Сжатия и разрывы, новые спазмы и муки,
Взгляд, безупречно ленивый, предают дрожащие руки.
Вокруг погашенной лампы мечутся странные блики,
Голос разума слабый-слабый, тихий-тихий.
***
the hardkiss — антарктида
— Сколько достал?
— На тебя точно не хватит.
— Эй, я думал, мы друзья. Друзья, блять, не жмотят кайф!
— У меня нет друзей, уёбище.
***
— Сын, нам нужно поговорить.
— Нам не о чем разговаривать.
— Ты в последнее время сам не свой. Агрессивный, брата ударил. Ты употребляешь что-то?
— Я не употребляю.
— Глаза на свет.
— Что?
— Глаза на свет, щенок. Так я и думал. И что это? Травка, кокс, фен?
— ...
— Отвечай!
— Героин.
— ...тогда ты всё ещё не поделился с любимым папочкой?
***
— Не подходи к нему.
— Почему?
— Ты, что, не знаешь? Он пускает по вене, об этом все в курсе!
— Пускает по вене?..
— Он наркоман. Героиновый.
***
— Как думаешь, он забил себе рукава, чтобы не было видно следов от иглы?
— Думаю, да.
— Но все-то всё равно знают правду!
— Я думаю, ему абсолютно похуй на то, кто и что знает.
***
— Как думаешь, когда он сдохнет?
— Я думаю, даже ему это не интересно.
***
Когда они впервые встречаются, Хосок нищ, гол в том смысле, когда за душой — ничего, и является тем самым отребьем, на которое нормальные люди смотрят с той долей отвращения, что присуща во взгляде по отношению к тем, кто скатился на социальное дно. Когда они впервые встречаются, Хосок абсолютно не считает себя несчастным, не давая себе отчёт в том, что, как говорят, чертовски озлобился, а соседки судачат, что такой перспективный ребёнок был, но сгнил до того, как цветок распустился. Когда они впервые встречаются, люди всегда косятся. Косятся на ярко-рыжие волосы, татуировки, что покрывают все руки вплоть до кончиков пальцев, на сережку, что свисает с перегородки носа. Хосок забивается вовсе не потому, что пытается скрыть следы от уколов, нос раскалённой иглой прокалывает не для того, чтобы привлечь внимание, но думает, что ему просто так нравится, упрямо отбрыкиваясь от того, что, возможно, мелкими шагами идёт к самоуничтожению, причиняя себе боль раз за разом. Это приятная боль, думает Хосок, чувствуя, как вспарывает игла кожу, проникая в вену и запуская туда очередную партию кайфа. Это приятная боль, понимает Хосок, когда иглы вбивают в запястья очередную порцию чернил. Это приятная боль, решает Хосок, когда оттягивает вниз ещё пока не заживший септум и смотрит на красное, что стекает к губам. Когда они впервые встречаются, он нуждается в дозе. Его ломает до судорог, ему хочется сдохнуть, но не жить больше никогда, ни за что: не в этом ёбаном мире, где отец уже — чёрт знает где, а брат младший сбежал в лучшую жизнь и, вроде бы как, работает офисным клерком и даже имеет приличную девушку, говоря ей, что сирота по всем блядским фронтам. Когда они впервые встречаются, Хосоку чертовски стыдно за то, что брату за него стыдно — не в том смысле, что ему кажется, что он сам живёт как-то неправильно: ему абсолютно плевать, что о нём думают другие, те, кто не знают, как это. Он слышит, как люди говорят о том, что с ним, наверное, всё, но лично Хосок так не считает, сидя вечерами перед старым телевизором в их старой квартире, в которой почему-то внезапно никого, кроме него не осталось. С ним, наверное, всё каждый раз, когда прижимает. Прижимает отвратно: до боли в грудине, до крика из лёгких и нечеловеческого воя из самого сердца. ...Когда они встречаются впервые, Юнги смотрит на него какое-то время, склонив голову, а Хосок почему-то чувствует себя разбито-несчастно под этим взглядом, в котором нет привычного коктейля эмоций; ни презрения, ни жалости, только какая-то старая, неизвестная боль, до которой ему дела нет, потому что когда они встречаются впервые, у Хосока кровь по венам течёт медленно, вязко, но пламенем жжёт изнутри, заставляя скулить и спросить: — Ты хочешь, чтобы я дал тебе в задницу? Я могу. Правда, могу, если заплатишь. Юнги, которому всего лишь семнадцать и чья голова до слёз по волосам выбеленная, на это только хмыкает. Ему, как он думает, не нужны те, в чьих глазах бегущей