запах свободы

Горячая работа
NC-17
В процессе
85
5
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 299 страниц, 123 131 слово, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
85 Нравится 109 Отзывы 15 В сборник

Спэшл II.I (Не)сказка о рыцарях, апельсинах и пистолетах

Настройки
Примечания:
огромная (!) глава флэшбэк. никаких санегию… часть далеко не только про ренгоку. глава, которая больше раскроет именно его во взрослой ипостаси будет следующей. дада, два спэшла! тенген, прости, ты остался обделенным 🫦 главный саундтрек моего Кё: house of rising sun — the animals. думаю, что все его знают, но можете послушать для настроения. в тексте будут строчки из этой песни. в целом, вряд ли в этой главе вы найдете много новых для себя композиций, так как бОльшая часть из них — это старые и многими заслушанные песни, но это тоже сделано не совсем просто так! (дада, никакого техно и репа….) также еще пару треков моего Ренгоку: я это я - антоха мс импульс сердца - антоха мс raingurl - yaeji summer on the inside - warner case funny onion song - joost гроза - сова вселенная бесконечна? - noize mc научиться бы не париться - градусы и «оптимист» макса коржа (простите..)

Remembering — Omega

Первый запах, который маленький Кёджиро запомнил из своего детства, был запахом апельсинов. Ярким, терпким, щипавшем нос. Мама чистила оранжевые апельсины длинными спиралями, и вся их детская комната наполнялась этим солнечным ароматом. Она кормила ими их с Сенджуро и смеялась, когда они морщились из-за кислого сока, попадающего им на щеки. Её смех, всегда такой громкий и звонкий, эхом летел в открытое окно, откуда доносился скрип качелей с детской площадки и счастливые крики друзей Кё. Её пальцы пахли цитрусовой кожурой, она гладила их по голове, и этот запах навсегда запомнился маленькому Кё синонимом «безопасности». А еще мама учила их ловить солнечных зайчиков, говоря что-то про то, что ее главные солнечные зайчики — это они с братиком. Отец, Шинджуро, чистил служебный пистолет за кухонным столом и улыбался, наблюдая за ними. И каждый вечер он садился в свое излюбленное красное кресло, и два маленьких рыжих вихря тут же приникали к его коленям. Это был их священный ритуал, и под тихий, размеренный голос папы комната наполнялась волшебством. Одну и ту же книгу о приключениях маленького рыцаря он мог перечитывать неделями — Кёджиро и Сенджуро замирали, зная каждое слово наперед, но всё равно ловя каждую строчку. «Ещё раз про рыцаря!» — неизменно требовал Кёджиро. И когда папа, подмигивая, менял голос под разных персонажей, их счастливый смех был самым тёплым звуком в доме. И вот он снова вёл их по страницам, где добро всегда побеждало, а герои были честны и сильны. Он мог перечитывать одну главу по три раза, только чтобы продлить эти минуты, когда они, притихшие, верили каждому его слову. Его голос, обычно такой твёрдый и командный, здесь становился бархатным проводником в мир, где не существовало боли, потерь и того запаха перегара, который позже навсегда вытеснит аромат апельсинов. В эти часы пахло не порохом и металлом с работы, а домашним печеньем, старой бумагой и абсолютным покоем. Тогда маленький Кёджиро еще думал, вот он, наш крутой папа. Самый настоящий рыцарь, наша стена, наш защитник. Капитан полиции. Сильнее всех! Берлин тогда был огромной яркой детской площадкой. Он пах апельсинами, свежей выпечкой из соседней булочной, дождём на чистом асфальте и свободой — не кричащей, а уютной и такой родной, как запах мамы. Кёджиро любил его каждой клеточкой своего детского тела. Этот Берлин был его домом. А потом этот запах сменился другим. Сначала к апельсинам добавилась сладковатая химия больничного антисептика. Запах болезни. Чуть позже — приторный аромат увядающих цветов у маминой кровати. А потом — горький, въевшийся в стены запах, от которого его кулачки сами сжимались и разжимались. Что-то тяжелое, темное и страшное, что нависло холодной тучей над их семьей. Он помнил, как солнце в их старой гостиной стало каким-то не таким. Слишком ярким. Слишком жёлтым. Слишком безразличным. Как оно освещало мамино лицо, постепенно угасавшее, как изображение на старом пленочном снимке, которые она так любила показывать им, листая страницы толстого фотоальбома. Солнце все еще светило, но больше не грело. Как мигающая лампочка в стареньком холодильнике. Мама угасала тихо, стараясь никому не мешать. Апельсины стали для неё слишком кислыми. Её смех сменился тихим стоном, а стена отца — тишиной, которая потом покрылась трещинами. Рак пожирал её не спеша, методично, и Кёджиро научился улыбаться именно тогда, сидя на холодном пластиковом стуле в маминой палате. Он считал пятнышки на больничном линолеуме, скрипел подошвами желтых кроссовок по полу и растягивал губы, чтобы мама видела: всё хорошо. Щёки болели от натянутой улыбки, но он не отпускал её. Не мог. «Ты мой сильный, мой смелый мальчик. Самый-самый сильный. Кё, присмотри за ними. Ведь сильные всегда помогают слабым». Да, мама, я сильный. Я присмотрю за ними, за всеми! Я им помогу! Он кивал, и внутри всё сжималось в холодный и скользкий комок, а он улыбался. Потому что сильные не плачут. Потому что сильные помогают слабым. Мама теперь была слабой. Значит, он должен стать сильным. Улыбка стала его первым щитом. От её угасающего взгляда, мутнеющего от боли и обезболивающих. От немой ярости на лице отца, когда он осознал, что всё бессмысленно. От хнычущего Сенджуро, который не понимал, почему мама больше не играет с ним, а папа не катает его на плечах и не читает им по вечерам сказки про смелых рыцарей. Она стала щитом от его, Кёджиро, собственного бессилия. Если улыбаться, значит, не так страшно. Значит, ты сильный. Для неё, для мамы. Для них всех. И это была не его улыбка. А мамина. Такая же солнечная и теплая. Он помнил, как пытался рассмешить ее в последний раз, а она лишь провела пальцем по его щеке и улыбнулась, но словно не ему, а кому-то за его спиной. От этого стало еще страшнее. «Кё, малыш, прости, что оставляю тебя». Мам?.. А папа продолжал молчать и тихо плакать, когда думал, что Кёджиро спит и не слышит его. Кё начал находить бутылки в мусорных пакетах. А один раз он замахнулся на ревущего Сенджуро. Замахнулся и испуганно опустил дрожащую руку. «Простите, мальчики, простите меня…». И Кёджиро простил. Ведь папе тоже страшно, тоже больно. Он, наверное, просто устал быть стеной и их рыцарем. И это нормально. Значит, пока что Кё займет его место и станет сильным, для них всех. Мама поправится, папа снова станет тем папой, который был до больницы, Сенджуро перестанет плакать, и все снова будет хорошо. Но ничего уже не будет «хорошо». Наивные фантазии ребенка разбились о жестокую взрослую реальность. Говорят, дети не чувствуют запах приближающейся смерти. Врут. Кёджиро узнал его в десять лет. После похорон апельсиновый запах в их детской исчез. А вкус домашнего печенья сменился солеными слезами во рту.

