ID работы: 13420030

Красные и Белые

Смешанная
R
Завершён
8
автор
Размер:
81 страница, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

Глава 4.

Настройки текста
Арнольд Вайнер неторопливо прохаживался вдоль выстроенных в шеренгу обитателей барака. Побег из лагеря не был событием из ряда вон выходящим. Бежали и раньше, и без сомнения будут бежать еще, но всякий раз, когда он слышал о подобном инциденте, руки его сжимались в кулаки, а со дна души поднималась волнами лютая ненависть. В самом деле – раз недостало тебе мужества избежать плена, так неси свой крест смиренно и с достоинством, как подобает христианину. Так нет же! Впрочем, что с них взять? Рыцарских добродетелей требовать? С этого стада? Дикари, серое, подлое племя! Вагнер вновь ощутил всплеск яростной злости, такой, что на секунду потемнело в глазах, в виски кольнули иглы. И чтобы переждать приступ, остановился, поманил к себе переводчика. Сейчас, он даже к нему, долговязому капралу Рунге, испытывал ненависть – в самом деле, к чему немецкому солдату падать так низко, чтобы учить этот гадкий язык, осквернять им свой рот! Русская речь неизменно ассоциировалась у капитана с пыльным, заляпанным грязью, булыжником, расколотым на части и теперь медленно перекатывающимся за зубами Рунге, как за старыми жерновами. Немедленно захотелось промыть его рот хотя бы шнапсом, не тратить же на рядового вино? Беглец, удерживаемый за шкирку двумя солдатами, стоял перед строем на коленях. Разбитое лицо кривилось от боли – судя по всему, солдаты разбили ему и колено. За багровой маской побоев, было почти невозможно рассмотреть человеческое лицо, но его все равно узнавали хотя бы соседи по бараку. И внутренне уже помолились за помин души – он совершенно точно был не жилец. Сейчас Вайнер отдаст приказ, отволокут несчастного к лобному месту – столбу в центре лагеря – и расстреляют в упор. Так чего ж он ждет, Вагнер-то? Ясное ж дело. - Хорошо запомните, как это выглядит. – Старательно переводил Рунге, против воли смягчая лающую речь офицера. «Чисто дворняга брешет!», - заметил однажды Степан, слушая «выступление» Вайнера, и сотоварищи по несчастью были с ним вполне согласны. Странным здесь было то, что в устах поручика, немецкий язык звучал иначе, и подобных ассоциаций не вызывал. – Побег есть недопустимое происшествие, и за это будет караться без всякой жалости. Вы должны помнить, что австрийское командование сохранило вам жизнь, хотя бы есть солдаты вражеской армии, плененные на поле боя. Вы должны хорошо трудиться и быть послушными. А если вы не хотите быть послушными, то вам будет непременная смерть, как этому негодяю. Пленные молчали. Вагнер, а вслед за ним семенящий Рунге, еще раз прошлись вдоль рядов. «Нужен наглядный пример. – Думал Вайнер, внимательно разглядывая грязные и мрачные лица пленников. – С этими дикарями по-другому нельзя. Иначе будет еще один побег. А скорее всего, и не один». - Мои великие предки, римляне, наказывали таким образом своих солдат за трусость на поле боя. Вам никогда не подняться до римского воина, но это есть хороший пример для остальных. Вы проявили трусость, не рассказав о проступке одного из вас, и за это понесете наказание. – И обернулся к Рунге. – Пусть из строя выйдет каждый десятый. Рунге замешкался, но приказ перевел в точности. Пленные тоже переводили недоуменные взгляды с одного на другого, не понимая, чего хочет от них Вайнер. Пришлось вмещаться солдатам, даже тем, что держали несчастного. Его бросили на землю, и вместе с остальными двинулись к пленным. Шли вдоль рядов, проводя свой собственный страшный отсчет, и выталкивая вперед тех, кому не повезло оказаться десятым. Герману не было нужды объяснять, что задумал Вайнер. Что офицер задумал для острастки пленных вещь, поистине чудовищную, он понял сразу, еще до того, как Рунге перевел приказ. Понял, и поневоле отшатнулся, налетев на стоящего за ним Степана. Он ничего еще не успел сказать, но Смирнов тоже понял, что дело – дрянь, стоило только увидеть, как побледнело смуглое лицо их благородия, понимавшего речь Вайнера безо всяких переводчиков. Хотел поддержать за плечи, спросить тихо, что же такого протявкал немецкий офицер, и что все это значит, но не успел. Подошедшие солдаты выдернули Пал Иваныча из ряда, как редис из грядки, толкнули вперед, от чего он едва удержался на ногах. Потому что оказался десятым. - Не трожь! Меня возьми! Немец его, разумеется, не понял. Но секунды его замешательства, Степану оказалось довольно, чтобы рвануться вперед, обхватить