строкой и красным маячит: «Со мной, наверное, всё». Он не хочет проблем, не хочет обмана и подрыва доверия тоже не жаждет, но вместе с тем почему-то чувствует сердцем, что этому мальчишке нужно дать шанс. — Как далеко ты готов зайти ради спасения своей собственной задницы? — а Хосок, сгорбившись на тротуаре, до нитки эмоционально обглоданный, хрипло смеётся в ответ: — Я только что тебе её предложил. — С тобой правда всё, да? — интересуется Мин, без стеснения на корточки рядом садясь и больно цепляясь за грязные рыжие патлы, чтобы одни больные глаза посмотрели в другие. — Я же вижу, что ещё нет. Ты хочешь ещё побороться. Хочешь? Хосок тогда закрывает глаза и вдыхает чужой запах очень тщательно. Чтобы честно ответить: — У меня больше нет сил, чтоб бороться. Со мной, кажется, действительно всё.***
— Юнги... — Юнги-я... — Юнги-я, я правда буду хорошим. Я правда буду стараться, честное слово. Я буду хорошим для тебя, Юнги-я, просто... — нервный вздох Юнги, что сидит по другую сторону от закрытой на ключ двери в комнату, в которой нет ничего, кроме матраса, которым себя убить будет совсем невозможно, слышит очень отчётливо. Голос Чон Хосока сладок, как никогда, слаб до сжатия под диафрагмой, полон лести и отсутствия понимания того, как сильно он пал в своём желании получить ещё одну порцию сладостной смерти. — Просто дай мне ещё немного. Последний раз, Юнги-я. Я знаю о тебе: у тебя есть выходы. Ты принесёшь мне? Принесёшь мне немного обезболивающего? — Ты хочешь таблетку? — хмыкает Мин в ответ, мусоля в руках сигарету. — Голова разболелась? — Сукин ты сын, ты же знаешь, чего я прошу! — приторный тон срывается на агонизирующий вопль человека, которого действительно наживую ломает. — Сука, к которой ты так взываешь прямо сейчас, давным-давно отдала богу душу. — И я её понимаю: уж лучше сдохнуть, чем жить с таким уёбком, как ты! Юнги-я... — срывающееся подвывание бьёт по самому сердцу. — Юнги-я, пожалуйста, у меня никого не осталось. У меня только ты. И у тебя теперь — только я, да? Пожалуйста, Юнги-я, не дай мне погибнуть, я не хочу, чтобы со мной было всё... Иногда Юнги просыпается ночью под вой Чон Хосока и думает, почему именно этого парня подобрал на обочине: несчастный, разбитый, тот подыхал на улице, как бездомная псина, лишённый и денег, и воли. Возможно, потому что у Хосока глаза так похожи на его собственные, думает Мин, слушая стоны и хрипы из закрытой комнаты, в которую даже тазик закинул со словами, что в туалет тоже не выпустит. Почему именно Чон Хосок, у которого отец оказался давно за решёткой, а брат отказался сотрудничать, сейчас является первой из многих головных болей семнадцатилетнего Юнги, что забирает горшок с экскрементами только тогда, когда тот засыпает? Возможно, потому что весь вид этого парнишки сказал ему о том, что ему, Юнги, тоже недолго до того осталось? Нет. Просто Хосок, он признал, что с ним действительно всё, даже не думая, что осознание собственного конца даст начало чему-то такому, на что у Юнги, дай бог, хватит сил.***
— Я хочу, чтоб ты сдох! Знай, гондон, когда ты меня выпустишь, знаешь, что я с тобой сделаю? Я ногтями распорю твою кожу, я намотаю себе на запястья твои вены и дёрну, сука! — Ага... — Ты хоть слышишь, что я тебе говорю?! Я пойду на убийство, Юнги. Я заставлю тебя пожрать дерьма перед смертью, ты понимаешь? На твоём месте я бы боялся, что я когда-нибудь выберусь. — Всенепременно, — нейтрально отвечает ему Мин, прикрывая глаза. — Спи, Хосок. — Я тебе хён, уёбище! У него нет денег на лечение Чон Хосока, который почему-то здесь, рядом, но за закрытой дверью, которую тщетно пытался выломать уже раза три. С другой стороны, мало ли, вдруг пройдя через ад, тот поймёт, что возвращаться к былому не стоит? Иногда Юнги и правда боится, что Хосок, словно раненый зверь, вырвется на свободу и исполнит задуманное. — Ты мне не хён, пока не станешь нормальным человеком.***
