Безвоздушная тревога - Би-2, Тамара Гвердцители
И вот опять он стоит перед этим домом, как в первый раз. Всего три этажа из кирпича с высоты человеческого роста казались огромными. Здание возвышалось над Дмитрием, словно старик, имеющий огромную власть. Пусть оно было старым, но устойчивость его была неоспоримой, и при желании оно могло пережить всех жильцов на много поколений вперёд. Высокая крыша была коронована коньком, а сверху прикрыта тяжёлыми, будто титановыми, облаками. Воздух казался вязким, влажным, холодил горло, которое и без того болезненно ныло. Кого-то ему этот дом напоминал. Кого-то, кто был совсем рядом и одновременно очень далеко, так же возвышался над ним и не вызывал ни капли положительных эмоций. Был кров, тепло, еда, но стоила ли душа Сеченова таких низменных потребностей? Сейчас она стоила гораздо дешевле. Ведь и правда. Всё, что он ценил и назвал духовностью, было брошено в грязь и высмеяно, как нечто ничтожное и неважное. Его душа была дырявой и напоминала ветхую одежду беспризорника, которую некому было заштопать или заменить на целую. Да и зачем? Скоро труп этого беспризорника найдут под колесами повозки, под забором богатого господина или на дне речушки. Его похоронят и не вспомнят, как не помнили и при жизн, и ни у кого не возникнет вопросов, кто же порвал его детскую курточку. Дима потоптался у машины Михаэля, не решаясь проходить в подъезд без разрешения, пускай ему и было жутко холодно, а пальцы гнулись с огромным трудом. Он прятал их в карманы, где с ужасом нащупывал то, от чего глаза застилали слёзы. Новые документы с его новым именем. Он почувствовал себя осиротевшим. У него будто в момент отобрали всё то, что он имел, о чём знал и помнил. Больше не было никакого Дмитрия Сеченова, он остался там, в мёртвой Москве. С трудом сглатывая колючий комок слёз, инженер раз за разом успокаивал себя тем, что враньё рано или поздно раскроется и весь мир узнает, что творилось за закрытыми дверьми. Его обязательно признают невиновной жертвой, обязательно достанут из заточения и обрубят руки обидчикам. И пускай сейчас ему тяжело и страшно, но ведь это не будет происходить всегда. Тем не менее, раз за разом после этих мыслей он возвращался в суровую реальность и видел, как офицер копается в машине, доставая многочисленные вещи, как вдалеке развивается красный флаг, как по улице ходят солдаты в серой форме. От этого тоска накатывала вновь, и всё повторялось по кругу. Весь мир подражал этой форме, становясь серым, скудным, давящим. Хотелось в тепло, чтобы снова спрятаться туда, где о нём на какое-то время забывали и не трогали. Там ему казалось, что он снова дома, под защитой от всего мира и сердце переставало так болезненно ныть. Офицер не позволил своему невольному спутнику бездельничать, вручив ему тубус с чертежами и призвав подниматься в квартиру. Дима, ощутив у себя в руках вес чертёжной бумаги и осознав, что его творения снова в его руках, прижал их к своей груди с невероятным отчаянием, боясь, что их снова отнимут. Тот кусочек своей души, что он потерял, когда их вытащили у него из рабочего стола, снова вернулся, отпуская часть боли. Не думая ни капли, он бросился к дому, будто надеялся, что если он убежит, то его творения больше не тронут, а его не заставят чувствовать боль и пустоту. Чертежи дали ему силы справиться с тоской, словно были чем-то драгоценным, теша его гордыню и алчность. Когда за спиной остался и Штокхаузен, и тяжёлая железная дверь парадной, Сеченов замер перед лестницей и осторожно приоткрыл крышку тяжёлого стального контейнера, заглянув внутрь. В полутьме ему было тяжело разглядеть подробные детали своего творения, но сам только силуэт плотной бумаги, скрученной в тубусе, вызвал искреннюю улыбку. Ему вернули то, на что он потратил всю свою сознательную жизнь, то, ради чего он существовал, чем жил и дышал. С чертежами в руках будто бы не так уж и страшно было возвращаться в квартиру немца, не страшно было смотреть на новый паспорт, не страшно было смотреть в глаза врагам. Поднимаясь по лестнице, Сеченов гордо задрал голову и по прежнему крепко держал контейнер, который теперь был его щитом, его смыслом и последней надеждой на светлое будущее. Не страшно было даже в тот момент, когда сзади послышался торопливый топот армейских сапог. Дима искренне верил, что у него есть силы на