поручика покрепче, силясь закрыть собой от врагов. - Степан, не надо! – Только и успел выкрикнуть Герман. - Меня бери, вместо него! – Гаркнул Степан, стараясь не замечать опасную близость штыка, направленного ему в грудь. Немец, конечно, колебаться не будет, двинет, как пить дать, и все, - нет больше Смирнова Степана, а как же Пал Иваныч тогда? Додумать он не успел, а солдат не успел ударить – их потасовка привлекла внимание, и на место столкновения уже спешил Вайнер, обогнавший Рунге на пару шагов. - Was ist denn hier los? (Что происходит?) - Dieser Russe will statt des anderen gehen, Herr Kapitän. (Этот русский хочет пойти вместо другого, герр капитан) Солдат, забыв о Степане, вытянулся в струнку. Вайнер быстро кивнул. На Степана он почти не смотрел – мазнул взглядом, да и только, впился бледными глазами в лицо Германа. Поручика под этим взглядом передернуло. Оглядывал его, словно коня на ярмарке рассматривал, усугубляя сравнение похлопыванием короткого стэка по ляжке. А потом неожиданно ткнул рукоятью в грудь Степана, одновременно подзывая Рунге. - Кто он для тебя? Родственник? Сын? Племянник? А чтобы Смирнов быстрее думал над ответом, уперся рукоятью стэка в шею поручика, заставляя как можно выше запрокинуть голову. Набалдашник по-счастью для Германа оказался гладким – иначе бы точно порезал, уж с такой силой Вайнер давил. Дышать стало трудно, поручик впитывал в себя воздух короткими, рваными глотками, и все равно едва справлялся, стараясь смотреть не на Степана, а на Вайнера. - Господин капитан ждет ответа. – Торопил Смирнова переводчик. - Друг. – Как можно тверже ответил Степан. Вайнер ухмыльнулся, убрал рукоять от шеи поручика. Он чуть было не сказал «похвально», но в последний момент в голову Вайнера пришла блестящая мысль. Потому что вызвавшийся русский – здоровый и сильный мужик – мог выдержать долгую пытку и даже жалобы себе не позволить. Они ведь могут быть очень терпеливы, эти животные. А вот «freund» , совсем другое дело. Тонкая кожа, узкие кости, маленькие руки. В других обстоятельствах, Вайнер подумал бы, что перед ним русский дворянин, но кто, скажите на милость, станет претворяться солдатом, зная, что к офицерам совсем иное отношение даже в плену?! С другой стороны долгой пытки он не выдержит, сломается с неизбежностью, а это куда нагляднее для примера остальным. - Nimm ihn! (Взять его!) Внезапно, Герман поймал себя на мысли, что самым непостижимым образом не понял, не оглох, а именно не понял, что сказал Вайнер. Все произошло как в тумане, быстро и медленно одновременно. Точно из-под земли выросли перед ним два дюжих солдата из охраны, равнодушно и сноровисто вывернули за спину руки, так, что невысокий поручик просто повис меж ними, словно гуттаперчевая кукла. Мировосприятие остановилось, замерло, и он ничего уже не слышал и не видел перед собой, только огненной дугой скрутило поясницу, да мгновенно пересохло во рту. - Не тронь! Голос Степана ворвался в уши резко, словно удар плети. Герман хотел обернуться на крик, сказать что-то ободряющее, но не смог повернуть головы. И все же слышал, как за спиной загрохотали сапоги, кто-то ухнул, точно взваливал на спину тяжелый мешок, а затем послышались глухие удары, точно стучали кулаками по тому «мешку». Он хотел крикнуть «прекратите!», «остановитесь!», но от странного своего состояния вдруг разом забыл все немецкие слова, как и не знал вовсе. Казалось, что время течет ужасающе медленно и сейчас немецкие солдаты просто забьют Степана до смерти, а он так и не сумеет ничего сделать, но Вайнер снова выкрикнул приказ, оборвавший звуки ударов. Пространство снова пришло в движение – смазанное, расплывчатое, распадающееся на фрагменты, которые никак не хотели собираться в одну картинку. Скорее по наитию, Герман понял, что его опять тащат вперед, толкают в спину, заставляя подняться на заляпанный грязью чурбачок, рывком разворачивают, отчего он едва не свалился с ненадежной своей подставки, выкручивают руки… Какой-то малой частью своего сознания, он понял, что с ним делают, но все никак не мог применить к себе, своему телу. Даже чувствуя веревку, что оплела руки, даже когда солдат, наклонившись, крепко обвязал его ноги… Сердце колотилось в груди с такой силой, что он слышал его сумасшедший, отчаянный бой, разорвавший завесу слепоты. Ясно, до мельчайших подробностей, он видел свой разбитый сапог, фуражку охранника, рыжий венчик волос, выбившийся наружу, крупные сноровистые руки. Понял, что сейчас произойдет еще до того, как немец