***
Альбом записывают в спешке — Андрею все это не нравится, лажа какая-то, лишь бы успеть, всего 13 треков, на мастеринг вообще приходится отдать в Москву, и «Героев» по звуку откровенно запарывают, а вокал получается сырым. Да кого это ебет, если у них тур расписан на месяцы вперед, заниматься альбомом некогда — а надо. Единственное, что отвоёвывает Андрей — музыку Михи, на которую он не успевает написать текст. Можно, конечно, было бы набросать хоть что-то, но с этой мелодией у него личные счёты. Она такая михина, что для Андрея родная. — Хуй тебе, а не «Воспоминания» мои уродовать, — отрезает Андрей, когда они остаются на точке вдвоем. — Я текстовик, и я пас. Не компостируй голову, Миш. Давай ее без слов пустим в альбом. — А давно мы минусовки для количества в альбом пихаем? — кипятится Миха. — А давно мы херню абы какую в альбом пихаем для количества? — парирует Андрей, усаживаясь напротив. — Давай еще раз, ну. Миха вздыхает раздраженно и снова пристраивается к гитаре, перебирая пальцами струны. Охуеть, как у Михи это получается, откуда он из себя это достаёт — просто, гениально, навсегда. Он эту мелодию еще когда Андрею принес, лет пять назад, наверное, и Андрей все подступается к ней, как к лошади дикой — не даётся, артачится, подрагивает, готовая рвануть со старта, только Андрей никак пока не сообразит, как удила оборвать. Андрей боится запороть всё — и ждёт, когда придут правильные слова. Когда Миха заканчивает и откладывает гитару, Андрей не выдерживает: подползает к нему прямо на четвереньках, заваливает неловко на пол и целует жадно, невозможно, и Миха невозможный, и песня эта будущая — аж зудит всё, покалывает в кончиках пальцев, как тебя разгадать? У Андрея встаёт на Миху и на его музыку, просто фантастика. — Андрюх, бля, ну чё ты, — бормочет Миха, а у самого колени тут же разъезжаются в стороны, чтобы Андрею было удобнее устроиться между. От этой привычности движения Андрей совсем плывет, прикусывает чуть выше ключиц, вылизывает шею, лезет ладонями под футболку и притирается пахом. Зажиматься с Михой так охуенно, что Андрей не понимает, как они раньше без этого. Нет, Миха ему и без секса (если это, конечно, секс) — ближе кожи, но теперь совсем все правильно. Как будто десять лет на кухне стол стоял криво и нужно было постоянно помнить об этом, траекторию выбирать, чтобы боком в угол не вточиться, а потом кто-то сообразительный просто подпихнул его к окну на пару сантиметров — и всё стало заебись. И на концертах можно позволить себе чуть больше, и после концертов тоже — когда Миха весь на взводе, вспотевший, тяжело дышащий, с липнущими к лицу волосами, возбужденный, адреналином напичканный под завязку — дикая, необузданная энергия, которую Андрей под себя раскладывает и в себя втирает. И поверить нереально, что можно — что это Миха, дурацкий, родной, чудной, сложный, безбашенный Миха, не умеющий толком выражать эмоции, не просто разрешает, а еще и тянется, провоцирует и понукает, шепчет в губы, дергая за пряжку ремня — Андрюш, давай, ну давай же, яйца болят, пиздец, весь концерт, блядь, во ты раскачался, сдохну щас, давай, а? Андрей даёт — всё, что у него есть.***
Новое слово для Михи Андрею дают чужие. Оно настолько паскудное, что Андрей не собирается его брать, даже разворачивать эту бандерольку не будет, сразу вернуть по факсу, нахуй надо, без него большевики обойдутся. Но слово, блядь, не воробей: вылетит — охуеешь. Миху складывают в больничку на недельку прямо поперек страны, посреди тура, не так вроде серьезно на этот раз, просто прокапаться, физически тормознуть, не дать уйти в штопор, а дома уже по нормальному, обязательно, конечно. Забирать его приезжают вдвоем: пока Шура помогает Михе кое-как собраться, Андрей разговаривает с врачом, а в коридоре сует деньги санитару — никакой благодарности, просто так принято. — Нежилец он, — равнодушно говорит санитар, засовывая купюры в карман застиранного халата. — Я тут за пятнадцать лет насмотрелся, сразу их вижу. Без обид, вы парни крутые, у меня сын по вам тащится, будь как дома, путник, — мужик ухмыляется противно и складывает рокерскую «козу». Андрей хочет сломать ему оба пальца. Возможно даже, что все десять. — В каком смысле — нежилец? — вместо этого уточняет Андрей, скрещивая руки на груди и неосознанно потирая подбородок. Санитар смотрит на него, как на обреченное, скорбное создание — вроде как на курицу, которой сейчас башку отрубят. — Не приживется он, ну, — мужик вдохновенно обкусывает