запах свободы

Горячая работа
NC-17
В процессе
86
5
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 299 страниц, 123 131 слово, 20 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 110 Отзывы 15 В сборник

Спэшл III. Звёзды, обещания и самый умный мальчик в палате 18. Падение пятое

Настройки
Примечания:
я знаю, что песню «берлин» барто написал мой маса, но не могу этого доказать: «Я проснусь в 45м в Берлинском метро, где весна и люди — карикатуры. Ты рисуешь, медленно и только с натуры, плывущие по течению фигуры, которые хотелось бы видеть поменьше — мертвых детей и умирающих женщин. Их все же хотелось бы видеть поменьше — мертвых детей и умирающих женщин. Берлин, обменяй мое сердце на героин. Берлин, обменяй мое сердце на героин. Берлин, обменяй мое сердце на героин. Берлин, я вижу свое будущее между витрин. Берлин, обменяй мое сердце на героин. Берлин - возьми мое сердце. Берлин». у меня очень много треков, ассоциирующихся с масачикой: - «жить» вагоновожатые (это просто ❤️‍🩹) - «шприц» алексей вишня - «зов» УННВ - «убиты, но не вами» УННВ - «феллини» сплин - «потерян и не найден» лсп - «прекрасное далеко» (все версии ахах, но pyrokinesis больше всего) - «морфей» фрэнк? - «разум» atlantida project - «планета железяка» atl - “you’re dead” norma tanega - “labyrinth” miracle musical (женская партия это 1000% маса, реп все портит 😭: Может я уже достиг точки невозврата/Восток - это север, запад - это юг/Кажется, мне никогда не выбраться/ я в ловушке/Смотри, как я петляю/В придуманном мире, с воображаемыми границами/Позволь мне показать тебе мой лабиринт/Смотри, как я улетаю)

Выбери жизнь. Выбери фраппучино на безлактозном молоке в пафосной кофейне в Митте. Выбери Instagram, где все твои бывшие одноклассники женятся, рожают детей и строят успешную карьеру. Выбери ипотеку на тридцать лет за студию в Лихтенберге. Выбери абонемент в спортзал, которым ни разу не воспользуешься. Выбери пятилетний план, пенсионные накопления, страхование жизни, от которой тебя тошнит. Выбери бесконечный скроллинг Tinder. Выбери мальчика с белыми волосами, который никогда больше не будет твоим. Выбери ситуэйшеншипы с людьми, которые пахнут безразличием и страхом одиночества. Выбери фриланс, аренду велосипеда, поездки на «любимую» работу в переполненной U-Bahn, где все смотрят в свои смартфоны, чтобы не видеть глаза друг друга. Выбери саморазвитие. Выбери медитации по ютубу. Подкасты про осознанность. Работу с «внутренним ребенком». Курсы, после которых ты всё равно останешься тем же самым дерьмом, просто обедневшим на пару сотен евро. Выбери тихую панику в три часа ночи, когда понимаешь, что всё уже выбрали за тебя. Выбери здоровый образ жизни, пилатес по выходным, отказ от глютена и ответственности. Выбери будущее. Светлое, стабильное, предсказуемое, как инструкция к икеи. Карьерный рост размером в пол-этажа. Фитнес-браслет, считающий твои шаги к могиле. А я выбираю кое-что другое. Я выбираю не жизнь и не смерть. Я выбираю конец, который растягивается на годы. Выбираю разрушение как форму существования. Выбираю быть предупреждающей вывеской о последствиях употребления, а не счастливым идиотом с рекламы очередного рехаба. Почему?.. Да какая, нахуй, разница «почему»? Знаешь, что на самом деле важно? Это единственный выбор, который когда-либо был по-настоящему моим. Ведь даже героин я не выбирал.