ловко выбил из-под ног непрочную опору, сжал тело, приготовившись к боли. Но она пришла слишком быстро и резко, чтобы к ней подготовиться… Вдоль ряда таких же столбов почти в одну секунду прошелестел резкий вздох тех, кому подобно Герману не повезло оказаться десятым. Подпорки выбивали почти одновременно, никому не оставляя времени хоть как-то приготовиться. Между землей и ногами теперь зияло пять вершков пустоты. Ничтожное вроде бы расстояние, но и его вполне хватало, чтобы вес тянущегося вниз тела затруднял дыхание, заставляя стараться всеми силами подтянуть себя вверх или нащупать под ногами хоть какую-то опору. «Господи! – летело в голове поручика, - сколько я выдержу? Два часа? Три?». Ведь он был далеко не первым, кого подвешивали на столбе, но обычно наказание длилось не более двух-трех часов, а затем провинившихся все равно снимали, и волокли обратно в барак. А с ними будет ли также? «Надо отвлечься! Запретить себе думать о боли. Сосредоточиться на чем-то другом, и тогда, тогда…». И он попытался. Хотел вызвать в своей голове – что? Прошедший бой? Степана? Мальчишку Горевича? Алексея Петровича, на которого он серьезно обиделся перед тем проклятым боем? На миг ему показалось, что все обязательно получится – мелькнул перед глазами старый отеческий дом, кружевная занавеска в окне, выманенная ветром… Мазнула образом, сменилась ромашковым полем, зноем жаркого лета, Сержем в распахнутой белой сорочке, но не удержала и Сержа. Рассыпалась в голове прахом, забила звоном и стуком в ушах. Точно глухой молот, забивающий гвозди. В какой-то момент он словно увидел себя со стороны, и это «видение» ошеломило его настолько, что вытиснило у боль и удушье. Первые секунды он даже отказался поверить, что это жалкое, оборванное существо, безвольно обвисшее на столбе и есть он сам. И это осознание себя в виде столь неприглядном, возмутило какие-то скрытые резервы его души, заставило отчаянно сопротивляться этому видению. Потому что знал и помнил себя совсем другим, и этот «другой» не собирался выглядеть ни сломленным, ни жалким. «Выдержу. – стучало в висках. – Я все выдержу. Господом Богом клянусь! Не достанет им легкой победы! И смерти моей не достанет!» И чтобы подстегнуть собственную решимость, стискивая зубы, чтобы собственный голос в мозгу звучал спокойно и ровно, повторят про себя свое имя, точно диктовал кому-то собственную биографию. И по началу биография эта помогала, отбрасывая именем, датой рождения, образами любимой семьи, годами детства и отрочества, давящую, тошнотворную слабость в выкрученных руках, страшные ощущения, что кто-то невидимый, но безжалостный, железными клещами плющил его жилы, подхватывал их, разрывая кожу, и тянул страшно и медленно. Он чувствовал, как кровь, приливая к ногам, делала их свинцово тяжелыми, непослушными, неотвратимо тянущими его вниз, и казалось, если б удалось им достать до земли, то они неминуемо вошли бы в нее, словно нож в мягкое масло, пока не завязли бы в тверди, как в трясине. От натуги, от отчаянного своего сопротивления, он прокусил себе губу, но понял это только тогда, когда в рот потекла горячая и соленая кровь. Чувствуя, что снова начинает вязнуть в ощущениях, он заставил себя вспомнить пофамильно и поименно соседей-помещиков родительского имения, ближних и дальних, окрестных крестьян, с кем успел свести знакомство, силился припомнить слышанные рассказы и истории, а когда воспоминания начали путаться, переключился на присно памятное Николаевское училище, старательно воссоздавая всех своих однокашников, с которыми так и не сумел ни сблизиться, ни сдружиться, преподавателей и офицеров, старательно укладывая их в памяти словно кирпичики, воздвигая этакий редут между собой и болью. И высохшей, костлявой и черной рукой, сжимающей грудь и горло. Словно бы на самом деле они могли бы его спасти. Он даже не заметил, как пошел дождь. Сначала редкими каплями, случайными и робкими, а затем потемнело небо, громыхнули тяжелые раскаты «небесной артиллерии», которых он тоже не услышал, и рвануло с небес горным, разбушевавшимся потоком. Герман не ощутил, что мгновенно промок насквозь, до последней нитки, что вода лупит по лицу, по пересохшим губам, обезумевшим дятлом долбит по арестантской фуражке, размокая её как картон. Вода с легкостью расшвыряла его «редут», смыла, обратила в жидкую грязь и имена и память, лишив поручика даже такой мысленно защиты. И он ни о чем больше не мог думать, кроме как об этой воде, которой было так много, но которая не могла унять огня