше, превратить это несмелое, будто в каком-то припадке решимости осуществленное касание в полноценный поцелуй. Только одним. И замереть, не дыша и не двигаясь, отбросив исполнивший свою отведенную роль колосок тимофеевки – ты, так и не открывши глаза, совершенно точно видел этот жест, и отлетевший в траву колосок, и распахнувшуюся от движения белоснежную, кипенно белую полу, и даже редкий волос на груди князя. Не зрением, нет, скорее ощущением, что вдруг сделалось зрячим. - Что ты делаешь? А вот голос свой не узнал. Ровно слышал со стороны, и даже не понял с первого раза, что сам так звучит – показался сам себе незнакомым, почти чужим. - Ничего. Просто. Забудь. - Хорошо, забуду. Забудет он. Черта с два! Да и Серж наверняка будет помнить свою первую, неверную попытку прижаться к нему губами, пусть так вот робко и неумело, и несмело, словно случайность вышла, словно можно отыскать какое-то объяснение, почему остановился, отчего не двинулся дальше, отчего гладил колоском, а не руками, как наверняка хотел, почему так важно было именно сейчас найти причину, чтобы изгладить свою смелость, перекрыть ее чем-нибудь другим, что останется в памяти вместо поцелуя в жаркой, пряной, щебечущей на разные голоса, летней траве... - Паша, что это? - Где?... ...Как он сумел выделить в общей безумной какофонии звуков тот, один? Свист? Да, именно свист – поначалу тонкий, будто противный комар зудит где-то на периферии, подлететь боится, потом все громче и грознее, оглушительно громче, а потом из тонкого писка рождается басовый аккорд, словно не комар это, а медведь или скажем, тигр, взревел прямо в лицо... Говорят, свою пулю не услышишь, а попробуй не услышать снаряд? И все за один осязаемый миг – писк, свист, а потом, кажется, вовсе без перехода, взрыв, прямо перед лицом, и тонна земли, перемешанной с камнями, щепами, обрывками человеческих тел, вздымается на долю секунды – и накрывает с головой. Осколком сознания он вдруг ощутил себя не просто мертвым, а уже похороненным, только без отпевания, без гроба, без могилы. А нет, как раз могила-то была, со всех сторон, плотной земляной массой, под которой невыносимо трудно стало дышать, да и просто пошевелиться. Землей, нет, плотной, жирной глиной, замазали ему глаза и уши, точно обряд исполнили какие-то дикари из Южного полушария – он вроде бы читал об этом, бесконечно давно. Читал? Да, и забыл напрочь с чем эта надобность – замазывать глаза – была связана, вроде местные верования, или еще какая причина? Но ничего не видя и не слыша, он отчаянно барахтался в толще своей могилы, тянулся куда-то вверх, стремясь выползти, выкарабкаться на свет. - аш бродь... Пал Ива... Откуда эти звуки? Чей-то голос? Будто бы даже и знакомый? Но как? Ведь уши замазаны глиной, и он ничего не должен слышать? Или померещилось за гранью смерти, где теперь иное зрение и иной слух? Но нет, он отчетливо слышал? чувствовал? осознавал? Как кто-то изо всех сил работает руками, разрывает его могилу, тянет вверх, а вслед за ним тянутся слабые потоки воздуха. И вот уже первый глубокий вздох рвет легкие кашлем, точно не воздухом дышит, а осколками стекла, и попытка приоткрыть веки кажется почти успешной... - Сейчас, сейчас, сей момент. Как вас привалило-то, Господи! Привкус железа во рту и зубы стукнулись о металлическое горлышко походной фляги. Очередной судорожный глоток – первый остался неузнанным, второй только задел угасающее сознание, а вот третий, третий в один миг продрал горло, прояснил мозг, и все покатилось обратно. От страшной немоты, через глиняный капкан, отобравший зрение и слух, погрузившей в почти что смерть, до летящей земли и фонтан летящей земли перед глазами. Зрение вдруг прояснилось, сложилось из мешанины случайных фрагментов в единую картину, как в калейдоскопе, и разом накрыла с головой волна звуков, криков, отдельных слов, запахов земли и крови, суеты бесконечного движения вокруг... - С... смирнов? – И даже голос вернулся, словно блудный сын после недельного загула. - Слава те, Господи, очнулся! Вставай! Вставай! Убираться надобно, слышь, ваш бродь? Убираться! - Что? Куда? - Да хоть куда! – Сильные