Ругань из-за стены — Noize MC

Папа угасал громко, смачно, с битьем посуды и ночными воплями. Он больше не чистил пистолет за столом. Пистолет теперь лежал в ящике, а папа часами молча смотрел в окно. Потом в ящике оказались и погоны, которые некогда папа носил с гордостью. Отец кричал что-то по телефону про «дисциплинарку» и «позор». А потом замолчал. После похорон апельсиновый запах в их детской навсегда вытеснился перегаром. Дешевый шнапс, крики и немытое тело. И гром. Не в небе, а в их квартирке. Грохот падающей мебели, лязг разбитой бутылки и пьяные крики. И удар — не по нему, а по стене над его головой, но Кё вздрогнул так, будто получил его сам. Пап?.. Их рыцарь пал. Их защитник, их опора, его папа, некогда справедливый, честный и самый сильный человек на свете. Тот самый папа, который когда-то учил его кататься на желтом велосипеде и громко смеялся, теперь молча смотрел в стену. А по утрам Кёджиро находил его спящим на полу, в луже собственной блевотины. Теперь у папы был не просто пустой взгляд. А мертвый. А рука, которая раньше гладила их по голове, взлохмачивая такие же рыжие, как у него волосы, превратилась в тяжелый кулак. Щит отца — отвага и погоны — треснул. И Кёджиро, с его детской наивной улыбкой, так напоминающей улыбку его мамы, стал главной мишенью. И теперь уже он стал стеной, теперь уже он стал рыцарем — для Сенджуро. Маленький Ренгоку, зажав нос, чтобы не вырвало, вытирал блевотину вокруг отца, водил тряпкой по выцветшему линолеуму — больше размазывая, чем убирая; вонь въедалась в пол, в кухню, казалось, даже в него самого, и он думал только о том, как бы папа не проснулся, как бы не увидел, как бы не заорал… Потом подкладывал подушку отцу под голову. Накрывал одеялом. Щит Кёджиро — его ослепительная улыбка — невольно искривлялся от этой вони, но держался. Чтобы братик не видел его слёз. «Всё окей!» — мысленно кричал он в пустоту, веря, что если кричать достаточно громко, так оно и станет. Кёджиро крепко-крепко прижимал к себе плачущего Сенджуро, стараясь закутать его в теплый кокон из собственного тела, зажимал ему уши ладошками, утыкался лбом в растрепанные светлые волосы братишки и говорил. Он говорил-говорил-говорил, так много, быстро и громко, перекрывая своим звонким и нарочито-радостным голосом все остальные звуки — крики, грохот на кухне, рвотные позывы отца. Кё бесконечно говорил о какой-то ерунде, о школе, о мультиках, о котенке Мицури, о чем угодно, лишь бы перекрыть своим голосом весь этот ужас. Он пытался думать о чем-то ярком. Оранжевом. Как апельсины, которые мама уже не могла есть. Как пламя, которое могло бы сжечь всю эту вонь. И улыбался. Братик смотрел на него широкими мокрыми глазами. Кё растягивал губы еще шире. Все хорошо. Видишь? Я же улыбаюсь. Сильные всегда улыбаются. Поэтому всё хорошо. Хорошо-хорошо-хорошо. Сен всхлипывал и прижимался к нему. Сработало. Но ничего хорошего не было. Лечение мамы. Кредиты. Похороны. Деньги быстро закончились. Потом папа перестал приходить домой в форме. Он приносил ее в черном пакете, смятую, и сразу прятал в шкафу. А из его кабинета доносился сдавленный рёв и звон бутылок. Он кричал что-то про «выговор», «понижение» и «какая разница, она всё равно сдохла». Кё зарывался глубже в одеяло, которое уже давно не пахло апельсинами, чтобы заглушить эти крики. Потом пришло какое-то письмо с печатью. Отец, прочитав его, молча разорвал листок и вышел из квартиры, хлопнув дверью. Их мир окончательно рухнул, и на следующий день они переехали. Из уютного Шарлоттенбурга, с его ровными зелёными газонами, из их трехкомнатной квартирки со стенами цвета солнца — в Марцан. В душную однушку, провонявшую сыростью, тмином от соседей-турок и чужими проблемами. И в их грязном подъезде пахло мочой и жареным луком, а по ночам сквозь тонкие стены доносились крики на незнакомом языке и плач другого ребенка. Сестрёнка Мицури больше не жила через дорогу. И хорошо, здесь ей делать нечего. Есть дом в Берлине, Известный как Восходящее Солнце. Он погубил многих несчастных парней Боже, я знаю, я один из них. Мой отец был полностью доволен жизнью… Только когда он пьян. Кёджиро еще помнил, как она вцепилась в него в день переезда, не желая его отпускать в жуткое берлинское гетто, а его тетя, мама Мицури, кричала на отца, что детям нельзя жить в таком месте. Кё тогда стоял, будто окаменев, и чувствовал себя вещью. Грузом, проблемой, которую взрослые перекладывают из рук в руки. Потом тетя, смахивая слезы с щеки (Кё не помнит, с чьей именно — своей или его?), прижимала его к себе, вкладывала ему в руки сверток с бутербродами и деньги: «спрячь, не дай отцу их спустить» — шептала она. Кёджиро стало стыдно. За отца. За себя самого. За то, что они — такие. Обуза. Земля ушла из-под ног, и он стал маленьким-маленьким, жалкой букашкой, которую рассматривают взрослые. «Каждые выходные они будут жить у нас. И, Шинджуро, клянусь, если ты не остановишься… Я их заберу. Я найду способ. Ты слышишь меня? Не храни их вместе с моей сестрой!». Отец тогда резко развернулся. Его лицо, опухшее, с недельной щетиной, исказило что-то страшное, чего Кё раньше никогда не видел на некогда улыбавшемся папином лице. «Никого ты не заберешь. Они — мои, а не твои!», и грубо запихал их с Сенджуро в машину. Которую потом пропил буквально через полгода. Здесь, в Марцане нулевых, пахло по-другому. Не смертью, а гниением. Медленным, повседневным. Новый Берлин Кёджиро пах бедностью, перегаром, болью, чужими ссорами и вечным страхом. И звучал больше не маминым смехом, а грохотом мусорных баков по утрам, матом за стенами и воем сирен по ночам. Теплый солнечный свет сменился холодным и искусственным — мерцающий уличный фонарь, одиноко разбавляющий берлинскую мглу рядом с их ГДР-овской панелькой, мигающая лампочка на их грязной кухне, синяки на его худощавом детском теле… Его любимая игрушка, маленький отважный рыцарь, побеждающий злодеев одним взмахом меча, пылился на подоконнике грязного окна, из которого виднелась крыша мрачного здания местного детдома. Новая школа стала еще одним полем боя. На первой же перемене его прижали к холодному кафелю туалета. «Рыжий сынок мусорни!» — шипели одноклассники, брызгая на него слюной. Его рыжие волосы, яркая одежда, наивная улыбка буквально кричали о том, что он — не отсюда. Он спустился в эту канаву из какого-то светлого места. Еще и папаша-коп… Кё снова стал мишенью, теперь и для ожесточённых одноклассников, никогда не знавших того, чего Кё успел ощутить хотя бы в первые десять лет своей жизни. Любви родителей. Беззаботного детства. Уютной квартиры, не пропахшей жаренным луком и перегаром. И он улыбался. Чем сильнее били, тем шире он улыбался. Так появился еще один щит — неубиваемый позитив. Яркий и теплый, как огонек. Как солнце. Если смеяться в лицо боли, то она отступит. Так ведь? Он пытался блокировать удары обидчиков, но сам не поднимал руку. Он не дрался в ответ. Боялся. Боялся, что если разозлится по-настоящему, то не остановится. Станет им. Станет своим отцом.

Новый мир — TAPENIGHT

Кёджиро помогал слабым, вступался за них, ныряя под кулаки. Он не мог видеть, как обижают кого-то еще. Приходил со школы в синяках. Отец видел их и становился еще злее, а его кулак — еще тяжелее. Он бил его с криками «мой сын не будет грушей для битья для каких-то жалких маргиналов!». Да, пап. Твой сын будет грушей для битья только для тебя — добропорядочного капитана полиции с бутылкой в руке. Отец бил его, и с каждым ударом в голове Кё звенело: «Маргиналы… жалкие… А сам-то ты кто? Сам-то кто?!.. Почему мама, а не ты… Лучше бы это ты сдох!». Сдохни-сдохни-сдохни. С Д О Х Н И!

«О, дивный новый мир!

Я будто живу в раю

Я приму немного радости

Так я доживу, доживу, доживу»

Солнечный зайчик на секунду погас. Теплое пламя внутри, то самое, что согревало их даже в холодной квартире, когда он обнимал Сенджуро, всполыхнулось. Но пока что не потухло окончательно. И, что намного важнее, не разгорелось, чтобы не спалить дотла всё, включая братишку. Кёджиро кусал губы до крови, потому что эта мысль делала его таким же монстром, как и его отец. Удар по щеке. Звон в ушах. Вкус железа во рту. Адская головная боль. В глазах — темно. И эти чувства были его якорем. Эта боль была понятной, она держала его здесь, в его теле, заземляла, не давая сорваться в тот рёв, что клокотал где-то внутри. Чтобы не стать таким же. Чтобы не стать как его папаша. Чтобы улыбка — липкая от крови, кривая — всё ещё держалась на лице. Этот спазм губ и был его последним щитом. От всех. И в первую очередь — от того, кем он мог стать. С годами он понял: алкоголь делает тоже самое — глушит внутренний гул, оставляя лишь тяжелую пустоту. Разница лишь в том, кто наносит удар. Раньше Кёджиро любил Берлин. Он любил его красочность, его свободу, его теплоту… А потом что-то треснуло. Когда мама умерла. Его солнце ушло, и вышли тучи. И Берлин разделился на две части, как тот апельсин, который мама чистила спиралью в их детской цвета солнца. Одна половина — запах булочной у дома, скрип качелей, выходные в парке аттракционов, сахарная вата, папин голос, читающий про рыцарей, мамины солнечные улыбки. И другая, настоящая, — блевотина в подъезде, бутылка папаши, кровь во рту, синяки на ребрах и страх за Сенджуро. Красочные граффити сменились серыми панельками. Граффити здесь тоже были, но другие — гневные, наполненные ненавистью и матерными словами, которые Кё пришлось выучить очень быстро.

«Вот он, новый мир

Всё, как ты хотел (Вау)

Людей тут берегут

Каждый второй твой друг (Вау)

И ты так счастлив в нём

Напоминает сон

Немного страшно в нём»

Любит ли Кёджиро Берлин теперь? Берлин, пахнувший перегаром отца, грязью гетто, болью соседнего детдома для трудных подростков? Вряд ли. Нет. Он его возненавидел. Он возненавидел эти мрачные постройки, во дворах которых не откуда было скатиться, как с красных горок в Шарлоттенбурге. Возненавидел магазин у дома, где продавщица Марта смотрела на него с жалостью, пока он рылся в карманах в поисках мелочи. Не на хлеб, а на очередную бутылку самого дешевого шнапса для отца. Иначе папа, не найдя выпивку, придет в ярость. И обидит Сенджуро… Эта бутылка стала их пропуском в относительно спокойную ночь. Дрожащие пальцы сжимали холодное стекло. В этом жесте, покупке яда для своего мучителя ради минутного затишья, заключалась вся извращенная логика его нового мира. И тогда он еще не знал, что этот горький расчет — «разрушить немного, чтобы спасти то, что еще возможно» — станет его правилом на долгие годы. Вот и вся его свобода теперь. Вонь перегара, грязь в подъезде и тихий плач брата за тонкой стенкой — это и был его новый Берлин. И он его ненавидел. Каждым вздохом. Каждым синяком. Он выплывал слюну, розовую от крови, на разбитый асфальт своего двора и думал о том, как он сожжет этот чертов город дотла. Но потом смотрел на грязное окно их квартиры, где мелькал силуэт его братика, и просто шел покупать очередную бутылку. Палочка-выручалочка. Бутылка-выручалка. Бутылка — пропуск в тишину.