Crescent (track 8) — Brendan Perry

В голове снова звучали родители, звавшие его за собой. Масачика посмотрел на шприц, где в прозрачной жидкости плавало его временное спасение и вечное проклятие. Его губы дрогнули в чём-то, отдалённо напоминающем улыбку. — Я скоро приду к вам, — тихо произнёс он пустой комнате. Он сделал свой выбор. Он хотел, чтобы время наконец перестало течь. Чтобы берлинский рассвет больше никогда не находил его в живых. Чтобы воспоминания перестали лезть ему в голову, а ломка никогда не наступала. Кумено закатывает правый рукав зипки — вены на левом предплечье уже давно схлопнулись, оставив после себя лишь багровые дорожки — его сгоревшие звезды, коллапсирующие в себя, черные дыры на сгибе локтя. Вены уходят из-под пальцев, и он нажимает сильнее. — Давай, блять, — говорит он себе, игле, вене, которая прячется. Мокрые руки дрожат и еле держат шприц. Первая попытка — мимо, но Масачика на другое и не рассчитывал. Игла входит с хрустом, натыкаясь на что-то твердое, Кумено шипит, выдергивает иглу и снова протыкает кожу, усыпанную кратерами. Он «рыбачит», по лицу пробегает судорога от боли, раствор в шприце уже окрасился, а ёбанная вена никак не находится. Маса смотрит на свою руку. Локтевая ямка — это для новичков, для тех, кто еще верит, что эта дорога куда-то ведет. У него же все дороги уже давно исхожены вдоль и поперек, вдоль вен и поперек шрамов. На тыльной стороне ладони вены тоньше, туда попасть сложнее, туда — больнее, но у него уже нет другого выхода, ведь вкинуться нужно как можно быстрее. Грёбанный Томиока, если бы не он, то Кумено не дотягивал бы до начала ломки и было бы легче. Масачика сжимает кулак, сглатывает, плюет на руку, и слюна растекается по коже, а он начинает растирать её большим пальцем, пытаясь заставить вену проступить ярче. Ёбанная вена не слушается. — Сука, — Кумено бьёт себя по запястью со всей силы, потом еще и еще, — ну же, блять, давай! Откуда-то слышится злорадный смех Аказы, но Масачике сейчас похуй на Аказу еще сильнее, чем обычно, и он продолжает бить по руке, думая лишь об одном. Кровь наконец приливает, вена набухает, он осторожно втыкает иглу, она входит с еле слышным щелчком, и Маса понимает, что на этот раз получилось. Он тянет поршень на себя, в шприце появляется больше крови — темная, густая, почти черная. Масачика приспускает старый ремень — жгут — и нажимает на поршень. В горло ударяет «выхлоп» жженого сахара, а в груди появляется долгожданный жар, и Маса закрывает глаза. Теперь все будет хорошо. Голоса родителей и Аказы наконец смолкают, и он выдыхает. По телу медленно расходится тепло, мир перестает существовать, становится мягким, как пушистое одеяло, как мамины руки, как тот самый первый раз, когда он попробовал и понял — вот оно. Вот что они чувствовали. Вот почему мама перестала петь, а папа — рисовать звёзды. Потому что зачем рисовать звезды, если ты просто можешь стать одной из них? Маса откидывается на матрас. — Я долетел, папа. Я долетел, — он смотрит в свой космос и тонет в нем. На самом деле этой песни нет, она твой глюк. Если ты не один, спроси, слышит ли её твой друг. Что, он кивает головой? Не верь ему, он врёт. А если и не врёт, то значит его тоже прёт. Так вот… Звезды на потолке увеличиваются, становятся ближе и ближе, кажется, протяни руку — и ты дотронешься до них. Ему казалось, что его обволакивает парное молоко, что Большая Медведица медленно переливается из густого золота в нежный ультрамарин, и Маса чувствует, как её пульс совпадает с его собственным, и здесь не нужно было «пропадать», здесь нет ёбанных вен, Аказы, грязных шприцов — лишь бесконечная и такая ласковая тишина. И он летит в теплом космическом пространстве, напоминающем густой кисель, а звезды больше не нарисованные, они — самые что ни на есть настоящие, они согревают, манят, притягивают к себе, и Маса не сопротивляется, он погружается в них, в их тепло, и они рассыпаются мягкими искрами под его прикосновениями, и ему кажется, что это вовсе и не звезды, а мама, поправляющая ему одеяло перед сном, правда, он не знает, было ли такое на самом деле хоть раз, но сейчас папа гладит его по голове, шепча что-то про Сириус, Ахернар и Канопус, которые он обязательно покажет ему, и Маса растворяется в этом, он растворяется, и ему кажется, что он улыбается. — Масачика?.. — голос доносится издалека, из-под воды, из-под земли, из-под того самого одеяла, которым героин накрывает его каждый раз, обещая тепло и даря только пустоту. Заткнись. Заткнись-заткнись-заткнись. Не забирай у меня это… — Маса, ты меня слышишь? Масачика не хочет открывать глаза, ведь там, под прикрытыми веками — звезды. Их с папой звезды, о которых они говорили часами, смотрели в телескоп, разглядывали в планетарии. Те самые звезды, что на потолке, те, что в венах, те, что гаснут одна за другой. Но голос не уходит. К нему кто-то прикасается, так аккуратно, что Маса удивленно открывает глаза и видит склоняющегося над ним Гёмея. — Ты снова, — он не осуждает, он никогда и никого не осуждает. Он лишь смотрит своими бесяче-добрыми глазами, а на его лице — бесяче-озабоченное выражение, и Масе хочется, чтобы Гёмей отстал от него, отвалил, пошел нахуй, но почему-то он продолжает молчать. Они снова в детдоме, и Химеджима снова нашел его, и снова смотрит на него так, будто видит перед собой не жалкого наркомана, а того самого мальчика на подоконнике, которого Гёмей встретил в первый день Масы в приюте. Тогда они болтали о книжке, которую Кумено отрыл в их скромной библиотеке, и Химеджима обещал принести ему «Маленького принца», а сейчас он склоняется над ним и, блять, снова переживает. Гёмей шевелит ртом, что-то говоря, и его беззвучный голос звучит, как та старая песня, которую так любила напевать мама, пока еще пела. Маса молча смотрит на этого огромного и такого наивного паренька, который сейчас чешет свой шрам на лбу и неуверенно улыбается, заметив хоть какую-то реакцию Масачики. — …но потом я понял, что боль — это не всегда плохо. Это значит, что ты еще жив, что ты еще можешь чувствовать, что есть что-то, ради чего стоит мучиться… Маса знает, что Гёмей не врет, ведь он никогда, блять, не врет, а еще он искренне волнуется за него, и Маса никак не может понять почему. — Ради чего мне мучиться? — Масачика его перебивает. — Скажи мне, ради чего? — Ответ «ради себя» тебя, вряд ли, устроит. Может, ради Шины? — Шине похуй, у него теперь Аказа, а у меня — это, — Кумено растягивает губы в ухмылке, которую так не любит Гёмей и кивает на шприц, все еще торчавший в его руке. — Ему не все равно, Маса, и ты это знаешь. Кумено открывает рот, что ответить что-то едкое, но вместо этого у него почему-то вырывается: — Я не хочу мучиться, Гёмей. Я лишь хочу, чтобы всё закончилось. — Знаю, — Химеджима кивает. — Но далеко не всегда конец можно выбрать. И хоть ты считаешь иначе, но пока у тебя еще есть шанс. И ты можешь бороться. Ради себя, ради меня. Ради Шины. Масачика закрывает глаза. Ему хочется верить, хочется верить в эти слова также