руки рядового ухватили крепко-накрепко за шинель, встряхнули, отгоняя прочь остатки морока. Смирнов приподнялся, и тут же рухнул вниз, накрывая собой поручика, потому что там, где еще секунду назад была его голова, затрещали, завизжали, летящие пули, бешенными пчелами вонзаясь в бруствер, выбивая щепы и фонтанчики земли стальными своими жалами. — Вот же садят, суки! Головы не поднять! Давай за мной, ваш бродь! А мы ползком! Оказалось, вполне можно дышать, хотя упавший на него всем телом Смирнов, казалось, навсегда избавил его от такой возможности. Придавил, точно плитой, ворс от шинели, вперемешку с землей, залез в рот, заткнул губы точно кляпом. Это тебе не друг сердешный, Серж Волчаков, это тебе – Господи, о чем вспомнил-то? Ведь даже видел и небо, и травы и... Всё, всё, выброси из головы немедленно, немедленно я сказал! Ползи за Смирновым, перебирай руками, перескакивай – по-звериному, на четвереньках! – через чьи-то тела, и... Теперь он не слышал ни свиста, ни стрекота пуль, каким-то десятым отголоском чутья узнал, что летит в его сторону еще один снаряд, распластался на дне окопа? Нет, уже воронки, разнесло окоп к чертям собачьим! Выбрался из грязи, понял, что каким-то чудом не упустил винтовки, все это время волок ее за собой. Рядом завозился Смирнов, отряхнулся по-собачьи, быстрым движением отер лицо, выплюнул изо рта комки грязи. - Где наши? Артиллерия где? Почему не прикрыли? - Хто ж его знает. – Смирнов еще раз сплюнул, глянул на перемазанного поручика. - Мы же доложили... две батареи, должны были... - Должны! – Смирнов почувствовал, как накрывает его заново, казалось, уже издохшая злость. – До последнего ж ждали, али не помните? А они, - кто уточнять не стал, будимо подумал, поручику и так известно. – две пушечки только и прикатили, да где там, до германца не дотянули, а уж он-то дотянул! Поручик еле слышно скрипнул зубами. Беда с артиллерией [1] случалась в русском войске едва ли не с начала войны, но вот никак не думалось, что вновь она случится в этот раз, при решающем наступлении. И злость Смирнова, и досада поручика вполне были понятны – бросать людей на вражьи пулеметы, да под артиллерийские залпы «с голым задом», не озаботившись огневой поддержкой, понадеявшись – на что? – на русское «авось», на глупый случай, это уже было не досадной ошибкой командования, а черт знает каким свинством. Ну а что их жалеть, солдатиков, да вот таких молодых поручиков, чай не великий князь, не обеднеет Россия, нарожают бабы новых на новую какую-нибудь войну за Веру, Царя и Отечество. И от этой постылой, холодной, как мороженая рыба, несправедливости, когда кто-то уже распорядился твоей жизнью, и даже успел вывести ее за скобки, поручик Герман почувствовал всплеск окалиной, белой ярости, напрочь убившей любое желание послушно следовать приказам. Поднялся, не смотря на канонаду, во весь свой невеликий рост, одернул шинель, и приказал Смирнову, коротко и по делу: - Слушай мою команду. Поднимай всех, кого найдешь, и веди сюда. - Так палят же, как проклятые, ваш бродь... – и вдруг остановил себя на полуслове, верно увидел что-то в знакомых черных глазах. – Слушаюсь! А что-то это называлось отчаянной решимостью, с которой невозможно было спорить, потому что уже знал, привык за последние три месяца, что провел под командованием поручика. Знал, что кажущаяся безоглядной решимость, стояла на самом-то деле на точном, непогрешимом расчете. Как также точно знал, что он, Герман, даром что немец, не поведет подчиненных своих на бесславную гибель, на убой, измыслит как так сделать, чтоб и приказ выполнить, и людей, ему доверившихся по возможности сберечь, потому как ценил он простого солдата, берег, словно брата, думал о нем и заботился. Эх, все бы такие были, командиры-то, тогда б и помирать, ежели что, не обидно было бы! Смирнова не было около пяти минут, ну или так поручику показалось. Как он и предполагал, германская артиллерия рассеяла ряды русских, оставшись практически без командования, солдаты залегли, не спеша возобновлять атаку, устремляясь навстречу верной и бессмысленной гибели. А немцы будто в каком-то непонятном припадке