«Вот он, новый мир

Всё, о чём мечтал

Ты встретишь счастье в нём

Он так быстро тут настал

Вот он, новый мир

Спокойно тут живём»

Кёджиро иногда все еще делал вид, что живет в каком-то своем внутреннем уютном и теплом мирке. Но не пора ли перестать? Может, пора повзрослеть? Иногда, закусывая разбитую губу до крови, он думал: «вот вырасту — и смоюсь отсюда!». А потом шел домой, открывал дверь и видел Сенджуро, который при виде него радостно вскакивал. И верил его улыбке. И Кё понимал — никуда он не смоется. Кё знал, что «взрослеть» — это не смыться. Взрослеть — это стать щитом, заслоняющим от вони перегара, блевотины и лжи, для того, кто еще мог верить в солнечных зайчиков, смелых рыцарей и сказки с хорошим концом. Даже если ты сам в них уже давно не веришь. И он взрослел. Оставались лишь выходные, которые они проводили в семье Канроджи. Там было тепло и безопасно, они смотрели мультики, пили какао с зефирками и засыпали без страха, что снова проснутся от криков пьяного отца. Иногда Кёджиро ловил обрывки разговоров тёти и её мужа: «суд… документы… он уже совсем спятил… ты видишь, Кё весь в синяках!.. Но у него связи в этой системе, нам не доказать…». Ренгоку лишь вздыхал и отпивал очередной глоток горячего какао. И пока Мицури смеялась над его «шоколадными усами», он молча ей улыбался и думал. Думал о том, что их с Сенджуро Берлин стал ловушкой, клеткой, закрытой на замок. И ключ от нее был только у пьяницы с мертвыми глазами, который когда-то был их отцом. А потом наступал понедельник, и всё снова возвращалось. Школа, озлобленные одноклассники, продавщица Марта, холодная бутылка в руках, отец, удар, еще бутылка, снова удар…

Running up that hill — Kate Bush

Пока они с Сенджуро лишь дети, и его Берлин отныне такой. И его долг, как сильного старшего брата, делать вид, что он справляется. Хотя бы для Сенджуро. Хотя бы на время. Его долг — создать тот самый уютный и теплый мирок в своей голове и поселить туда братика. А самому остаться снаружи, на страже. С этой своей дурацкой и неубиваемой улыбкой. Может, это и есть «повзрослеть»? Делать вид, что всё хорошо, когда на самом деле внутри лишь пустота? И делать это так, чтобы самый дорогой человек на свете поверил, что все хо-ро-шо. Ведь он — сильный старший братик. И он должен улыбаться-улыбаться-улыбаться, пока губы не сотрутся в кровь. А игрушечный рыцарь на подоконнике продолжал покрываться пылью, глядя пустыми глазами на серый мир за окном.

It doesn't hurt me.

Do you want to feel how it feels?

Do you want to know that it doesn't hurt me?

Do you want to hear about the deal that I'm making?

Время шло. Кё рос. И всё чаще его взгляд задерживался на том мрачном здании детдома, больше похожего на тюрьму. То самое, которое его одноклассники и даже местные гопники старались обходить стороной. Детский дом для «трудных подростков». Место, которое в устах взрослых звучало как приговор: «конечная станция», «пропащие души», «будущие уголовники», «родители — наркоманы и убийцы», «они все кончат на зоне, как и их папаши»… Детдом был в двух кварталах от их панельки — мрачная, серая коробка послевоенной постройки, с решётками на окнах первого этажа. «Для трудных», — говорили учителя в школе. «Для обречённых», — понимал взрослеющий Кёджиро. И пока его одноклассники обходили тот квартал стороной, Кё иногда засматривался в окно на третьем этаже, где по ночам зажигался тусклый желтый свет. Для Кеджиро это здание стало странным магнитом. Он смотрел на глухие окна, на обшарпанный фасад, на редкие фигурки подростков в мешковатой одежде, курящих у забора детдома. У всех них было что-то общее: слишком пустые, пугающе взрослые глаза. И ловил себя на странной мысли: «А ведь там, наверное, тише. Там нет отца с бутылкой. Там все в одном дерьме. Может, мне там было… лучше?»

