ID работы: 13420030

Красные и Белые

Смешанная
R
Завершён
8
автор
Размер:
81 страница, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

Глава 17

Настройки текста
- Живой? Живой, говорю… Голос Чепурного пробился сквозь глухую вату в ушах резко, словно кто-то скомандовал «коли», и штыковым ударом прорвал гудящий заслон беззвучия. Петро затряс головой, ощутил на губах железистый привкус крови, с трудом подтянул руку и обтер лицо. И только потом поднял на Чепурного осоловелый взгляд. Память покатилась в обратном направлении – кидала перед глазами куски и фрагменты прошедшего получаса, небрежно лепя один на другой, наспех, путаясь во времени и последовательности, видимо желая дать общую картину, а там пусть разбирается сам. Ржание забеспокоившихся коней, первые выстрелы из темноты, почти человеческий вскрик Булата, получившего шальную пулю прямо в грудь, удар о землю, крики, крики, зарево огня. Темнота и безвременье, разорванные Чепурным. - Булат… - простонал Петро. – Гады паскудные… Булата… - Опосля о коне горевать будешь, – жестко отрезал Чепурной. – Выбираться надо, слышь, Петро? Самим бы живым уйти… Петро тяжело оперся кулаком о землю, но рука, не ощутив твердой поверхности, провалилась во что-то мягкое и мокрое. Он снова замотал головой, кривясь от острой боли, обвел еще туманным взглядом вокруг себя. Перед глазами встали острые пики сухого рогоза, темнела полоса густых камышей. Вокруг него, кроме Чепурного, теснились с десяток выживших бойцов, стащивших с себя исподнее, чтобы не привлекать внимание белыми тряпками. - Все? – дрогнувшим голосом произнес Петро. - Не знаю, – ответил Чепурной. – Может, кто еще остался, так не дозовешься ж теперь. Семка за князем полез. Не уйду, сказал, без него, хоть режь. - Давно? - Да не так что б… - А командир где? - А бес его знает, – сплюнул в сторону Чепурной. – Так что мы теперь сами с усами. На том берегу дозор с пулеметами, так я мыслю пойдем по камышам, подалее, а потом и переправимся, покуда прочесывать не начали. - Слышь, Никола, стреляют ещё ж… - Слышу, слышу. Держится кто-то, времечко нам дает. Эх, не проворонить бы! В отдалении началось какое-то движение, зашуршал ивняк, зачавкала грязь. В густом, сером пространстве ночи, задвигались черные тени. - Семка! Помогай, мужики! - Живой? - Ранен тяжело, но живой, – услышал Петро, захлебывающийся от волнения и усталости ломкий голосок Ведерникова. – В себя, тока не приходит. Но живой, живой! - Как же ты его потащишь-то? - А хоть как! Оттуда вытащил, и дальше потащу! - Тихо, тихо, заголосили! - А немец где? – понизил голос Чепурной. – Убили? - Хозяйкин хлопчик сказал, в плен забрали Пал Иваныча. Народу там тьма-тьмущая, не отбить теперь. - Отбить? Куды там… - горестно вздохнул Чепурной, и пополз было в сторону, проверять все ли на месте. - Так кто ж теперь за командира? – растерянно произнес Петро, хватая Чепурного за локоть. Тот оглянулся, смерил Петро оценивающим взглядом. - Да ты, покуда. А там, живы будем, поглядим. Возвертается комиссар, вот тогда и… - Как я? - А вот так. Что-то случилось с Петро в этот момент. Что-то необъяснимое, сродни воскрешению из павших, когда легкие, не способные, казалось, сделать больше ни одного вздоха, вдруг наполнились пряным, живительным воздухом, и заработали как отлаженный часовой механизм. Странно, но слова Чепурного прогнали куда-то глубоко внутрь острую боль, кровь с новой силой заструилась по венам, и все тело, еще минуту назад слабое и разбитое, наполнилось взрывной энергией жизни. Он поднялся, чувствуя, что все вокруг неуловимо изменилось, - ночной воздух, темнота, лениво шелестящий на ветру тростник. Изменилось, отогнало в сторону отчаянье, тоску по погибшим, злость и безнадегу. В голове рождались, проверялись на прочность и отметались, либо оставались идеи и планы. - Стой, Никола. Собери всех сюда… Пусть разберутся на тройки, нечего толпой по темнотище ползать. Петро отдавал приказания четко и уверенно, точно зная, что все делает правильно. С первой тройкой ушел Чепурной – скользнул по земле, растворился в ночном мраке. Петро