в сухом горле, как он не старался. Как собака высунул язык, водил им по мокрым губам, стараясь собрать хотя бы каплю, но так ничего и не собрав. Столб намок, он хотел потянуть веревку, - не освободиться, так ослабить, - но ничего не смог, потому что не почувствовал рук. Сознание пронзила резкая, почти суеверная мысль, что каким-то непостижимым образом, он умудрился не почувствовать, как ему отсекли руки, и тут же обругал себя. «А тело-то что держит, дурень ты этакий?» Успокоил себя, значит, хотя надёжнее было бы увидеть, но на свое неверное зрение он старался особенно не полагаться. Лучше стиснуть волю в кулак, заставить онемевшие пальцы зашевелиться. Пусть через боль, пусть так… И снова не рассчитал. Эта отчаянная борьба довольно быстро вытащила из Германа последние силы. Он обмяк на столбе, уронил голову к груди, и глубокое беспамятство накрыло его, точно огромное, душное одеяло. А очнулся от резкого звука выстрела. Сначала он ощутил косые струи дождя, который, кажется, вовсе не собирался заканчиваться, а только усилился. С трудом открыв глаза, он ничего не увидел перед собой, кроме проклятой водяной пелены. Сделал осторожный, мелкий вдох, и только тогда, когда от этого простого движения, боль пронзила его от груди до макушки, Герман смог понять, что уже наступила ночь. Стараясь не двигать головой, он сощурился, и сумел различить невдалеке от себя, какую-то живую, дышащую массу. Они так и стояли – от начала экзекуции до наступившей ночи. В черной, молчащей шеренге, на уставших, подламывающихся ногах – мокрые, голодные, запуганные, в стелящемся дыму чадящих костров, бессильно проклинающие Вагнера, черта и бежавших, за свободу которых расплачивались теперь. А тех, кто не выдерживал этого бесконечного стояния, падал в грязь, под ноги товарищам по несчастью, и уже не находили в себе силы подняться, солдаты вытаскивали из строя и равнодушно стреляли в затылок. Именно такой выстрел и заставил поручика очнуться. Он не знал, кем был тот несчастный, коему не хватило сил остаться в строю, но всем сердцем жалел его, пока одна страшная в своей простоте мысль не поразила его. «А ведь их много. В несколько раз больше, чем охраны, Вагнера, пусть и вооружены они против пленных, и оттого кажутся сильнее. Так почему же вместо того, чтобы покорно гибнуть, не наброситься всем разом на ненавистных мучителей? Да, кто-то может погибнуть, но остальные… Может в этом все и дело, а? Эта, сугубо человеческая черта – только не я, может все обойдется, - и крепило во всех отечествах тиранию и глубокое, уже с корнями проросшее рабство, давая власть в руки недостойного меньшинства. И не будут скинуты оковы, пока не задавит человек в себе самом заботу о собственной шкуре, понятную, но дурно пахнущую трусостью и предательством. И когда каждый, отбросив от себя заботу о себе самом, сможет шагнуть под пулю, тогда и только тогда…». Вайнер не спеша прохаживался вдоль шеренги, остро оглядывая стоявших перед ним людей. Уставший Рунге покорно семенил за ним, гадая про себя, когда же начальнику надоест и он скомандует пленным «разойтись» по своим баракам. Но Вайнер, судя по всему, и не думал уставать. Рунге не осмеливался спросить, сколько еще будет продолжаться наказание, да и пленные завтра же не смогут работать, а на столбе уже и умер кто-то, - не выдержал, задохнулся, как бы и… И сам же оборвал себя. Не было Вайнеру никакого дела, ни до умершего, ни до работы. Он хотел примерного наказания, наслаждался им, как хорошо проделанной работой. Вагнер отдал команду лишь когда наступило утро. Дождь закончился, хотя небо еще оставалось заволочено серыми, мокрыми тучами. Обрадованные солдаты споро подгоняли в спины пинками и прикладами. А пленные послушно тянулись в сторону своих бараков, гадая, должно быть, удастся ли упасть на вонючие нары – хотя на немного, хоть на пару минут. И никто не хотел думать о тех несчастных, оставшихся на столбах, хватит ли у них силы дожить, просто дожить. Никто, казалось, не думал. Кроме Степана Смирнова. Смотреть, как мучается его благородие, было поистине невыносимо. Степан стойко перенес свое «стояние», может быть именно потому, что не думал о собственных злоключениях ни одной минуты. Оттого, что все его мысли, все чувства, словно луч, были направлены только на одного человека, которому он ничем не мог помочь. И эта невозможность разъедала душу Степана, жгла, как самая злая кислота. Когда смотреть становилось совсем невыносимо, он отводил взгляд, даже поддержал собой, вознамерившегося упасть соседа