сильно, как в детстве, когда он верил, что звёзды на стенах — настоящие, что папа проснется и нарисует новые, что мама снова будет петь, а Акира станет старше. — Поздно. — Я буду рядом, — Гёмей не говорит банальных фраз типа «никогда не поздно», он просто берет его холодную руку в свою теплую ладонь и аккуратно вынимает иглу. — Слышишь? Даже когда кажется, что всё. Маса не отвечает, он проваливается обратно в теплоту, в пустоту, в звезды. Голос Гёмея доносится сквозь толщу этого парного молока. Ему было пять, когда он взял рюкзак с выцветшими звездами и пошел искать свой собственный космос. В тот день он впервые увидел мальчишку с белыми волосами. Тот сидел за гаражами, прислонившись спиной к ржавой стене, пряча лицо в коленях. — Ты прячешься? Мальчишка дернулся и поднял голову. — Ты бесшумный, как кот! — его волосы светятся, отражая лунный свет, глаза — серые и испуганные, а под ними — свежий и неровный, будто кто-то провел по его лицу тупым ножом, шрам, с запекшейся кровью. — Ух ты! Откуда у тебя это? — Маса в восторге тянется к его щеке, пытаясь прикоснуться, но мальчишка отбивает его руку. — Это всё из-за агентов! — Каких агентов? — Которые живут в моей голове. Мама говорит, что они следят через мои глаза, и их нужно… — он запинается и недоверчиво смотрит на Масачику. — Вырезать. Чтобы они больше никому не могли навредить. — Агенты или твои глаза? — Агенты, которые живут в моих глазах! Масачика хмурится. Он не понимает. — Но как кто-то может жить в чужих глазах? Мальчик начинает злиться. — Я же уже объяснял! Так говорит моя мама! — А ты сам видишь этих агентов? Слышишь их? — Я… — он зависает, задумавшись. — Нет. — Тогда они хорошо прячутся! Мальчишка согласно кивает. — А мой папа говорит, что звезды иногда поют, если прислушаться, — доверительно делится Маса. — Твой папа брешет. Звезды не могут петь. — А агенты не живут в глазах. — Но моя мама говорит, что… — мальчик аккуратно прикасается к своему шраму. — Что они установили прослушку в моей голове, что они следят через мои глаза, она хотела их вырезать, но… не попала, я вырвался и убежал. Теперь она расстроена. Масачика моргает. Ему было пять, но он уже умеет читать, и знает, что такое метафора. И ему кажется, что это не метафора. — Пойдем, — Маса протягивает ему руку. — Надо обработать. Иначе можно умереть, так мама говорит. Мальчишка смотрит на него, как на инопланетянина. — И? Масачика не понимает. Смерть — это когда бабушка не просыпается. Это когда мама плачет. Это когда папа молча смотрит в пустую стену. Смерть — это плохо. — Моя мама обработает. Она добрая и красивая. Она не даст тебе умереть. — А она не будет кричать? Моя мама всегда кричит, когда видит меня. — Нет, она не кричит. Она вообще почти никогда не кричит… Папа говорит, что это потому, что она устала. Как тебя зовут? — Санеми, — он наконец берет Масу за руку. — А тебя? — Масачика. Пойдем, Санеми. Я покажу тебе звезды. Маса закрыл глаза. Масачика показывал Санеми свои книжки, Санеми еще не умел читать, и нетерпеливо перелистывал страницы в поисках красочных картинок и иногда переспрашивал: «а если эта твоя черная дыра съест нашу улицу, мы это почувствуем? А там, внутри, темно или тоже есть звезды?». Маса не знал ответов на все его вопросы, но придумывал их на ходу, радуясь восторженным взглядам Шины, и ему казалось, что Санеми не нужны правильные ответы, ему нужна лишь возможность спрашивать и слушать, как его новый друг может бесконечно болтать и умничать. Его единственный друг. Они сидели на скамейке у их подъезда — как обычно, плечом к плечу, их костлявые коленки соприкасались, а ноги в порванных кроссовках еще не дотягивались до разбитого асфальта, когда из-за углу показалась тень, заслонившая собой их двор, заслонившая само солнце. Отец Санеми был самым высоким человеком на свете, Масе казалось, что он выше их дома, выше берлинской телебашни, а еще он был по настоящему страшным человеком, только Масачика не умел бояться, а вот Санеми — умел. И сейчас он сжался, став еще меньше. — Он же должен был выйти только зимой, — прошептал Шина, не отрывая взгляда от своих коленей, которые больше не прикасались к коленям Масы. — Почему его выпустили так рано?.. — Масачике кажется, что он слышит всхлип. — Эй, ты, блять, — отец Санеми нависает над ними, и Масе кажется, что Шина перестает дышать, а солнце больше не светит. — Я говорил тебе не общаться с наркоманским отродьем. Или ты такой же тупой, как твоя мамаша? — он тянет его за волосы, а потом резко отпускает, и Санеми падает, еле успевая подставить ладошки, чтобы не разбить лицо. Отец грубо поднимает его за локоть и дает звонкую пощечину, звонкую настолько, что у Масы закладывают уши, а Санеми шатается, и в воздухе теперь пахнет кровью. — Домой, щенок. Позже Масачика узнает, что такое УДО, а пока он знает только то, что двухметровый бритый амбал снова вернулся в квартиру Санеми, и сейчас его друг молча идет тенью за своим отцом, слушая его тяжелые шаги, и не плачет, потому что знает, что если отец увидит его слезы, то будет еще хуже. Намного хуже. Маса смотрел, как за ними закрывается дверь в подъезд, пока ветер переворачивал страницы его книжки, и считал удары своего сердца. — Я буду ждать тебя завтра. Я буду ждать тебя всегда. Солнце вновь светило, а звезд не было, и Маса чувствовал себя одиноко. Маме нравилось танцевать, а папе нравилась мама — Масачика видел, как они ловят взгляды друг друга, не обращая внимания ни на кого больше — ни на него, ни на гостей, ни на Шину и маленького Генью. Дети ютились в углу, на пледе, который им постелила его мама. Друзья родителей разговаривали, молчали, смеялись, курили, пели, лежали на полу, ища смысл жизни на потолке, а мама кружилась в папиных руках под какой-то странный вальс, и её платье было синим, как ночное небо. — Они счастливы? — тихо, чтобы не разбудить сопящего Генью, спросил Санеми. Его плечо было таким теплым и родным, что Маса подвинулся, чтобы быть еще ближе. — Да, — уверено кивнул Масачика. Он тогда еще не знал, что счастье бывает разным. Что можно смеяться и плакать одновременно. Что папины звезды на стенах их квартиры — это не только космос, но и порошок в фольге. Что мамины песни и улыбки — не только любовь, но и забвение. — А еще они любят друг друга. — А мои родители друг друга ненавидят, — хмыкает Санеми. Он нежно проводит по взъерошенным волосам брата, и Масачика смотрит на его давно заживший шрам. К нему присоединился еще один, на виске — теперь уже подарок его отца. — И нас… нас они тоже ненавидят. Твоя семейка, конечно, тоже странная, но… Он не договаривает, потому что ним подплывает мама и тянет Масу за руки, утягивая его в свой танец. Её длинные черные волосы развеваются, от нее пахнет хвойным лесом, и она смеется и что-то напевает, обнимая сына, и он не обращает внимания на то, что ее зеленые глаза слишком пустые, слишком черные, слишком бездонные. Я не вру. Они любили друг друга. Они любили меня. А я просто не замечал, что что-то не так. Пока однажды не пришлось заметить.