дал им несколько минут, затем отправил вторую, а сам остался с Семкой и князем, все еще не подающим признаков сознания. Перетащил раненного себе на плечи, давая Ведерникову перевести дух и уверенно ползти вперед, раздвигая руками камыши. Пока маневр вполне удавался – Чепурной и его тройка уже должно быть были далеко, да и вторая не подавала признаков обнаружения – но вдруг Семен замешкался, остановился, оглянулся опасливо. - Чего? – кивком головы спросил у него Петро. - Голяшка там. Локтей на двадцать. Петро остановился, быстро оглянулся по сторонам. На том берегу, горели костры, и четко, как на картине, отсвечивала фигура офицера, возвышающегося у самого обрыва на берегу. - Ничего, авось пронесет. Бог не выдаст, свинья не съест… …Евгений Петрович стоял на краю срывающегося вниз берега, отчетливо осознавая, что стоит ему лишь чуть-чуть оступиться, покачнуться на ногах, и он рухнет в темную воду. Не утонет, конечно, мудрено утонуть у самого берега, но всё же… А еще он отлично понимал, что представляет собой лучшую в мире мишень для вражеского огня, но не мог заставить себя сдвинуться с места. Бинокль был здесь бесполезен, и так и болтался на ремне на груди. Никто не пытался больше спастись вплавь, перебраться на охраняемый им, Евгением Петровичем, берег, а кто пытался, едва ли не в начале боя, уже давно унесло течением. Пусто было, темно и пусто, только камыши качались на ветру. В одно мгновение ему показалось, будто он видит в этих камышах неясную тень, похожую на человека, кого-то тащившего на себе, но вместо того, чтобы поднять тревогу или хотя бы взять бинокль, и убедиться, что это и вправду человек, а не плод обострившегося воображения, поручик Ленский повернулся в противоположную сторону, и привлек внимание солдат совершенно к иному направлению. А почему? Да кто ж его знает! Не хватало только подчиненным открывать свои зрительные фантазии. Будут потом языками чесать… Ведь фантазии ж, галлюцинации, мерещится всякое… Да и кому в голову придет ползать по камышам в токую ночь?... … - Прости, Степан Евдокимыч… Не уберегли… Сообщить весть комиссару вызвался Николай, но и эту тяжкую обязанность Петро решил взять на себя. До Воздвиженского, где стояли красные части, они добрались только на третий день после разгрома в Назаровке – всю ночь шли почти наугад, светлый день пережидали в подлеске, дабы не наскочить на белых, наверняка рыскавших по окрестностям, хоронились словом. В этом Петро, правда, уверен не был, но решился на всякий случай не рисковать. Впрочем, для осторожности времени почти не осталось. Князь был очень плох, дышал рвано, со всхрипами, на губах уж кровавая пена выступала. Смирнов до Воздвиженского за два дня до них добрался. Хотел было сразу до своих махнуть, но задержали обстоятельства: два отряда новобранцев где-то застряли в пути, как потом выяснилось, ждали на станции пулеметы и обещанные боеприпасы. Пришлось дожидаться, хотя и далось это ожидание Смирнову нелегко. Вез-то он из штаба фронта не абы что, а новое назначение для Пал Иваныча – принять командование полком на себя. Известия о бездействии Гнашевича, оказалось, уже и до Петрограда добрались, и там от них, к удивлению Смирнова, не отмахнулись, а даже наоборот. Комармии за «кумовство» выговор объявили, да приказали забрать Гнашевича к себе, но командных должностей не давать, а назначить помощником к армейскому комиссару, который по слухам нрав имел крутой и спуску никому не давал. Павлу Ивановичу ж надлежало в самые кратчайшие сроки привести полк в боевую готовность, и войти в состав авангарда для назначенного наступления. Смирнов понимал, что для Германа такой приказ был что называется «окончательной проверкой», но ни на минуту не сомневался, что Пал Иваныч с приказанием справится блестяще. Поэтому и возвращался, что называется, «на подъеме», переполненный кипучей энергией, а тут вон какие дела! - Сколько от полка осталось? - Всех перед собой видишь. Князя тока в гошпиталь отправили. Остальные, все какие есть, тут все. - Точно? - Нет, не точно. Когда уходили, слыхали, отстреливался кто-то. Мож