по шеренге – хлипкого на вид подмосковного крестьянина, откликавшегося на прозвище «Сажень». «Стой, дурень, пристрелят!» - и поддержал, дал обвиснуть на себе, как на подпорке. А всё оттого, что ему как воздух было необходимо сделать хоть что-то, помочь хоть кому-то, чтобы изгнать из души липкое ощущение предательства. Это было страшное и изнуряющее чувство. И его не могло заглушить ни дикое чувство усталости, ни работа, на которую пленных все равно погнали, строго по распорядку. Скудный кусок не лез Степану в горло, так, что он даже хотел выплюнуть его, словно горькую хину, но вовремя одумался, сунул в руку державшемуся после ночи рядом Сажени. Тот схватил хлеб жадно, затолкал в рот и принялся быстро пережевывать, так, что чуть слюной не подавился. Смирнов отвернулся, не в силах снести брезгливую жалость. «Уж не трусишь ли ты, Смирнов? – вопрошал он сам себя. – Не за свою ли шкуру трясёшься?». Оглядывал лица товарищей своих по несчастью, но видел только страх, как бы не попала Вайнеру новая шлея под хвост, да не выгнал бы на новое ночное стояние. Про «десятых» уже не говорили вовсе, будто бы и не было их вовсе. Забыли, забыли, как есть! А вот Степан забыть не мог. И к ночи решился. Засыпающий барак схож был с ночным хлевом, где, устраиваясь на ночлег, засыпая, бормочут, вздыхают десяток загнанных под одну крышу животных и птиц, готовясь увидеть свои куриные сны. И желание избавиться от этой похожести было так сильно, что казалось, отдается во всем теле. Уже не думая, что и зачем он делает, Степан выскользнул из барака, нырнул в глубокую тень, прижался к деревянной стене, пережидая, пока пройдет мимо патруль. По счастью немцы не озаботились жечь новые костры, а старые лишь чадили, не давая света. Степан пригнулся, приготовившись проскочить узкую дорожку между бараком и плацем, на котором силуэтами чернели страшные столбы. Он ухватился за бревна, впился в них ногтями, и все никак не мог заставить себя разжать руки. Крупный озноб волнами гулял по спине. «Да кто он тебе?» - шептал внутри дрянной голосок. – «Что ж ты за ради офицерика жизнь свою положить готов?». Степан гнал его прочь, стиснув со всей силы кулак. Потому что помнил тепло натопленного блиндажа, огненную ручку котелка, горячий чай, что принес он своим. «Офицеришка, говоришь? Да не одна паскуда золотопогонная, солдата в свой блиндаж не пускала, а он… Ни черта ты не понимаешь, вот что я тебе скажу!». И чтобы отринуть страх, и не размышлять больше, рванулся вперед, ни о чем уже не думая. Присел, прячась в тень у почти потухшего костра, огляделся. До первого столба оставалось несколько шагов, но силуэт на нем не был поручиком, и Степан, пригнувшись низко, как только мог, миновал его, прошептав только «прости, братишка», хотя повисший на столбе так и не шелохнулся. Следующего несчастного он разглядеть и вовсе не смог, так темно вокруг было. Степан все-таки решился проверить, схватился за ноги, и тут же одернул руки. Ноги эти были каменной прочности, застывшие и неживые. Нужно было встать, попробовать разглядеть лицо, что б исключить самое страшное, но Степан словно сам окаменел. Внезапная мысль пришла ему в голову. Кое как взяв себя в руки, он ощупал сапоги мертвеца, боясь нащупать знакомую оторванную подошву. Оба сапога оказались целыми. Степан с облегчением выдохнул и торопливо перекрестился. Не их благородие это, миловал Господь. Теперь дыхание перевести, и дальше ползти, пока не выбралась из-под облаков предательница-луна. Не раскрыла Степана, не выдала. Пусть темно, он, Степан, теперь по обувке Пал Иваныча отыщет, теперь выпрямляться нужды нет. Хоть тычком, хоть ползком, но доберется до него Степан. «И вытащу» - стучала в голове безумная мысль. – «Богом клянусь, все силы положу, а вытащу! А там уж как судьбинушка укажет. Даст Господь – уйдем, живыми да вместе». Сначала стало легче дышать. Что-то случилось с ним в вязкой темноте беспамятства, чему поручик не мог при всем желании дать какого-то названия. Просто вздох больше не отдавался резкой болью под ребрами, не сочился паутиной в сплющенные легкие, и страшная тяжесть не клонила больше к земле. Он боялся открыть глаза, и только впитывал всем собой это неожиданное облегчение, боясь пошевельнуться, чтобы не лишиться неожиданного послабления. И только затем понял, что его держат. Еще не узнанное тело прижимается к нему откуда-то снизу, поднимает повыше всем собой, не давая обвиснуть, и от того так легко теперь дышать. Не полагаясь на глаза, Герман потянул носом, ощутил, как щенок