заусенец на указательном и сплевывает. — Не потому что нарик даже. Он нарик, потому что не тутошний. Не жилец, — поясняет он, как ему кажется, предельно доступным языком, но Андрей нихера не понимает. И никакой Миха не нарик. Ну, ставится периодически — но это же он так. Некоторые пиво пьют, кто-то по водке запоями угорает, кто-то раскуриться любит, а Михе тяжеляк подавай. Да, заносит иногда, но он же не наркоман. — Да он не наркоман, — заторможенно озвучивает Андрей, чуть хмурясь, а у санитара такое лицо, будто ему внезапно немного жаль Андрея и он все про него понимает и заранее устал от разговора. Пошел бы ты нахуй, а, знаток, блядь, душ человеческих. Не дай бог Андрей на Михе хоть один неуставной синяк найдет — не заломает вернуться уже с нормальным поводом и сломать этому гамадрилу пальцы. Миха не наркоман. И не нежилец. Он уже три клинички пережил, трижды смерть наебал, залечил ее — ну да, до смерти, — и если уж кто жилец, так это как раз Миха. Просто с ним иногда случается. С другой стороны — а с кем нет? Поэтому слово Андрей не берет — не в его дежурство.***
Оно само догоняет Андрея, как брошенная верная собака, привязанная к дереву в лесу: перегрызает поводок и упрямо прет по следу, выискивая хозяина — эй, ты, наверное, забыл меня, потерял, как ты без меня один, глупый человек? Андрей успевает забраться аж на горный Алтай — а оно все равно настигает даже там. Миха весь в себе, ничего его не радует — ни отдых, ни природа, ни тусовка, ни ребята из «Разных людей», ни выступление, ни попойка, ни шаманы, ни атмосфера детского лагеря на выезде. Он кутается в кожанку, из одолжения тащится с ними на водопады, молчит, если не обратиться к нему напрямую, и вообще все делает как будто через силу, словно ему в тело свинцовой ваты заботливо напихали, и даже самые обыденные действия даются с трудом — так на горных вершинах альпинисты по 20 минут завязывают шнурки. Единственное подобие живой эмоции у Михи вызывает лошадь — он все гладит ее по морде, бормочет что-то неразборчивое, до последнего отказывается залезать в седло (тяжело ей, блин, зачем это, не хочет она), но его все равно убеждают. Смотрится он, конечно, на редкость странно — чужеродно даже. И на лошади, и здесь в целом — как будто ему тут не место. Не тутошний, — вспоминает вдруг Андрей, и на секунду его нехорошо пробирает резким пониманием. Миха не вписывается. Не стыкуется. Не принадлежит этому миру и не чувствует к нему ничего, кроме отчужденности и острого тоскливого одиночества. Миха и сам рассказывал, что его с детства считали юродивым и дурачком. Андрей знает, что Миха не дурак — у него просто другой язык и измерение. Как у любимого мишкиного Брэдбери — рассказ был, Миха ему пытался пересказать как-то в поезде, и Андрей только из чувства того, что Михе это важно, кое-как держал глаза открытыми — уж больно живо Миха артикулировал и за руку его хватал, внимание привлекая. Голубая пирамидка, понимаешь, Андрюх? Ну, родилась она вот. У пары. Ждали ребенка, а родилось оно. Живое, с ручками там, ножками. Глаза у нее были. Курлыкала и свистела. Мамаша сначала плакала, потом бухала, папаша на работе пропадал. А оно — ну, она, пирамидка, Пай ее назвали. Она развивалась там, говорить на своем училась, родителей своих видела как Цилиндр и Квадрат, ну по типу как в своем измерении, понимаешь? Все точно так же, как ребенок обычный — но только в своем мире. И не понимала, почему они ее не любят. Чем она виновата. Почему на нее смотрят, как на выродка. У Андрея на слове «выродок» неприятно сжалось сердце, и он даже перестал засыпать. Почему-то снова показалось, что Михе этот рассказ по живому пришелся — надо будет, что ли, найти и прочитать толком, пропустил же половину, а просить Миху сначала повторить — разбухтится. — И чего? Родители ее… того? Убили? — Зачем убили? — обиделся Миха. — Нет, там хорошо закончилось. Они ее полюбили и через специальную машинку пространственную ушли к ней в ее измерение. Стали для всех Цилиндром и этим, как его… Ну, типа квадратом. Зато для ребенка стали. Родными, понимаешь? И сразу его поняли. Андрей тогда покивал, но особо не запарился — Миха вообще много всякой фантастики читает и часто пересказывает, Андрей так опосредованно всех Стругацких уработал через него, — но сейчас вдруг понимает. И про пирамидку, и про выродка, и про другие измерения, и почему Мишка так цепко за руку его хватал, сидя на полке рядом — Андрюх, послушай, важное скажу. Андрей понимает его во всех измерениях — не нужны ему никакие машинки из научной фантастики, — но Андрей один, а мир огромный, и Миха в нем чужой. Не здешний. Сами мы не местные. Занесло его, как космического десантника на пространственных виражах — не подскажете номер вашей планеты в тентуре или хотя бы номер галактики в спирали? Ку! Ему поэтому и подавай — внепланетарный универсальный язык. Музыку, образы, картинки. Возможность создать свой мир и жить там по понятным правилам. Ярый протест против всего: гораздо проще бунтовать и отрицать то, что ты не понимаешь — это не вы меня не принимаете, это я вас отвергаю. Андрей смотрит на Миху, спешившегося и гладящего лошадь, и бесцельно потирает шею в районе кадыка: внезапное ощущение какой-то неясной, но неотвратимой беды берет за горло невидимой рукой. Рядом ржут ребята, Балу напрыгивает сзади на Реника — вот уж кто за пару месяцев влился в группу, как родной, как здесь всегда и был, и Андрей алогично злится на него и на то, что Миха, который всех их собрал почти пятнадцать лет назад, не может быть таким беззаботным и чувствовать себя своим. Раньше еще получалось — Андрей помнит. А сейчас Миха как будто сознательно отдаляется от них всех — и даже от Андрея. Вечером случается спонтанный джем-сейшн в общем домике — гитару передают по кругу, исполняют что-то раритетное и архивное, Чернецкий даёт Good Bye, а Гордей аккомпанирует на губной гармошке. Потом Чернецкий откладывает элетруху, берет акустику, задумчиво барабанит пальцами по деке и на пробу зажимает пару аккордов, вспоминая ощупью. — А эту. Знаете, наверно, — говорит он и острым щипками стаккато перебирает струны, сложив пальцы в импровизированный медиатор. Я саааам себе и небо и лунааа Гоооолая, довоооольная луна, Доооолгая дорога, да и тоооо неее мооооя. За мноооою зажигали города, Глууупые чужие города, Таааам меня любили, только это не я. — О-о-о, зооона, — в нестройный унисон подхватывают голоса, и Андрей тоже ловит волну. Ожидает напряженно, родниковая. Я сааааам себе и небо и лууууна, Гоооолая, довоооольная луна, Дооооолгая дорога, незнакомая. Меняяяяя держала за ноги земля, Гооооолая, тяжелая земля, Меееедленно любила, пе-ре-же-вы-ва-яяяя. Проклятая «Дорога» сейчас реально из каждого утюга — второй «Брат» выстрелил ею во все чарты и переходы метро. Чернецкий допевает песню, откладывает гитару на диван и говорит: — Лёнька Федоров рассказывал недавно. Балабанов за ним таскался почти год, просил «Дорогу» себе в фильм. Гаркуша говорит — задолбал Лёню, сил нет, тот разрешил — лишь бы отстали от него. Теперь — вот, всенародное признание. — А чё, нормальный фильм, — пожимает плечами Гордей. — Коммерция сраная, — буркает вдруг Миха, до этого молчавший. — Первый еще ничего, только герой этот. Чего они из него героя-то лепят. Отморозок полный. — Да при чем тут фильм, Миш. Мы про песни говорим. Чё, скажешь, не круто, что ты вот написал что-то — и теперь вся страна поёт, по телику крутят? — встревает Реник. — Нас и так вся страна поёт, а на телик мы и сами не пойдем, хули там забыли. Продюсеры еще эти ебучие, чё мы, попса что ли? — тут же лезет в бутылку Миха. — Не скажи, — весело усмехается Гордей. — На радио было бы недурно. Пару песен в ротацию поставить — пусть все охуеют. — И так все нас знают. Мы «Юбилейный» в прошлом году собрали без всяких теликов и продюсеров, на радио пару раз засветились, и всё, — злится Миха. — Нахуй нам эта коммерция, мы че, хотим как этот… «Наутилус», с одной песней потом из радио гастролировать? «Осень» ДДТшную еще одну наплодить, чтобы от нас одного «Лесника» требовали? — Миш, — встревает Балу, падая к нему под бок, очевидно чувствуя, что Миху драконит от того, что он снова против всех и вынужден неумело объяснять свою точку зрения, да еще полузнакомым людям. — Ты хочешь прославиться или выразить себя? — Чё? — Ну смотри. Ты вот зачем поёшь? Чтобы тебя узнали или чтобы тебя поняли? — Александр, вы сейчас сформулировали фундаментальную дилемму любого творчества, — с уважением хмыкает Реник, снимая метафорическую шляпу. Миха смотрит на него с раздражением. — Ничё я не хочу, Шура, ё-моё. Какая слава, блин, ну ты-то куда, понимаешь? — он смотрит на Шуру с каким-то беспомощным непониманием, и Андрею хочется подсесть ближе. Я здесь. Я понимаю. — Пою, потому что не могу не петь, догоняешь? Чё ты. Выразить. Ну, может и выразить, ёлки, да Андрюха же пишет. Его текста. Я его выражаю, получается? — Получается, так, — осторожно соглашается Балу, сверяясь взглядом с Андреем. — А