тоже кто спастись сумел, но на то надежды мало. Если только сдался кто… - И много таких? - Да это я так… предположил… - Ты не юли, Петро! – по-своему понял его Смирнов, усмотрев в словах какой-то обидный намек, которого по правде сказать и не было вовсе. – Не мог Пал Иваныч сам в плен пойти! Не мог, слышишь? - Да бог с тобой, комиссар, - замотал головой Петро. – Я ж ничего такого не говорил! В мыслях не держал! Они ж с князем в холодной сидели, видать там и взяли, князя ранили, да помирать бросили, а Пал Иваныча… - Хорош! – Оборвал его комиссар. – Понял я всё. Про Гнашевича слышали чего? - Не слыхали. Кто-то там отстреливался, слыхали, а уж он иль нет – не знаю. Так что считай, или погиб иль ушел, как мы. Кто знает, мож тоже по кустам хоронился, глядишь – найдется еще, мож даже и сюда явится, хотя… - лучше, если погиб – сурово ответил Смирнов. – С мертвеца спросу нет, а вот с живого за всё спросится, и за Пал Иваныча, и за полк, и за… Лично спрашивать буду! Петро поглядел на багрового от гнева комиссара, но ничего не сказал. Но меж тем подумал, что вот хорошо бы было, если б и вправду спросить довелось. Даже представил себе, как злополучный Гнашевич, грязный и ободранный выходит к расположению, как требует, чтоб его немедля отвели в штаб, а там встречает его Смирнов. Хватает за груды и по морде, по морде… И так ясно себе представил, что половину сказанного комиссаром пропустил мимо ушей. Он же не знал тогда, что «представления» его окажутся почти пророческими. Почти, потому что хоть и удалось проштрафившемуся командиру уйти из павшей Назаровки, но к Вознесенскому он не пошел, а двинул сразу к давнему другу и сослуживцу Климу Воропаеву, словно предчувствовал, что ничего хорошего его в Вознесенском не ждет. Весть о том дошла до бывших его солдат самым случайным образом, от бродячего сапожника Аврамки, спрятавшего беглеца в своей повозке, а после остановленного назаровскими бойцами в версте от села. Еврейчик про случайного своего попутчика ничего дельного сказать не мог, но описал в точности, так что ошибиться было невозможно. Смирнов, не сдерживаясь, долго ругался, крыл бывшего командира по матушке и по-всякому, но сделать ничего не мог. Только локти кусать от досады. Впрочем, избежать неприятностей Гнашевичу все-таки не удалось, разве только отсрочить. - Да, наворотил ты дел… - приветствовал его старый друг и сослуживец Клим, почесывая под носом аккуратные усы-щеточки, когда сидели они друг напротив друга в вагоне командного бронепоезда, вяло посапывающего пахнущими соляркой парами. На столе стоял еще теплый борщ, валялись огрызки хлеба и огурцов, в жестяных кружках грелся недопитый спирт. – Я из-за тебя, Спиря, выговор огреб, а мне такого и даром не надо. Особенно сейчас. Эх, знать бы, кто там у тебя шустрый такой был? До Совнаркома ж доорался, с претензиями своими! Гнашевич отложил в сторону недоеденную луковицу, мрачно глянул исподлобья на старого своего приятеля. - Смирнов это, комиссар мой. Он, сволочь. - Комиссар, говоришь? Тогда скверно. Если б кто из солдат, тогда еще куда не шло, а комиссару наперед веры больше было. - И сделал всё – носу не подточишь! - будто и не услышал его Гнашевич. - За пополнением, дескать, поехал, вот я его и пустил, как тут не пустить было? А сам вон он как. И подозреваю, давно зуб точил, людей против меня агитировал, да всё тишком да молчком, ждал подходящего момента, чтоб в спину ударить! Гнашевич с такой злостью хлопнул кулаком по столу, что от удара жалобно звякнули тарелки да объедки подскочили и скатились со столешницы. - Будет! – повысил голос комармии, бросив быстрый взгляд на закрытую дверь. – Кулаками махать раньше надо было, теперь поздно. Не узнаю я тебя, Спиридон, вот как хочешь, а не узнаю! - Что ж поменялся так? - Поменялся! Глупостей таких ты прежде не совершал. Иль забыл, что с комиссаром своим перво-наперво отношения налаживать надо было, чтоб комар меж вами не пролетел, чтоб, как в упряжке одной морда к морде шли, единым шагом, чтоб… - Да ведь по началу так и было, Клим! – взвился Гнашевич. – Поначалу-то он мне