ID работы: 13420030

Красные и Белые

Смешанная
R
Завершён
8
автор
Размер:
81 страница, 22 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
8 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник Скачать

Глава 18

Настройки текста
С тех пор, как в кажущемся уже бесконечно далеким шестнадцатом году, дорогой друг Паша Герман «пропал без вести» в разведке перед Праснышским сражением, полковой интендант Алексей Петрович Хрустовский жил в состоянии полного душевного смятения. Первоначально, он не терял надежды, и ждал. Ждал, что в один прекрасный день, или ночь, или любое другое время суток, Паша вернется. Сработают какие-то невидимые законы мироздания, взойдет счастливая звезда, и поручик появится на пороге блиндажа, или спрыгнет в окоп с горсткой своих пластунов, улыбнется застенчивой, смущенной улыбкой, и расскажет невероятную историю, как снова смог остаться в живых. Но дни шли, а Паша так и не возвращался. Алексей Петрович же засыпал и просыпался во власти кошмаров: видел Германа смертельно раненным, лежащим где-то в чистом поле, маленькой рукой зажимающим рану на груди, и ждущим, что кто-то его обязательно найдет и спасет. И этим «кем-то» в том страшном сне обязательно должен был стать Хрустовский, вот только фронт переместился уже на многие версты вперед, и вернуться не было никакой возможности. Но там, во сне, Паша этого не знал и тихо умирал, угасал вместе с надеждой быть обнаруженным, истекал кровью или останавливалось раненное сердце. Иногда набредал на него разбитые отряд немцев, и тогда Пашу быстро и безжалостно добивали, а иногда на еще теплое тело натыкалась стая голодные волков или собак, и они сначала слизывали кровь шершавыми языками, а потом начинали рвать на части, еще живого, еще… В этом месте Алексей Петрович просыпался в холодном поту, вскакивал с топчана, озирался по сторонам в поисках пистолета, иногда даже хватал его… и в изнеможении падал обратно, на мокрую подушку. Нет, он не просто тосковал и переживал, там, внутри себя. Когда выяснилось, что Пашу и его разведчиков просто «забыли» в суматохе передислокаций и неразберихи в приказах по фронту, он пытался возмущаться, сам прибегал в ставку Литвинова, пытался что-то требовать, но был отослан прочь, правда, услышав напоследок «это война, господин штабс-капитан. И, к сожалению, неизбежные потери. Смиритесь, и выполняйте свою работу». Сперва отповедь генерала ошеломила и разозлила Алексея Петровича. Знать-то он знал, но почувствовал себя этакой разменной монетой, ничего не значащим винтиком, которым в любой момент можно пренебречь, именно в тот момент, когда очутился за порогом командирского блиндажа раздавленным, униженным и опустошенным изнутри. И ему потребовалось около двух месяцев, чтобы, нет, не смириться с потерей, как советовал Литвинов, а чуть притупить её болезненную остроту. Засыпать по ночам, выполнять свои обязанности, без былого, впрочем, энтузиазма, не окликать Пашу в пустоте блиндажа, не вести с ним долгих мысленных разговоров, не… Не ждать, не звать, только тосковать иногда, дико, отчаянно, будто был Герман не просто другом, не просто человеком, приятным и близким по духу, но просто таки путеводной звездочкой, которая погаснув, весь мир погрузила в серое, непроглядное марево. Шестнадцатый год прошел как панихида. Ощущение многочисленных потерь, даже вероятность собственной гибели, воспринимались теперь как-то приглушенно, смазано, словно все вокруг происходило не с ним самим, а с кем-то другим. А он был лишь случайным наблюдателем, рассматривающим происходящее в неком стеклянном кубе, который высшие силы положили на ладонь, толи для развлечения, то ли для какой другой причины. А потом судьба свела его с Мари. В сущности, ранение было пустяковым, можно сказать и не ранение даже, а так, несчастный случай. На разгрузке, он защемил руку между патронными ящиками, и вроде бы ничего серьезного, но на следующий день рука распухла, пальцы налились сине-багровым цветом, боль приходила от каждого движения покалеченной конечностью, и его отправили в госпиталь. И там, среди кричащих и вопящих раненных, когда он чувствовал себя просто занимающим чужое место, и явился к нему ангел, в глухом коричневом платье и белом переднике, который выудил его из угла, отвел за белесую занавеску и занялся, наконец, рукой. Выпустил гной, почистил рану, ощупал прохладными пальцами ладонь, и, обнаружив какие-то невидимые повреждения, положил мазь и крепко-накрепко