упорядоченного безумия, если, конечно, такое вообще возможно, колотили и колотили по вражеским позициям, ливнем снарядов и пулеметных очередей, поливали разбитые окопы, как недавний ливень. Ну с ливня-то что взять? – природа! – а здесь твердый, холодный расчет – задавить любой ценой даже зародыш будущей атаки. И ведь задавили же! Герман не видел, но точно знал, как Смирнов бежит, пригибаясь к земле, дальше и дальше, наклоняясь над лежащими, переворачивая, ища еще живых, в этой безумной и страшной куче-мале из распластанных тел, согнутых, сгорбленный, над раскинутыми склоняться и смысла не было, вот он и не склонялся, если только под распластанным телом не было и еще одного, а то и двух... трех... Кто-то ворочался, кто-то просто смотрел на Смирнова непонимающими глазами, а кое-кто и вполне себе понимал, куда зовет их разведчик. И уже сам решал для себя дилемму – остаться в окопе, прикинувшись раненным или там контуженым, зарыться поглубже в землю, и гори они все синим пламенем! – или выбраться, подобрать ружье, и двинуться следом, напомнив себе, что не всё еще кончено, далеко не все! Вот и выбирали – первое или второе, и Смирнов их тоже мысленно делил на вторых и первых: вторым кивал, коротко ударял по плечу мол, спасибо, брат!, от первых же сразу отходил, только кривился презрительно, хоть и понимал, да ничего с собой поделать не мог! Понимал еще, что таких вот тащить дело неблагодарное, толку от них никакого, вред один, а уж как сами решили, то со своей совестью самим и разбираться, и тут уж Смирнов ничем помочь не сможет. Не то, что сам он был такой уж патриот, он-то дело десятое, пригнали, вот и воюет, а на кой, сам не понимает до конца. Только тошно же, - чего говорить – русскому человеку, дело бросать, да на попятную перед каким немцем идти, точно немец тот против него, русского солдата сильнее выходил. А чем сильнее? Пушками, разве что, своими. Да что командование ему, немцу, думающее, да способное предугадывать, досталось. Только эта беда всегда у нас была, Суворовы да Кутузовы повывелись давно, хотя если здраво рассудить, и к ним претензии бы нашлись, тоже, небось, солдатушек своих не особо и жалели. - Вставай, вставай, браток! И опять глаза по алтыну, но чисто плошки, да и страху в тех алтынах плещется, вот-вот по окрестностям расплескает. Рядом воет кто-то, чуть ли не по окопу катается, за голову держится. Нет, тут бестолку, тут дела не будет. - Куда идтить-то, Смирнов? Этого он помнил, только фамилию подзабыл, вроде конюх, лет пятидесяти, наверное, из-под Калуги, кажись, а может и нет. - По окопу, - даже рукой махнул, что б значит, с направлением не ошибиться, - до поручика. Он там все скажет. — Это до немца что ли? – спросил с каким-то недоверием, а может и померещилось. Но Тяглов, - во, вспомнил фамилию-то! – кивнул сам себе, ни о чем больше не спросил, а двинулся в указанном направлении, и еще кого-то с собой потянул. Добравшись до конца траншеи, Смирнов нашел еще пятерых – эти держались кучно, может земляки были, а может просто образовали собственную артель, как нередко, бывало, в солдатском коллективе, по каким-то своим соображениям. Поглядели на Смирнова оценивающе, но вопросов лишних не задавали, похватали винтовки, да двинулись все той же ладно сбитой группой. Да еще малец по дороге пристал, лет этак восемнадцати, а на вид, казалось, и того меньше, простоволосый, весь в глине перемазанный, вроде, как и контуженный, малость. Худой, как цыплок, бледный, а все одно, не пожелал остаться, даже попросил чуть ли не слезно: - Возьмите меня с собой. Вот, точно на прогулку просился! Поручик уже окончательно пришел в себя, и теперь смотрел на них – Смирнов нашел человек двадцать – точно решал для себя кто годится, а кто – так, легкого весу, не пойдет. Смирнов было хотел сказать, что все легковесные до окопов остались, но не стал – мало ли какие у поручика были соображения, может и не по весу делил, а по каким-то своим категориям и что случайных здесь нет, тоже поди прекрасно уже понял. Было ли страшно? Было, как ни быть! И вовсе не план его пугал, не предстоящее, им же, Германом, задуманное действо. Просто