то, чтобы защитить себя, и теперь всё встанет на круги своя. Михаэль догоняет и даже перегоняет его, с завидной лёгкостью поднимаясь до третьего этажа. Мужчина даже не оборачивается на инженера, словно они и вовсе не знакомы, стремительно исчезая из поля зрения. Наверное, так было даже проще, ведь Дима не ощущал себя подконтрольным и невольным, хотя на подсознании понимал, что его всё ещё держат на коротком поводке. Когда Сеченов наконец добирается до квартиры, дверь уже распахнута, а офицер напряжённо ждёт его, уперевшись свободной рукой в косяк. Весь его силуэт выглядит напряжённым, зверским, будто у хищника упустившего добычу. Дима, выросший в атмосфере, где нужно было на подсознании уметь считывать эмоции собеседника, изрядно напрягся. Немец снова чем-то недоволен, снова что-то идёт не так, как он того хочет. Инженер предчувствует, что это недовольство может плачевно сказаться на нём и это пугает. Хочется замедлить шаг, а лучше развернуться и сбежать, пускай его и поймают. Но Сеченов, напротив, ускоряется, поскорее поднимаясь, ведь знает, что от него хотят именно этого. Долгие годы жизни с жестокими родителями, спрятанные за пеленой возраста и независимости, сейчас давали о себе знать, показывая всю покладистость, которую нельзя было выбросить из головы. Стоило только Дмитрию нырнуть в дверной проём, как на спине ощущается сильная ладонь в перчатках из жёсткой кожи, которая силой запихивает его внутрь, не позволяя сопротивляться. Сразу же за ними захлопнулась дверь и ключ несколько раз щёлкнул. От этого поворота замка, прозвучавшего в полнейшей тишине пустой квартиры, внутри всё предательски сжалось, как у певчей птички, которую заперли в золотой клетке и выбивали каждую звонкую песенку силой. Не удержав равновесие от стервозного толчка, Сеченов приземлился на колени, которые тут же заныли от удара. Он поднимает голову к Штокхаузену, который возвышался над ним теперь ещё больше, и шипит от боли. Его лицо отражает все муки, которые он ощутил. Морщинки у глаз, как и ресницы, снова намокают от слёз, которые силой останавливают, не давая скатиться по щекам. На лице офицера отпечаталась тень, огранившая его впалые скулы, нависшие над веками брови, нос, тонкие губы. Всё его лицо было похоже на мраморное, непоколебимое. Ни одна эмоция не отражалась на нём, ни один мускул не дрожал, но сквозь кожу, где-то на обратной стороне, чувствовалась сильнейшая ненависть, которую из последних сил сдерживали внутри, но она то и дело вырывалась наружу, пугая и причиняя боль. С трудом, не получая ни малейшей помощи, Сеченов поднимается, по прежнему прижимая к себе чертежи. Он видит, как Штокхаузен раздражённо раздевается и, бросив свой плащ в шкаф, уходит на кухню, продолжая играть в молчанку. Снова воспоминания из детства. Опять порог квартиры, холод, напряжённое молчание. Юный Дима Сеченов выглядывает из своей комнаты, встречая маму с работы, но вместо ласкового взгляда встречается с холодными льдинками в глазницах, которые буравят его насквозь, а ему нечем ответить, и даже прикрыться он не может. После смерти отца обеспечение двух детей легло на слабые плечи женщины, привыкшей к роскоши и гувернанткам. Сейчас она пропадала долгие часы в ресторане, обслуживая обеспеченных партийных работников, у неё едва ли хватало времени на сон, и она выматывалась так, что вся её мягкая оболочка резко очерствела, превращая любящую маму в загнанную овцу общественного порядка. Сквозь призму времени он понимал, что мама просто уставала, но в свои почти восемнадцать лет его брала злоба. Почему за то, что делают другие, должен получать он? Почему на нём срывают злость? Он злился и терпел, не в силах ничего сделать. Так же было и сейчас. На него злились непонятно за что, а он мог лишь снова и снова получать оплеухи, терпя с крепко сжатыми зубами. С таким же железным терпением Дима раздевается и ныряет в свою коморку, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Сейчас всё, что его интересовало, это чертежи и он ни в коем случае не хотел, что бы его отвлекли от созерцания своего детища. Хлипкую дверь судорожно прикрывают, отрезая себя от остального мира. Здесь, в этом узком душном пространстве, больше похожим на шкаф, он чувствовал себя защищённым. Не полностью, конечно, ведь офицер в любой момент мог заглянуть, но по крайней мере это было его личным углом, в