перевязал. Попенял еще, что чрезмерная застенчивость едва не оставила Алексея Петровича без руки, и перевязку придется менять еще не раз, но ангел обязательно с этим справится. И еще что-то говорил, но Хрустовский уже не слышал. Он любовался ею. Тихо, не рассчитывая на какой-то ответ, переживая вспыхнувшие чувства где-то глубоко внутри себя. Нет, красавицей в общепринятом смысле, она не была. Губы, характерного, «польского» рисунка, пожалуй узковаты, а нос длинноват, да и фигура уже утратила «воздушность» юности, поскольку было ей крепко за тридцать, но все эти мелочи прошли мимо сознания Хрустовского. Оттого, что в серых, с синим отливом, глазах её, было столько жизнелюбия и сострадания, столько ровного, согревающего огня, что Алексей Петрович почти сразу понял, что влюблен. Их отношения сложились сами собой, минуя все стадии пресловутого «романа», да впрочем, на «роман» в полевом госпитале не было ни времени, ни располагающей обстановки. Они просто говорили, - так, будто знали друг друга уже много-много лет. У Хрустовского не было секретов от Мари. Он откровенно рассказывал ей обо всех перипетиях своей обычной, как он всегда считал, жизни, о серых буднях службы, и, конечно же, о Паше Германе. Мари слушала его чутко и внимательно, будто давая выговориться, а он ловил себя на мысли, что не хочет показаться ей ни привлекательней, ни интересней, чем есть на самом деле, оставить о себе какое-то яркое впечатление. Это оказалось вдруг таким важным и единственно верным – остаться самим собой, чтобы остро чувствовать, что в их отношениях нет ничего искусственного, наносного, и должно быть, именно так и находят друг друга родственные души. Когда же настало время возвращаться в войска, Алексей Петрович, с легкостью, удивившей чрезмерно его самого, прямо спросил Мари, намерена ли она продолжить их счастливое знакомство. И услышав твердое «да», принял его как неизбежное, еще раз убедившись, что все было не просто так, не случайно – проклятый зарядный ящик, собственная болезненная неловкость перед другими раненными, её чудесное появление в одиноком интендантском бытие.… А значит, оставалось только положиться на милость Всевышнего, и будь что будет. С этим он и отбыл, этим и жил – от письма до письма. За это и держался, когда грянули обе революции, и все покатилось вразнос, перемалывая и военную машину, и человеческие судьбы и саму устоявшуюся жизнь. Письма приходили все реже, но Алексей Петрович не унывал, ждал со стоическим терпением, пока безумная свистопляска швыряла его с одного фронта на другой, из прусских земель в Малороссию, а оттуда в холодный, ветреный Петербург, затем в Воронеж, и обратно в столицу. Летя послушно на руках бури, твердо зная, что однажды все это кончится, и в конце пути его будет ждать Мари. Так и думал. Ровно до того момента, пока капитан Лаваль не заговорил на злосчастном ужине у полковника Александрова. Не заговорил про Пашу. Он словно увидел его перед собой, и всё, столь тщательно отодвинутое и похороненное – глубокая душевная привязанность, отчаянное ожидание, надежда, тоска – вынырнули со дна его души, как пловец, устремившийся со дна морского к поверхности. Он узнал Пашу мгновенно, несмотря на скупость описания и нелицеприятные характеристики капитана. И это узнавание разбудило в его душе настоящую чувственную бурю, пожар, разгоревшийся из щепок здравых и не очень мыслей. Паша жив. Но об этом Алексей Петрович и так знал, пусть и на уровне ощущений, а не здравого смысла. Жив, вопреки всему – окопной неразберихе, фатальным просчетам командования, черт знает чему еще, но жив, жив, ибо по-другому и быть не могло. Ему удалось-таки невозможное – вернуться в столицу, найти своего старого друга, и не потерять его в дальнейшем. То, что так поразило Лаваля и Александрова, совсем не удивило Алексея Петровича. Уж он то знал наверняка: тот кто хоть раз столкнулся с Германом накоротке, услышал его голос, взглянул в самую глубину его умных, чрезвычайно выразительных глаз, уже не мог его забыть. И еще Алексей Петрович знал – не прилагая каких-то особенных усилий, Паша мог заставить разделить собственное мнение кого угодно. А уж о знакомых с ним много лет и говорить не приходилось. Так что бросивший всех и вся князь, на стороне красных, мог удивить кого угодно, кроме Алексея Петровича. А вот сам Паша, это уже совсем другое дело. Что-то невероятное должно было случиться с ним, чтобы Паша, идеально воспитанный, честный до мозга костей Паша смог пойти на смену приоритетов и полный слом своего старого мировоззрения. Именно так, и никак иначе. Алексей Петрович хорошо знал Германа – если уж что-то заставило его поверить в новую идею, он будет верить в нее до конца. И именно эту веру он видел в его глазах в полутемном коридоре несколько часов назад. Эту веру.