себя мне тогда как выразить? — Миха дергается, но Шура только руку ему на плечо кладёт. — А ты пой, главное, Миха. Пой. Хоть на древнесаксонском своём, — Шура ласково треплет его по волосам, Миха морщится, но не отодвигается. Жуёт нижнюю губу, размышляя, и в комнате повисает тишина — все смотрят на Миху, и Андрей включается, чтобы перевести внимание: — А, кстати, «Дорогу» давно написали? Я думал, ее специально к фильму делали. — Не, старая, — отзывается Чернецкий. — 93-го, что ли. А «Птицу» — помните же, «не за что биться, не чем делиться»? — она с того же альбома, только ее вообще в 91-м писали. Лёня рассказывал, как раз во время августовского путча, они с Гаркушей на даче сидели и вот это все по телику смотрели. И навеяло. Дерганые времена, и песня такая же вышла. — О, а мы во время августовского путча Миху курицей замороженной лечили! — оживает Пор. — Из ментовки нам его больно красивого отдали. Андрей непроизвольно переводит взгляд на Миху — тот тоже вскидывает взгляд и улыбается едва заметно. Тоже помнит, значит. От этого почему-то на мгновение становится хорошо и тепло, летучая мышь довольно стрекочет — она примерно тогда в Андрее и заворочалась сонно. Миха вообще нихрена за почти 10 лет не изменился, только волосы отрастил да вены на руках попортил. За горло снова берет пришлая тоска — внезапно до одури хочется вернуться в квартиру на Миллионную, когда еще ничего не было, ни с группой, ни с Михой, и просто репетировать ночами напролёт, пихать в Миху цитрамон и обмирать, когда он под бок подкатывается целомудренно. Сейчас кажется, что эта беда уже тогда гнездилась у Михи в глазах, но Андрей был совсем зеленый, читать ее не умел — только чуять немного. — Да блин, пару синяков оставили, ё-моё, — довольно отмахивается Миха, и разговор сам собой переползает на воспоминания о путче, о танках, потом о 93-м, потом о ельцинской отставке, новом президенте и судьбе России. Расползаются по своим номерам, когда уже совсем светло. Андрей утаскивает с собой акустическую гитару. — Мих. А правда. Сыграй? — просит он, когда Миха плюхается на свою кровать. — Да чё сыграть, Андрюх, наигрались сегодня, — бухтит Миха, тут же пристраивая гитару на коленях и обнимая, как дочь родную. — Да чё хочешь, — пожимает плечами Андрей. Ему без разницы вообще. Вот бы Миха только и делал, что пел — больше от него в этой жизни ничего не требуется. Миха прикидывает что-то пару секунд, а потом начинает играть, напевая на одному ему известному наречии — квазианглийский, протонемецкий, а может, вообще марсианский. Вообще без разницы: Андрей смотрит, как Миха жмурится, запрокидывает голову, прижимается затылком к стене, на лоб падают волосы, и столько покоя в его лице, умиротворения и здешности, что Андрей глаза отвести боится — не спугнуть бы, не упустить. Миха так редко бывает здесь-здесь, окончательно и полностью в моменте, с Андреем, в одном измерении, в одной плоскости — в музыке, которую они понимают абсолютно одинаково, что хочется, чтобы это длилось и длилось. Как будто так Андрей сможет его сохранить навсегда и не дать беде. У Андрея внутри зарождается что-то между бытовым ужасом и обескураживающей нежностью. Миху никто не поймет — он никогда толком не выразит себя, не покажет, где ему больно. Как ребенок-аутист, наступивший босой ногой на стекло и с каждым шагом загоняющий его все глубже, но не умеющий сказать идущей рядом маме, что ему плохо. Дебильная псина всю ночь опять скулила — да бешеная, наверно. Миха не сможет выразить себя, сколько бы Андрей ни приносил ему песен в зубах. Но Андрей-то понимает — и Миху, и одиночество его кромешное, и ощущение запертости в чужой грудной клетке, тревогу клаустрофоба, обнаружившего себя замурованным в застенках черепа. Как оборотень или что-то в этом духе. Был каким-нибудь медведем, проблем не знал. Андрей рассеянно ухватывает эту мысль, чтобы потом ее докрутить куда-то, но тут Миха заканчивает свои завывания, откладывает гитару и смотрит на Андрея открыто и спокойно. От такого Михи пиздец как хорошо — и хочется, чтобы ему тоже было хоть вполовину так же. Андрей поднимается, деловито проверяет замок на двери, и Миха тут же меняется в лице — он знает, когда и зачем Андрей так делает, и что обычно следует за этим. Майку Андрей стягивает, пока шагает к кровати, и у Михи во взгляде предвкушение и стеснение затапливают беду — наконец-то ее не видно. — Снимай, — говорит Андрей, выпутываясь из штанов. Если Михе не сказать, он так и останется в