And if I only could,

I'd make a deal with God,

And I'd get him to swap our places

Эта страшная мысль тут же гналась прочь, но возвращалась. Снова и снова. Как-то задержавшись в школе на дополнительных занятиях, Кёджиро опаздывал домой, и чтобы сократить дорогу, сменил привычный маршрут и свернул к переулку у детдома. И остановился. Трое подростков, лет шестнадцати, стояли, нависая над мальчиком, ровесником Кё. Они смеялись, тушили о него сигареты и кричали: «ну же, давай, отсоси за дозу! Таким как ты — не привыкать! Твои мамочка с папочкой будут гордиться тобой!» Мальчик, которого прижали к стене, был странным. Он не плакал, не пытался вырваться, не звал на помощь. А лишь наблюдал. Его большие зеленые глаза как-то отстранённо скользили по лицам обидчиков, будто он следил за особенно тупыми божьими коровками. Его темные волосы были растрепанны, на щеке — такой же странный, как и он сам, шрам, будто от когтей, а на подбородке расплывалось красное пятно, — похоже, его уже успели ударить. Он был в огромной куртке (казалось, что она была снята со взрослого мужчины), и его руки не сжимались в кулаки, а лишь безвольно свисали, пока обидчики тянули его за воротник. Один из нападавших замахнулся для нового удара. — Наркоманский щенок, отвечай! Или ты умеешь только работать язычком, а говорить маманя с папаней так и не научили? Мальчик поднял на него свои отстраненные глаза, слишком взрослые для тринадцатилетки. — Обычно подобная ненависть к геям есть только у латентных, — он медленно слизывает кровь с нижней губы, и криво улыбается. — Так, может, вы просто обычные пидарасы? Любящие сосать и долбиться в жо… Он не успел договорить. Удар пришелся прямо по худой скуле. Мальчик крякнул от боли, но не замолчал. — … в жопу! Тут неподалеку стоят дальнобойщики. Можете попробовать удовлетворить свои пошлые фантазии с ними… Или, если вы еще маленькие девственники, боящиеся что ваши маленькие члены от страха скукожатся и станут еще меньше… — Снова удар. Мальчик лишь сплюнул кровь, поднял голову и продолжил. — Или я могу позвать их. Тех, кого вы так боитесь. Вообще, глупо было начинать разборки на нашей территории, как сами считаете? Обидчики на секунду замешкались. Последняя фраза мальчишки заставила их испуганно замереть. Кёджиро опомнился и, не думая, вклинился между ними. Он понимал, что это не просто школьная потасовка, а что-то иное, но его щит-улыбка включился на автомате. — Эй, ребята, давайте мирно… Первый удар пришёлся в солнечное сплетение. Воздух с хрипом вырвался из лёгких. Второй — по ребрам. Третий — вскользь по челюсти. Он рухнул на колени, захлёбываясь кашей из боли, непонимания и унижения. Он пытался вступиться за слабого. Почему его бьют? Он лежал на холодной земле и пытался вдохнуть сквозь боль в рёбрах. Мир плыл. Он попытался встать, и мир поплыл красками — желтым от света уличного фонаря, серым от окружающих его панелек, красным от крови на снегу. С трудом он все же поднялся, опираясь на мокрый кирпич, сплёвывая розоватую слюну. Через звон в ушах он услышал удаляющееся хихиканье: «Рыжий защитник! Сын мусорни! Хотел помочь говну из приюта? Сам теперь еще сильнее дерьмом воняешь!» И тогда он понял. Это не просто мальчик. Это «один из этих». Обитатель той самой серой коробки. И его, сына полицейского, били за то, что он посмел протянуть руку в эту запретную, маргинальную зону. Он был «сыном мента», вступившегося за «детдомовскую шваль». Всегда не так. Всегда не там. Опять. Он пересек границу, которая была проведена жёстче, чем он думал. Перед его опущенным взглядом появились красные потрепанные конверсы, ярко контрастирующие с грязным снегом. Кё медленно поднял глаза. — Зачем влез? — отстраненно спросил мальчишка, роясь в карманах своей необъятной куртки. — Ну, а как же иначе! Это же несправедливо! Сильные должны помогать слабым! — А с чего ты взял, что ты сильный? — зелёные глаза непонимающе расширились. — И запомни: никто никому ничего не должен. Наш мир — это не сборник сказок, где добро всегда побеждает зло, — он улыбнулся, показав окровавленные зубы. У Кё не было ответа. — Маса, блять! — раздался раздраженный крик откуда-то из конца переулка. — На секунду тебя одного оставить нельзя! Мальчик, не обращая внимания на недовольные возгласы своего приближающегося друга, продолжать рыться в карманах, что-то ища. Наверное, сейчас достанет платок, чтобы вытереть кровь. Или, может, даже конфету… Масачика достал косяк. И протянул его Кё, как мама когда-то протягивала дольку апельсина. — Накуримся? Кёджиро, всё ещё не в силах ровно стоять, помотал головой. Он не курил, даже сигареты, ведь это было бы предательством по отношению к маминому запаху апельсинов. — Сын мусора? — раздался уже рядом ломающийся, ещё не сформировавшийся до конца голос. Кёджиро вздрогнул и поднял голову. К ним не спеша приближался пацан, которого Кё видел иногда мельком. Мальчик с особенно дурной репутацией, даже для этого детдома. Лицо в шрамах и свежих ссадинах, короткие белые волосы торчали колючками, мешковатая черная куртка, расстегнутая наперекор морозу, во рту тлела сигарета. А глаза… В них не было пустоты, как у Масачики. В них бушевала буря. Ярость, боль, презрение — всё сразу. Глаза волчонка. Кё, не в силах выдавить ни слова из пересохшего горла, лишь отстраненно кивнул, ожидая добавки в виде еще одной порции ударов. Он думал, что сейчас на него снова замахнутся, просто из-за того, что его отец был полицейским, но вместо этого услышал лишь хмыкание. — Так в чём твоя проблема-то? — пацан медленно выдохнул дым в сторону. — Спизди у папаши пистолет. И пригрози этим мелким пидарасам, — он сделал ещё затяжку, и его взгляд вдруг стал воодушевленным. — А еще лучше — расстреляй их всех нахуй! И папашу заодно. Раз, и нет никаких проблем! — он сложил руку пистолетиком и прислонил к голове Масачики. — БАМ! Он сказал это так просто, так легко. Будто это был не совет убийства отца, а единственно возможный и самый очевидный выход. Кёджиро замер. В его голове, привыкшей к сложным схемам выживания — улыбнись, подставь щёку, спрячь Сенджуро, купи бутылку, — это прозвучало как взрыв. Примитивно. Ужасно. Невозможно. И… освобождающе. Слова пацана повисли в морозном воздухе. И на секунду, всего на одну предательскую секунду, они показались Кёджиро самым прекрасным, что он когда-либо слышал. На эту самую секунду в голове у Ренгоку мир не наклонился, а наоборот — встал на место. Всё стихло. Больше не было ни боли, ни папаши, ни страха за братишку. Была только красочная пленка: холод рукояти пистолета, отец, снова спящий в луже собственной блевотины, палец на курке. Тишина. А потом — БАМ! — выстрел. Раз, и нет никаких проблем. — Классный совет, Шина, но ты чуть перестарался с визуализацией. Меньше смотри свои гангстерские фильмы, — Масачика рассмеялся, сбрасывая его руку. — Это из «таксиста»! — пацан обиженно поджал губы. — Хм, а, может, мне тоже стволом обзавестись?.. — Ага, нахуй. Чтобы ты из него и застрелился?! Хуй тебе, а не пистолет! Справишься и своим острым языком. А я прикрою. Или… — пацан снова повернулся к Кё. — Сын мента снова подставится за тебя. Ты у нас мазохист, что ли? Нравится отхватывать? Научись сначала драться, а потом лезь на рожон! Кёджиро не нашёлся, что ответить. Только смотрел на этого волчонка с сигаретой, на его шрамы, на его абсолютную, бесчеловечную уверенность в своих словах. Потом взгляд пацана скользнул поверх Кёджиро, куда-то в дальний конец двора, где у стены детдома стояла чья-то тень. Неподвижная, едва различимая в темноте. Казалось, что этот кто-то наблюдал за всей этой сценой с самого начала, но не посчитал нужным вмешиваться. — Ладно, — пацан бросил окурок, будто потеряв интерес. Теперь всё его внимание было поглощено тем темным силуэтом. — Может, когда-нибудь устанешь хавать говно и дашь сдачи. А пока и дальше варись в своём дерьме, сынок мента. И подумай про мою идею с пистолетом! — он кивнул Масачике, и они пошли прочь, к той дальней тени, которая, не дожидаясь, уже разворачивалась, чтобы уйти. Они так ни ни разу и не обернулись. А Кё смотрел вслед исчезающим в сумерках еще детским, но уже так рано повзрослевшим фигуркам. И чувствовал, как внутри, помимо привычной боли, зреет что-то новое. И это была не надежда. Это было любопытство. Этот пацан, этот волчонок, не боялся. Он не улыбался сквозь кровь. Он предлагал кровь. И в этом было столько чудовищной и извращённой силы, что на её фоне Кё со всеми его щитами и улыбками вдруг почувствовал себя не просто жертвой. А самым обычным и наивным дураком. Кёджиро поплёлся домой. Но теперь его взгляд уже не просто скользил по детдому. Он искал. Искал в тёмных проёмах окон, в клубах пара у подвала, тех, кто одной встречей перевернули всю его систему координат. Он ещё не знал, что у того волчонка есть имя — Санеми. И что у того есть тень — кто-то пострашнее, тот, кто наблюдал за этой сценой из темноты, облокачиваясь на стену их «тюрьмы», а его холодные глаза подмечали и избитого рыжего мальчишку, рванувшему на помощь незнакомцу, и своего подопечного, раздающего опасные советы, и проблему (под «проблемой» тот имеет в виду Масачику), тянувшую Санеми на дно. Но зерно было брошено. Щит из апельсиновой кожуры и маминой улыбки дал первую трещину. И сквозь нее Кёджиро разглядел не мир сказочных рыцарей. Он разглядел правила, необходимые для выживания в этом страшном мире. Он понял, что пацаны из детдома знают их наизусть. И пока он учил правила «приличного» мира, они учились выживать. Настоящая жизнь, настоящая свобода, не ограниченная папашей-алкоголиком, была так рядом. Как оказалось, она жила почти напротив. Пусть и за решёткой. И сквозь боль в ребрах, сквозь тошноту от стыда за свою наивность, начало прорастать что-то новое. Не страх и не ненависть. Жажда. Жажда сломать в себе того мальчика, который до сих пор верил в запах апельсинов. Жажда узнать те правила, по которым детдомовцы играли, не прикрываясь его дурацкими оранжевыми щитами. Их свобода пахла не апельсинами, а кровью, сигаретами, шрамами и цинизмом. И этот запах был отвратителен. Но он перебивал вонь отцовского перегара. Кё понял самое страшное: чтобы выжить в своем аду, ему нужно научиться дышать этим новым воздухом. И для него, для Кёджиро, их свобода теперь не воняла, а пахла силой, но настоящей, а не фальшивой, как у его папаши. И он, еще не зная как, уже решил во что бы то не стало к ней прикоснуться. Нет. Не просто прикоснуться. А ворваться. Перепрыгнуть через эту стену из правил, которые его душили. Даже если для этого придется сломать в себе что-то важное. Что-то апельсиновое. О, мамы, скажите своим детям Не делать того, что сделал я, Не проводить свою жизнь в грехе и страданиях В Доме Восходящего Солнца После той встречи Кёджиро стал замечать их повсюду. Они появлялись подобно выходцам из другого измерения, а не из сказочного мира Ренгоку. Их было двое. Аказа (та самая молчаливая тень) — молчаливый, в чёрных балахонах, с голубыми глазами, в которых мерцал холод далёких и одиноких звёзд. И Санеми — гиперактивный, вечно взъерошенный, весь в синяках, со взглядом голодного волчонка. Дети детдома для «трудных». И их боялись даже старшие из их же «тюрьмы». Они не дрались за место под солнцем. Они это место захватили и вели себя как его безразличные хозяева. Кёджиро посматривал на них издалека. Ему было чуть не по себе, но интерес перевешивал. И он начал чаще проходить мимо спота, где они катались, начал заворачивать к детдому по дороге домой, начал поднимать голову, разглядывая их маленькие силуэты на их излюбленной крыше одной из заброшек. Казалось, они ничего не боялись. Лишь презирали. И в этом презрении была та самая сила, которой ему самому так не хватало. Он так надеялся пересечься с ними еще раз, познакомиться с Аказой, завязать настоящий разговор с Санеми, послушать странные, слишком заумные фразы Масачики. И долго ждать не пришлось. Помойка у школы. Воняло тухлой капустой и разлитым пивом. Старшеклассники, уставшие от слишком «счастливого» сына мусора окружили его на большой перемене. — Рыжий урод, здесь тебе самое место, — его тащили к мусорному баку, а он отчаянно отбивался. — Мусор к мусор, усек? Ну же, попробуй улыбнуться теперь! И тут из-за угла появились они. Аказа брезгливо поморщился, как будто уловил запах не только помойки, но и всей этой примитивной ситуации. — Толпой на одного — как же банально. Разошлись. Обидчики отпустили Кё и медленно попятились. Аказе хватило одного лишь слова, чтобы спугнуть старшеклассников. Одного лишь приказа. Санеми кинул окурок в снег и с готовностью снял перчатки. — Ну, куда же вы! — пропел он с деланным разочарованием. — Оставайтесь! Можно будет хоть поразвлечься! Ломать хребты таким мудакам — одно удовольствие. Аказа повернулся к нему, и в его ровном голосе послышались нотки искреннего удивления. — Это же… скучно. Они даже не могут дать отпор. — Бля, да завались ты. Зато их легко поставить на место. Чтобы перевоспитать! Слово за слово, и они сцепились. Но не с обидчиками Кё — те уже испарились, — а друг с другом. Они нападали, парировали удары, кружились в своей странной игре и, казалось, даже смеялись. А через минуту были уже на другом конце двора, продолжая свою схватку у ржавых гаражей. Как будто Кё и не было. Кёджиро смотрел на серое небо, на медленно опускающиеся снежинки, которые щекотали замерзший нос. За шиворотом таял противный ком снега. Он лежал на грязном, утоптанном снегу, в котором валялись окурки и банановая кожура, брошенная мимо мусорного бака. Тот самый снег, что когда-то был чистым и пах приближающимся Рождеством, теперь вонял отходами. И его щеки горели не от праздничного мороза, а от жгучего стыда. Эти двое его даже не замечали. Их «спасение» было просто побочным эффектом на пути к настоящему развлечению. Кё лежал в грязи и осознавал, что он был настолько ничтожен в их глазах, что даже разборки с его обидчиками они превратили в спор между собой. И это было намного унизительнее самого избиения. Сильные должны помогать слабым. В их картине мира его убеждения трещали по швам. Здесь сильные помогали только самим себе, а слабым приходилось молча лежать в грязном снегу и уворачиваться, чтобы случайно не получить по съехавшей на бок ушанке. Они пришли не чтобы его спасти. Они просто случайно проходили мимо и решили поспорить, а стоило ли вообще его спасать. Окончательно его убеждения разбились буквально через несколько недель. Сенджуро, который никогда не задерживался после школы, не было дома. Пустота в квартире звенела громче любого пьяного крика. Кёджуро обшарил весь дом, обыскал все ближайшие детские площадки, заглянул в каждый овраг. Нигде. Отец, как всегда, был в отключке, храпел на кухне, обняв пустую бутылку. Паника охватила всего Кё, а в животе скручивался противный холодный узел. Он снова выскочил на улицу. Его рыжие волосы, подобно мигающей кнопке тревоги, развевались на ветру от быстрого бега. Он носился по дворам, заглядывал в каждый обшарпанный подъезд, кричал имя братишки. Солнце уже клонилось к закату, отбрасывая длинные, уродливые тени. И с каждой минутой внутри всё больше сжималось в ледяной комок. «Сильные защищают слабых. Сильные защищают слабых. Сильные…» — мантра стучала в висках в такт бешено колотящемуся сердцу. И тогда он услышал. Смех. Гогочущий, жестокий, знакомый. Из-за угла гаражей, на пустыре, где валялись разбитые бутылки и ржавые банки. Кё замер, прижавшись к стене. Потом медленно, краем глаза, заглянул. Их было трое. Старшеклассники, которых он знал в лицо — местные отбросы, уже считавшие себя королями района. А в центре, прижатый к ржавому забору, стоял Сенджуро. Маленький, бледный, в своей красной курточке, которую мама купила ему буквально за пару недель до страшного слова из уст врача, — рак — которое навсегда изменило их семью. Он не плакал. Он был слишком напуган для слёз. Один из парней, коренастый, с крысиным лицом, тыкал пальцем в грудь Сенджуро. — Ну что, сынок мусора? Папаша-то твой где? Почему не спасает тебя, как добропорядочный полицейский? Или снова где-то валяется бухой? — он фальшиво вздохнул. — Хорошо, что мамашка твоя сдохла. А то бы увидела, в кого её ненаглядные детки превратились. Особенно твой братец — вот уж реально рыжий клоун со своей вечной ебанутой улыбкой! Другой, высокий и тощий, дернул Сенджуро за ранец и швырнул его в лужу с мазутом, капли которого забрызгали детскую курточку. Третий просто стоял и хихикал. Кёджуро увидел, как Сенджуро вздрогнул от толчка, как его губы задрожали. И в этот момент что-то щёлкнуло. Не в голове. Глубже. Где-то там, где годами копилась боль от похорон, от вони перегара, от ударов отца, от унижений в школе. Где пряталась та самая чёрная мысль: «Сдохни». Щит из улыбки не просто треснул. Он взорвался. Кёджуро не закричал. Не попросил остановиться. Не подошел с миролюбивой улыбкой. Из его горла раздался странный звук, что-то среднее между боевым кличем и гортанным ревом. Он, не думая, бросился вперёд, и весь мир сузился до одной точки — до красной курточки Сенджуро и крысиной физиономии того, кто посмел осквернить последний подарок мамы. Кё врезался в коренастого парня со всей силы, сбив его с ног. Они грохнулись на землю, и он, не помня себя, бил. Кулаками, локтями, головой. Он не дрался. Он рычал, плевался, царапался. Он мстил. Мстил за всё: за запах больницы, за вонь перегара, за исчезнувший аромат апельсинов. Он хотел сделать также больно, как делал отец, как делали все эти выскочки, нападающий толпой на слабых. Кто посмел обидеть его брата. Даже не так. Он хотел не просто причинить боль. Он хотел разорвать. Это длилось секунды. Потом его оторвали и ударили по голове. Мир накренился. Ещё удар — в живот. Он согнулся, но не упал. Выпрямился, сплюнул кровь. Его снова повалили, начали пинать ногами. Боль была горячей и звонкой. Но сквозь неё он видел только Сенджуро. И слышал свой собственный голос, хриплый, нечеловеческий: — Беги, Сен! Беги отсюда! НЕ СМОТРИ! Он извивался под ударами, пытаясь схватить кого-то за ногу, укусить, сделать что угодно, чтобы отвлечь их. В глазах потемнело, в ушах зазвенело. Он уже почти не чувствовал ударов. Только холод земли под щекой и вкус крови на губах. Сильные… защищают… Сенджуро у забора. Красная курточка. Последний подарок мамы… Вот и всё. Я не смог. Я слабый. Прости, мама…