врагом не был, слово тебе даю! - А потом что приключилось? - Немец это все, дери его черти! - Какой еще немец? - Военспец, разведчик, мать его ети! С самой Москвы прислали в командном порядке, не спросивши, а нужна ли мне такая «помощь»! Клим расхохотался во весь голос. - Да кто ж тебя спрашивать-то будет?! Ну насмешил! Живот надорвешь! А ты что ж не знал, что с «благородием» делать надобно? Эх, Спиридоша, ну дитя-дитей, честное слово! Думаешь, один ты такой, думаешь ко мне «золотопогонников» не присылали? Присылали, а то как! Тока у меня они вон оно где, - сжал Клим заскорузлый кулак. – Не пикнут даже! А какие пытались, давно уж землю-матушку удобряют! - Удобряют? – прошипел Гнашевич, глядя на приятеля с ненавистью, - удобряют, говоришь? Думаешь, я твоих порядков не знаю? Ты их в самое пекло кидал, а чуть что – в расход, как «неблагонадежного». - А что скажешь, не прав я был? Если кто кровью новую жизнь заслужил, так милости просим, как говорится, такие супротив потом ни разу не полезли. А кто пришел рот свой разевать, того не жалко. И никак я не смекну, что тебе помешало так поступать? - Ага! Когда гнида эта лучшим дружком комиссару моему оказался, в империалистическую вместе воевали, из одного котелка хлебали, вроде как мы с тобой! Да мандат в кармане самим Лениным подписан! Смирнов над ним, как курица над цыпленком крыльями махал, в каждой стычке грудью кидался, разве что сопли не подтирал. - Ну так и что? Этого прибили, другого комиссара тебе б прислали. Беда-то в чем? - Беда, что больно хитрым немец чертов оказался. Приказов слушался, наперед не лез, комар носу не подточит! А сам тем временем, расположение себе у бойцов зарабатывал. А я тогда… словом сорвался я, Клим. Упустил, не углядел… - Пил небось? – спросил комармии с брезгливым каким-то пониманием в голосе. - Пил, Клим. Как на духу тебе говорю. Пил, как только письмецо из дома получил. - Что за письмецо? - Батьку моего, покуда я тут кровь проливал за советскую власть, ободрали как липку. Все забрали! Подчистую! Всё, что кровью и потом всю жизнь наживал, зерно до последнего выгребли, скотину, сукно! - Беляки? - А вот и нет! – крикнул Гнашевич, вращая налитыми дурной кровью глазами. – Комбед забрал, и не поглядели, что отец красного командира, всё выгребли! Сказали, голод де, в Петрограде, а ты тут на зерне сидишь, мироед! А батьке-то что до того Петрограда! Да небось и не доехало ничего, по подклетям сами и растащили! Батька мне, обозлившись, и отписал, дескать видеть тебя не желаю больше, не сын ты мне… Вот и сорвался. А тут этот еще, пришёл пенять, дескать я народ гроблю, в не компетенциях обвинял, вот я его и приказал охолонуться посадить, а ночью напали… - А ты? - А что я? В окно, да деру. В огороде схоронился, видал, как немца из холодной вытаскивали, да как бойцов добивали… Воропаев молчал. Тяжело опираясь об стол кулаками, смотрел, не мигая, на старого своего приятеля, словно решал для себя как теперь быть. А потом медленно произнес: - Расстрелять бы тебя. Как труса и дезертира… - Клим! – Гнашевич побледнел и вскочил на ноги. - Кто еще о побеге твоем знает? – сурово спросил Воропаев. - Да никто не знает. Ни одна живая душа! Что угодно сказать можно. Не выдай, Клим! - Не был бы ты мне другом, и думать бы не стал. Но раз так, сопли вытри, соберись, и давай думать, как поступать станем… …Спину тянуло долгой, противной болью, в голове шумело, будто сунули её под колокол, да и ударили по нему со всей дури. Поначалу он вообще ничего не видел, - почти ежесекундно темнело в глазах, и без того зоркостью не отличающихся, - и он переставлял непослушные ноги наугад. Спотыкался, падал, отбивая колени, и его постоянно вздергивали чьи-то сильные и грубые руки. Вздергивали, толкали вперед, однажды, когда поднялся не сразу, просто поволокли волоком по земле, надежно ухватив за шиворот. Постепенно темная пелена спала с глаз, обратилась в размытые контуры окружающего мира, в какие-то цветные, в отблесках алого и желтого, пятна. Не сразу, но он понял, что виной всему ночь вокруг, освещаемая то тут то там светящими