Special death — Mirah

В тот день входная дверь была не заперта. Он толкнул её плечом, крикнул: «Мама?». Ответила тишина. Он прошёл в гостиную. Родители, как обычно, лежали в неестественных позах, как сброшенные куклы, на матрасе, с которого давно слезла простыня, но что-то было не так. Рука отца свесилась, пальцы почти касались пола, и на сгибе его локтя была та самая карта звездного неба, которой он так грезил, а возле ладони — прозрачная лужица, и Маса подумал, что папа пролил воду. Мама лежала на спине, и ее лицо застыло в вечном пении, в уголке ее приоткрытого рта была засохшая слюна, или что-то другое, Масачика не хотел смотреть, потому что уже все понял. В животе стало холодно и пусто. Он не плакал. Он не чувствовал ничего. Он повернулся и вышел на лестничную площадку. Сел на холодную бетонную ступеньку, поджал колени к подбородку и уставился в точку в полумраке, где стена встречалась с полом. Внутри была такая же тишина, как в квартире. Не знаю, сколько прошло времени. Минуты? Дни? Секунды? Атомные часы? Потом послышались шаги, которые он узнал бы из тысячи. По лестнице поднимался Санеми. — Маса? Чего сидишь? Его щеки горели румянцем от мороза и быстрого бега, в больших, еще по-детски ясных глазах светилось беспокойство. Он мог часами дубасить пацанов во дворе, но в его улыбке тогда еще оставалась трещинка наивной доброты, которую он берег как свою самую большую тайну. Санеми остановился, его взгляд скользнул по лицу Масачики, потом по приоткрытой двери в квартиру. — Твои опять...? — он не договорил. Масачика молча кивнул. Санеми нахмурился, заглянул внутрь. — Блять... — прошептал он. — Они… спят? Масачика снова кивнул. Санеми решительно шагнул в квартиру. Маса медленно поднялся и пошёл за ним, он видел, как Санеми замирает посреди комнаты, как его глаза бегают по стенам, по полу, по беспорядку, по рисункам, которые папа рисовал в «хорошие» дни — кривые, пугающие лица углём на обоях, по груде грязной посуды в раковине, в которой что-то плесневело. По засохшей рвоте на ковре. — Твою мать… Масачика больше не смотрел на него, он прошёл мимо, в соседнюю комнату, где в углу стояла люлька. Акира. Надо забрать Акиру. Он наклонился, достал оттуда свёрток — старое одеяльце. Оно было тяжёлым. И не шевелилось. Он вернулся в гостиную с этим свёртком в одной руке. В другой он сжимал шприц. Он нашёл его в коробке. Последний подарок от навечно заснувших родителей. Санеми обернулся. Его взгляд упал на свёрток, потом на шприц, и его лицо побелело еще сильнее, а шрам некрасиво искривился. — Маса... что это?! Брось! Масачика поднял на него свои огромные сухие и такие пустые глаза. — Неми... — он едва слышно прошептал. — А почему мой братик не плачет? Я его не слышу… Он правда не слышал. Он не слышал ничего, кроме оглушительной тишины. Акира не плакал, хотя должен был плакать, он всегда плачет… Санеми бросился к нему, пытаясь выхватить шприц. В суматохе Акира выскользнул из рук Масачики и с глухим стуком упал на пол. Одеяльце развернулось. Синее, восковое существо, с впалыми щёчками и приоткрытым ротиком, которое когда-то было его братом. От него шел тот самый, сладковато-гнилостный запах, который уже несколько дней витал в квартире. Санеми отшатнулся, заткнув рот ладонью, его глаза вышли из орбит. Масачика смотрел на Акиру, лежащего на полу. Потом на шприц в своей руке. Потом снова на Санеми. И улыбнулся. Санеми молча потащил Масу за собой, на ходу сдерживая рвотные позывы. Они выскочили из квартиры, слетели с лестницы, вывалились на улицу. Шёл снег. Чистые снежинки убаюкивающе ложились на грязный асфальт, на крыши машин, на их детские плечи. Они стояли, опираясь о стену, их рвало, и они пытались дышать, дышать, чтобы избавиться от сладкого запаха смерти и вкуса блевотины во рту. Масачика полез в карман, достал мятую пачку сигарет. Дрожащими, замёрзшими пальцами он прикурил одну и протянул вторую Санеми. — Взял у папы. Думаю, ему они больше не понадобятся. Они затянулись. Первый раз в жизни. Дым обжёг горло, заставил закашляться. Они молча курили, глядя на падающий снег. Он засыпал следы, засыпал город, пытался засыпать и их память. — Теперь... тебе будет лучше, — с трудом выдавил Санеми, давясь дымом и словами. — Без них. Теперь у тебя... есть шанс. Масачика поднял на него свои пустые глаза. И снова улыбнулся. И в этой улыбке Санеми, спустя годы, разглядит всё. Он поймёт, что в тот момент, на фоне падающего белого снега, девятилетний Масачика уже знал. Он знал, что будет искать ответ на единственный мучавший его вопрос: «Что они там нашли? Что было такого ценного в этом шприце, ради чего можно было бросить нас?». Маса всегда знал, что пойдёт по их следам. Прямо в ад. Чтобы понять. И первая сигарета, и первая любовь, и первое предательство — всё в их жизни они попробуют вместе. И только одно станет для Масачики точкой невозврата — попытка докричаться до призраков родителей через ту самую белую тишину, что началась в этот день. А пока они просто стояли и курили. Два мальчика в слишком большом для них мире, где снег падал на мёртвых детей и умирающих женщин, и было так тихо, что хотелось оглохнуть навсегда. Санеми швырнул окурок в сугроб, повернулся к Масачике, и в его глазах, обычно таких яростных, горела странная решимость. Он схватил Масу за запястье, и его ладонь была горячей, обжигающе живой после этого ледяного оцепенения. — А давай сбежим, — выдохнул Санеми, и его детский голос сорвался от нахлынувших чувств. — Нахуй этих уродов. Нахуй этот дом. Нахуй всех! Просто возьмем и сбежим. Он потянул его за собой, и Масачика, парализованный, сделал первый шаг. Потом второй. Санеми тащил его по заснеженной улице, их кроссовки скользили по неутоптанному снегу, и они бежали, не зная куда, просто прочь, просто как можно дальше отсюда. — Я защищу тебя! — крикнул Санеми в снежную мглу, и его слова превращались в облако пара. — Слышишь?! Я всегда буду на твоей стороне! Больше никто тебя не тронет! Ты не попадешь в детдом! Теперь я — твой брат! Он улыбался во весь рот улыбкой мальчишки, который верит, что может свернуть горы ради друга. И Масачика, глядя на него, почувствовал, как что-то ледяное внутри него дрогнуло. Уголки его губ сами потянулись вверх, отвечая на эту улыбку. На секунду ему показалось, что это возможно. Что они могут убежать. Что есть какой-то шанс. И в этот самый миг надежды он остановился как вкопанный. Его рука выскользнула из ладони Санеми. Санеми обернулся, улыбка еще не успела сойти с его лица. — Чего встал? — Неми, — тихо сказал он. Снежинки садились на его длинные ресницы, и он не смахивал их. — Но у тебя... у тебя уже есть брат. Генья. Улыбка на лице Санеми замерла. — Ты... ты оставишь его одного? С твоим папашей?.. С твоей мамой, у которой... агенты, живущие в твоей голове? Санеми замер. Его кулаки сжались. В его глазах мелькнула ярость, ярость на правду, ярость бессилия. Он не мог сбежать. Он был прикован к своему дому так же прочно, как Масачика был прикован к памяти о своем. Он был старшим братом. На нем лежала ответственность. Побег был бы предательством, таким же, как предательство родителей Масы. Он не сказал больше ни слова. Просто опустил голову, и его плечи сгорбились под тяжестью, которую он нес с самого детства. Они стояли друг напротив друга посреди белой, заснеженной улицы — два мальчика, которые только что поняли, что от своего ада сбежать нельзя. Можно только нести его с собой, куда бы ты ни пошел. Их «побег» закончился, не успев начаться. Они молча повернулись и побрели обратно к своему подъезду, к своим квартирам, к своей общей, невыносимой реальности. А снег все падал, белым саваном укрывая их обреченность. Масачика закрывает глаза.

Позови меня с собой — Keendy

Они снова бегут, Санеми снова тащит его за руку, и Маса не видит ничего, кроме его детской спины и снежной мглы вокруг, а ноги тонут в сугробах, и каждый шаг кажется невозможным, но Санеми ведет его вперед, Санеми держит его за руку, и Маса не останавливается. — Я защищу тебя! Масачика ему верит. — Я никогда тебя не оставлю! Масачика снова верит. У него нет никого кроме Санеми, и ему никто больше и не нужен. И Санеми его не бросит, он ведь обещал.

Снова от меня ветер злых перемен

Тебя уносит,

Не оставив мне даже тени взамен.

И он не спросит,

Может быть, хочу улететь я с тобой.