чует теплый бок матери. Не глазами – наитием, - обволакивающее тепло, терпкий запах пота, земли, согревающее дыхание. - Сте…пан. – Собственные губы были непослушны, точно не из плоти состояли – из ваты. Холодной, мокрой ваты. Но он все равно каким-то чудом смог из разлепить. - Молчи, Паша, - впервые Смирнов так его назвал, и это «впервые» было острым и неуживчивым, но только на мгновение. А потом сгладилось, будто некто обтер режущие края мягким войлоком, снял шершавую окалину. – Ты дыши, дыши, вашбродие, дыши. А я тебя подержу, хоть всю ночь простою, мне-то ничего, не тяжко совсем! Ты только дыши. - Не… надо… ночь. Уви…дят. - Да тёмно тут, кому видеть-то? – Смирнов изо все сил старался, чтобы голос его звучал уверенно, хоть никакой уверенности не было у него и в помине. Кто их знает, чертей, вылезут из тепла, пройдут мимо, - не приведи Господь! – так рядом и повиснешь, а то и пристрелят, что б, не возиться значит. И поручика не спасешь, и себя погубишь. Окаянные мыслишки эти, как коня на веревке, тащили за собой страх. И чтобы отогнать этот страх, не дать забраться за шиворот ледяными пальцами, Смирнов обхватил поручика поплотнее, притиснулся небритой щекой к холодному лицу. - Замерз ты совсем, Пал Иваныч. И мокрый весь, точно мышь! Согреть бы тебя, да как тут… - и не договорил, ни нашел больше слов. Поднял руку – грубую, заскорузлую, тер гладкую, нежную щеку, прогоняя оцепенение. Там, где пальцы его, тертая шерсть рукава, касались лица Германа, возвращалось тепло, кололо сотнями мелких игл, разливаясь по лицу блаженными волнами. - Ты и так… греешь. – Он смог выговорить почти складно, Степан кивнул, не прекращая своего занятия, пока не почувствовал, как жар приливает к щекам. Но все равно не спешил отстраняться – видимо и вправду решил простоять так целую ночь. - Спасибо тебе, Степан. Ты мне жизнь спас… - Да погоди ты, вашбродь, ничегошеньки я и не спас еще. – Оборвал его Смирнов. – Вот кабы спас, ты б здесь не висел. - Что ты! – Смирнову показалось, что в голосе поручика прозвучала улыбка. Так ясно, словно наяву увидел, хотя что-тут, в темноте этакой разглядишь! – Я попрошу тебя только, дай слово, что к родителям моим … если я не выживу… Смоленская губерния, запомнишь?.. - Замолчь! – Чуть в голос не гаркнул, видит Бог! Хотя в ихнем-то положении, глотку драть последнее дело, все равно, что самого себя удавить. – Ты мне не смей, ишь, удумал, не выживет он! И не такие лютости люди терпели, и ничто – выживали, вот и ты живи. Схоронить всегда успеют, а ты, наперед смерти не смей! Нежный ты больно, твое благородие! Одежу солдатскую носишь, а нутро ваше, барское. Чуть прихватило, а ты уже и помирать собрался! А я вот, чертям этим, радости такой не доставлю! Помянут еще Степана Смирнова, будут знать! Так и шипел в лицо, задавленным криком, и слова Степана поднимали со дна души поручика горячий, обжигающий стыд. Что он расклеился-то в самом деле, точно тряпка, жив ведь пока, Степан вот его не бросил, жизнью рискует, а стоит, подпирает, дышать дает, не все ведь еще потеряно! - Ты слышь, вашбродь, - гнев Степана утих так же стремительно, как и появился, аж стыдно перед Пал Иванычем стало. – Ты лучше вот что… вот о чем помысли. Я так думаю, уходить нам с тобой надо, вот что. - Уходить? Куда уходить? – смысл сказанного Смирновым ускользал от поручика – слишком уж обрадовался перемене темы. - На волю, куды ж еще?! В Россию-матушку. – проворчал Степан. Причину замешательства поручика он понял не сразу, но быстро. И опасаясь, что сейчас Германа охватит нет, не трусость, ни покорность судьбе, а терзания совести от необходимости подвергнуть товарищей по несчастью куда большим опасностям, а то и неминуемой смерти, жарко зашептал: - Знаю, знаю, что Вайнер лютовать будет, пуще прежнего, ежели мы с тобой уйдем. Но ты послушай, нельзя нам тут оставаться! Изведёт тебя, змей проклятущий, как пить дать. Он же тебя наметил уже, я его, гниду немецкую сразу понял. Не могу я этого допустить. - Ну другие-то как же, Степан? Одни сбежали – мы за них расплачиваемся, а ежели мы сбежим, кто за нас расплачиваться будет? Не могу я грех такой на душу принять, если люди простят, то сам себе не прощу. - Люди? – зло и горько спросил Смирнов. – Эх, ваше благородие, ваше благородие! О людях печетесь, а вот люди эти про вас не думали. Ни един не вспомнил, о себе токмо пеклись, я в бараке был, знаю. А меж тем, тебя-то я живым нашел, а вот соседу твоему не свезло, помер на столбе этом, не выдержал, а мож и не один такой помер… Не