… На разбитом лице, в плотно сжатых, кровоточащих губах… Эту веру.… В Пашиной почти фанатичной готовности умереть… Веру, которой так не хватало самому Алексею Петровичу. Ведь, в сущности, все, что он делал, было простым походом по наезженной колее. Он родился дворянином, пусть и не мог похвастаться богатством или знатностью рода, он учился, потому что это было таким же естественным, как дыхание, он служил, поскольку это было неизбежным, он остался на «своей» стороне, потому что не видел альтернативы. Вернее, не дал себе возможности задуматься о ней, шагнув за рамки привычного бытия. Те самые, за которые бесстрашно шагнул Паша Герман, выбранный Алексеем Петровичем своим моральным и нравственным ориентиром, мерилом всего и вся, поводырём и маяком, который теперь находился в шаге от того, чтобы покинуть Хрустовского навсегда. На страшное и окончательное «навсегда». Алексей Петрович осознал это в прохладной тишине пустого кабинета, сидя на скрипучем стуле и уронив руки на ворох бумаг, лежащих на столе. Ясно, отчетливо, будто укол булавки, обрывающий жизнь жуку и намертво пригвождающий некогда живое тело к деревянной раме. Будто чья-то рука была готова захлопнуть стеклянный колпак, и оставить пришпиленную жертву иссыхать и пылиться на доске, среди ему подобных. На это же ужасающее «навсегда». И осознание того, что жизнь Алексея Петровича будет и дальше крутиться на своей оси, ползти по своей колее, но уже без путеводного маяка, вдруг стало таким острым, что он вскочил на ноги. Будто оттолкнул от себя неизбежность, произнеся в пустоту громкое «нет», хотя и не представлял пока, что именно он сможет изменить, и сможет ли вообще. Но собираясь это сделать, чего бы ни стоило. …Герман понял, что его жизнь стремительно летит к неизбежной гибели еще в памятной, пылающей Назаровке. Оттого и не ждал ни вмешательства судьбы, ни помощи, ни чудесного спасения. Просто готовился к неизбежному. Где-то там, в глубине его души, еще шевелились, поднимали голову и крохи надежды неизвестно на что, и сожаление о том, что смог бы сделать и не успел, и страх, и горечь за короткую свою жизнь, и другие, естественные, но совершенно бесполезные мысли и чаяния. На какое-то мгновение ему показалось, что все это уже было с ним когда-то. Не зря же с рождения он носил на своей шее этот страшный «знак» - родимое пятно в форме петли. Пронеслось в голове «петельку на шею, и вздерну, как собаку», сменившееся неожиданным чужим, но смутно знакомым голосом, надсадно провозгласившим «за тяжкие злодеяния – повесить». И даже увидел, будто не своими глазами, а словно бы изнутри – свежеструганную лестницу под ногами, носки сапог, как если бы глядел себе под ноги…. А в ушах – дробный барабанный бой, и чье-то дыхание за своим плечом, а в отдалении тяжелый, лопающийся звук церковного колокола. Как не странно, именно этот звон, возникший в голове, и привел его в себя. Захотелось зажать уши, но он не смог этого сделать, не сразу осознав, что не затекшие руки мешают ему, а веревка, туго стягивающая запястья. Он сделал неверный шаг к стене, прижался к каменной поверхности разбитым лицом. Скулы саднило. Павел осторожно облизнул губы и сразу почувствовал, как они распухли. Глаз тоже оплывал, щеке было мокро. Он перевел взгляд вниз – так и есть, кровь, и он, кажется, даже может услышать, как она капает на грязный пол. Хотя не слышал, конечно. Помещение, в которое его затолкнули казаки, было небольшим, с низким, покатым потолком. Невысокий рост позволял Герману свободно стоять в нем, не задевая макушкой грязного потолка. Трудно сказать что тут находилось раньше – толи склад, толи помещение для хранения упряжи. Сейчас здесь было пусто, только в углу валялась старая распотрошенная корзина, а рядом охапка слежавшегося сена, отдающего сгнившей травой. С трудом переставляя покалеченные ноги, Павел дошел до охапки, и неуклюже опустился на нее, притулился плечом к стене и закрыл глаза. Его убьют. Это почти свершившийся и неоспоримый факт. Повесят, скорее всего завтра, поутру, в качестве назидания, примера «иуды», дабы наглядно показать своим офицерам и солдатам, что бывает с теми, кто