кострами, да трескучим пожаром в бывшей командирской избе. Зарево стояло над несчастной Назаровкой, и, судя по звукам, пылала уже не только крыша, но и стены – трещали сухие бревна, разбрасывая во все стороны летящие искры. И все же, из сердца горящей избы все еще долетали одинокие выстрелы. Он вздрогнул. Кто бы ни вел огонь из этого горящего ада, он не мог не знать, что доживает последние минуты. Ровно до того, как рухнут перекрытия, погребая его под собой. Но все равно стрелял, ведя свой неравный, обреченный бой, видимо решив напоследок забрать с собой как можно больше врагов. И эта чужая решимость заставила его устыдиться собственного малодушия, подобраться, тряхнуть головой, прогоняя остатки пелены. - Отстрелялся гад, - услышал Герман у себя над ухом, когда рухнула, наконец, прогоревшая крыша. – Больше десятка положил, сволочь краснопузая. Хлопцы гутарили, вроде командир ихний? - Да черт его знает! К чертям ему и дорога! «Неужели Гнашевич?» - скользнуло в голове Германа. Стыд багровой волной бросился в лицо. «Вот оно как! А я его…» Додумать ему не дали. Толкнули к телеге, развернули за плечо. Усатый, прокопчённый гарью и потом казак, злобно цыкнул сквозь зубы, сплюнул под ноги, и процедил: - Гляди, сейчас твоих кончать будем. Их было около пятнадцати – грязных, ободранных, в рваных рубахах без ремней, почти все – босиком. Пара вообще в исподних штанах, а один и вовсе без них, тощие ноги палками торчали из-под рубахи. Отчего так Герман не понял, да и не хотел понимать, - искал и боялся найти в этом обреченном строю знакомую долговязую фигуру Сережи, пока не вспомнил, - до ужаса ясно, - как упал князь в злополучном погребе. Упал, и не пошевелился больше. И это острое осознание его смерти все еще никак не хотело укладываться в голове, сопротивлялось, как повешенный после произнесения приговора, трепыхалось в когтях реальности, все еще ища судорожно какие-то лазейки. Белые скоро и сноровисто выстроились в цепь, вскинули винтовки. Командовал ими высокий, поджарый офицер, со смутно знакомым лицом. Герман напряг память, отчаянно силясь вспомнить, где он видел этого офицера, не сколько потому, что это нужно было узнать, сколько для того, чтобы не видеть смерть оставшихся в живых бойцов его полка. Фотографическая память переносила его через десятки лиц, и он сосредоточенно выискивал в ней нужные черты, чтобы вычеркнуть из восприятия взмах офицерской руки, короткое «пли», и слаженный залп. Они повалились на землю, точно подрубленные. Несмотря на ночную темноту, стреляли белые метко. Цепь почти сразу разошлась, не озаботившись похоронить тела, или оставив это местным, в чем Герман сомневался. Меж тем он был уверен, что сам только каким-то чудом не остался лежать среди расстрелянных, но это «чудо» скорее пугало, чем внушало облегчение. Он довольно быстро понял, что так просто уйти из жизни ему не дадут. И попытался собраться, чтобы достойно встретить смерть, как и когда бы она не пришла. Его так и оставили у телеги, под охраной казаков. Первоначально вообще, кажется, не обращали внимания, но заставив стать свидетелем расстрела, заинтересованно глядя на его реакцию. Герман так и не понял, какие чувства ожидали усмотреть у него казаки. К чему желали подтолкнуть? К гневу, в его положении понятному, но совершенно бесполезному? Или желали таким образом спровоцировать на отчаянные, но бессмысленные действия, чтобы прихлопнуть под шумок? Впрочем, вряд ли им был нужен для убийства какой-либо повод. И действительно, как только отзвучали выстрелы, тот, что говорил о «своих» приказал разуться, потом схватил за руки, ловко и крепко связал из спереди, а другой конец веревки притянул к телеге. Деловито проверил узлы и отошел в сторону, оставив Павла Ивановича без надзора. Теперь он точно никуда не мог бы деться, так что и нужды не было сторожить. Собирались долго. Герман не сразу понял, с чем это было связано. Может, желали как можно больше собрать трофеев, а может просто дожидались рассвета, чтобы не нарваться на засаду в темноте. Хотя кто бы стал устраивать эту самую засаду, не понятно. А