футболке. Миха странным взглядом наблюдает за тем, как раздевается Андрей, кивает, неловко стягивает футболку и кидает в угол кровати, тут же сутулится еще больше, и Андрей мягко толкает его в грудь, укладывая на спину. — Ми-иха, — он улыбается, нависает, упираясь руками по обе стороны от Михи, трется носом о висок, спускается поцелуями ниже, и стоит только прижаться губами под челюстью, Миха запрокидывает голову, открывая шею — у Андрея от этого тут же тяжелеет внизу живота. Миха подставляется, Миха хочет, Миха любит, когда Андрей вытворяет бог знает что с его шеей. Андрей выцеловывает горло, прихватывает губами кадык, вжимается носом между ключиц, шумно выдыхает и кусает так, как нравится Михе: он любит, когда потом саднит, когда можно задеть — и отзовется. Миха под ним весь такой родной, такой красивый, такой для Андрея, что поверить невозможно, каждый раз ему сердце ворошит. Он не хуже Михи иногда становится — что это за эмоция, когда от восторга аж рычать охота, мять его всего, стискивать и в себя вжимать, по кровати валять и метить везде, рук не хватает, губ не хватает, слов не хватает — и это у Андрея, у которого с выражением себя не было проблем никогда. Беда-а. — Миих, — сердито жалуется он, оставляя засос высоко на плече, там, где это точно скроет футболка. — Пиздец сожрал бы тебя, — Андрей зализывает след, ощущая под языком мурашки. Миха такой отзывчивый, что на каждую реакцию хочется сделать что-то еще более развязное и откровенное. Миху хочется-хочется-хочется, всегда, даже когда Андрей уже делает это всё с ним. Миха постанывает низко и тихо, никогда не разрешает себе быть громким, но сейчас так, пожалуй, лучше — за стенами со всех сторон не только понимающий Балу и свои ребята, отточившие избирательную слепоту до олимпийского чемпионства, но и чужие — «Разные» — люди. — Сегодня придется потише, Мишка, — издевательски улыбается Андрей ему в губы, поглаживая его через джинсовые шорты. — Сможешь? Будешь тихим? — Андрей почти мурлычет ему в рот, сам распаляясь от того, что задумал, от того, что сейчас сделает с Михой. У Михи на лице — озадаченность, раздражение и мучительное возбуждение. — Бля, а то я голосил когда, — пыхтит он, едва заметно подаваясь бедрами навстречу руке Андрея. — Сам всегда, ну, недовольный, что я молчок. — Я не недовольный, Мих, ну чё ты, — примирительно бормочет Андрей, потираясь щекой с чуть отросшей щетиной по его груди, нарочно проходясь по соскам, вырывая у Михи рваный выдох — Мишка здесь чувствительный пиздец, и так охуенно стесняется, когда Андрей трогает его тут, вбирает в рот, прикусывает и дразнит языком, будто Михе в голову не приходило, что мужикам вообще такое можно и что это невъебенно приятно. — Просто хочу слышать тебя. Знать, что тебе хорошо, понимаешь, да? — дразнит он, спускаясь ниже, и Миха разводит ноги пошире, чтобы Андрею было удобнее. Андрей красноречиво ухмыляется и выгибает бровь на эти михины рефлексы, и Миха дергается было тут же сжать колени, но Андрей уже устроился между ними. — Всегда хочу тебя слышать, — ласково говорит Андрей, поглаживая бедра, ведет носом по внутренней стороне, аккурат по грубому джинсовому шву, и чем ближе подбирается к паху, тем ощутимее напрягается Миха у него под ладонями. — Но сегодня потише, ладно? — Андрюх, ты чё, — Миха дергается почти испуганно, когда понимает, что сегодня на Андрея что-то нашло, и он делает что-то странное, непривычное, не как обычно. — Андрюх, не надо, а, мы ж не эти, — неуверенно просит он, приподнимаясь на локтях. — А я эти, Мих, — с неумолимым злым азартом веселится Андрей, замирая в паре сантиметров от ширинки. — Из этих, из тех, хоть сосиской назови, Мих, с тобой же, — Андрей утыкается носом ему в пах, и Миха замирает. Блядь, ну каждый рубеж гетеро-благочестия с боем приходится брать, и Андрей не жалуется, Андрей в восторге, конечно, он знал, во что ввязывается, еще когда Миха свой недопоцелуй на репточке месяц осмыслял, и Андрей ни на какой самый откровенный и разнузданный трах не променял бы поступательное скупое осмеление Мишки, но иногда так и хочется встряхнуть его: хватит уже, Миха, ну, ты видишь на нас крючки какие-то, чтобы ярлыки свои вешать? Нет? То-то. — Очень хочу, Мих, — серьезно говорит Андрей, притираясь лицом к ширинке, чувствуя внушительный стояк щекой, и от того, что пока еще все целомудренно скрыто тканью, все становится почему-то только интимнее. Андрей собирается раздеть его для себя: смотрит Михе в глаза и тянется к пуговице, расстегивая