пошел служить на другой стороне. Что он может с этим сделать? Ничего. Только принять смерть, и по возможности сделать это достойно. Не перед лицом врага, а прежде всего, перед самим собой. Зачем? На этот вопрос, пожалуй, трудно бы было ответить. Ведь в самом деле, если смерть неизбежна и к следующему вечеру его уже точно не будет в живых, не все ли равно ему, как он умрет? Нет, не все равно. Просить пощады, умолять, выказывать свой страх, давать повод для торжества над собой, было не просто унизительно, а унизительно до омерзения. Нет, с ним такого не случится. Он сможет, он найдет в себе силы не дрогнуть, он примет её достойно, с широко раскрытыми глазами. И это не обсуждается. Он сполз лицом на убогую подстилку. Вдохнул тошнотворный, гнилостный запах, стараясь не шевелить связанными руками, а замереть, обратиться в нечто неживое, застывшее. Не контролировать свое тело, забыть о нем. Попрощаться с мамой, с отцом, попросить у них прощения за то, что покинет их, не принеся никакой пользы, с Софи, чей расцвет он уже не увидит, с Сержем, в чьей смерти он не переставал винить себя. Со всеми, кого знал, и кто был добр к нему. Он был кристально честен с собой и перед собой, вычищая из души все, что помешало бы ему достойно и спокойно… Умереть. …Сказать «нет» это полдела, хотя наверное не половина даже, а сотая его часть. А вот как осуществить это самое «нет» необходимо было придумать и придумать как можно скорее. Потому что завтра будет уже поздно. Но что он мог? Спуститься в подвал вполне реально, но вот как объяснить охране – а она есть, наверняка! – что понадобилось здесь интенданту? Там, внизу, не было ни складского помещения, ни чего-то еще, входившего в его ведение. Ничего, кроме допросной и двух камер для пленных. Царство контрразведки как оно есть. Появление Алексея Петровича в лучшем случае вызовет недоумение, в худшем – подозрение, от которого и до прямого обвинения в предательстве недалеко. И вот уже из «спасителя» ты сам становишься жертвой, которую спасать будет некому. И хотя Алексей Петрович не обладал пылким воображением, он словно наяву увидел, как волокут его в «допросную», как входит за ним ухмыляющийся Кисляев и закрывает за собой дверь. Он замотал головой, прогоняя «видение» и попытался сосредоточиться на другом варианте. А если подождать? Пережить как-то эту ночь, отвязать и привести заранее своего коня – Паша с любым справится, у него с лошадьми особые отношения, Алексей Петрович хорошо это помнил, - а потом затаиться на улице, а когда Пашу выведут, то…. Что? Накинуться с пистолетом на конвой? Перестрелять всех без предупреждения, а потом.… А потом поднимется тревога, со всех сторон побегут вооруженные люди, и их поймают с неизбежностью. И вместо одной веревки, перекинут две и вся недолга. Ну, так что же тогда? Ничего не делать? Оставить все как есть, и положиться на волю провидения? Раз уж Паша сам выбрал свою судьбу, то и… «Ведь не спасешь его уже, - шептал внутри гаденький, трусливый, и оттого «рассудительный» голосок, - а сам погибнешь. И какая Паше от этого будет польза? Да никакой не будет. Только голову свою зря сложишь. Да и потом, посмотри на себя? Ну, какой из тебя спаситель? Ты и стрелять-то толком не умеешь, все с бумагами, да с бумагами, в настоящем бою и не был-то никогда, даже в самой паршивенькой перестрелке! Выручатель, глядите-ка на него! Смех же, как есть смех!». Но смешно не было. Было горько и стыдно. Пока не одёрнул сам себя. «Да, я не герой, ну так что ж с того? Значит, и делать ничего не надо? Стоять, завтра и смотреть, как выбьют из-под Пашиных ног какую-нибудь лавку или табуретку, и он забьется в петле? А ты будешь жить, сколько отмеряет Господь, виня себя в том, что допустил, и даже не попытался…». Это странное, но яркое до нереальности чувство дежавю, внезапно охватило его. Нет, пространство кабинета перед глазами никак не изменилось, а вот ощущение страха за свою жизнь и чувство обреченности были очень знакомыми. Показалось на мгновение, будто некто стоит напротив него, упираясь руками в стол, накрытый алым сукном. Вопрошает голосом настойчивым, злым, и чуть визгливым «признавайтесь, генерал, кто был главным, вы или полковник?». И он медленно, будто против воли, произносит чью-то фамилию, а в голове летит знакомое «ничем не помочь, только голову зря сложишь». Чтобы потом, до конца дней своих, винить себя… в предательстве. Ощущение отпустило его быстро, как отрезало. И мысль заработала