один. Это Герман знал наверняка. Уже под вечер, вынырнув из беспамятства, он видел, как солдаты сняли кого-то со столба, и поволокли за ноги прочь, точно тушу с живодерни. Деловито и равнодушно. Он тогда подумал, что и его вот так, скоро потащат к какой-нибудь отхожей яме, и хорошо, если зароют, а то… И он помнил, как невыносимо горько, больно и обидно стало от этой мысли, как жаль ему было загубленной своей жизни! Вот ведь неудачная планида, и всё. И он, молодой, умный, не обделенный талантами, обратиться в кусок холодного, никчемного мяса, и не пользы он него, ни прибытку. И всё существо поручика воспротивилась этой мысли, и он ухватился за слова Смирнова, которые вдруг показались ему невероятно правильными, верными, дающими силы и надежду. - Хорошо, хорошо, Степан, понял я тебя. Только не вижу пока, как мы сделаем это. Да и светать скоро начнет, ты бы шел уже, а то заметят, и плакали все наши планы. – он даже попытался улыбнуться, подбодрить себя и Смирнова, но видно скверно у него это вышло. - Ты вот что, Пал Иваныч. Ты главное продержись. До следующей ночи выстой, как бы плохо не было, а смоги. Я тебя сейчас покрепче привяжу, и ты держись, не помри. А как темно станет, я опять приду, слышишь? - Слышу, Степан, слышу. И я… я постараюсь. — Вот и постарайся. А уж я тебя не оставлю, Господом богом клянусь. - Так что ж ты делать станешь? - Да есть у меня одна мыслишка… А мыслишка у Степана Смирнова действительно была. Перво-наперво – ножик раздобыть, али еще какое лезвие – не зубами веревку ж грызть! Нет, будет надо, так и зубами перегрызет, только дольше это, а там, следующей ночью, каждая секунда на счету будет. Да и потом – лезвие-то оно всегда пригодится. Ножик с разбитой рукояткой увидел Степан случайно. Аккурат у Погани под соломенным матрасом. Видать за жизнь свою, гнида опасался, и надо сказать, не без причины. А еще утром его на работу погнали, но не к герру Юстасу на поле, а чинить размытый дождем оползень, аккурат под забором. Ливень-то как из ведра садил, вот и поползла земелька, не выдержала. И это ой как кстати было, а то он, Смирнов, всю голову себе сломал, как за ворота попасть. Он-то поначалу решил, ножичком тем, что еще захватить предстояло, глотку часовому перерезать, да тут проще оказалось. И это хорошо, вовремя, в то с глоткой неизвестно как бы еще вышло. К часовым-то, даже среди ночи, подобраться ой как трудно было, везение сродни чуду Божьему, не иначе. Так вот, Степан конечно же дыру ту землей закидывал, только прежде доски поставил, да не вдоль как положено было, а поперек. Немцы отчего-то на работу его не слишком глядели. Степан слышал краем уха, вроде как приказ им пришел, охрану сократить, да на фронт отправить. Вот и суетились, потому как куда лучше пленных стеречь, чем в окопах вшей кормить. Темнота опускалась скоро, а Степану все казалось, что чертовски медленно. Он все о двух вещах гадал – выдюжит ли его благородие, да не запрут ли барак. От подступавшего волнения его поколачивало нервным ознобом, потому как терпежом-то он никогда не отличался. Лежал на своем месте, руки в кулаки тискал, все прислушивался, что там, за дверью, не лязгнет ли засов, ни прибавят ли караулу. Но вроде бы обошлось. Теперь бы выбраться, когда караульный барак вкруг обходить начнет. Но сначала – лезвие. Степан Смирнов хоть и был мужиком был крепким, но, когда надо, мог двигаться словно кот – тихо и незаметно. Оттого и попал он в свое время в полковую разведку. И именно этим умением воспользовался теперь. Прислушался, сполз тихо со своей лежанки, и стараясь вовсе не издавать звуков, медленно и осторожно подбирался к тому месту, где устроился Погань. Угол он себе выбрал, аккурат на границе света от висящей на столбе лампы, и барачной тени, и сегодня это было ему на руку. Подполз, накинул на головенку арестантскую свою куртку, одновременно молниеносно схватив за тощую шею. Только на одно и был у Степана расчет – крепко Погань здесь не любили, а значит и шансов ничтожно мало, что поднимут тревогу иль заступятся. Савельев отчаянно задергался, засучил ногами, попытался дотянуться до Степана скрюченными пальцами, да мазал. Не равны были силы, не сдюжил чахлый стукач против Степана, хоть и брыкался, надо сказать отчаянно. А справа, слева, сверху смотрели на его бессмысленное сопротивление соузники. В полном молчании, холодно, равнодушно, с отстраненным любопытством – сколько протянет. Никто не поднял тревогу, не попытался помочь, оборвать жестокую расправу. Погань последний раз дернулся, двинул