Санеми оборачивается, и в этот момент снег под ногами становится легче, метель успокаивается, и выглядывает солнце. Санеми улыбается, и Масачика не сразу понимает, что снега больше нет, просто в какой-то момент кеды перестают скользить и теперь тонут в чем-то мягком. Он опускает глаза, и под ногами — трава, высокая, влажная от росы, пахнущая летом и теплом, и Санеми улыбается. Санеми улыбается, и эта улыбка — широкая, прекрасная и самая искренняя на свете, и в ней нет ни грамма взрослого цинизма, который появится позже, и Масачика улыбается ему в ответ, и они бегут по лугу, и незабудки мягко прикасаются к ним, в небе летают стрекозы, солнце слепит, заставляя жмуриться, в носу — запах сена, цветов и счастья, а впереди — целое лето и вся жизнь. — Мы убежали, — Санеми щурится от солнца и не отпускает руку Масы. У Санеми на щеках румянец, его глаза светятся, и у него нет никаких шрамов. Луг простирается до горизонта, трава сливается с голубым небом, а небо — с зеленой травой, и ветер гнал по полю волны, такие же, как на озере, которое Масачика видел один раз в жизни, в другой жизни. Трава шелестит, вторя маминым песням, а где-то далеко стрекочут кузнечики, и Масе кажется, что он никогда раньше их не слышал. — Где мы? — Там, где нет боли. Масачика оглядывается, разглядывая колышущиеся незабудки, вдыхая запах сена и мёда, слушая стрекоз, ветер, Санеми. — Твои глаза такого же цвета, как этот луг, — Санеми смеется, тянет его за собой и они падают в высокую траву. Над ними медленно плывут пушистые облака, а солнце нежно гладит их по розовым щекам. — А как же Генья?.. — А Геньи здесь нет. Здесь нет мертвых родителей, Акиры, Аказы… Здесь только мы. Где-то далеко-далеко паслись лошади, Масачика не видел их, только слышал их ржание, и ему казалось, что они зовут его. — А героин? — Здесь даже слова такого не существует, — Санеми тепло улыбается, травинка щекочет ему нос, и он пытается её подмять, но в итоге просто вырывает и кладет в рот. — Маса, пойдем со мной? Масачика смотрит на Санеми и не понимает. Он ведь итак с ним. Он всегда с ним.

Позови меня с собой,

Я приду сквозь злые ночи,

Я отправлюсь за тобой,

Что бы путь мне не пророчил.

— Ты… ты не настоящий. Санеми поворачивается к нему, улыбается еще шире и все еще не отпускает его ладонь. — А ты настоящий?

Я приду туда, где ты

Нарисуешь в небе солнце,

Где разбитые мечты

Обретают снова силу высоты.

Масачика не отвечает, ведь у него снова нет ответа, и в этот раз он не хочет его выдумывать. Он хочет просто навсегда остаться на этом лугу, в этом вечном лете, где нет мертвых родителей, Акиры, героина, Аказы, а есть только он и Санеми. Маса крепче хватается за ладонь Санеми, и они больше не отпускают друг друга, и ветер несет с собой лепестки незабудок, и они кружатся над ними, подобно тому снегу, оставшемуся в той, другой реальности, и у Масачики на секунду перехватывает дыхание. Он ловит незабудку кончиками пальцев. — Обещаешь, что не забудешь меня? Чтобы с нами не случилось? — его голос дрожит, и он ничего не может с этим поделать. — Я никогда тебя не забуду, Маса. Я никогда не смогу забыть тебя. — Обещаешь, что не оставишь меня?.. — Обещаю, — Санеми сильнее сжимает его ладонь, и Масачика ему верит. А в реальности — снег всё продолжал падать, и Генья ждал дома, и никто никуда не сбежал. А Санеми исчез, и Маса остался один.

Сколько я искал тебя сквозь года

В толпе прохожих,

Думал, что ты будешь со мной всегда,

А ты уходишь.

Ты теперь в толпе не узнаешь меня,

Только, как прежде, любя

Я отпускаю тебя…

Звезды погасли. Звезды исчезли. Вселенная схлопнулась. Ни один из моих текстов на правду даже не похож. «— А ты не врёшь?» — конечно вру, ядрёна вошь! Из двух слов, что я сказал, три чистой воды пиздёж. И это тоже наглая ложь, ложь, ложь… Гёмей сидел рядом и что-то мастерил для ребенка дошкольного возраста, а Масачика лениво следил за ним со своего подоконника, курил сигарету, качал ногой взад-вперед и не ожидал от этого дня ничего, ровно как и от всех предыдущих трехсот восьмидесяти девяти, которые он, конечно же, не считал. Но вдруг что-то изменилось. Маса непонимающе огляделся по сторонам. В игровой комнате приюта все было как обычно — дети помладше играли в самодельные игрушки, дети постарше выясняли отношения, самых старших не было, они ходили и пугали своим неприкаянным видом близлежащее гетто, а рядом, всегда, блять, рядом — Гёмей, старательно делающий вид, что он не наблюдает за Масой, а просто возится с дощечками. Но свет неожиданно стал другим, будто кто-то сменил давно перегоревшую лампочку, и теперь новая болезненно слепила в глаза. Звезды снова зажглись. Он стоял в дверях, и Масачика узнал его не сразу. Волосы, его белые и вечно взлохмаченные волосы, были острижены под ноль, кожа просвечивала сквозь прозрачную щетину, из-за чего он казался лысым, из-за чего он казался больным, из-за чего он казался старым. На лице, шее, руках — новые шрамы, они были чужие, ведь у его Санеми их не было. Он стоял в дверях, смотрел на Масачику сквозь коридор, не слушая воспитателя, и в его взгляде не было ни радости, ни той дикой тяги к жизни, которая всегда била из него ключом. Санеми смотрел на него глазами своего отца, и Масачика испугался. Впервые за свою жизнь Масачика испугался. Гёмей поднял голову, посмотрел на незнакомца (казалось, что и Маса его тоже больше не знал), потом на Масачику, тихо встал, прихватив свои дощечки, и вышел. — Агенты? — тихо спросил Кумено, зная, что Санеми услышит. — Они всё еще с нами? Шина молчал, долго, так долго, что Масачика начал считать удары своего внезапно ускорившегося сердца — раз, два, три, четыре, пять… Санеми оскалился, когда Маса досчитал до двадцати семи и сбился со счета, — на его зубах блеснули металические скобы, которых раньше не было, и его улыбка была страшной, кривой, перекошенной (и Маса не знает, только ли из-за металлической конструкции, но это в любом случае выглядит жутко), и его голос, когда он заговорил, был чужим. — Нет. Я их всех убил. Санеми садится на подоконник и забирает у Масы сигарету. — Я же говорил, что никогда тебя не брошу. — Ты ему не нужен, — Аказа нависает над Масачикой, он скалится, и его глаза горят тем самым ебанутым безумием, которое он обычно пытается спрятать поглубже в своей черной душонке. Он наступает Масе на грудную клетку, медленно переносит вес, наслаждается хрустом ребер под своими подошвами и не отрывает взгляда, пытаясь понять, что Масачика сейчас испытывает. Ох, какая жалость, что именно его эмоции Аказа не может прочитать. — Иди нахуй, Аказа. Кибуцуджи плюет ему прямо в лицо, теплая слюна стекает по щеке, застревает в уголке губ, и Масачика не вытирает её, он просто продолжает равнодушно смотреть в сумасшедшие глаза напротив и открывает рот, чтобы еще раз послать его, на случай, если Аказа не услышал его с первого раза. «Если кто-то что-то не расслышал, дважды повторю! Говоря, что думаю - не думаю, что говорю, Самосохранения инстинкт игнорирую». Кибуцуджи брезгливо убирает ногу, отряхивая кроссовок, будто наступил в дерьмо и продолжает пристально смотреть в глаза Масы. Он смотрит, ждет, хочет увидеть страх — или хотя бы что-то, кроме безразличия, в этих огромных зелёных глазах. Не дождется. Кибуцуджи со всей силы бьет его ногой по лицу, на мгновение Масачика слепнет, рот заполняется кровью, голова начинает раскалываться от боли, — у Аказы отлично поставлен удар. — Давай еще! — Маса сплевывает кровь на приютский линолеум и улыбается. «Пиздюлей я получал и получу Их ещё не раз от тех, над кем шучу, По ебалу и по почкам отхвачу, Но всё равно я хохочу!» Аказа бьет еще, и еще, и еще, пока Масачика не перестает понимать, что Аказа уже ушел. — Иди нахуй, Аказа. Санеми все еще ходит со своей жуткой скобой во рту, и каждую ночь Маса просыпается от его криков. Каждую ночь Маса просыпается от криков Санеми и залезает к нему в кровать, чтобы обнять, согреть, утешить. Санеми не плачет, конечно, он не плачет, плечо Масачики просто намокает само по себе, пока Кумено гладит его по отрастающим волосам. Санеми все еще ходит со своей жуткой скобой во рту, и каждую ночь Маса просыпается от его криков, но со временем становится легче. — Мне тоже снятся кошмары, — признается как-то Масачика. — Родители, Акира… Здесь у всех плюс-минус похожие истории. — Думаешь, каждый в этом приюте находил тела своих передознувшихся родаков? — Ну-у, может, не настолько похожие, — Маса хрипло смеется, и радуется, что волосы Санеми больше не колются, он играет с его прядями, наматывая их на палец, вдыхает запах дешевого мыла, сигарет и полыни, — запах, который живет в складках его одежды, в его волосах, в ямочках на ключицах. Маса вдыхает поглубже и утыкается Санеми в шею, чувствуя его бешеный пульс. За окном светает. И они всё держатся друг за друга.