Psycho killer — Talking heads

И тут гоготанье резко оборвалось. Удары прекратились. Кё, заливаясь кровью, приподнял голову. На краю пустыря, прислонившись к стене гаража, стояли двое. Аказа наблюдал, скрестив руки. Его лицо было каменным, но в его обычно безразличных глазах горел холодный интерес. Санеми же уже был в движении. Он шёл к ним быстрыми шагами, и на его лице играла та самая ухмылка дикого волчонка. — О, — сипло произнёс Шиназугава, и в его голосе прозвучало чистое, неподдельное веселье. — Наконец-то что-то интересное! Вы тут трое на одного, да? Можно присоединиться? В этот раз Кёджиро смог их заинтересовать. Хм, жаль, что не вышло этого сделать при других обстоятельствах… Коренастый парень, которого Кё сбил с ног, уже поднялся. Он был больше Санеми на голову, но когда он бросился на него с кулаком, Шиназугава даже не отклонился. Он поймал его руку на лету, провернул — раздался оглушительный хруст, парень громко закричал — и Санеми со всего маху всадил колено ему в пах.

I can't seem to face up to the facts

I'm tense and nervous and I can't relax

I can't sleep 'cause my bed's on fire

Don't touch me, I'm a real live wire

— Стонешь, как сучка, — Санеми наклонился к валяющемуся на грязном снегу и поднял того за волосы. Его ярость, всегда такая дикая и хаотичная, в этот раз была какой-то по особенному жестокой. — Что, не понравилось? Больше нравится задирать испуганного ребенка, а, блядосина? Высокий попытался в этот момент ударить сбоку. Санеми, не отпуская первую жертву, рванулся навстречу, пригнулся и со всей силы боднул его головой в живот. Тот захрипел и сложился пополам. Третий уже пятился в сторону, его глаза вылезали из орбит, а рука потянулась за чем-то в карман большой куртки. Аказа наконец медленно, не спеша, оттолкнулся от стены и сделал шаг вперёд. Этого хватило. Старшеклассник рванул, но Аказа перехватил его и одним движением прижал его к земле. И принялся методично избивать прямо по лицу. Кё, не выдержав этой сцены, отвернулся. — Жалкие трусы. Вы омерзительны. Нападать на женщин, стариков, детей — недопустимо, — он говорил медленно, будто разговаривал с умственно отсталыми, и после каждого слова раздавался новый удар. Спустя пару минут стоны паренька затихли, а звуки стали противно хлюпающими. Они встретились лицом к лицом с настоящей грозой района. С самыми отмороженными обитателями детдома для «трудных». И это явно не то, что они ожидали от сегодняшнего предрождественского вечера, планировав провести его за издевательством над мелким сынком рыжего мусора. Санеми, фыркнув, отшвырнул от себя корчащегося от боли парня и подошёл к тому, что осталось от высокого. Тот, держась за живот, пытался отползти. — А куда это ты? — почти ласково спросил Санеми и наступил ему на кисть руки. Костяшки хрустнули. — Мы же только начали. — Шина, — раздался ровный голос Аказы. Он, наконец, оторвался от месива, которое еще недавно было лицом. Кё медленно повернулся, затаив дыхание. Тот парень… Он умер? Кёджиро увидел, как грудная клетка старшеклассника судорожно двигается. Дышит. — Хватит. Они уже не интересны. Санеми недовольно заворчал, еще несколько раз надавил подошвой на кисть старшеклассника, но в итоге отпустил свою «игрушку». Тот, рыдая, пополз прочь. — Эй, шваль. Забери остальных, — бросил ему Шина, вытирая кровь с костяшек о куртку старшеклассника. — Иначе не обещаю, что увидишь их когда-нибудь еще. Я имею в виду, не в гробу, — последнее предложение он сказал, срываясь на гогот. Спустя какое-то время наступила тишина. Стемнело. На пустыре остались только они: два победителя, Кёджиро, все еще лежащий в грязи, и Сенджуро, прижавшийся к забору. Аказа поднял что-то черное, что выпало из кармана одного из старшеклассников. В тусклом свете уличного фонаря на матовой поверхности пистолета отсвечивали слабые блики. Редкие снежинки падали на черные короткие волосы Аказы. Он проверил барабан и вытянул руку. Направил пистолет прямо на Кёджиро. И в этом тусклом свете фонаря, освещающего только этот пятачок пустыря, среди грязных гаражей, окровавленного снега и мусора, Кё видел только его. Пистолет в руке Аказы был чёрной точкой, в которой сошелся весь мир. Кёджиро не видел ничего, кроме этого черного дула, направленного ему прямо меж глаз. Он не слышал ничего, кроме бешеного стука сердца в висках. Всё внутри сжалось в ледяной комок. Вот и всё. Так и умру. Не рыцарем. Не героем. Так и не смог никого защитить… Как отец.

Psycho killer, qu'est-ce que c'est?