смотреть им всем, двадцати, в глаза, зная, что далеко не все доживут сегодня до конца, было сложновато. Словно и он, не хуже бездарного командования, теперь решал, кому жить, а кому и нет. Одно хорошо, сам за спинами не оставался, что и давало ему хотя бы мизерное, но право, распоряжаться чужими жизнями. - План таков, братцы. – помедлил с мгновение, но уже потом медлить и мямлить не стал, сказал как есть. – Речи перед вами произносить не буду, кому надо, сами догадаетесь, нужные слова найдете. Наступление наши задохнулось, но что хуже, ежели мы с вами ничего с вражеской батареей не сделаем, следующие за нами так же полягут. Бездарно полягут! - Так не наша в том вина! Ваши же, благородия, начудили, а нам теперь... - Да, так и есть, - перебил, не дослушал, только по спине повело, с какой злобой это «благородия» сказано было. – А нам теперь – разгребать. Именно нам, раз в живых остались. - Молчал бы ты, Чумичев, - скривился ефрейтор Николаев, рыжий, усатый здоровяк, из соседней вроде бы роты, если Герман чего не перепутал. – да дал бы господину поручику докончить. - Надлежит нам пробраться как можно ближе к вражеской батарее, да попытаться захватить ее, пока соседняя не прознала. Поэтому... - Да как же евойную батарею захватишь, коли тут как на ладони все простреливается! – встрял неугомонный Чумичев, оглядывая товарищей в поисках поддержки. – Тут только высунь нос, сразу по кумполу прилетит! Герман мог с ходу, не задумываясь, назвать с десяток, а то и два, имен офицеров, немедля прописавших бы такому разговорчивому прямиком в ухо, дабы не смел пререкаться с командиром, но Герман считал способ «в ухо» вообще не позволительным, а уж если позволительным, то в самой крайней, пиковой ситуации, которая по счастью еще не наступила. - Потому, пойдут со мной только добровольцы. Вас же, братцы, оставляю на линии, отвлекать на себя вражеское внимание. Стреляйте, на сколько патронов хватит, но дайте нам время и возможность подобраться к позициям. - А мож пушечку позадействуем? – внес дельное предложение Тяглов, по-хозяйски оглядывая позиции, точно решал, что тут пригодится, а на что можно не обращать внимания. – Чего ей за просто так-то валяться? Народу хватит, авось подтащим на первую линию, да шарахнем, что б знали! - Шарахнет он! – отмел предложение все тот же Чумичев. – Сам чтоля шарахать надумал? С какой стороны пушку-то заряжать, знаешь? - Я знаю! Поручик переглянулся со Смирновым. Контуженый малец, от которого, казалось, вовсе толку не будет, смело шагнул вперед, обтер рукавом погоны. - Младший унтер-офицер Горевич, ваше благородие. Третий артиллерийский дивизион. – вытянулся по стойке, потом добавил – Это с нашего дивизиона ваши пушки были. Герман улыбнулся, шагнул вперед, и не удержавшись, пожал ошалевшему Горевичу руку: - Как вовремя-то вы, господин унтер-офицер, если б только знали! Так, стало быть, умеете обращаться? - Так точно, умею, ваше благородие. – подтвердил Горевич, заливаясь по брови румянцем от смущения. - А боеприпасы-то есть? - Должны быть, ваше благородие. – сказал уже твердо, чем необыкновенно обрадовал поручика. – Мы, до того, как раскидало нас, только по паре выстрелов сделать и успели, так что ничего и не израсходовали почти. – и несмело добавил. – Если только взрывом не разнесло, так вроде бы и не припомню я, что б снаряды рвануло... - А то б поняли? – не смог удержаться Чумичев. «Цыплок»-то оказался унтером, а это все ж какой-никакой, а младший офицерский чин, а он ему едва затрещину не прописал, что б не лез, куда не звали! Вот бы компот получился! Но слава Богу, никто на него внимания не обратил. - Так, слушай мой приказ, - кивнул головой поручик. – Тяглов, Опанасенко, Трубачев и вы, трое, - поступаете в распоряжение младшего унтер-офицера Горевича. Перетащите пушку на первую линию, укроете на сколько возможно, и дадите залп по вражеским позициям. Много раз вам немцы выстрелить, конечно же, не дадут, стреляйте, сколько успеете, потом бросайте орудие и присоединяйтесь к остальным. Прочие же, поступают под командование ефрейтора Николаева. Ваша задача, - рассредоточиться по укрытию, отвлекать на себя внимание ружейным огнем. Из окопа не лезть, геройствовать категорически запрещаю. К нам выдвигаться только по сигнальному пистолету.