Army dreamers — Kate Bush

Давай со мной за звездами? — Масачика протягивает Санеми их первый косяк, он волнуется, он хочет попробовать, но еще больше он хочет, чтобы Санеми согласился. И Санеми соглашается. Он всегда соглашается на все задумки Масы, будь то обман старшиков их детдома, воровство в ближайших магазинах, первый поцелуй, травка или побег из приюта, чтобы заночевать под открытым небом. Санеми кашляет, морщится и ворчит. — Хуйня какая-то! — но делает еще затяжку. А потом они лежат на его кровати, слушая сопение других детей и тихий смех друг друга, и кажется, что так будет всегда. Санеми прижимается к нему еще ближе, хотя кажется, что ближе уже некуда, их колени переплетаются, и Масачика тонет в этом запахе полыни, сигарет, травки и прислоняется к его груди, слушая спокойное сердцебиение, а потом их носы соприкасаются, и Маса смахивает с его щек слезы, которых не было. — Так и правда легче, — шепчет Санеми, и Масачика не понимает, что именно он имеет в виду — травку или их прикосновения, — но улыбается. Он улыбается и целует его дрожащие веки, шрамы на лице, уголок губ, и дыхание Санеми выравнивается. — Давай со мной за звездами? — Масачика светится и протягивает Санеми их первую таблетку, он волнуется, он хочет попробовать, но еще больше он хочет, чтобы Санеми согласился, и они попробовали вместе. — Это чё? — Шина с подозрением смотрит на ярко-розовую таблетку в зип-локе. — Не знаю. Экстази? — Нет. — Почему? — Маса дует губы, виснет на шее Санеми, болтает зип-локом перед его глазами и щекочет своим дыханием. Краем глаза он видит, как странно на них смотрят остальные дети, но ему так похуй на всех, кроме его Санеми, что он и не думает останавливаться. Санеми тоже похуй на окружающих, ему не похуй на Масачику, и это единственное, что волнует Масу по-настоящему. — Потому что я видел, что это делает с людьми. Потому что ты видел, — он меняет тон, он всегда его меняет, когда говорит о родителях Масачики, — чем это может закончиться. — Это же не героин, — Санеми скалится. — Ну же, Не-е-е-е-ми, не оставляй меня одного с целой таблеткой! Представь, какие сладкие сны она может подарить! Как она избавит от кошмаров! Как… — Маса, — он устало выдыхает. — Хватит мной манипулировать. — Думаешь, у меня получается? — Маса хитро улыбается, легко кусает его за шею, проводит языком, зализывая укус. — Я просто не хочу быть один, я хочу, чтобы мы вместе попробовали, хотя бы разок… — Один раз, Маса. Слышишь? Всего один раз, — он перебивает, достает таблетку из зип-лока, откусывает половину, протягивает вторую на языке и наклоняется ближе. Они оба знают, что одним разом они не ограничатся, но сейчас это не важно, сейчас Масачика отвечает, ловко забирая свою половину, и радуется, что эти чертовы скобы наконец исчезли, а потом проводит языком по дёснам Санеми, по его зубам, по внутренней стороне губ, снова встречается с языком Шины, который его не выталкивает, а совсем наоборот. Они уходят с улицы, подальше от остальных, снова забираясь на их двухъярусную кровать, на кровать Санеми, которая на втором этаже, но им кажется, что на самом деле они намного выше, что кровать под ними исчезла, что они парят где-то под потолком. Масачика чувствует, как тепло разливается по его телу, как покалывают кончики его пальцев, он видит, как Санеми смотрит на него и не может отвести взгляд. — Видишь? — шепчет Маса, и в его глазах пляшут отражения уличных фонарей из окна приюта, которые он принимает за звезды. — Мы... мы летим! — Ты такой красивый, — Санеми тянет Масачику на себя, снова сокращая расстояние между ними на несуществующее, и тело Масы будто обжигает огонь, но это не больно, это — хорошо. Санеми глухо стонет, утыкаясь лицом в плечо Масачики, а Маса прикусывает губу, потому что это — слишком. Слишком хорошо, слишком правильно, слишком нужно, и они целуются в такт дыханию, в такт сердцебиению, ставшего общим, в такт таблетке, которая стучит в висках, разгоняет кровь, стирает границы между «ты» и «я» окончательно. И пока за окнами детского дома холодный и равнодушный Берлин, здесь, на узкой двухъярусной кровати, под одеялом, пахнувшим их снами, было тепло. И они летели. — Где ты сейчас? — спрашивает Гёмей. Масачика не открывает глаза, он лежит на своей детдомовской кровати, а кровать Санеми, которая прямо над его — пустая, и он знает об этом, не открывая глаз. — Летаю. А ты? — А я здесь, — Гёмей не удивляется, он вообще никогда не удивляется. — Сижу рядом. И держу тебя за руку, чтобы ты не улетел слишком далеко. Маса усмехается и выхватывает свое запястье — не грубо, а просто так, чтобы показать, что пока еще он сам решает, когда лететь, а когда возвращаться. — Почему ты здесь? Ты же теперь совершеннолетний, теперь ты свободен от нашего приюта… О, снова твои волонтерские мечты, да? — Это не мечты, — Гёмей хмыкает и аккуратно, видимо, надеясь, что Маса не заметит за разговором, вынимает у него иглу из руки. Маса делает вид, что не замечает. — Я попросился пройти здесь практику. — Мы все отсюда бежим, а ты возвращаешься. Может, проблемы с головой тогда не у нас… — Масачика замолкает, не договорив. Почему-то с Гёмеем так всегда — не хочется договаривать, не хочется задевать, не хочется лишний раз расстраивать. — А где остальные? Кё, Санеми?.. — острожно спрашивает он, и Маса наконец открывает глаза. — Спроси у Аказы. И это касается их обоих. — А Аказа?.. — тон Гёмея становится еще осторожнее. — А Аказа пусть идет нахуй, — Маса зевает. — Это мои воспоминания. Я сам