Fa-fa-fa-fa, fa-fa-fa-fa-fa, far better

Run, run, run, run, run, run, run away

— Слабым здесь не место, — ровно произнёс Аказа. Его голос был беззвучным. Губы двигались, а звука Кёджиро не слышал. Так и должно быть?.. Его палец медленно, ужасно медленно, опустился на курок. Время тянулось бесконечно. Мыслей в голове — ноль. Кё не закрыл глаза. Он упрямо продолжал смотреть прямо в дуло пистолета. Ждал. БАМ! Звук выстрела ударил по барабанным перепонкам, по пустырю разнеслось оглушительное эхо. Кёджиро инстинктивно дёрнулся, пытаясь накрыть собой Сенджуро, но тело не слушалось. Он зажмурился, ожидая вспышки боли, которая так и не пришла. Только звон в ушах и запах пороха. — ТЫ СОВСЕМ ЕБАНУЛСЯ?! ЧЁРТОВ ПСИХ! — заорал Санеми. И в его крике Кё не слышал ужаса, лишь только ярость, адреналин и… восхищение безумием своего друга? — ТУТ ЖЕ, БЛЯТЬ, РЕБЕНОК! А ЕСЛИ БЫ ТЫ ПОПАЛ ПО НЕМУ? — к бешенству добавились нотки паники. — Не попал бы. Кёджиро открыл глаза. Аказа стоял, опустив руку с дымящимся стволом. Он стрелял не в Кё. Он стрелял в темноту, куда-то в пространство между Кёджиро и удирающими старшеклассниками. Это был не выстрел для убийства. Он провел границу. Сердце Кё колотилось так, будто хотело выпрыгнуть. Он судорожно глотал воздух. Его должно было мутить от страха. Он должен был возненавидеть этого психопата. Но. Но во взгляде Аказы не было издевки или веселья. Кёджиро не видел в нем ту пьяную и беспричинную ненависть отца. Лишь внимательный анализ слегка сощуренных голубых глаз. Кё, превозмогая боль, повернулся к брату. Тот был невредимый. Сенджуро смотрел на него не с благодарностью. А со страхом. Он боялся его?.. Или за него?.. — Тот хуесос тянулся за пистолетом. Они могли тебя убить, — сказал Аказа, глядя на него сверху вниз. Его голос звучал как у диктора, вещающего прогноз погоды на ближайшие выходные. Он кивнул на ствол. — Смотри, а я уже убил тебя. Старого тебя. И ты ничего не смог сделать.

You start a conversation, you can't even finish it

You're talking a lot, but you're not saying anything

When I have nothing to say, my lips are sealed

Say something once, why say it again?

— Лучше меня, чем моего брата, — выдохнул Кёджиро, и это была не бравада. Это была единственная правда, которая у него осталась. Аказа на мгновение замер. Потом его губы дрогнули в чём-то, отдалённо напоминающем усмешку. — Дебил, — прорычал Санеми. — И как бы он выжил в этом гадюшнике без тебя? Аказа согласно кивнул. — Это была бы ужасно тупая смерть. Идиотская, — он сделал паузу, его ледяной взгляд будто прощупывал Кё насквозь. — Разве умереть, спасая своего близкого — это тупо? — Кёджиро сплюнул кровь на грязный снег. — Тупо — это сдохнуть напрасно, так и сумев ничем помочь. Как бы твоя смерть помогла брату? Ты об этом подумал? Они бы добили его вслед за тобой, чтобы не оставлять свидетелей. Или его бы добил ваш отец, — Аказа наклонил голову и сощурил глаза. — И что же? Мне нужно было стоять в стороне и смотреть, как издеваются над моим братом?! — Понимаю, — Аказа кивнул и повернулся к Санеми, который всё ещё смотрел на них, недобро сверкая глазами. — Он почти ничего не сделал, но хотя бы пытался. Это уже что-то. Из него может… что-то выйти. Что-то толковое. — Хех. Ну, для первого раза сойдёт, — Санеми вдруг ухмыльнулся, глядя на окровавленное и перемазанное грязью лицо Кё. Его злость испарилась, сменившись озорным любопытством. Он подошел ближе и сел на корточки, чтобы быть на одном уровне с Кёджиро. — Хочешь, научим бить так, чтобы они больше не вставали? И тут в голове у Кё всё встало на свои места. Щелчок был в разы тише выстрела, но намного громче его. Папин игрушечный рыцарь на подоконнике упал в пыль, освобождая место для чего-то настоящего, пусть и уродливого. Почему я не боюсь? Потому что их жестокость честная. Она не прикрыта пьяными слезами, не оправдана «плохой работой» или «потерянной женой». Отец бил его, потому что сам был слаб. Аказа и Санеми же избили тех парней, потому что те были слабы и нападали на ещё более слабого. Суровый, но в их чудовищной логике был свой порядок. Точно зная правила, можно было выжить. В его доме правил не было — был только хаос отцовского горя. А выстрел? Это была проверка. Аказа показал ему дуло и выстрелил мимо. Не «я убью тебя», а «я мог бы убить. И никто бы даже не заметил». Это был страшный, но честный урок. Не как папины сказки про рыцарей, которые оказались ложью. Это было правдой. Голой, окровавленной, пахнущей порохом — но правдой. Этим выстрелом Аказа провел границу. Между прошлым Кё и его настоящим. Сильные защищают слабых?.. Ложь. Всё ложь. Сильные диктуют, они испытывают. Сильные решают — жить тебе или умереть. И сегодня они решили, что я живу. Они «убили» меня, чтобы я переродился. В этот момент Аказа взглянул на Сенджуро. Братик не плакал. Он замер с широко раскрытыми глазами, в которых отражался уличный фонарь, фигура человека с пистолетом и распластанный на грязном снегу Кё. Аказа молча подошёл к Сенджуро, убрал ствол за пояс, вытащил из кармана смятую шоколадку и сунул её в дрожащие детские пальцы. — Иди домой. Детям здесь делать нечего. Санеми дернулся после последней фразы, отвернулся спиной к остальным и начал агрессивно пинать стоптанный снег. Потом взгляд Аказы снова упал на Кёджиро. — А ты… — он сделал едва заметную паузу, — если хочешь стать по-настоящему сильным, а не просто играть в героя… приходи завтра. — Аказа развернулся и пошёл прочь, не оглядываясь, растворяясь в темноте берлинского гетто. Санеми потянулся, с наслаждением хрустнул шеей и протянул руку Кё, помогая тому подняться. — Да, и… принеси чё-нибудь пожрать. А то еда в нашем славном детдоме — полный отврат. И… не забывай заботиться о своем братишке. И он, посвистывая, ушел вслед за силуэтом Аказы. На этот раз они ушли, позвав его с собой. Не из жалости. Из интереса. Кёджиро стоял на холодном, пропитанном кровью и мазутом снегу, слушая, как стихает бешено бьющееся сердце, как отступает адреналин и как боль заявляет о себе во всём теле — тупой пульсацией в ребрах, в виске, в сжатых кулаках. Он видел, как Сенджуро, сжимая в руке шоколадку, маленькими шажками подходит к нему. Он смотрел на него своими большими глазами, но уже не с прежним слепым обожанием. А с каким-то непонятным страхом и… уважением? Сен видел, как Кёджиро дрался. И видел, как его признали. Их не интересовали его улыбки. Не интересовали его попытки договориться. Не интересовали его щиты из маминых апельсинов и папиных сказок про отважных рыцарей. Их не обманешь. Они увидели в нем то, что он годами прятал даже от самого себя. Они увидели правду под его щитом. И их заинтересовала только она. Его искренняя ярость. Голая, некрасивая, животная ярость, с которой он, хоть и неумело, бросился на троих. Их заинтересовала его готовность быть разбитым за того, кого он считал своим. «Для первого раза сойдет». Колено подкосилось. Сенджуро подхватил его, подставив свое худенькое плечо. И они поплелись домой — два силуэта, один окровавленный и шатающийся, другой — тихий и испуганный. Кё должен был ненавидеть этот вечер, должен был испугаться этих малолетних отморозков. Но глубоко внутри, там, где раньше зияла лишь пустота после маминой смерти, папиного предательства и страх повторить судьбу отца, теперь тлел огонь. Пока еще маленький, едва живой. Не светлый и совсем не согревающий, а колкий, опасный. Настоящий, а не заимствованный из сказок. Кё бросил взгляд в темноту, где скрылись два друга. Где-то там, впереди, было мрачное здание детдома, выходцы которого те самые «пропащие души», спасшие его с братом. Пока его папаша-мент лежал с бутылкой в руке. Кёджиро смотрел туда не с тоской, страхом или детским интересом. А с решимостью. Туда, где был его новый ориентир, а не сказочный рыцарь. Его холодная путеводная звезда и дикое непотухающее пламя. Завтра. Он придет. И не только за дружбой. А чтобы научиться. Научиться быть сильным. Стою одной ногой на платформе Другой уже в поезде, Я возвращаюсь в Берлин, Чтобы нести его оковы.