четко и слаженно, будто партия в шахматы, когда ты точно знаешь как и куда ставить фигуры. «Нет, не сейчас. Ночью, ближе к утру. Когда сильнее всего клонит в сон, внимание уже давно притупилось, и Кисляев давно закончил свои «труды» и уполз на квартиру. Часового придется убить, да, но ты сможешь. Охрана наверху, но между ними и подвалом значительное расстояние, а выбраться можно с другой стороны здания, через окно первого этажа, да и до конюшни ближе. Но там… Да, тоже кто-то дежурит, но я справлюсь. Справишься? Да. Потому что должен. Потому что только так смогу искупить… А пока рассуждал сам с собой, и не заметил, что проверяет патроны в магазине своего револьвера… …Летом рассвет наступал рано. Кромешная чернота ночи, медленно и со скрипом, будто заевший театральный занавес, начинает расползаться по небесам, блекнуть, окрашивая мир в серые тона, чтобы потом побелеть, а затем сменить окрас на нежную розовую гамму зори. И хотя такие перемены куда сподручнее наблюдать на вольном воздухе, но и здесь, в подвале, благодаря маленьким окошкам под самым потолком, можно было заметить приближение утра. Михась Нечипоренко сладко зевнул, поскреб потную грудь под гимнастеркой, поерзал на старой бочке, и прислонился затылком к каменной стене. Сидение было жестким и неудобным, к тому же входило в разряд «неположенного», но Михась все равно прикатил его из конца коридора, потому как крестьянская его душа просто не могла пройти мимо бесхозного предмета, не приспособив его к делу. Нет, он прекрасно понимал, что должен «стоять» на посту, вовсе не спать, и не терять бдительности, но скажите на милость, накой такая бдительность нужна, ежели пленный не только связан, но и под амбарным замком? А замок на месте, Михась сам неоднократно проверял, да и тяжелая связка ключей на поясе никуда не делась, вон она, от каждого движения звякает. И что толку стоять столбом рядом с закрытой дверью, когда можно сесть, пока начальство не видит, да не трудить зазря ноги? Ночь длинная, походил пару часов, погремел винтовкой, так и ладно, никуда красноперому не деться, город весь белыми частями занят, мышь не проскочит. Да и утро скоро. А он, Михась, как первые шаги заслышит, так бочку ту набок, да и в сторону, мол, я не я, корова не моя. А пока и посидеть можно. Вот он и сидел, обняв винтовку. Только на секунду, казалось, прикрыл глаза, успокоив себя, что ничего плохого случиться не может. Он, Михась, просто посидит так минутку, да и откроет, тем более и утро скоро, вон уж тени серые сквозь окно лезут, светлеет, видать, а там и менять придут.… Закрыл глаза – и тут же провалился в сон. Снился ему родной хутор, мамка тащит из печи чавунець с варениками, а на столе тебе и цибуля и сало и запотевшая четверть самогона. И он уже потянулся было к обильным харчам, да только помешали две чумазые рожи, прижавшиеся с той стороны к стеклу. Он их сразу узнал – Ганька да Дмитро, батькиных батраков выкормыши, поесть спокойно не дадут, голодранцы. Михась так разозлился в своем сне, что топнул на глядельщиков что есть силы, аж в ноге отозвалось, и тем самым разорвав сладкие тенета сна. Барахтаясь на краю реальности и сновидения, Михась с трудом приоткрыл один глаз, и уперся зрением прямо в пуп, перетянутый офицерским ремнем с блестящей пряжкой. «Проспал, проспал, хлопчик!» - мелькнуло в голове Михася, моментально прогоняя остатки сна. Он хотел вскочить, но мягкое еще тело не позволило ему отреагировать так, как это было необходимо. К тому же его благородие штабс-капитан Хрустовский не дал ему такой возможности, что было сил ударив по голове рукояткой револьвера… …Алексей Петрович действовал четко и наверняка. Честно говоря, до последнего момента он сам не ожидал от себя такой прыти, но когда обмякшее тело караульного кулем сползло с бочки, отступать было поздно, да и некуда. Он прислушался. Нет, вокруг по-прежнему было тихо, до подвала, кажется, ни один звук не долетал. Сообразив, что со своей осторожностью, он просто теряет драгоценное время, Хрустовский бросил прислушиваться и кинулся к лежащему солдату. Необходимо было как можно скорее завладеть ключами и открыть, наконец, Пашино узилище. Ему повезло. Ключи нашлись сразу, но отцепляя связку, Алексей Петрович заметил, что у него мелко трясутся руки. Оттого он не сразу попал в замочную скважину, а когда попал, ему показалось, что замок, как на зло, заел, и открыть его теперь не представляется возможным, сколько не дергай ключ. К счастью, он