решаю, кого в них пускать. — Тогда я тоже, наверное, твое воспоминание? — Гёмей смеется. Масачика смотрит на него, на его огромную фигуру, которая вечно сидит рядом, на его шрам на лбу, на добрые глаза, в которых никогда нет ни капли осуждения или жалости. — Ты не воспоминание. — Потому что иначе меня бы здесь тоже не было? Маса демонстративно закатывает глаза и щелкает языком. — А ты знаешь, что время — это иллюзия? Гёмей улыбается и присаживается еще ближе. — С тобой — уж точно. — Я серьезно. Согласно теории относительности, прошлое, настоящее и будущее существуют одновременно. То есть, прямо сейчас я и ребенок, который еще не знает, что такое героин, и взрослый, который уже не может без него жить. — Сомневаюсь, что ты когда-то не знал о героине, — Гёмей грустно улыбается и снова возвращается к своей поделке. — Резонно, — Маса довольно кивает. — И ты где-то там тоже есть. Где-то там есть версия тебя, которая не пошла в пед, а уехала в Грецию и теперь торгует оливками. Как думаешь, тот Гёмей счастливее? — Наверное, тот Гёмей хотя бы не слушает твои теории в прокуренной комнате детского дома в девять утра. — Он многое теряет, согласен, — Маса достает свои карты и начинает крутить их в пальцах — туда-сюда, туда-сюда. — Хочешь покажу фокус? Угадаю, о чем ты думаешь? Гёмей молча поднимает свой взгляд, вздыхает и берется за отвертку. — Маса, я знаю, что мой ответ ничего не изменит, так что… — Верно, — Масачика перебивает и скалится. — Поздно, я уже угадал. Ты думаешь о том, как починить этот стул, чтобы Мариса не наорала. Но ты также думаешь о том, что через три года ты съебешь из этого места, а стул останется. И никто не вспомнит, кто его сломал. Карты проносятся веером. — Дамир. Тот еврейчик в синем свитере, у которого трясутся поджилки от одного вида Шины и Аказы. Он сломал стул в тот четверг, когда спорил с Кристофером из-за последнего яблока. Гёмей с интересом поворачивается к Кумено. — Наблюдаешь за всеми, хотя делаешь вид, что тебе на всё — всё равно? — Я просто внимательный, — Маса улыбается своей улыбкой Чеширского кота, как называет ее Санеми. — Тебе страшно, что ты станешь таким же, как мы? — он зажигает сигарету и не смотрит в сторону Гёмея. — Не волнуйся, ты слишком добрый… — А я и не волнуюсь, — он перебивает. — Я знаю, что меня ждет в будущем. И оно, я уверен, будет, м-м, хорошим! — Я думаю, что ты ошибаешься, — просто отвечает Маса. — Слишком много думаешь, Кумено, — Гёмей треплет его по волосам, и Масачика это ненавидит, но молча терпит. — А ты — слишком мало. Может, поэтому ты вечно ошиваешься рядом? Для поддержания баланса? Масачика закрывает глаза. — Ты бросил меня. Не сдержал обещание. Санеми дергается и замирает. Они сидят на его кровати, куря одну сигарету на двоих, и в комнате больше никого. Неми молчит, он сжимает кулаки, кисти белеют, и это видно даже в тусклом свете уличного фонаря. Свежие ссадины на костяшках, которые лишь недавно начали покрываться корочкой, вновь кровоточат. — И чего молчишь теперь? — Масачика наклоняется к его лицу. Между ними — расстояние в несколько блядских сантиметров. — Я… — Почему? Почему ты бросил меня, Санеми? Почему он?.. — Потому что с ним я… не чувствую себя сломанным. Потому что он не знал меня до, — он трет переносицу, а потом взлохмачивает волосы еще сильнее, а Маса сдерживается из-за всех сил, чтобы тоже не потянуться к ним. Он уже забыл, какие они мягкие на ощупь. — До всего этого. А ты знаешь. Ты знаешь меня лучше меня самого, и это блядски пугает. Санеми смотрит ему в глаза, и у Масачики перехватывает дыхание. Санеми давно не смотрел на него так. — Ты видел меня хнычущим, ноющим, на отходняках... С тобой я могу быть слабым. А я устал быть слабым, блять, понимаешь? Устал, что внутри меня ничего нет, а ты все равно что-то там видишь и… С ним я сильный. С ним я могу притворятся, что я цельный, он заглушает эту пустоту, а ты подсвечиваешь. С ним я забываю, кто я. А с тобой я всё помню… Сигарета сгорает до фильтра. Масачика не отвечает, он откидывается на подушку, смотрит в потолок. Звезд нет. А между ними — расстояние в несколько блядских сантиметров. — В этом и проблема. Ты принимаешь меня любым. А я себя — нет. В ту ночь они снова заснули на одной кровати, почти как до появления Аказы. Разница была лишь в том, что оба лежали спиной друг к другу, и Масачика так и не вспомнил мягкость его волос. А на утро постель была пустой и холодной. И на кровати Масы лежала пустая пачка «Парламента». В столовой галдели дети, повариха шлепала серые комки каши в алюминиевые тарелки, воспитатели сидели по углам, выискивая нарушителей порядка. Пахло дешевым какао, детским потом и квашеной капустой, которой, кажется, пахнут все казенные столовки. Маса сморщился и потянулся к кружкам с цикорием. Что ж, еще один день без еды, ничего нового. Когда он поднял голову, то Аказа уже смотрел на него. Сквозь всю столовую, сквозь всех детей, Аказа снова смотрел на него. Он сидел в самом центре, один за пустым столом, пока другие детдомовцы ютились за соседними, неподвижный, с идеальной осанкой, руки со сбитыми костяшками сплетены в замок, губы растягивались в странной улыбке, а глаза оставались пустыми. Масачика знал эту улыбку. Он ненавидел эту улыбку. Кружка с цикорием упала на плитку, темная жидкость растекалась по полу, а Маса уже бежал в душевые. Он толкнул дверь, прошел мимо незакрывающихся кабинок, мимо поржавевших раковин, мимо кафеля, на котором кто-то нацарапал «здесь был никто». Санеми сидел на