[2] Приказ ясен? - Так точно, ваш бродь! Точно! Ясен! – перекликались в окопе. Герман не торопил – пусть каждый скажет, лучше уж удостовериться, что распоряжение дошло до рядового состава, чем кого-то потом потерять. - Теперь по добровольцам... – с них, конечно, надо было бы и начинать, но уж что теперь... - Смирнов, ты со мной? - Ясно дело, ваш бродь. – Совершенно не по-уставному ответил солдат, вроде бы даже вопросу такому удивившись – как же мол так, а иначе и не как! - Тогда сам подбери..., человек пять. Смирнов согласно крякнул, быстрым взглядом окинул собравшихся и почти сразу же, не думая, назвал «своих» - Малыгина, Алексеева, Федорова... Они и стояли-то чуть в стороне от всех, будто знали уже, что идти им предстоит с поручиком, как в разведку шли. А вот Синицу не взял, - контузило его взрывом малость, или еще по каким соображениям. Вместо него кликнул двоих, спросил: Еремей, Дворня, айда с нами? Вызванные без заминки согласились, даже слова не сказали, а с ними еще один, - жилистый, бритый, с пышными, подкопченными усами, - вызвался сам: - Возьмите с собой, Степан Никифорович, пригожусь. - А, давай, можь и вправду пригодишься. Этого поручик не знал, хотя и помнил, но доверился выбору верного Смирнова. Быстро оглядел отряд, кивнул, сказал коротко: - Дайте нам десять минут. И первым устремился вдоль окопа. Странно. Пора Смирнов собирал солдат, пока совершенно случайно нашли Горевича и пушки, пока он сам отдавал приказы, совершеннейшим образом исчезли из окружающего его мира многие вещи, забыть о которых на войне казалось невозможным вовсе. Он самым чудесным образом не слышал ни визга пуль, ни пулеметных очередей, ни взрывов, а ведь немцы ни на минуту не прекращали обстрел. И отвечать им уже было некому, и молчали русские позиции, как мертвые, а они все не могли успокоиться, утюжили и утюжили мертвое пространство, точно играли в какую-то злую игру. А теперь вся эта временная глухота кончилась разом, и все вернулось на круги своя – и черное от копоти и гари небо, и разбитые склоны окопа, и трупы под ногами, и адский грохот обстрелов и нет-нет, да блеснувшие, как звездочки летней ночью, медные всполохи на втоптанных в землю, рассыпанных в беспорядке, как горох, стрелянных гильзах. Уж лучше бы глухота, в самом-то деле! Он резво и быстро бежал вперед, перепрыгивая через препятствия, не давая себе воли остановиться, даже за тем, чтобы оглянуться и проверить, как там его сопровождающие? Бегут ли? Конечно же бегут, куда им деться! У него десять минут – то самое время, какое он сам же и определил до начала мнимой атаки, и не было ни каких прав задержаться даже на долю секунды. Поворот, засыпанные землей бревна окопных стен, еще десять метров, еще пять, стоп! Поручик вскинул бинокль, подобравшись к самому краю бруствера, жадно припал к окулярам. Оптика услужливо подвинула к глазам немецкую позицию. Что ж он принял верное решение. Вон там, впереди, последний ряд, опутанных проволокой рогаток, а чуть левее слепое пятно для капонира, там уже никто их не увидит, если только сами себя не выдадут. Это для них, наверное, редкое везение, что не «закруглили» линию обороны – может времени не хватало, может ресурсов, хотя и в первое и во-второе верилось с трудом. А вот подсмотренную ночью маскировку с орудий сняли, ни к чему теперь было прятаться, и вот это хорошо, вот это на руку. Сколько тут? Метров двести? Триста? Врятли больше, а это значит... Десять минут вышли быстрее, чем они думал. Верный приказу, Горевич успел, видимо, вместе со своими «артиллеристами» перетащить и снарядить пушку и дал первый залп по вражеским позициям. Хорошо дал, долетел снаряд, снес тройную линию заграждений, выбил фонтан земли прямо из бруствера, должно быть ни мало удивив немцев. Герман не успел просчитать, сколько времени потребовалось младшему унтеру на перезарядку, но видимо не так уж и много, потому как почти следом за первым выстрелом грянул второй. Смысла тянуть больше не было, поэтому он подпрыгнул, подтянулся