— А что для тебя подразумевается под понятием нормального человека? — Кажется, спустя месяц твоего заточения, я наконец-то слышу внятную речь? — Иди в задницу. — А твоё предложение всё ещё в силе? — Я уже говорил сегодня, что убью тебя, как только мне выпадет шанс? — Жаль, а я только хотел сказать, что нормальный человек — это то, к чему ты сделал шаг, но ты опять обосрался. — Ненавижу. — Ты голоден. У меня есть курочка. Хочешь курочку? — ...очень.***
— В смысле? Твоя цель — это начать крышевать весь район к концу года? — Хосок смотрит на него в абсолютном неверии, бровь вскинув, но Намджун, который вообще непонятно, с какого хрена упал, поджимает губы задумчиво. — Ты, блять, что, злобный гений? — Я не злобный гений, — устало вздыхает Юнги, потирая глаза пальцами. — Наш успех заложен в том, что весь этот район нестабилен, разрознен. Если бы у него был один хозяин, даже не было бы смысла пытаться, но все они — либо кучка только что откинувшихся зэков, которые особо не помнят, как вообще жить на свободе, либо почти что спившиеся ублюдки, которым недолго осталось. — Полагаться на собственную якобы «свежесть» — это глупость, — закатывает Чон глаза. — Ты, чёрт возьми, не освежитель для воздуха с запахом яблока. — Нет, но во мне достаточно осторожности, амбиций и ума. — Тебе восемнадцать. Ты хоть школу закончил? — А ты? — смотрит Юнги ему глаза в глаза, и Хосоку почему-то очень сильно хочется взгляд отвести, как часто бывает, когда Мин смотрит серьёзно. — Нет. — Вот и я нет. Но нас объединяет не только это, хён. — А что ещё? — Мы оба, — поджав губы, Юнги пожимает наконец-то плечами. — Спасли человека? — Ты сейчас об этом, как его... Чимине? Юнги усмехается горько, а потом в дверь звонит курьер, что пиццу доставил, и вместо нормального ответа успевает обронить лишь туманное: «Кто знает». — Хосок, — произносит негромко Намджун, как только до них доносятся голоса, которые «Сколько с меня?» и «Ваш заказ — это?». — Ты идиот. — Почему это? — вскидывается Чон незамедлительно. — Потому что он только что впервые назвал тебя хёном, а ты всё проебал.***
— Наркоторговля. Все точки. Определённо, — роняет Юнги, которому девятнадцать, и Хосок нервно сглатывает. — Нам всё ещё везёт: одни ребята у других совершенно не учатся. Юнги идёт мятный цвет волос больше, чем белый. Новый телефон тоже идёт, как и смена гардероба, правда, задница всё такая же тощая и непривлекательная, а глаза всё так же пусты, но теперь Хосок точно знает причину от и до: догадаться не так уж и сложно — босс замирает перед каждым ёбаным баннером, на котором изображена главная боль его жизни. Хосок считает, что такая любовь не проходит. И дурь по этой любви вечна тоже, и, чёрт его знает, хорошо это или же просто пиздец, потому что с одной стороны, всем очевидно, что Юнги встаёт на ноги, шатаясь, не ради себя, но ради того, кого больше нет рядом, но, с другой, всё же встаёт, готовый мёртвой хваткой в глотки вцепляться. Удивительная вещь — человеческая психика. — Ты будешь ответственным за это направление, — и рыжий вздрагивает ещё раз, теребит в пальцах серёжку септума и молчит какое-то время, чтобы потом проронить: — Почему ты уверен, что даже спустя два года я не сорвусь? Говорят же, что бывших наркоманов не бывает. Вдруг правда? — Я не собираюсь следить за тем, чтобы ты не впадал из крайности в крайность. Ты взрослый мальчик, можешь сам для себя решить, что для тебя правильно, а что — не совсем. — Тебе всего девятнадцать, откуда в тебе столько рассудка? — Тебе уже двадцать, откуда в тебе столько глупости?***
Бывших наркоманов действительно не бывает, понимает Чон Хосок в свои двадцать четыре, шумно в тишине тёмной комнаты выдыхая сигаретный дым в приоткрытое окно и прислушиваясь к мерному дыханию мелкого Чонгука, уснувшего на диване даже от него, пристально за ним наблюдавшего. Бывают разные виды зависимости. Кто-то нюхает кокс, кто-то пускает по венам, кто-то курит, но, возможно, вовсе не это самое страшное. Кто знает, может быть, куда страшнее чувствовать, что растворяешься в том, кого не достоин. Кто знает, может быть, куда страшнее жгучее желание поцеловать, пока никто не видит, небольшой шрам на левой скуле того, кто, дай бог, об этих эмоциях никогда не узнает.