ее и заодно плавно дергая вниз молнию. У Михи расширяются глаза. — Приподнимись, — командует он, и Миха слушается, как зачарованный: вскидывает неловко бедра, и Андрей легко тянет джинсы вниз, выпутывая из них Миху, сука, опять съезжают свободно, Миха снова отощавший, и это нихуя никогда хорошего не значит. Джинсы Андрей отпихивает на пол, следом за ними летят и трусы, Андрей особо не церемонится: если забуксовать, Миха и очухаться может. — Миш, — Андрей снова укладывается между ног, подхватывает под бедра, разводя под себя, оставляет линию поцелуев по внутренней стороне, дразняще подбирается к паху. — Миша, — он чуть приподнимается, лижет мягкий тощий живот по обеим сторонам от лежащего на нем члена, едва-едва не задевая его щекой. Миха от такого забывает выдыхать, и Андрея ошпаривает, как самой первой подростковой влюбленностью, глупой и распирающей изнутри, как будто его гелием, как шарик, накачивают. Блядь, да Миха и есть его самая первая подростковая, честная и невыносимая, которая, кажется, планирует остаться в нем до седины, подагры и деменции. — Андрюш, — напряженно зовет Миха, и Андрей по одному имени угадывает всё, что нужно знать. Андрюш — это когда Миху совсем повело, когда он забывается, когда ему кроме Андрея вообще ничего не нужно и вообще ничего не поможет. Помучить бы его немного, сказать — Миш, если чего хочется, просто попроси, я ж всё для тебя, да? — но Андрей сам держится на честном слове, потом, потом обязательно, он из Михи вытянет и просьбы, и чертыхания, и стоны такие, что ни одна звукоизоляция не спасет. Андрей планирует изучить весь охуительный вокальный потенциал и широту регистра михиного тембра. Андрей улыбается и медленно и широко лижет от основания члена к самой головке, глядя Михе прямо в глаза. Миха не выдерживает и секунды — тут же изломом хмурит брови, жмурится, хватается за покрывало и дергается непроизвольно навстречу. Андрею хочется сделать Михе так охуенно, чтоб вообще из башки все вылетело, чтобы забыл, как думать вообще, чтобы мог только лежать, стонать и даваться Андрею в руки. Андрей с силой лижет головку, напоследок прижимая ее языком к животу, и на пробу пропускает в рот до середины. — Бля, Андрюш, — сипло раздается сверху. Андрей кладет ладонь на живот, удерживая и успокаивая одновременно. Ощущения на удивление не вызывают у Андрея ни малейшего отторжения, хотя, казалось бы, член во рту! Но это же… это же просто часть Михи, какая разница, рот, руки, ноги, член — это михино тело, от которого у Андрея мозги сводит, которое Андрей обожает от голых десен на месте передних зубов до плоскостопных лапищ, на которые смотреть сложно без неясного желания тут же устроить у себя на коленях и разминать костяшками кулака. Андрей обхватывает у основания, чтобы удобнее было, направляет за щеку, пытается сообразить, куда зубы-то деть, и старается просто держать член так, чтобы не прикасался, но так вообще не возможно ничего, он смыкает губы плотнее и все-таки цапает зубами. Миха с тихим шипением вдыхает, и Андрей отстраняется. — Прости, щас, Мих, щас, — бля, да не должно быть так сложно — ну не всяко ж не большой ля-мажорный септаккорд, просто приноровиться надо. — Андрей интуитивно прикрывает губами зубы, плотно обхватывает головку и опускается медленно вниз, стараясь поглаживать параллельно языком. Хочется трогать Миху везде, и Андрей ладонями оглаживает живот, мнет напряженные бедра, мягко сгребает мошонку, проводит пальцем по шву, и Миху потряхивает, он пытается то ли податься глубже в рот, то ли уйти от этого слишком откровенного касания, но Андрей не позволяет. — Говорил же, всего тебя вылижу, — он шире разводит Мише бедра, не прекращая дрочить ему, целует у самого основания, облизывает яйца, втягивает в рот по очереди, и Миху ломает — он толкается в руку, подставляется под язык, матерится придушенно, частит шепотом на одной ноте что-то, в чем Андрей угадывает только своё имя — Андрюш, Андрюш, блядь, ещё так, сука-а, — и Андрей делает ещё. Как же, блядь, ему нравится, когда Миха отпускает себя. Когда Михе надо и он не стесняется просить. Член у Михи здоровый, на языке ощущается тяжело и весомо, Андрей даже не пытается забрать в рот целиком — просто отсасывает, насколько хватает, помогая себе снизу рукой, чтобы не оставалось ни сантиметра без его прикосновений — Андрей Миху присваивает. Пиздец, кажется, Андрей на это подсядет, привыкание с первого раза — охуеть как ему неприлично нравится вылизывать Миху, дразнить