скорее всего и то и другое вместе взятое. Устав стоять на ногах, Герман опустился на землю, благо длина веревки вполне позволяла сделать это. Прислонившись плечом к колесу, смотрел, как белые рыщут по домам, тащат к телегам обнаруженные припасы, зерно в корзинах и мешках, мычащую скотину. Крестьяне отдавали свое безропотно, видно ясно осознав, что сопротивлением сделают только хуже, да посчитав, что собственная жизнь дороже, чем коровенка, овца, мешок ячменя или припрятанная бутыль самогона. Лишь пару раз вспыхнуло сопротивление откровенному грабежу. Невидимая и неузнанная в темноте, отчаянно кричала какая-то баба, призывая на головы обидчиков кары господни, но в ответ ей слышался лишь чей-то заливистый хохот, а потом щелкнула нагайка, оборвав женский крик. Где-то на краю села жестоко расправлялись с семьей председателя комбеда. Герман не знал, не мог увидеть, что там происходит, но слышал, как кричала еще одна женщина, должно быть жена председателя, и крик этот был иным, не просящим и проклинающим, а отчаянным, каким-то животным, и мешался к нему отчаянный вопль ребенка, быстро смолкнувший, как отрезанный. Так и не узнанный Павлом офицер проехал мимо – горделивый щеголь на сытом жеребце. Смотрел по сторонам начальственно, но, как показалось Герману, брезгливо, словно опасался испачкаться об окружающую действительность. А еще будто ждал того момента, когда можно будет отбыть из Назаровки восвояси. Ждать от него вмешательства в злоключения местных было бессмысленно. Он и не вмешивался, разве что только надушенный платок к носу не прикладывал. Эта неувиденная, но остро почувствованная брезгливость, помешанная на нетерпении и… страхе?... воскрешала в памяти Германа что-то очень знакомое, словно пережитое им самим когда-то. Собственное участие в этом «знакомом» казалось эфемерным, едва ли не придуманным, и в то же время ясным и неотвязным. Поднялось вдруг с самого дна памяти, в смутной пелене… хмурое утро, запах свежеструганных досок, влажный помост, конные фигуры в отдалении. Сверкают орденами, белеют перчатками, кто-то кричит грозно, требует чего-то, и разит от этих людей уже почувствованными брезгливостью, страхом и нетерпением. А на собственных руках тяжесть – тянут вниз железные оковы, пудовая цепь тяготит к земле, даже показалось на мгновение, что видит перед глазами свои закованные руки и белые манжеты рубашки и… - Вставай! Точный удар под крестец мигом отогнал странные ощущения, заставив вернуться к реальности. Веревка это всё, а вовсе не цепи, веревка и холод земли под босыми ногами, влажной от росы. Герман, держась за телегу, поднялся на ноги и чуть было не упал снова. Ноги ватные, не держат, отсидел должно быть. Казаки злорадно хмыкали, заподозрили, должно быть, что слабость его от страха перед неизбежным. А он отчаянно не хотел показывать свою уязвимость, отчего устоял-таки на ногах, переступал по земле, чтобы вернулась к нему сила, будто бы знал, что силы ему еще понадобятся. - Трогай! Впряженная лошадь двинулась с места, телега заскрипела ободьями и всем своим существом, набитая сверх меры. И он пошел за ней, молясь только о том, как бы не пустили лошадь быстрее, и не пришлось бы ему бежать за телегой на своей привязи, точно бычку, тащимому на ярмарку. Походя мимо разоренной избы комбеда, Герман поневоле отвел взгляд. Председателя повесили прямо на балясине крыльца, перекинув вожжи, и его сухое тело медленно покачивалось на ветру. В ногах покойного лежала его жинка, в разодранной рубахе, а в полуметре от них, свернулся калачиком, малой сынишка, будто спал. Но Герман сразу понял, что сон этот уже вечный, даже если б и не увидел багровую лужу и след от шашки на узкой спине. Он попытался вспомнить их живыми – и молодого председателя, и веселую его жинку, и белобрысого, любопытного до всего мальца, и вспомнив, вдруг ощутил такую всепоглощающую ненависть, что без труда вернула в его тело ушедшие силы, а в голову – способность мыслить четко и здраво. И в эту бесконечную ночь, и в наступившее, и никак не заканчивающееся утро, и то и другое ему понадобилось. Поначалу