который он забивался, когда о нём забывали. Сеченов опускает железный тубус на стол и встревожено прижимает дверь, словно собирался открыть свой самый животрепещущий секрет, а к нему кто-то ломился или пытался подглядеть сквозь щёлку. Он как в нервном приступе оглаживает дверной косяк, затем садится за свой рабочий стол, но снова встаёт. Дмитрий нервозно обхаживает всю свою небольшую жилплощадь в три шага, подходит в окну, выглядывая на улицу, но быстро отходит, задёргивая лёгкую занавеску. Ему было страшно открыть тубус и обнаружить надменную пустоту. Это разобьёт его и без того больное сердце, которое он тщетно пытался защитить. Дима прислушался. На кухне ураган из злости и ненависти сносил на своём пути всё, что было не прикручено. Гремела железная посуда, звенело стекло, инженер мог услышать даже характерный звук открытия алкоголя. С каждой минутой становилось всё страшнее, что сейчас о нём вспомнят и снова попытаются взять силой. И успокаивала только радость перед долгожданным возвращением его ценности. С замиранием сердца он открывает плотную крышку и заглядывает внутрь. Отдаленный аромат металла и чернил дурманит, кружа голову от резкого прилива счастья и чувства дежавю. Внутри сильно контрастируют белые чертёжные листы. Дима прижимает тонкие пальцы к своим губам, на которые невольно лезет улыбка. Глаза застилает пеленой слёз. Он до одури, до потери пульса счастлив и не перестаёт разглядывать тонкие линии, которые были так плохо видны из-за темноты внутри. Его не покидает ощущение встречи со старым добрым другом, который уже стал самой настоящей семьёй. Сеченов прикрывает лицо ладонями и тонко всхлипывает. Он давно не плакал от счастья, но эти чувства настолько переполняли его, что он не мог их не выпустить. Во всём мраке чужой страны, рядом с собственным палачом, среди мерзких людишек, это было его личное счастье, которым он ни с кем не будет делится и никому не покажет. Дима почти физически ощутил, как крепкие тиски падают с его худой шеи на пол, как раненая душа срастается, как весь его страх растворяется. Он подцепляет один из листков и вытягивает из тубуса. Не вглядываясь в детали, он определяет, что это за оружие и даже вспоминает год, в который придумал это творение. Прижав бумагу к груди, Дима успокаивается, уверив самого себя, что с оригиналами своих чертежей он вырвется и сможет обеспечить себе безбедную старость. Если он сможет связаться с представителями другой страны и предложить им взамен на спасение экземпляры чертежей высококлассного оружия, то победа будет за ним и уже никакой офицер не доберётся до него. Сеченов достаёт следующие экземпляры, по одному лишь взгляду узнавая своё оружие. Он насчитал все семь бумаг, которые хранились у него дома в момент задержания. И даже самую ценную – c чертежом одного из самых распространённых и удобных автоматов его авторства, «Ма-2», который он хранил отдельно от остальных своих творений в сейфе. «Ма-2», или малогабаритный автомат второго поколения, солдаты прозвали «мамой» или «малиновкой» – в зависимости от района военных действий и подразделения. Они пользовались большим спросом. Дмитрий не раз получал похвалу от солдат и партии, ему рассказывали про то, что армия Рейха не брезгует подбирать их с трупов солдат красной армии и использовать в своём вооружении. Дима гордился до некоторых пор тем, сколько человек полегло от его творения, и особенно оберегал. Но, как известно, безуспешно. Он вглядывается в своё творение, обращает особенное внимание на бумагу, боясь увидеть там загрязнения или повреждения. Но, на удивление, экземпляр выглядел чистым, целым, почти невредимым, только уголки подкручивались внутрь от перевозки в свёрнутом положении. Неужели, даже грубые солдаты понимали всю ценность и важность этих бумаг? За любованием Сеченов не замечает ничего, что происходит вокруг. Ни движения, ни звуков, ни запахов. Он не замечает, как на кухне затихают все звуки, как по коридору слышатся шаги, как его дверь приоткрывается. Только когда тёмный силуэт, как в ночном кошмаре, выплывает из-за косяка и останавливается совсем рядом, Сеченов испугано вздрагивает и поднимает голову. Взгляд его скользит по грузной, отъевшейся за счёт государства туше всё выше. Ремень с форменной бляшкой туго затянут, полы рубашки выправлены и небрежно болтаются, а верхние пуговицы расстегнуты