ногой, и затих, теперь уже навсегда. Степан, для верности, некоторое время не убирал руки, а потом отпустил, вытер демонстративно о штаны, избавляясь от омерзительного ощущения чужого пота, выхватил из-под тюфяка вожделенное лезвие, и только потом поднял глаза. На него по-прежнему смотрели, толи пытаясь отгадать дальнейшее намерение Смирнова, толи поняли все, но не попытались остановить. Взгляды эти были невыносимы, и чтобы избавиться от них, Степан коротко кивнул головой и по-прежнему таясь, направился к выходу. Он еще опасался, что на него бросятся, чувствовал возможную угрозу всей спиной, но никто не шевельнулся, ни звука не издал. Может зря он так скверно о товарищах своих думал? Смирнов добрался до поручика быстро, и надо сказать, как нельзя вовремя. Перерезал веревки – а лезвие-то у Погани, покойника, хорошее оказалось! – ловко подхватил обессиленное, легкое тело. Сразу понял, выдержал Павел Иванович, сумел, дождался от Смирнова помощи. Главное, живой был, пусть и без сознания. А как только Степан его подхватил, пришел в себя, только двигаться никак не мог – тело больно затекло. Степан решил времени не терять, и так на честном слове свобода их висела, взвалил поручика на плечо и потащил, перекрестившись. Весу-то в Германе те так чтобы много осталось, у Степана даже бежать неплохо получалось. Хитрость его, слава Богу, никто не обнаружил. Раскидал землю, ногою вышиб заранее поставленные доски, нащупал дыру. Возблагодарил небеса за помощь, кое-как втиснулся в лаз, покряхтел, поднатужился, да и выбрался наружу. Потом за куртку протащил и поручика. Тот даже помогать пытался, боролся с онемением так, что губы в кровь покусал. Тоже небось понимал – поджимает время. Уходили по темноте по наитию, как звери, спасающиеся от охотника. Только бы подальше. Шли скоро, насколько могли, вернее Степан шел, таща на себе Германа. И только когда рассвело, поняли, что ошиблись с направлением. Потому что оказались неподалеку от знакомого поля герра Юстаса. Да и то только потому, что, вынырнув из утреннего тумана, едва не налетели на девку Анхен, что вышла привязать козу. Круглое, розовое личико немки исказилось, едва она увидела их. «Закричит или не закричит?» - отстраненно подумал Степан, стискивая в руке спасительное лезвие. «Ежели закричит, резать придется, жалко девку-то, вот ведь беда…». Но по счастью, не закричала – замерла, как оцепенела, даже рот закрыть забыла. Степан осторожно, стараясь не делать резких движений, опустил с плеча и поставил перед собой поручика, выставил Германа, словно щит. - Ruhig Ankhen, bitte schrei nicht. (Тихо, Анхен, пожалуйста, не надо кричать). Стоял он плохо, но сумел выставить вперед ладони, в жесте успокаивающим, и понятным, кажется, на любом языке. Потом и вовсе к губам палец приложил. - Fürchte dich nicht. Wir werden nichts für Sie tun. Lass uns gehen. Die Soldaten werden uns suchen ... (Не бойся. Мы ничего тебе не сделаем. Позволь нам уйти. Солдаты будут нас искать...). Fragen. Verrate uns nicht. (Прошу. Не выдавай нас). А она только глядела на него широко распахнутыми, бледно-голубыми глазами в рыжих, коровьих ресницах. Степан уже и ждать устал, пока немчура мелкая сообразит, что ж ей делать. А она все стояла, глаз с Германа не сводила, Степана-то, кажется, и вовсе не замечала. Степан её уже и пожалеть про себя успел – «кто ж тебя замуж-то возьмет, вошь бледная?» - и разозлиться. Встала, как неживая, а в лагере уже, небось, тревогу подняли! Наконец очнулась, кивнула головой, рукой поманила. - Komm, Paul, folge mir. Ich werde dich nicht verraten (Идите, Пауль, идите за мной. Я вас не выдам). - Ich danke dir (Благодарю тебя). – кивнул поручик, и первым поковылял вслед за девкой. Вела она их долго, а может Степану так из-за тумана показалось. Понял только, что бредут куда-то между деревьев, Павел Иванович, то и дело на корнях спотыкался, как только не расшибся весь. И привела в крошечный домик, что-то вроде охотничьей заимки, ведать и герр Юстас охотой не брезговал. На заимке той нашлась сухая одежа, сало да сухари, что тоже было кстати. Анхен совсем было успокоилась, даже взялась помогать Степану растирать тело поручика, хотя и краснела, как алый мак. Степан-то, конечно, и без нее бы управился, но решил девку не гнать, пусть. Руки у нее не по возрасту сильные оказались, так что пригодилась. А к вечеру вернулась, притащила молока, да рассказала про их с поручиком поиски, по счастью, оказавшиеся безуспешными….
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.