на руках, перевалил свое крепкое тело через рубеж, за которым уже не было возврата, и не поднимая головы, резво пополз вперед, зажав в грузной ладони штык. Герман знал, что предстоит рукопашная, внутренне был к ней готов – так надежней и тише, а здесь каждая секунда на вес золота была, каждая имела значение – и не готов одновременно. Всегда не готов, хоть и ходил не раз, доводилось уже, но всякий раз что-то в нем содрогалось от макушки до пяток, когда лезвие штыка, направленное твоей рукой, вгрызалась в чью-то плоть с неумолимостью, неотвратимостью смерти, в живую, полную крови и жизни плоть! Какое-то острое, хоть и краткое, омерзение к себе, когда приходилось обрывать чужую жизнь по чужой же воле, точно каин какой, у которого ничего святого нет, режущий обывателей за серебряный рубль. Нет, думать об этом нельзя, ни в коем разе, вышвырнуть эти мысли из головы. Ты солдат, там твой враг, а самое главное - на тебя люди надеются, и если все удастся, ты столько жизней спасешь, вот об этом думай, об этом помни, это важно! И только это, больше ничего! Ему даже не надо было отдавать приказа – лазутчики уже сжимали в руках, кто штык, кто шанцевый инструмент, используемый не только для самоокапывания под огнем, а в руках русского солдата и вовсе страшное оружие.[3] Пушка Горевича расстаралась во всю, и даже кажется разнесла пулеметное гнездо, да и солдаты поддерживали ее плотным огнем, так что внимание немцев оказалось полностью занято противником, и дало возможность Герману и его отряду почти вплотную подползти к позициям. Они не успели самую малость, - минуты не хватило, прежде чем немецкая батарея охнула тяжелым орудием, на которое впервые с начала боя им никто не ответил. И эта тишина стиснула сердце, будто бы обрушили на него всю немецкую артиллерию, но не огнем, а всей своей массой стылого, смертоносного железа. А вслед за неподъемной этой тяжестью, вырвалась на волю чистая, белая ярость, и разлетелись по сторонам осторожность и сомнения. Герман первым свалился во вражеский окоп, ударив штыком первого попавшегося противника, а за ним, опоздав на доли секунды, ссыпались его солдаты, щедро раздавая смерть направо и налево. Время затормозило, неудержимо скатываясь в вязкую ловушку, когда действительность размазало по стеклу пространства, когда зрение размылось, завязло, выхватывая из реальности то шинель, то остроконечную каску на голове вражеского офицера, то спину Смирнова, сносившего, как таран, с ног зазевавшегося противника. Слух приобрел удивительную остроту – громко, до звона, ударило лезвие лопатки по чьей-то непокрытой голове, проламывая кости, вгрызался в плоть штык с не менее громким, чавкающим звуком, точно не сталь это была, а челюсти хищного, необузданного зверя. Бритый, усатый «доброволец» в двух шагах от командира, с размаху вонзил острие чуть ниже горла своего противника, кровь вырвалась фонтаном, залила и бритую голову, и распахнутую в горячке боя шинель. Звуки, - острые, как игла, глухие, как шлепок в рукавице, влажные, хлюпающие, как поцелуй публичной женщины, - смешались в голове поручика, наскакивали, набегали, накладывались друг на друга, внахлест, заполняя все вокруг, будто исчезло из мира все, кроме них самих. Герман споткнулся о чье-то тело, не удержался на ногах и упал, и тем самым спас себя от удара в спину. На него тут же обрушилось тело с раскроенной головой, придавив к земле. И тут же исчезло, а вместо него обнаружилась перед глазами чья-то рука, и неузнанный голос позвал: - Вставай, ваш бродь. Сигнал давай. Поначалу показалось, что это Смирнов, но оказалось все тот же бритый, залитый чужой кровью, держащий в руке лопату, с которой тоже стекала кровь. И в голове мелькнула мысль, что захоти он, к примеру, понять, в чьей крови перемазан его солдат, то ведь ни за что не поймет. Не отличить алого на алом. - Спасибо. – Прохрипело в горле, и пальцы, потянувшиеся к кобуре, все никак не могли справиться с застежкой, тряслись и соскальзывали от нечеловеческого напряжения. Ему бы минуту – прийти в себя, сбросить с плеч давящую горячку боя, неподъемную усталость, навалившуюся на плечи... Пока рука