и лишены креста. Но это не делает его расслабленным, этому мешают расправленные плечи, которые несли огромный вес грехов, напряжённые руки, которые нервно сжимают и потирают бляшку с орлом, и взгляд, как у голодной собаки, перед которой покрутили свежим мясом. Внутри всё сжалось от трусости. Был бы он зверьком, бросился бы куда подальше, забился бы под кровать или в угол. Но сейчас он пожалел, что имел разум, и мог осознавать, что от немца он никуда не спрячется, сколько бы не пытался сбежать. Сеченов опускает глаза обратно на бумаги, не обращая внимания на долгий, пронзительный взгляд, который пытался залезть в него и выпотрошить изнутри, как пойманную дичь. Не обращает он внимание и на то, что Штокхаузен на такую попытку проигнорировать лишь недовольно скалит зубы, но принимает игру в молчанку, которую сам же и начал. Он проходит к кровати и садится на её край, уставившись в затылок инженера, словно предпринимая попытку сыграть с ним ещё и в гляделки. Только Дима играть не хотел. Он хотел остаться в единственном личном пространстве наедине с собой и своими мыслями, которые теперь заполнил страх. По комнате пронёсся запах горького табака и алкоголя. – Ну? Долго я ждать буду? Плечи Дмитрия слегка дрогнули от неожиданно начавшейся беседы. Он суетливо сложил все имеющиеся чертежи в стопку и отложил на край стола. Будто ища себе оправдание для бездействия, инженер достал недоработанный чертёж, инструменты и судорожно стал вспоминать на чём остановился. – Я спрашиваю, ты сам разденешься или тебе помочь? Михаэль знал, чего он хочет. Дима знал, чего хочет Михаэль. Но один ждал, что его добыча сама сложит перед ним лапки, а второй надеялся, что зверь обнюхает его и пройдёт мимо, проявив милость. Дима нервозно шуршит бумагой, крутя чертёж и сдерживая любую реакцию на слова и присутствие Штокхаузена. Он снова выпил, почти раздет и что будет происходить дальше, не так уж и сложно догадаться. Сеченов слегка поворачивает голову к своему мучителю, но не решается поднимать глаза к его лицу. Офицер закатывает рукава рубашки, не сводя с него взгляда и улыбается. Но улыбка эта не радует, она совсем не светлая и не предвещает ничего хорошего. Стоит Михаэлю только подняться с его кровати, как сердце пропускает несколько ударов, заставляя Дмитрия задохнуться от своего страха. Его снова хотят затащить в постель, раздеть и обесчестить. Его приручили как девку, чтобы насиловать безнаказанно, да пользу получать. Штокхаузен устроился весьма удобно, выгодно. Дима даже в какой-то мере завидовал его положению. Но он никак не мог признаться себе в том, что будь у него возможность, он бы сделал так же. Пока он был в позиции жертвы, он бесконечно ненавидел те порядки, под которые его подстроили, но стоило бы ему расправить плечи... Со спины пахнуло алкоголем, на стол упала косая тень от поднимающегося утреннего солнца. Всё, что успел увидеть Сеченов перед тем, как зажмурил глаза, это чужие руки с тонкими пальцами и перстнем, который совсем недавно обжигал его губы холодом, когда в него пытались затолкать таблетку морфина. К его щекам прикасаются с неожиданной и неведомой никогда ранее лаской. Кончики пальцев гладят его по выпирающим скулам, перебирают растительность на лице, которую было нечем сбрить, забираются в волосы. Штокхаузен наклоняется к уху инженера, горячо выдыхает подобие насмешки. Совсем рядом замаячил яркий запах разлагающегося спирта и гниющих зубов. – Глупый, глупый инженеришка. Никакой опыт и никакое образование не спасут тебя от наивности. От мерзкой надежды, что тебя оставят в покое. Михаэль громко смеётся и смех этот напоминает Диме о кабаках, барах и прочих заведениях, в которые он не совал свой нос, приравнивая их к низменным удовольствиям, которые, конечно же, были ему не интересны. – Не оставлю. Трахну, хочешь ты того или нет. Сеченов чувствует, как к его щеке прижимаются чужие губы, как кожу колит щетина, как желудок едва ли не выворачивает от отвращения и к офицеру, и к самому себе за неспособность дать полноценный отпор. Дмитрий дёргается, пытаясь избавиться от мерзкого подобия ласки. Только ему не дают всё закончить, не дают свободы. Шею Дмитрия стискивают и руки офицера напоминают стальной ошейник, который не получится раскрыть и снять. Который не причиняет физической боли, но напоминает о нахождении в неволе каждую секунду, что