он считал шаги. Уместил все свое восприятие в мысленный этот счет, стараясь не сбиваться, и не думать больше ни о чем, кроме как механически переставлять ноги. Связанные руки мешали, не давая выровнять и прямо держать тело, но он все равно повторял и повторял свой счет, словно от этого зависела его жизнь. Герману удалось так глубоко уйти в себя, что он перестал замечать камни и прочие неровности почвы, заставляющие спотыкаться и разбивающие ноги в кровь, и редкие, но меткие, жалящие удары нагайкой по голове и плечам. И грязную брань своих конвоиров он тоже не слышал. А потом он сбился с шага. Неизвестно что послужило причиной. Может быть незамеченное препятствие, может быть усталость, а скорее всего, разбитые в кровь ноги, которые все щадили, щадили его, да не сдюжили. И он повалился сначала на колени, а потом и вовсе ударился всем телом о землю, но никто не дал ему передышку – потащили по пыльной дороге вслед за телегой, словно кусок мяса за кораблем. Пыль забивалась в ноздри и в рот, лезла в глотку, оседала в легких, не пропуская воздух. Наезженная дорога, которую он теперь ощущал всем своим телом, стала похожа на каменные жернова, методично перемалывающие его в труху. В какую-то минуту он ясно понял, что больше не сможет подняться на ноги. И пережить этот адский путь не сможет тоже, так и оставшись на пыльной дороге кровоточащим шматком мяса, но тут кто-то остановил телегу. Герман не увидел, кто это сделал. И глаза и ноздри были забиты пылью, лежавшей на лице удушливой маской. И надо было использовать драгоценные минуты передышки, чтобы заставить себя дышать, вдохнуть воздух полной грудью, отчистить забитые легкие. Но человек, отдавший приказ остановиться, оказался рядом, помог Павлу подняться, сунул к лицу флягу с водой. Нагретое железо прижгло щеку, но Герман не обратил на это внимания – чувствовал, всем собой ощущал головокружительную близость воды, живительный её привкус. Невольный его спаситель ничего не говорил, но Павел почувствовал его запах – офицерского сукна, нагретого тела, и еле слышную за волной пота нить одеколона. Должно быть кто-то из начальства, поэтому его и послушались. Передышка, впрочем, оказалась короткой. Но теперь он, по крайней мере, стоял на ногах. И хотя каждый шаг давался через острую, режущую боль, он дал себе слово, что больше ни за что не упадет, чего бы ему это не стоило. Телега двигалась с прежней скоростью, а вот окружающий мир изменился. Села попадались все реже, потянуло вскоре запахами пригорода, и вскоре показались на горизонте пока еще серые абрисы каких-то строений. Кони пошли быстрее, видимо учуяв скорый отдых, свежую воду и вкусное сено. Павлу тоже пришлось прибавить шаг, чтобы вновь не очутиться на земле. Спустя некоторое время, показавшееся Герману вечностью, он уже оказались на окраине южного города, такого же прожаренного солнцем, обдуваемого ветром с реки. Ветер здесь был пропитан запахом речной рыбы, воды, подгнивающего дерева причалов, рыболовных снастей. Павел попробовал запомнить дорогу, чтобы хоть как-то отвлечься от боли в ногах. Это оказалось несложным – помогала и прямая дорога, по которой двигались белые, и невысокие постройки по сторонам улицы. Только раз улица вильнула, но вскоре опять дорога выровнялась, открыв взгляду добротные каменные дома в три этажа. Возле одного из них возница остановил, наконец, телегу. Павел прислонился к задку повозки, опираясь на теплое, пропыленное дерево и переводя дыхание. Вокруг началась суета, обычная для полка, прибывшего «на квартиры». Отрывисто звучали команды, конные распрягали и уводили коней, солдаты разгружали с подвод добро и припасы, где-то переругивались, где-то смеялись шутке, со всех сторон звучали голоса истосковавшихся по разговорам людей. В какой-то момент Павлу даже показалось, что про него все забыли, но, конечно же, это была опасная иллюзия, довольно скоро развеянная. Щеголеватый офицер, так и не спешившийся, кивнул двум казакам, отдал короткое приказание. Павла сноровисто отвязали от телеги, но не освободили от пут, а вывернув руки за спину, опять