языком головку, толкаться кончиком в щель, чуть раздвигая и вырывая у Михи нечеловеческие всхлипы, реально же всхлипывает так, что у Андрея самого яйца сводит. В джинсах чудовищно тесно, но выдраться из них сейчас — значит оставить вот такого расплавленного, забалдевшего Миху, и Андрей тупо не сможет. Он потирается бедрами о кровать, стонет, плотно сжав губы и запуская щекотную вибрацию — Миха вцепляется ему в волосы, тут же разжимает пальцы, будто стыдясь своих реакций, не понимая, что ему можно вообще все. Андрей мычит одобрительно, сглатывает вокруг головки, перебирает яйца в горсти, и Миха дергает его за волосы — Андрюш, Андрюша, блядь, пожалуйста. Андрей одним движением вытягивается вдоль него, лезет целоваться, и Миха даже не исполняет, не морщится брезгливо (чего Андрей мог бы ожидать, если честно), а наоборот, как с цепи сорвавшийся и оголодавший, гладит языком язык, засасывает внутрь, царапает губы обломками зубов и хаотично вбивается в кулак Андрея. — Андрюш, — только и успевает тихо выдохнуть напоследок Миха, прежде чем замереть, с силой стиснув его плечо, а потом вздрогнуть крупно и застонать протяжно Андрею прямо в губы. Пальцам становится мокро и тепло, а Андрей все не может оторваться от лица Михи — раскрасневшийся, с прилипшими ко лбу и щекам черными прядями, блестящими глазами, зацелованными и даже на вид ноющими губами — Андрей тоже немного озверел. Он еще немного гладит опадающий член и дает Михе чуть отдышаться, но кончить хочется так, что аж потряхивает. — Мих, поможешь чуть? — Андрей умудряется выдохнуть ему в рот. — Рукой, — быстро добавляет он, притираясь членом к бедру, чтобы только Миха не успел решить, что Андрей тут его на ответный минет разводит. До таких кульбитов им еще отмораживаться и отмораживаться, но это ничего — Андрей терпеливый. — Ща, — Миха заторможенно улыбается, разморенный, разомлевший, тёплый — он такой живой, такой здешний, выглядит так, как выглядит только что кончивший самый настоящий человек, а не подкидыш из другого измерения. От этой картины Андрей сбоит — невозможно, не получается, не осознаётся: как можно одновременно хотеть грязно домогаться — и боготворить, разложить в самой откровенной позе — и иноходить просто от того, что Мишка такой? Миха тянется вниз рукой, дрочит ему крепко, быстро, жестко — как Андрей любит, научился, на Андрее ведь и научился, — тычется губами в губы, ласковый такой, благодарный, отзывчивый, и Андрея надолго не хватает. Он кончает почти с облегчением, кусая Миху за плечо и пачкая ему пальцы и живот.***
В августе теряют «Курск». Беду наблюдает вся страна в прямом эфире — она разворачивается с катастрофической неотвратимостью, и с каждым выпуском новостей надежду на чудо беспощадно вытравляют, как траву сорную. Андрей нихуя не понимает кроме того, что ему дико и что так, блядь, просто не должно быть. В голове физически не укладывается — беда такая огромная, а череп слишком маленький, и Андрей выключает телевизор, беспардонно перебивая Доренко на полуслове. Хочется нажраться и держаться поближе к своим. И не спускать с Михи глаз. Хотя это на удивление лишнее. Миха полошится, конечно, дергается, переживает, молча пьет с Балу, спорит до хрипоты с Гордеем, орёт что-то про предательство, про преступление, а на следующий день внезапно выдает живописный подъем с переворотом на 180 градусов: несчастный случай, чудовищная беда, фатальный форс-мажор. Андрей в каждом слове слышит — Миха вчера с отцом общался, эти военные рваные формулировки торчат изо всех фраз, как кресты на погосте. Отец, как бы Миха к нему ни относился — авторитет, а Миха не умеет не перенимать чужую точку зрения, если ее подают с непрошибаемой уверенностью. Беда-а. Миха пытается внушить свой обновленный взгляд и Андрею — да понимаешь, да, Андрюх, вот че они, хуйня это все, сам подумай, как можно, чтобы специально, бля, конспирологи херовы, ну башкой-то поработай хоть чутка! Андрей лениво раздражается на эту мишкину способность так споро менять полюса, причем как бешено он верил в свою идею вчера — вот с таким же остервенением он распинает ее сегодня. Андрей хотя бы честно нихуя не разбирается и не пытается — мнения по каждому поводу все равно составить нельзя, а прыгать с тучки на тучку — ёбнешься. Он искренний дилетант, и его эго нигде не прищемит сказать — «тут я не особо в материале, хотите, про музыку попиздим?». Миха же скорее на струне гитарной повесится, чем признает спокойно свое невежество в какой-либо теме. Как