находится на контрастно горячей коже. Дима чувствует, как на воротнике накрахмаленной рубашки мучительно медленно расстёгивают пуговицы, хотя если бы Михаэль хотел, сорвал бы раздражающую тряпку с безвольного тела в ту же секунду. Как пальцы, подобно змеям, ползут всё глубже под одежду. Внутри вскипает котёл от злости, страха, стеснения и ненависти. В эту минуту Сеченов думает о том, что лучше бы офицер его изнасиловал. Не тянул с неизбежным, не давал выбора даться добровольно и избежать неприятной части насилия или сопротивляться до последнего и этим же сделать себе хуже. Молча прижал бы у стены и справил нужду, как в общественный туалет. Диме не нравилось то, что с ним пытаются нежничать, играться. Он не может подыграть, потому что тогда тошнота задушит его окончательно, но и дать отпор, чтобы немец больше никогда не пытался лезть к нему со своим инстинктом, он не мог. А почему не мог? Потому что был меньше, слабее. Потому что был зависим от воли немца, в доме которого жил, едой которого питался. Потому что боялся. Он боялся, что это сделает только хуже. Пытаясь скрыться от извращённого подобия ласки, мужчина резко отвернул голову, пытаясь оторваться от преследования мокрых губ, пахнущих спиртом, и вдруг наткнулся на то, что давало ему последнюю надежду и опору, что заставляло вставать его снова и снова. Его детище, его главная ценность, на которую он уповал, его отдушина в стране жестокости и кровожадности. Чертежи светились своим белым цветом среди той грязи, в которую Диме пришлось нырнуть. Он хотел бороться за себя, за свою свободу, за свою душу. Тогда эту борьбу стоило начинать прямо сейчас. Стоило отвоевать хотя бы свою неприкосновенность в немецком плену. Тогда это станет хорошим фундаментом для побега, той незыблемой почвой, на которой он сможет разбежаться и прыгнуть спасению в руки. На глаза тут же попадает блестящий циркуль. Острый на двух концах, с длинными иглами, которые хорошо пробивали плотную бумагу, заставил Сеченова на секунду замереть в раздумьях. В ворохе мыслей, которые с некоторых пор перестали быть структурированными, чёткими и здравыми, вдруг всплыл сон. Тёмный коридор немецкой квартиры, Михаэль, стоящий неподвижно, всё тот же циркуль в руках и реки крови, сочащейся из глубокой раны. Дима никогда не пользовался оружием, которое создавал, не держал ничего тяжелее этого же циркуля, даже не дрался серьёзно ни разу, но зато он точно знал под каким углом надо воткнуть инструмент так, чтобы он вошёл глубоко. Инженер противился этой мысли, ища для себя новые варианты, но в голове только набатом звучали звуки из сна: хрип умирающего офицера, его попытки вдохнуть, стоны и крики боли, капающая на пол кровь. На нервы действовало каждое прикосновение офицера, каждый его вздох, поцелуй, каждое сказанное слово. Дима задышал чаще в попытке справится с накатывающей тошнотой, что уже крепко обвила его горло, повторяя кольцо рук Штокхаузена. Холодный пот выступил на его лбу и ладонях, а холодные губы задрожали в попытке сказать хоть что-нибудь в протест. Только вот не получалось вымолвить ни слова, пока его рубашка расползлась уже до середины груди, обнажая его трепетное тело. Циркуль сверкал всё привлекательнее с каждым взглядом на него. Тонкие пальцы хватают любимый инструмент, что попытался отрезвить своего хозяина своим холодом, и, действуя наугад, с коротким размахом втыкают иглы в плоть. Инструмент вошёл внутрь с усилием, не издав при этом не звука. Он остался крепко сидеть внутри плоти, а на щеку брызнуло что-то горячее. Дима замер, осознавая, что только что сотворил. Его тело вздрогнуло как от сильного удара током, когда зверь зарычал от боли и отпрянул. Руки отпустили шею, оставив на ней отпечатки сильных ладоней, а Михаэль резко выпрямился, держась за место удара. На его рубашке расплывалось бордо, будто пульсациями распространяясь всё дальше. Офицер сжал пробитое иглами плечо и застонал. Дмитрий развернулся к своему обидчику с совершенно непроницаемым лицом, будто это натворил не он, а был лишь свидетелем произошедшего. На щеке горели капельки крови. Схватившись за точащий конец циркуля, Михаэль выдернул его из покалеченной руки, задержав при этом дыхание, чтобы не подать голос от боли. Послышался звон. Это окровавленный циркуль пролетел через всю комнату и врезался в радиатор, разбрызгав на стены, пол, ковёр