быстро понял, что причина всех этих неудач, не в ключе и замке, а в собственном волнении. Алексей Петрович шумно выдохнул, и снова взялся за дело. Натужно крякнув, замок открылся, и Хрустовский скользнул внутрь. - Паша, - негромко позвал он, чтобы не терять время на поиски. В дальнем углу завозились, и Хрустовский кинулся на звук. Герман приподнялся со своей подстилки, подслеповато щуря глаза, и словно пытаясь понять, что происходит. - Кто здесь? Штабс-капитан не стал тратить время на объяснение. Подхватил Пашу, прижал к себе одной рукой, другой достал заранее припасенный нож, чтобы разрезать веревки. Делать это приходилось наощупь, поэтому несколько раз ткнул лезвием по руке, но Паша даже не дернулся, только дыхание задержал. Спустя минуту, Хрустовскому удалось, наконец, освободить Пашины руки. Он отстранился, и только тут, кажется, Герман его узнал. - А…алексей Петрович? - Потом, всё потом! – отмахнулся Хрустовский, поднимаясь на ноги и помогая Паше встать. Это оказалось не так просто – затекшие мышцы стали вялыми и непослушными, Герману даже показалось сначала, что он вообще не чувствует собственных ног. Повис на бывшем сослуживце, точно тряпичная кукла, но, к счастью, на помощь пришла боль, стоило только встать на стопу. - Паша, идти сможешь? - Попробую – пропыхтел Герман и сделал первый шаг. Больно было так, что перед глазами завертелись разноцветные круги, и он чуть не потерял сознание. Показалось, что кожи на ступнях не осталось вовсе, одно голое, кровоточащие мясо. На Павла накатила дурнота, и он сильнее вцепился в Алексея Петровича, чтобы устоять на ногах. Стиснул зубы, напрягся, попытался сосредоточиться на дороге, через боль и тошноту делая шаг за шагом. Кое-как они доползли до двери, и Хрустовский осторожно выглянул наружу. Пока все было тихо, никто не спускался вниз, караульный так и лежал на боку, и если был жив, то в сознание пока не приходил. Но Алексей Петрович всем собой чувствовал, что времени осталось чертовски мало, и теперь все зависело от того, успеют ли беглецы подняться наверх и проскользнуть через коридор так, чтобы не привлечь внимание часовых, охраняющих вход. А там уже проще, там окно, конь, и… свобода. Он даже не задумался о том, что будет делать потом. Ведь если караульный выжил, то придя в себя, он с легкостью опознает интенданта, и тогда…. В настоящий момент все это казалось не важным. Подъем дался Паше трудно, он тяжело дышал, на смуглом лице блестели обильные капельки пота. Алексей Петрович дал ему несколько секунд, чтобы перевести дыхание, и заодно удостоверился, что путь до спасительного окна открыт. Отсюда уже были слышны вялые разговоры караульных, но дверь по-прежнему надежно скрывала их с Пашей от солдат. Внезапно, внизу, в подвале, послышалась какая-то возня. Перегнувшись, через перила, Хрустовский увидел, как у самого подножия лестницы, показался Нечипоренко. Страшный, на нетвердых ногах, с кровью, стекающей по лицу, но, несомненно, живой, и вполне способный поднять тревогу. Алексей Петрович дернул Павла за собой, но тот уже сам заметил смертельную опасность, и слаженно рванулся вперед. Шагнул в коридор, споткнулся, едва не упал. Но преодолел необходимые несколько шагов, и вслед за Хрустовским, ввалился в темное пространство пустого кабинета. - Окно! Дважды повторять не пришлось. Алексей Петрович потерял пару драгоценных минут, понадобившихся ему, чтобы распахнуть створки, и, по слуху, этого времени хватило Нечипоренко только на то, чтобы доползти до верха лестницы. Хрустовский неуклюже забрался на подоконник, выскочил наружу, и протянул к Паше руки. - Давай. У Паши это получилось гораздо быстрее. Подтянуться, перевалиться через преграду, едва ли не на руки Алексею Петровичу. Тот поймал, всем собой смягчив удар голыми ногами о землю, потащил к коню, нетерпеливо перебирающему ногами. Герман одним ловким прыжком вскочил в седло, подхватил поводья, потянул на себя, заставив коня загарцевать на месте. - А ты? - Беги, Паша, спасайся. Обо мне не думай. Зря он, конечно, это сказал. Не подумать о нем Герман не мог. - Глупость, Алеша. Давай со мной. Тебя же убьют теперь! И руку протянул… В эту минуту Алексей Петрович почувствовал в себе жуткую опустошенность. Как человека, сделавшего всё, что мог, на пределе человеческих сил, он ощутил непреодолимое желание сесть на землю, закрыть глаза и приготовиться к неизбежному. И, наверное, так бы и сделал, если бы не выстрел. Пуля чиркнула по воздуху