будто он от этого станет хуже. Как будто его за это осудят или засмеют — чего-чего, а вот смеха над собой Миха органически не переносит, всё принимает слишком близко к сердцу. Поразительно, конечно, для человека, который сам себя назначил королём шутов. *** Миху срывает в конце сентября. Поначалу еще кажется, что проскочат, но спираль заворачивается все туже, оплетаясь удавкой на горле. Уже в октябре в Кургане Андрей первый раз за последние два года вывозит концерт один. Не, разумеется, со всей группой, но без Михи. А «без Михи» он давно привык равнять к «один». — А чем болеет Миша? — весело спрашивают Андрея, наводя на него камеру в шуточном интервью. Андрей рассеянно мажет взглядом по сторонам, не находясь с ответом. Летучая мышь тонко свистит внутри пронзительным сквозняком. В голове трассирует смятая реплика Балу за час до саундчека — «Князь, с Мишкой беда». — Никто пока не знает, — дергает бровью Андрей, оглядываясь по сторонам и пытаясь прикинуть, как будет вывозить эту сцену в соло. Лукавит, конечно. Знает он, чем болеет Мишка. Мишка болеет нездешней бедой — малоизвестной еще, плохо изученной в этом измерении, а лечить ее пытается местными народными средствами. Ну, это как топор в ожог воткнуть или на открытую рану кислоту плеснуть — в целом, конечно, первоначальную проблему уже не так и видно. Героином ведь сто лет назад вообще-то кашель лечили. Вроде как статистика выздоровления была — любо-дорого посмотреть. Не столько любо, сколько дорого, конечно, но не поспоришь же: какой там кашель, если люди не дохают, а подыхают. Подыхают. Слово-то какое. Мерзкое — не хуже того, что так и не взял Андрей. После концерта и попойки он тащится в номер с тяжелым сердцем. Миха в полном ауте лежит на кровати и не реагирует ни на шаги, ни на голос, ни даже на то, что Андрей трясет его проверяющим жестом за плечо. Миха улыбается и выглядит таким умиротворенным, что хочется сесть на пол и заскулить по-собачьи. Андрей ненавидит хмурый за всё, но в первую очередь за то, как Михе от него не больно. За то, что Михе с ним действительно легче — сомнительно, спорно, вывернуто, выломано, нездорово, отвратительно, чудовищно, в жизни бы не знать как, со жгучим стыдом за себя, с тошнотворной яростью за очередной срыв, с желанием отречься от себя, но это потом, потом. В моменте, когда плохо так, что Миха хочет сдохнуть, с этой отравной дрянью ему легче — то, чего больше никто Мише не может предложить. Даже Андрей. Есть такая боль, за одну минуту передышки от которой можно отдать, ну, если не всё, то хотя бы душу. Миха еще ничего так сторговался — всего-то тело. Любимое, до каждого синяка, до каждого богом проклятого чернеющего следа на уязвимых острых локтях — любимое тело Андрея Миха выменивает на минутный роздых от боли. Андрей даже обозлиться в полную силу не может — он понимает, сам бы тоже много что отдал, да почти всё, лишь бы Михе было полегче. Он стаскивает ботинки, привычным движением переворачивает Миху набок, чтоб удобнее было, если блевать приспичит, сам устраивается сзади, обнимая его со спины. Тесновато им обоим на узкой гостиничной кровати, но Миха на отходосах плохо чувствует границы собственного тела и в первые минуты ловит панический рассинхрон физики и реальности, может дуркануть и натворить дел. Ему надо чувствовать контакт. Заземление. Стыковку с измерением. Понимать, что он не один — и Андрей это умеет. Андрей подтаскивает его аккуратно еще ближе, вжимая спиной себе в грудь, и утыкается губами в затылок. Ладонь укладывает ему на грудь, фоно мониторя удары. Это почему-то успокаивает — как михина жизнь мерно стучит ему в пальцы. Миха живой. Миха здесь, под руками. Никакой он не нетутошний — идиотское слово, раззявистое какое-то, басенной, с фольклорной ухабистостью. Миха такое не любит, частушки эти и прибаутки. И ничего он не нежилец — у них поди сердце так настырно не стучит. Поэтому слово Андрей точно не берет — ну ради бога, зачем оно ему? Когда пригодится? Если только в кошмарах — в тех, где Андрей дает интервью какому-нибудь раздобревшему старому рокеру и с умудренной печалью и благожелательной степенной проникновенностью вспоминает — «Знаешь, а я ведь сразу понял, что Миха не жилец. При первой встрече еще. На нем это написано было». Фу, блядь. Картинка настолько бредовая, что Андрея даже попускает. Нихуя подобного с ними не случится, просто потому что этого не может случиться никогда. Слово Андрею не пригодится — он его не берет. Оно всё равно не приживётся.