Lady in black — Ken Hensley

Время шло. Он перестал быть случайным зрителем. Он стал третьим колесом в этой гниющей телеге — шатким, не всегда к месту, но уже неотъемлемой частью этой конструкции. Они реально учили его драться. Или ломать. Аказа показывал движение: быстрый удар снизу вверх, в солнечное сплетение. — Левый апперкот. Да не маши ты одним кулаком, объяснял же уже! Вкладывай силу всего тела. Санеми, стоя сбоку, тут же хватал Кё за запястье и показывал на себе. — Вот сюда, чувствуешь? Или можно в печень. Давай, вмажь мне со всей дури! И Кёджиро вмазал. Санеми ловко парировал удар, повалил Кё на землю и недовольно заворчал. — И это ты называешь «со всей дури»? Смотри, как надо! И он без предупреждения накинулся на Аказу. Они снова ввязались в потасовку друг с другом, а Кёджиро внимательно наблюдал со стороны, но больше не чувствовал себя пустым местом. — Так, я понял, давайте еще раз попробую! Кё не просто учился драться, он становился сильнее, и не только физически. Его щит из наивной улыбки медленно растворялся в едком поту и мышечной боли. И даже тень отца переставала казаться такой страшной и непобедимой. Рядом с ними он впервые за долгое время мог улыбаться просто так, без спазмов в скулах, по-настоящему. Центром их мира был заброшенный завод на окраине их гетто. Место, которое Аказа с Санеми отвоевали у бомжей и других «маргинальных личностей» и оборудовали под свою базу. Что-то типа домика на дереве как у других (нормальных) детей, разница лишь в том, что это здание стоило снести еще до их рождения, везде торчали балки, а на верхних этажах местами обвалился пол. Зимой, когда уличные скейт-площадки заносило снегом (хотя Санеми иногда, на зло Аказе, все равно выбегал с доской под снегопад) здание превращалось в их спот. Воздух пах ржавчиной, пылью и жжёной резиной от колёс. Кёджиро сидел на краю прогнившей трубы и беспечно болтал. Санеми разгонялся по наклонной плите, взлетал в воздух, и на секунду казалось, что он победил гравитацию. А потом — жёсткий стук доски об бетон. Он падал. Катался по гравию, хрипло орал матом на весь заброшенный цех, встряхивал окровавленные ладони, из которых торчали мелкие камушки. И вставал. Снова. И снова. Его упрямство было нечеловеческим. Физическим проявлением его ярости, обращенной всему этому миру. Аказа молча наблюдал, прислонившись к стене, разрисованной граффити. И в тот миг, когда Санеми, весь в ссадинах, наконец-то справлялся с трюком и замирал с победным рыком, на лице Аказы появлялась улыбка. Не широкая. Едва заметная. Но от неё даже ледники в его глазах таяли, а в уголках собирались милые морщинки. Кё казалось, что никто — ни равнодушный Маса, ни импульсивный Санеми — не замечает этой улыбки, что он один это видит. Что он — хранитель этого сокровенного знания. Кё знал, что Аказа гордился не только самим трюком. Он гордился преодолением. Тем, как его дикий, сломанный волчонок снова и снова побеждал собственную боль. Кёджиро сжимал руки в кулаки так, что ногти впивались в ладони. Он хотел, чтобы кто-то смотрел на него так же. Выходные у тёти. Тёплый, пахнущий корицей и хвоей гостиный зал. По телевизору показывали «Гарри Поттера», Мицури, укутавшись в плед, смеялась над Роном, а Сенджуро тихо жевал имбирное печенье, завороженно глядя в экран. Было безопасно. Уютно. Как в детстве, где пахло апельсинами. А Кёджиро сидел среди этого тепла и чувствовал себя предателем. Его тело ныло от свежих синяков, полученных не в случайной драке, а на тренировке. Под свитером с оленями скрывался фингал от неудачного блока. Он улыбался тёте, шутил с Мицури, но внутри был пуст. Этот уют стал клеткой с мягкими стенками. Здесь он снова был «мальчиком с апельсинами», а не тем, кто видел, как Аказа без колебаний может нажать на курок, а Санеми с радостью «сломает хребет слишком поверившему в себя очередному долбаебу». Кё казалось, что он медленно разучивался дышать этим воздухом безнаказанности. Одноклассники вскоре перестали подходить. Сначала был просто удивленный шёпот за спиной. Потом — взгляды, быстро отведённые в сторону. А позже, когда Шина слишком доходчиво объяснил одному из старшеклассников, что шутки про мертвых матерей — это дурной тон (объяснение состояло из трех ударов и парочки переломов), люди перед Кёджиро стали расступаться. Ворота школы стали границей, и за ними, прислонившись к ржавому забору, курили Аказа и Санеми. Рыжеволосый сын мусора теперь ходил под крылом двух самых отмороженных психов из детдома. Страх в глазах бывших обидчиков был слаще любой мести. И это была не просто покровительство. Это — клеймо. И Кёджиро вдыхал этот страх и понимал: это работает лучше любой улыбки. Сенджуро теперь шёл в школу, не опуская голову. Кёджиро больше не подвергался нападкам и не становился грушей для битья, если вступался за кого-то. Его старый щит треснул. Но вырос новый — из его собственной растущей силы, чужих страхов и принятой жестокости. Иногда по ночам его тошнило от этого, но днём он расправлял плечи, чувствуя как заживающие синяки превращаются в его доспехи. И снова улыбался, но теперь уже искренне. Иногда к их компании присоединялся парень постарше — Гёмей. Высокий, тихий, с добрыми, чуть усталыми глазами. Он был единственным, кто мог потрепать Шину по его колючим волосам со словами: «не гробь себя, дурак», — и Санеми на это лишь фыркал, но не огрызался. Аказа же смотрел на Гёмея как на природную аномалию — с холодным любопытством, будто пытался понять, как такая наивная доброта и вера в людей ещё не сгнила в их дворах. — Гёмей — он… — Санеми завис из-за вопроса Кё и неуверенно пожал плечами. — Он верит в справедливость, в то, что каждый имеет право на прощение, считает, что всех можно спасти… направить на путь истинный, ну и прочая хуйня по этому списку. Даже таких ублюдков, как мы, — он грустно улыбнулся. — Он живет в сказке, — отстранённо бросил Масачика. — И эта сказка когда-нибудь кончится для него плохо. Пыль в заброшенном цеху висела в лучах солнца, пробивавшихся сквозь разбитые окна. Кёджиро, прибегая на очередную тренировку заметил лишь Аказу, сидевшего в одиночестве на огромном бетонном выступе, спиной к свету, так, что его лицо тонуло в тени. Он не курил, не двигался — просто смотрел куда-то в пустоту за границами их укрытия. Кё плюхнулся рядом, не говоря ни слова. Тишина между ними не была неловкой — Аказа её просто не замечал. — Йоу, а Шина где?.. — наконец спросил Кё, больше чтобы разрядить атмосферу, чем из реального интереса. Аказа медленно повернул голову. Его голубые глаза в полутьме казались почти прозрачными. — Решает вопросы, — произнёс он ровно. — Какие вопросы? — не унимался Кёджиро. На этот раз Аказа молчал дольше. — Вопросы Масачики, — сказал он наконец, и эти два слова прозвучали как диагноз неизлечимой заразной болезни, источник которого он вынужден терпеть. — У него их всегда много. А у Шины — мало терпения, чтобы решить это раз и навсегда. Кё кивнул, не зная, что ответить. Он вспомнил, как иногда видел, как Аказа наблюдает за Масой — не в упор, а краем глаза, с тем же выражением, с каким смотрят на паука в углу: не трогаешь, пока не полезет, но знаешь, что однажды придётся раздавить. И как Санеми вставал между ними, предотвращая столкновение, исход которого был предрешён и непоправим. Он вдруг с абсолютной ясностью понял: Аказа и Масачика не друзья, никогда ими не были и точно никогда не станут. Они просто сосуществуют, терпя друг друга из-за Санеми. Аказа снова уставился в пустоту, явно давая понять, что разговор окончен, а Кёджиро больше ничего не спрашивал. — Малыш, ты связался с плохой компанией, — Марта за прилавком смотрела в окно, за которым курили его новые друзья, и грустно улыбаясь, протягивала ему бутылку шоколадного молока. — ЧЁ-Ё-Ё?! — взлохмаченная голова Санеми мгновенно показалась в дверном проеме продуктого. Кё засмеялся и отдал бутылку радостному Сенджуро. — Зато теперь мы, — он потрепал брата по волосам, — наконец-то можем спокойно покупать у тебя молоко, а не шнапс. И они не такие уж и плохие, как кажется! — Слышь, рыжий, я чё-то не понял!.. Кёджиро разогнался на скейте, пытаясь сделать кикфлип. Доска выскользнула из-под ног, и он грохнулся на бетон, ободрав ладони. — ДА КАК ОН МОЖЕТ БЫТЬ ТАКИМ КРИВОРУКИМ?! ДАВАЙ ЕЩЁ, БЛЯТЬ, Я НА ТЕБЯ БАБКИ ПОСТАВИЛ! — крики Санеми эхом разносились по цеху. Колени дрожали, а ладони скользили по шершавой древесине доски. Первая рампа пока что казалась краем света, особенно под внимательным взглядом Аказы. Кёджиро снова оттолкнулся, и мир опять накренился. Бетон поплыл навстречу. Удар. Боль в локтях и коленях, знакомая, уже почти родная. Он встал, отряхивая гравий с уже рваной оранжевой худи. И снова. Пока мышцы не заныли тупой болью, а в голове не осталось места для мыслей об отце. Только рампа, безмолвный взгляд Аказы, скорость, радостные крики Санеми, баланс и отстраненный Масачика, нашедший смысл вселенной в луже высохшего бензина. И когда доска наконец послушно взмыла в воздухе, сделала оборот и шлепнулась ему под ноги, а Кё не упал, он обернулся к парням. — Вы видели?.. — на его лице расплылась улыбка. И тут же потерял равновесие, доска выскользнула из-под подошв, и он грохнулся на бетон. Санеми громко засмеялся, стуча кулаками по полу, а уголок губ Аказы дрогнул на миллиметр. Падение уже было неважным. Ведь он смог. Смог! Кёджиро вскочил, отряхнулся, подобрал доску и показал палец вверх. И улыбнулся. Но это была уже не та его наивная улыбка, не его щит. А довольный оскал победителя. И они это видели. Позже, когда Аказа с Санеми увлеклись очередным спором, Масачика поднялся, подошел ближе и тихо, так, чтобы слышал только Кёджиро сказал (хотя это было не то, чтобы обязательно, ведь возгласы Санеми все равно заглушали все на свете). — Так стараешься, чтобы впечатлить Аказу? Хочешь, чтобы он смотрел на тебя так же, как на Шину? — он затянулся косяком, и Кё испуганно уставился на него. — Знаешь, а ведь когда-то Санеми так смотрел на меня. Я понимаю, что ты чувствуешь. Мерзкое чувство, согласен? А называется — ревность, — он хитро улыбнулся, а Кё нервно сглотнул. — Не понимаю, о чем ты, — отмахнулся Кёджиро, но его щёки предательски горели. Потому что на самом деле он понимал. И Масачика это знал, а Аказа — нет. Или делал вид. Вскоре на выходные к Канроджи стал ездить только Сенджуро. Кё поспособствовал тому, чтобы братик как можно больше времени проводил в семье тети и как можно меньше — в их квартирке в гетто. Подальше от отца, который хоть и довольно быстро заметил изменения в старшем сыне, но все еще иногда пытался замахиваться. Кёджиро не мог позволить, чтобы Сен продолжал смотреть на домашнее насилие. Пусть у него будет нормальное детство, нормальное, насколько это возможно в их новой реальности. А он, Кё, сильный, и теперь — по настоящему. Он вырос, расправил плечи и больше не боялся отца, ведь у него появилась еще одна семья. И Кёджиро старался не думать о том, что он бросает брата, пряча его в милом домике семьи Канроджи, просто чтобы проводить больше времени со своими друзьями.