рядом с его головой, выбила фонтанчик пыли из старого кирпича. И он, ни о чем не думая, и ничего уже не соображая, протянул Паше руку, и каким-то неведомым образом оказался на коне, позади Германа. Конь шарахнулся в сторону, от нового выстрела, но, повинуясь Пашиным рукам, тут же остановился, а затем рванулся вперед. Через двор, через висевшее на веревках белье, по узкому переулку. Выскочил почти перед штабом, а потом поскакал по пустынной утренней улице прочь из города. Герман помнил дорогу, хоть и запоминал приметы уже почти в полубреду, пока его на аркане тащили сюда белые. Как знал, что пригодиться. Хотя, конечно же, ничего он не знал, и не предполагал даже. Как не предполагал, что судьба снова столкнет его с Хрустовским, с которым приятельствовал когда-то в грязных окопах прошедшей войны. Как никогда и помыслить не мог, что бывший полковой интендант захочет рискнуть своей жизнью, чтобы спасти его, Пашу Германа, от неминуемой гибели. Да, не предполагал, не мог поверить, но так оно и случилось. Трудно не верить в горячее дыхание над самым ухом, в руки, крепко держащие его за пояс, и в то, что сейчас их жизни зависят от Пашиной памяти. Ведь ошибись он хотя бы раз, сверни не туда, помедли, и их обязательно нагонят, и тогда…. … Едва придя в себя, Михась тут же увидел распахнутую дверь камеры, которую должен был охранять. Страх перед неизбежным наказанием был так велик, что даже чудовищная боль из-за разбитой головы на время отступила. Страх позволил ему не только встать на ноги, но и поползти к выходу из подвала, хоть и пришлось ради этого держаться за стену. Он уже сам не помнил, как забрался по проклятой лестнице, как преодолел коридор, и вывалился наружу, прямо под ноги караульных. Сказать он тоже ничего не успел – с тыла здания раздался чей-то крик, два выстрела один за другим и ржание доброго десятка лошадей. Часовые подняли тревогу, солдаты бежали к конюшне, опять стреляли, но по всей видимости, без результата. Всего этого Михась уже не увидел, потому что потерял сознание, и так и остался лежать на крыльце, безучастный ко всему и вся. Погоню организовали быстро. Не бросились будить командиров, ждать распоряжений и указаний – наскоро собрали конный отряд, повскакали на коней и бросились за беглецами. Трудно было бы сказать наверняка, что же ими руководило – желание догнать ускользнувшего пленника, поквитаться с предателем или же страх перед наказанием за то, что упустили. Но скорее всего, и то, и другое, и третье вместе… …Поначалу Алексей Петрович ни о чем не спрашивал. Выскочили из города, вихрем пронеслись мимо пристани, уходя в ковыльную степь. Паша забирал в сторону от наезженной дороги, и тут Хрустовский не вытерпел: - Паша, куда? - К Вознесенской. Там правый фланг стоять должен, если не двинулись еще никуда. – И, словно бы угадав непроизнесенные слова, добавил: - Ты Алеша, не бойся. Я с тобой до самого верха дойду, все расскажу, как было. Они поймут… Алексей Петрович хотел было что-то сказать, но, оглянулся назад, и успел только выкрикнуть: - Паша! Объяснений не потребовалось. На горизонте взвились клубы пыли, стремительно сокращая расстояние. Паша пригнулся к лошадиной шее, ударил босыми пятками под бока, словно шпорами, и конь поскакал, с каждым подскоком набирая скорость. Паша не хотел пускать его в намёт, - конь не мог держать такую скорость долго, а до Вознесенского было не менее тридцати верст, - поэтому пошел галопом, понадеявшись на небольшую фору, которая была у них перед преследователями. Он не думал, что пыль скроет их. В погоню пустились казаки, а уж читать следы они умели. Оставалось только уповать, что, оказавшись на территории красных, казаки отстанут, не осмелятся, уедут ни с чем. Вперед, вперед, не подведи, родной! Не подведи милый, не сбавляй скорость, не попади ногой в яму или колдобину, ты же можешь, ты же терский рысак, тебе ж каменные кручи привычные! Дай место в царствии твоем, Господи, тому погибшему поручику, бывшему твоему хозяину, что оставил мне тебя! Тяжело, знаю. Но не подведи, вывези, выручи! Стрелой лети, пулей, на тебя одного вся надежда! И конь летел. Будто слышал беззвучные мольбы своего хозяина. Рвал жилы, напрягаясь изо всех сил, увозил своих седоков от смертельной опасности. Хозяин его легким был, хоть и высокий, и тот, что правил им теперь, весом не отличался, а будь оба потяжелее, беда бы была, не сумел бы справиться, выдохся бы. А так, только степь под копытами, только ветер свистит