и шкаф густую кровь. Издалека маленькие капельки были похожи на разбросанные рубины. Для Димы они имели такую же ценность, как и драгоценность. Пролита первая кровь, и эта кровь не его. Внутри затрепетало необычайное чувство, которое Дима уже успел похоронить после своего растления. Оно как феникс, что осыпался на землю пеплом, собралось в единую массу, которую нельзя было охарактеризовать никакой формой и вспыхнуло так, словно было смешано с порохом. Гордость. В Диме засияла гордость за то, что он покалечил своего обидчика. Но то пламя, что сверкнуло даже в карих глазах, вдруг задул страх, что был более частым спутником Димы в этой вынужденной эмиграции. Он остудил пыл, вернул хозяину привычный повышенный ритм сердца и заставил картинку перед глазами замедлится в несколько раз, чтобы во всех деталях рассмотреть руку с тяжёлым перстнем, которая с коротким, хлёстким замахом ударила Сеченова по впалой щеке. Звон в ушах на короткое время заволок всё пространство вокруг, заполняя голову шумом и выгоняя разумные мысли. Забылись и горделивость, и смелость, да так, что теперь Дима мог только медленно осознавать, что только что натворил. Голова закружилась будто волчок и даже ослабшая рука, прижатая к месту удара, не смогла остановить тошнотворный круговорот. Дима мог бы вслепую очертить отпечаток ладони на своём лице, что прожигал тонкую изношенную кожу до самых костей – настолько чётко он ощущал сейчас всё своё тело. Сбоку послышалось шуршание, и Дима бы никогда не обратил на него внимания, а с размазанной картинкой перед глазами тем более, но до сознания мгновенно доносится остаток выпотрошенного и наглухо выбитого разума и мужчина вспоминает, что отложил туда свои готовые чертежи. Адреналин брызнул в кровь подобно яду, заставляя всё тело напрячься, окаменеть, отзываясь на каждый удар сердца частым, шумным дыханием как у животного, умирающего от обезвоживания. Перед лицом сначала мелькнула красная тряпка – промоченная кровью рубашка – а потом и белое полотно с тонким следом грифеля – самые ценные чертежи Сеченова. Дима, абсолютно потеряв всякий страх, а может и свой всеобъемлюще мыслящий разум, схватился за руку немца, пытаясь отвоевать свои творения, а затем догадался, что нужно бить по слабому месту и с размахом ударил по глубокой ране. Снова послышался звериный вой, и офицер стряхнул Сеченова подобно букашке, роняя обратно на стул и не позволяя дотянуться до желаемого. Только падение совсем не остановило инженера, только сильнее заставило его рваться к чертежам. Если сейчас Михаэль заберёт чертежи и спрячет их где-нибудь у себя, то Дима никогда до них не доберётся, никогда не сможет ими воспользоваться во имя своего блага, а возможно никогда и не увидит их больше. Снова поднявшись на ноги, мужчина схватился за угол стола, чтобы не упасть и оттолкнулся от него, рвясь вперёд, к желанному, заветному, такому необходимому. Но Михаэль был быстрее, ноги его были длиннее, а походка твёрдая и уверенная, несмотря на ранение, которое должно было выбить его из колеи. Но вопреки ожиданиям Дмитрия, Михаэль не пошёл прятать чертежи в своей спальне или не бросил их на высокий шкаф, до которого он сам сможет дотянуться, а вот Дима нет. Бумага противно протестующе захрустела, сжимаемая сильными руками и этот звук едва ли не заставил заплакать, зарыдать навзрыд. Пусть ломают его, бьют, насилуют целыми часами, но не трогают его творения, его золото. Это была ценность не только для него, но и для военной промышленности всего мира! Немец просто не имел никакого права так поступать. – Нет! Ну что же ты делаешь?! Но Дима ещё не предполагал, что мятые листы – это совсем не страшно, ведь их можно разгладить, но вот то, что сделает немец, уже не поправимо. Дима останавливается посреди гостиной и бессильно наблюдает за тем, что делал офицер. Окончательно смяв листы, он отодвинул решётку камина и бросил в огонь комок бумаги как какой-то мусор, не получившуюся зарисовку, которую не должны были видеть люди. Пламя полыхнуло с такой силой, что показалось, будто листы были облиты бензином. Острые яркие языки лизали бумаги, они желтели, а потом чернели и уменьшались в размерах, разрушаясь от жадного огня. Сеченов очнулся от ужаса, пробравшего его насквозь от крика и запоздало понял, что кричал именно он. Страшный, сорванный крик отчаяния, как когда на