стянули верёвкой ноющие запястья. Толкнули в плечо, в направлении офицера, а потом и вовсе взяли на себя обязанности конвоиров. Повели дальше, к одному из каменных домов, время от времени подталкивая в спину. У крыльца офицер наконец-то спешился, Германа втащили на крыльцо, повели за тяжелую дверь, по прохладному коридору, зашарканному бесчисленными подошвами, прямо к каменной лестнице. Он оказался в небольшой комнате, похожей на кабинет управленца средней руки. Обстановка в нем была самая спартанская, - два стола, один из которых был завален какими-то папками и бумагами, а второй аскетично пустой, даже чернильницы не наблюдалось. Перед столами на одиноком отдалении стоял потертый стул, выглядевший бесприютным сиротой. Высокие, донельзя пыльные окна были наглухо закрыты темно-синими портьерами, отчего в комнате было темно и даже утром горели настенные фонари. - Не стойте столбом, поручик. В ногах правды нет. – Услышал он за спиной чей-то голос. – Вы можете быть свободны, Сергей Петрович. За спиной звонко щелкнули каблуки. Герман помедлил с секунду, но желание дать себе хоть немного отдыха пересилило гордость, и он тяжело опустился на стул. Тут же показался и говорящий – штатский, похожий на потрепанного купца. Два казака, конвоировавшие Павла в этот кабинет, не ушли, а встали за спиной по обе стороны от пленника. - Или как к вам теперь стоит обращаться? Товарищ? Красный командир? Говорил он вроде бы чуть насмешливым, шутливым тоном, но Павел, каким-то десятым чувством отчетливо понял, что и тон этот, и штатский костюм, и потрепанный вид, не более чем маскарад. Надо было что-то отвечать, и он внутренне подобрался, и произнес сквозь стиснутые зубы: - Обращайтесь, как угодно. Не думаю, что это имеет какое-либо значение. - Правильно думаете, голубчик. Но неужели вам вовсе не интересно, в чьих руках вы оказались? С кем, так сказать, имеете честь? Он сделал многозначительную паузу, дожидаясь от Павла слов, которых не последовало. - Молчите? Это правильно. Ну, хотя бы потому, что никакой чести вы уже не имеете. Вы её утратили, когда предали свое сословие, забыли свою присягу, и отправились служить большевикам. Впрочем, может быть вас вынудили? Заставили? Запугали? - Вы ответа от меня ждете? - Удовлетворите мое любопытство. Хотелось бы понять, почему дворянин, пусть и из разорившегося семейства, отличный разведчик, получавший награды за доблесть, не испугавшийся пехотного окопа на передовой, вдруг отправился в услужение к вчерашней черни. Княжий титул они вам пообещать не могли, какую-никакую, даже самую завалящуюся графиньку в жены тоже, денег в дырявых карманах тож не завалялось – все на революцию пошли… - Не трудитесь меня задеть. – Павел почувствовал чудовищную усталость, навалившуюся на плечи. – Это бессмысленное занятие. Свою службу я выбрал добровольно, и это все, что вам надо знать. - Ах вот оно как… - все с той же улыбкой протянул штатский, но вдруг благодушная насмешливость слетела с его лица, обнажив его сущность, и он резко и грубо рявкнул в лицо Герману: - А ну, встать! Павел не двинулся с места. - Прекратите орать. Вы вроде бы не фельдфебель, да и мы не на плацу. Казаки набросились на Германа с двух сторон, действуя слаженно, будто спущенные с цепи псы, которым дали команду. Повалили на пол, вместе со стулом, один пригвоздил к полу сильными ручищами, пока другой, напрыгнув сверху, точно бил кулаком по лицу. - Да и ты теперь не дворянин. – Штатский остановил казаков, и, наклонившись над Павлом, холодно прошипел: - А такая же скотина, как твои красноперые приятели. А с красноперыми у меня разговор короткий. Раз стал красным, так красным и будешь. Кровью своей умоешься. А потом, петельку на шею, и вздерну, как собаку. Увести! Павла выволокли за дверь. Потащили куда-то вниз, должно быть в подвал. На лестнице он сослепу налетел на какого-то нерасторопного офицера, а когда поднял на него взгляд – не поверил своим глазам. Потому что прямо перед ним стоял его бывший приятель и сослуживец Алексей Петрович Хрустовский.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.