в ушах и в гриве, только пыль шлейфом селится, да ковыли по ногам хлещут безо всякой жалости. Но вытерпеть можно. Не догонят их в поле. Но догнали все-таки. Засвистели пули – и слева и справа, одна и вовсе у брюха прошла, царапнула по разгоряченному телу. Конь шарахнулся в сторону, и, не дожидаясь команды седока, взял в намёт, чтобы оторваться от погони. Выстрелы, выстрелы, а еще раздирающий слух пронзительный свист, и крики, смысл которых конь не понимал, но опасность чувствовал всем собой – от потной морды до кончиков копыт. И опасность эта подгоняла лучше любой плетки. Обострившиеся сверх всякой меры инстинкты, заставляли менять направления, крутится по ковыльному полю, выбивая из земли клубы пыли, затрудняющей видимость стрелкам. И они тонули в этой пыли, и конь тонул вместе с ними, не полагаясь больше на зрение, а только на чутье. Едва не сшибся с кем-то, скользнул взмыленным боком по чьей-то шкуре, но успел отскочить, повернуться, и не иначе как чудом, вырваться из пылевого облака, вдохнуть ноздрями свежую струю воздуха, и помчаться дальше. - Алёша, стреляй! Но выстрелы не последовало, хотя руки Алексея Петровича по-прежнему крепко сжимали его бока. Герман не стал выяснять почему – и времени не было, и ответ сам пришел в голову. Что он, в самом деле, до стрельбы ли бывшему интенданту, усидеть бы, не свалиться по дороге, да и стрелять с седла уметь надо. Сам Паша умел, только не до того ему сейчас было. Конь их спас, где только Алеша взял такого? Минуту назад спас, а теперь уносил – вперед, разрывая связь с неминуемой смертью. Казаки сориентировались довольно быстро. Стрелять бросили, похватались за шашки. Бешеный коняга с беглецами удалялся все дальше и дальше, вот-вот скроется за пригорком. Значит, опять догонять, но ничего, боле крутиться ему никто не даст, догонят. А как нагонят, так и… хотя и жалко, скакуна такого рубить. Ну, так что ж делать? Выскочили на гребень пригорка, и тут же пришлось пятиться. По дороге, пыльной лентой тянулся большой отряд, человек под сотню с виду, при обозе и тачанках. Казаков заметили, рассыпались, залегли, ощетинились винтовками. О том, чтобы продолжать преследование, нечего было и думать – самим бы живыми остаться. Повезло красноперому! Эх и влетит теперь тем, кто его из подвала упустил! Конь пролетел мимо отряда по инерции – сказалась горячка бешеной скачки. Но затем чуть подостыл, повинуясь Пашиной руке, перешел на рысь, а затем и вовсе пошел шагом, склонил к редкой траве тяжелую голову. И хотя моментально очутился в окружении пары десятков вооружённых людей, не дергался, не рвался, словно почуял – «свои». Паша бросил поводья и сделал попытку выбраться из рук Алексея Петровича. Но Хрустовский не отпускал его, не спешил отстраниться, а все так же сидел, уткнувшись лицом в Пашину шею. - Алеша, всё. Всё, отпусти меня. Но ответа не было. Сердце сделало в груди резкий и болезненный скачок, впустив внутрь самое дурное предчувствие. Паша попробовал развернуться, но не сумел, скользнул по мокрой шкуре коня, и, не удержавшись, сполз на землю, увлекая за собой Алексея Петровича. Стоя на четвереньках, отполз в сторону, и краем глаза заметил, что Алеша остался лежать на земле, даже не шевельнувшись. - Алёша… - он услышал свой голос, будто со стороны, ломкий, сорвавшийся. – Алеша! Схватил за шиворот гимнастерки, встряхнул что было силы. Тело Хрустовского вдруг оказалось неимоверно тяжелым, голова безвольно мотнулась из стороны в сторону. Глаза его были закрыты, даже зажмурены, согнутые руки словно еще держались за что-то перед собой. Отказываясь верить своим глазам, Паша расстегнул пуговицу, рванул в сторону гимнастёрку, прижался ухом к груди. И не услышал стука сердца. Подвывая от отчаянья, он подтащил Алексея Петровича к себе, и только тут заметил на спине Хрустовского две аккуратные, четко очерченные алым, маленькие дырочки. Прямо напротив сердца. Разум понял всё и сразу, а вот сердце и все Пашины чувства воспротивились этому знанию. Казалось, что вот сейчас, вот-вот, Алексей Петрович придет в себя, улыбнется сухой улыбкой и скажет «Паша, я вас обидел?». - Алеша, мы же выбрались! Выбрались! - Шептал Герман, словно безумный, обхватив тело Хрустовского двумя руками и крепко-накрепко прижав к себе. - Как же так? Как же?! Ты ж меня спас, Алеша. Спас! А столпившиеся вокруг красноармейцы только молчали, и отводили взгляды, переминаясь с ноги на ногу….
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.