глазах умирает последняя надежда на спасение, как когда умирает единственный родной человек, а ты ничего не можешь с этим сделать и вынужден наблюдать за тем, как его глаза закатываются. Запинаясь о собственные ноги от бега, инженер бросился к камину и схватил обгоревший комок бумаги, сунув обе ладони прямо в полыхающий огонь. Жар обхватил обе руки, создалось ощущение, что кожу разъедает кислота, а слои медленно сползают, растворяются. Дима почти вытащил свои чертежи, весьма уменьшившиеся в размерах, но за ворот рубашки внезапно потянули, и сожжённые листы дрогнули в его руке, рассыпаясь и падая обратно на поддон камина. Диму оттащили от камина как шкодливого щенка от миски с едой в качестве наказания. Его частое дыхание лишь утяжелилось, когда он упал головой навзничь и обратил свой взор к потолку. Мужчина едва ли не задыхался в истерике, хватался за любую попытку набрать в лёгкие воздуха, но он всё ускользал от него, выбивая на истерику. Инженер не чувствовал под собой твёрдого пола, ему казалось, что он и вовсе не лежит, а парит, поднимаясь к небу. Может он умер? Умер, как и его творения, его тоже поглотил огонь и пока его бездыханное тело пожирает пламя, душа ищет себе пристанище где-то наверху, где по рассказам верующих был рай. Ему не было так больно даже в момент растления. Он не чувствовал этой боли ни при смерти родных, ни при прощании с родиной. Во все эти моменты он осознавал, что у него есть хоть что-то, к чему он мог бы вернуться, но не сейчас. Сейчас у него забрали последний повод жить, терпеть и надеяться. А может было уже поздно, и тревожится было не о чем? Вдруг он и правда умер? Ему нужно было это проверить. Только сейчас, схватившись за ворс ковра, чтобы хоть немного прийти в норму, мужчина почувствовал невыносимую боль. Он поднял ладони к уровню глаз и взглянул на покрасневшие и опухшие руки, которые жгло так, будто он продолжал держать их у открытого огня. Волоски на фалангах пальцев опалились, рукава потемнели, а ладони было невозможно сжать от невыносимой боли. Отрезвляющей боли. К большому сожалению, жив, – сам для себя констатировал Дима и остался отнюдь не рад такому выводу. Но ведь Дима был не один в этой комнате, как бы ему не хотелось этого. Зверя тоже интересовало состояние своего пленника, от рук которого зависело вооружение немецкой армии. Перехватив кисти одним ловким движением, Михаэль притянул их к своему лицу подозрительно близко и осмотрел моментально покрасневшую кожу. Поражены были обе ладони, причём довольно серьёзно. Огонь успел поиграться с каждым пальчиком, облизнуть их и напоследок залезть к междупальцевым перепонкам. Дима попытался дёрнуться, чтобы освободится от хватки, но крепкие руки не отпустили, а только перехватили сильнее, делая ещё больнее. Слёзы крупными горошинами потекли к вискам, Сеченов вроде и попытался успокоится, но всё было бестолку. Ему больно, но болят у него вовсе не ладони, а сердце. Ноет, режет, а слёзы всё текут, впитываясь в волосы. Желая проучить, подчеркнуть глупость поступка, Штокхаузен, всё так же держа хрупкие воспалённые ладони в своих, больших и грубых, с коротким замахом пинает инженера в живот. Целится, точно зная, где будет больнее всего, а затем отпускает свою тряпичную куклу и она сворачивается, точно механическая. Дима приложил ладони к месту удара и натурально взвыл. Громко, отчаянно, со всхлипом. Слёзы царапали ему глотку, вырываясь наружу вместе с рыданиями, а Сеченов и не думал останавливаться, позволяя крику вырываться из груди. Его убили, убили, убили. Он умер ещё тогда, в Москве, в своей квартире. Его труп лежит на столе без штанов и со вспоротым брюхом. Мухи поедают его, копошась в органах и с большим удовольствием забираются в глазницы. Под ним расплылась лужа крови, она впиталась в скатерть, в ковёр, в пол, ещё немного и она бы стекала с потолка соседей. Теперь его тело несёт службу не людям, а иным формам жизням. В его холодном протухшем мясе вполне уютно себя чувствуют опарыши и их взрослые версии, мухи. Они могут плодится и питаться одновременно, от чего чувствуют себя просто превосходно. Соседи давно пытаются вывести трупный запах из своей квартиры, вполне догадываясь, из-за чего он, но боятся заходить в квартиру, в которой побывали немцы. А самой ближайшей соседке Дмитрия не до этого: она оплакивает сына, которого немецкий солдат