воевала с кобурой, взгляд скользил вокруг, бездумно, как машина, отмечая вокруг себя мертвых и живых, и чье-то – может быть и его самого – громкое, хриплое дыхание, как у загнанной лошади. И надо бы выло собраться, оглянуться по сторонам. Но времени уже не было. Алый росчерк ушел в небо – поручику все же удалось вытащить проклятый пистолет и подать сигнал. Николаев проявил трезвую инициативу, и не поднял бойцов над окопом, - или что там от него осталось? – а повторил путь вслед за Германом, по краю, ползком, как можно дальше от пулеметного гнезда противника. Немцы, привыкшие к русским атакам в полный рост, замешкались, ища противника перед собой, и дали ребятам Николаева драгоценное время чтобы преодолеть те проклятые двести метров и не попасть под смертельно жалящие выстрелы. А когда сообразили, было уже поздно. Вот только Горевича с ними уже не было... Поручик ни о чем не спрашивал – понял сразу, как только увидел Тяглова, с перевязанной наспех головой, единственного из «артиллерийского» отряда, оставленного с юным унтером. Значит, не отошел он от своей пушки, не смотря на приказ, а может быть и просто не успел. Накрыл их немецкий выстрел, оставил-таки русских без огневой поддержки. Герман стиснул зубы, - что ж, исполнил свой долг юный унтер, до конца исполнил, а Герману теперь исполнять свой, и тоже, видимо, до конца. Только скрипнул зубами, переглянулся с Тягловым, мол «знаю, все знаю, но горевать потом будем». И в самом деле, им еще зачищать окоп, не кончилась еще их вылазка. - Гранаты готовь! Да и немцы уже наверняка в себя пришли, значит, придется продвигаться медленно, давя огневые точки, а уже потом и живую силу, жаль «берданка» не пулемет, очередями не косит![4] И тут он ничего уже поделать не мог – не в его власти решать, кто дойдет, а кого срубит на подступах немецкая пуля. И сам мог только идти вперед, заученным движением передергивать затвор и не думать о посторонних вещах, совсем не думать. А только идти, и только стрелять, а более ничего. И удача вроде бы была на их стороне. Пока шли – бросок, взрыв, залп, нехитрая вроде бы комбинация, - даже с пулеметом успели, пока немцы выползли из окопа, да разворачивали в их сторону оружие, успели разметать расчет, а кого не успели, того добили. Лишь один раз нарвались на организованное сопротивление – встретили их точным, слаженным залпом изо всех имеющихся стволов, даже гранаты не помогли, не успели. Чуть-чуть замешкались, пока на смену упавшим не встали новые, но все равно быстрее, чем немцы перезаряжали. Своя пуля, которую не услышишь, свистнула возле уха – ну коли услышал, значит еще не своя. Не сбил шаг, удержался, а в голове поселилась только одна мысль – хватит ли патронов, подумал, что, в крайнем случае, придется пользоваться чем есть, благо в окопе оружия на десятерых хватит. Окоп-то он бесконечный, нарыли немцы укрытий – на десяток армий хватит, и сразу обдавшее холодом «не зарывайся! Стой!». Вот тут у погашенного пулеметного гнезда, лучше всего будет оборону организовать, пока не обошли и на вторую батарею не вышли, вот прямо тут! Вовремя в голову пришло, ох, как вовремя! Собрал всех, велел перетащить вражеский пулемет, собрать сколько возможно патронов, стащить с бруствера набитые мешки для импровизированной баррикады, окопаться... - Ваш бродь, я дальше-то как? – Алексеев, кажется, спросил. – Мы ж тут, у немцев, как теща на блинах... - А дальше – ждать своих! ... - Паша, что это? - Где? - А вот... – теплый палец пахнет свежей травой, скользит медленно по смуглой шее, и даже нет нужды открывать глаза и смотреть на руку друга, разве что, удивляясь только, неужто он и вправду только заметил? Уж много раз голыми друг друга видели, и в бане, и на реке, а он только спросил... Перечеркивая шею, уходя за правое ухо... - Родимое пятно. А ты что ж, Серж, раньше не видел? Своевременный надо сказать вопрос. И голос у князя дрогнул, точно с барьера на выездке, сорвался. - Не видел... Это что же... Похоже, будто... И осталось только ответить – нарочито небрежно, точно о ерунде, не стоящей внимания: - Петля...
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.