Haifisch — Rammshtein

Крыша на их заброшенном заводе была любимым местом Кё в его новом Берлине. Из колонки, украденной Аказой и Санеми из MediaMarkt пару недель назад, играл Rammstein. Аказа с сигаретой во рту склонился над своим скейтом, отвёрткой подкручивая подшипники. Санеми, качая головой в такт песни, нанизывал сосиски, принесенные Кё из дома, на проволоку и жарил над бочкой с огнём. Жир капал, шипел, пахло гарью и их свободой. Кёджиро сидел, обхватив колени, и смотрел на огонь. Искры взмывали в чёрное, беззвёздное небо — туда, где в его старом Берлине сияли Орион и Большая Медведица. Здесь звёзд не было. Только смог, далёкий гул города и их костёр.

Wir halten zusammen

Wir halten miteinander aus

Wir halten zueinander

Niemand hält uns auf

— ТЕНЕВОЕ КЛОНИРОВАНИЕ! — внезапно заорал Санеми, размахивая горячей сосиской. — ДАТТЕБАЙО! — Зря в нашем говнодоме телек поставили, — вздохнул Аказа, не отрываясь от скейта. — Теперь этот дебил возомнил себя Наруто Узумаки… — А ты заткнись, если хочешь есть! — Санеми сунул ему под нос обугленную сосиску. — Это мой путь ниндзя! Аказа отстранился, но в его глазах — в тех самых, ледяных глазах — мелькнула та самая теплая искорка. — Ну и дурак ты, Шина, — он, наконец, отложил доску в сторону и сложил пальцы специфическим образом. — Райкири! Санэми, все же победив в дуэли на сосисках, торжествующе задрал обугленный трофей над головой. Аказа, отряхиваясь, уже тянулся обратно к скейту, когда Кёджиро вскочил на ящик. — НЕВЕРНО! — провозгласил он, раскинув руки, будто обращаясь к тысячной толпе, а не к двум пацанам на крыше. Его рыжие волосы пылали в свете костра. — Поединок нечестный! Узумаки использовал запрещённую технику! Судья! — он резко повернулся к Аказе, указывая на него пальцем. Аказа замер с отверткой в руках. Его брови чуть приподнялись. В этом «судье» не было ни капли его обычной угрозы. — Какие доказательства? — лениво спросил он, и уголок его рта дрогнул. — Доказательство — вот! — Кёджиро спрыгнул с ящика, стремительно подскочил к Санеми и, выхватив у него из рук сосиску, торжествующе поднял её. — Видите эти неровные надкусы? Это явные следы Чидори! А ее нельзя применять на безоружного противника! Статья 7, пункт 3 Кодекса ниндзя! — ТЫ ЧЁ, БЛЯТЬ, СОВСЕМ ОХРЕНЕЛ?! — завопил ржущий Санэми. — Шиназугава, — голос Аказы прозвучал мрачно, но в его глазах сверкали веселые огоньки. — Ты что, и вправду… использовал Чидори на мясном изделии? В воздухе повисла секунда тишины. Потом Кёджиро не выдержал первый — он грохнулся на ржавую крышу и закатился искренним хохотом. Аказа попытался сделать глоток колы, но подавился, и тихое, сдавленное похрюкивание вырвалось наружу. Он, Аказа, который никогда не терял лица, закашлялся от смеха над идиотской шуткой про Чидори и сосиску. — Предлагаю санкции! — пропел Кё, поднимаясь и вытирая слёзы. — Победитель дисквалифицирован! А сосиска… конфискуется в пользу голодающего населения, то есть меня! И прежде чем Санеми опомнился, Кёджиро уже откусил половину трофея и с полным ртом начал размахивать оставшимся куском, словно флагом, под хриплый рёв Rammstein.

Wir halten die Augen offen

Wir halten uns den Arm

Sechs Herzen die brennen

Das Feuer hält euch warm

— О, так это война шиноби?! — завопил Шина. Кёджиро завизжал от восторга, и они бросились друг на друга, носясь по крыше, а их смех заглушал музыку из колонки и тонул в ночном небе. Аказа наблюдал за этим ребячеством, качая головой. — Аказа-сама! — с пафосом провозгласил Кё, подбегая к нему и драматично падая на одно колено, протягивая сосиску, как вассал меч сюзерену. — Наша деревня скрытого Дыма нуждается в твоей мощи! Он говорил это с такой искренней, почти детской верой в игру, широко улыбаясь своим вымазанным в саже лицом, что сопротивляться было невозможно. Аказа посмотрел на него. Посмотрел на Санеми, который, завалившись на спину, давился от смеха. Посмотрел на протянутую ему жирную, полуобгоревшую сосиску. И произошло чудо. Ледники в его глазах растаяли. — Идиоты, — намеренно надменно произнёс Аказа и медленно взял сосиску из руки Кё. — Так и быть. Риннеган! — и одним махом расправился с едой. А после отвернулся, делая вид, что снова проверяет подшипник. Но Кёджиро видел. Видел, как плечи Аказы чуть-чуть, почти незаметно, вздрогнули от сдерживаемого смеха. Видел, как он, склонившись, прячет лицо в тени, чтобы скрыть ту самую, редкую, по-настоящему живую улыбку — не ухмылку, а именно улыбку.

Und der Haifisch der hat Tränen

Und die laufen vom Gesicht

Doch der Haifisch lebt im Wasser

So die Tränen sieht man nicht

Кё стоял в центре этого крошечного, ржавого мира — весь в саже, с горящими глазами, с дурацкой улыбкой до ушей — и на этот миг он был не просто своим. Он был их Солнцем. Дурацким, навязчивым, незаходящим солнцем. Кёджиро посмотрел на Аказу, который снова втянулся в бой сосисками с хохочущим Санеми. На его профиле, освещенным дрожащим пламенем, не было ни ледяной ярости, ни привычной холодной маски безразличия. Это был обычный парнишка, дурачившийся со своими друзьями. «И акулы тоже плачут…» — пронеслось в его голове. Возможно, в этом и была загадка Аказы. Все видели в нем лишь хищника, живущего в холодной кровавой воде. Но мало кто видел его настоящую улыбку. А вы вообще видели, как его взгляд теплеет, когда он улыбается? А эти милые морщинки вокруг глаз, которые становятся особенно заметны в такие моменты? Замечал ли Санеми эти морщинки хоть раз?.. Но никто точно не видел его слез. И никогда не увидит. И Кёджиро вдруг понял, что он не думал о завтрашнем дне. Не боялся, что отец придёт пьяным. Не притворялся сильным для Сенджуро. Он просто был. Сидел на ржавой крыше, в дыму, под немецкий индастриал, среди воров и психов. И чувствовал покой. Которого не было с тех пор, как перестало пахнуть апельсинами. Мысль о брате, спящем сейчас в уютной детской в доме Канроджи, на секунду неприятно кольнула. Он бросил его? Променял на эту ржавую крышу? Ради них?.. Но он быстро отогнал её, позволив дыму, музыке и хохоту друзей заполнить эту пустоту. Пусть хоть Сен будет там, где пахнет зефирками, а не кровью. Пусть хоть один из них спит спокойно в теплой постели. И Кёджиро вкушал их мир — жестокий, честный, пахнущий гарью, кровью и краденым. И это было больше, чем дружба. Это было их место. Его место. Наконец-то. Он закрыл глаза. В ушах — хриплый вокал Тилля и возгласы его друзей, кричащих фразы из аниме. В ноздрях — едкий дым. На языке — вкус пережаренной дешевой сосиски. Это и был его новый любимый Берлин. А внутри — тихий, неуклюжий восторг, который он боялся назвать вслух, чтобы не спугнуть. Дом. И есть дом в Берлине, Известный как Восходящее Солнце. И он дал кров многим несчастным парням. Боже, я знаю, ведь я один из них… П.С. а теперь можете послушать Хаски «ангел учиться летать» ❤️‍🩹

Примечания:
85 Нравится 109 Отзывы 15 В сборник
Отзывы (4)