задавил на машине, когда увозил своего хозяина. Она до сих пор держит детский трупик в морозилке, достаёт его, когда становится одиноко, расчёсывает, умывает, читает ему сказки, а потом прячет обратно. Дом, предназначавшийся для самых важных лиц союза превратился в морг. Но из него трупы уже не вынесут. Дима не понимал, почему его персональный ад ещё не расплавился от температуры пламени, которое подпитывали все грехи, которые он совершил за свою жизнь. Не понимал он и то, почему его личный палач до сих пор не получил приказа его убить, продолжая мучить. Но поток жалости к себе прерывается бестактным звонком в дверь. Он прозвучал для Дмитрия набатом, передавая мелкую вибрацию по полу прямо к голове, проникая глубоко в мозгу. Зажмурившись от боли, инженер откинул голову на ковёр и притих, прислушиваясь к своим ощущениям. Он не заметил, как зверь покинул комнату, и только отдалённо услышал, как раскрылась дверь, и два голоса начали что-то активно обсуждать на немецком. Слыша лишь обрывки, Сеченов не придавал им значения, тем более его мысли были заняты другим. – Wir... Ihre Dokumente. ...seit langer Zeit! – Keine Beweise... sagte ich...! – ...müssen morgen erscheinen. Die Partei hat Zweifel... – Verpiss dich von hier, sagte ich! Послышался мощный хлопок дверью, от которого с потолка на Димино лицо осыпалась крошащаяся штукатурка грязно-серого цвета. Немец влетел в гостиную, разгорячённый громким спором, готовый, как голодный пёс, разодрать лежащую у него под ногами полуразложившуюся тушу. Но один взгляд на инженера, который жалко прижимал свои обгорелые пальцы к груди, заставил его вернуть себе холодную голову. Проклятый Витте и так нагадил ему, подорвав его авторитет и блестящую репутацию, а если на службе ещё и прознают про то, что русский инженер не может работать руками по его вине, то его расстреляют быстрее, чем он успеет оправдаться. Штокхаузен наклонился, как над трупом, думая, что же с ним делать и куда прятать, а затем схватил под плечи и волоком потащил в свою спальню. Он легко мог бы взять его на руки и отнести, но это пренебрежительное отношение безумно нравилось Михаэлю и казалось похожим на возню с трупом какого-нибудь предателя родины. Сеченов очнулся от своего бреда лишь когда его повалили на большую постель и нависли сверху, прижав тяжёлыми бёдрами. Матрац под ними прогнулся и жалобно заскрипел в унисон с Дмитрием. Инженер попытался выбраться, но его крепко зажали, наклонившись к лицу настолько близко, что он почувствовал запах гниющих зубов офицера. Да и сил снова противостоять уже не было. Он уже попытался это сделать, и к чему это всё привело? Его глаза гуляли по комнате, которую он никогда не видел, по плечу офицера, которое до сих пор кровоточило, впрочем, он был готов смотреть куда угодно, лишь бы не в лицо обидчику. Подавляя истерику, мужчина умолк в своей тихой скорби по потерянным чертежам, которые столько лет его кормили и могли спасти из плена, став разменной монетой. Дмитрий зажмурился, когда его рукав закатали, над сгибом затянули ремешок и одним резким движением прокололи его вену, впрыскивая морфин. Сгиб локтя обожгло холодом. Сеченов легко мог отследить то, как распространяется лекарство по тому, как боль и жжение отступали от запястья до кончиков пальцев, оставив лёгкое покалывание. Мужчина обмяк, чувствуя, как каждая мышца размякает от опиумного потока по венам, подобно прогнившему мясу, опущенному в кипяток. Дима почувствовал, как его тело всеми мыслимыми и немыслимыми силами тянет вверх, словно душа рвётся из тела и спешит вырваться наружу из тесной клетки. И такое счастье его посетило от этого чувства, что он безвольно откинул голову на мягкую подушку с чем-то подозрительно твёрдым под ней и отдался ему полностью. Боль отпустила, вокруг не существует больше ничего, кроме потолка, плывущего перед глазами. Показалось, что его физического тела больше не существует. Он больше не чувствовал немца, который слез с него и начал копаться в шкафу, не было боли, не было тяжести, не было страха. Он – нечто высшее, поднявшееся над всеми проблемами. Нет больше войны. Нет больше всего этого конченного мира. Нет больше и самого Дмитрия. Он замер, сделав свой последний глубокий вдох, а затем его глаза закатились далеко за верхние веки и мир померк, вытолкнув его из себя.Гнилой огонь
19 июня 2025 г., 15:39