корточках у дальней стены, вжавшись спиной в мокрый холодный кафель; под левым глазом был фингал, губы — разбиты, а на скулах багровели новые пятна, которые завтра окрасятся в фиолетовый. Масачика опустился рядом. — Упал с лестницы, да? — Если не заткнешься, с лестницы сейчас упадешь ты. В душевой было холодно, но там, где их плечи соприкасались, — чуть теплее. В последние месяцы этот чёрный «Мерседес» зачастил в их гетто. Маса сидел на детской карусели, кутаясь в зипку, украденную у Санеми, курил и тонул в свете фар. Ему было четырнадцать, и он уже знал, что такое одиночество, но пока еще не научился его любить, пока еще не разучился скучать. Пока еще не попробовал героин. — Привет, — мужчина опустил стекло. Он был красивым. Лет, наверное, тридцати, чуть больше. Светлые волосы, аккуратная стрижка, дорогие часы на запястье. — Привет, — Маса улыбается и машет рукой. — А где твой друг? — Санеми? Мужчина нервно кивает. — Хочешь, провожу к нему? Масачика смотрит на его аккуратные руки, на длинные пальцы, след от кольца на безымянном, кожу без шрамов. У него не было таких рук. И у Санеми — тоже. Во что ты снова вляпался, Неми? Маса знал, почему Санеми клюнул. Потому что Аказа, этот чёртов Аказа, который украл его Неми, начал пропадать, потому что мужчина появился именно тогда, когда Санеми был так одинок, что готов был поверить кому угодно, кто скажет: «ты особенный», «я не брошу тебя, как он», потому что Санеми чувствовал себя нужным и любимым, потому что мужчина знал, на что давить, потому что Санеми, блять, всего лишь четырнадцать, и он еще не понимает. Он еще так многого не понимает. А Маса понимал. Он всегда понимал слишком много. Мужчина приглашающе открывает пассажирскую дверь. Масачика кладет телефон в карман и тушит сигарету. Он знал, что этим всё закончится. Знал, что сядет в эту чёртову машину. Знал, что сделает потом. — Тебе говорили, что ты кажешься намного умнее своих лет? — от мужчины пахнет дорогим парфюмом — сладким и приторным, как переспелые фрукты. — Нет... Ты правда так считаешь? — Да! Тебя выдают глаза, — мужчина улыбается улыбкой, полной той уверенности, которая бывает у людей, привыкших брать то, что хотят. Масачика улыбается в ответ и прикусывает нижнюю губу, на что мужчина довольно хмыкает. — У меня для тебя подарок, — он достает из бардачка кожаную коробочку. — А это не для Санеми? — Маса неловко смеется и хлопает ресницами. — Ты же не знал, что мы с тобой встретимся. — Он не любит подарков, не принимает их, — отмахивается мужчина. — Так что я берег для особого случая. Знаешь, мне кажется, что сейчас именно он. Ты очень красивый. У Масы сводит губы, но он все равно улыбается и прячет взгляд за ресницами. — Правда? Ты первый, кто мне это сказал. Машина останавливается в укромном месте, и Масачика старается абстрагироваться, когда мужчина прикасается к его коленям, старается задержать дыхание, когда его целуют в шею, старается перестать думать, когда его лицо тянут к чужой ширинке. Масачика закрывает глаза и надеется, что их больше никогда не придется открывать. — Ты умеешь хранить секреты? Ты же хороший мальчик? — Умею, — Маса вытирает рот и достает телефон. — Но не буду. Я же умный мальчик. — Что?.. — Я же умный мальчик, — повторяет Масачика и скалится, наконец переставая строить из себя наивного ребенка. — Помнишь, ты сам так сказал? А умные мальчики знают о сто семьдесят шестой статье. И что по ней можно присесть лет так на десять. Мужчина бледнеет. — Хочешь, чтобы твоя жена, родители, дети, коллеги узнали о твоих предпочтениях? Масачика показывает телефон с включенным диктофоном. — Хватит! — мужчина пытается вырвать телефон, но Маса ловкий, Маса юркий, он уже выскакивает из машины и стоит за дверью. — А вот ты умный мальчик? Проверим это? Давай поспорим, что если я еще раз увижу тебя на нашем районе, если я еще раз узнаю, что ты виделся с ним, эта запись, — он машет телефоном, — окажется в руках наших многоуважаемых правоохранительных органов. И твоей жены, детей… У тебя есть дети? Мальчик или девочка? Или тебе не принципиально? С ними ты тоже делаешь все эти вещи?.. — Заткнись, блять, я сказал, заткнись! — мужчина выбегает из машины, у Масы бешено бьется сердце, и он бежит, бежит так быстро, как только может, бежит, пока не теряется в толпе на оживленной улице. «Теперь Санеми в безопасности». Он смотрит на свои руки, покрытые его слюной и чужой смазкой. Они не дрожали. Самое страшное — они не дрожали. Масачику рвет в переулке. В носу все еще стоит запах тех сладких духов, волосы все еще чувствуют чужие прикосновения, губы горят, а во рту — вкус рвоты и спермы. Масу рвет снова. И когда он вернётся в их приют, Шина будет странно смотреть на него, но ни о чем не догадается, а Маса будет вид, что ничего не произошло. Черный «Мерседес» больше не приезжал. Но Масачика все равно хранил запись. Он знал, что никогда не расскажет ему. Потому что Санеми не стоит этого знать.

Ангел мой — Елена Фролова

Ангел, мой ангел, слезой изукрашенный, Словно ребенка волшебною кистью, Больше меня ни о чем не расспрашивай, Я пролетаю спасенною высью Горе мое – ты и радость нетленная, Брат мой, в судьбе первородного слова. Мы разминулись одной вселенною, И во вселенной мы встретились снова В небе цветешь ты, как божие деревце, Я же путем пролетаю безвестным, Не на что больше мне в мире надеяться. Жду и надеюсь на встречу с чудесным Ангел, мой ангел, слезой изукрашенный… Масачика поднимает на него свой опустошенный взгляд. И на секунду — на одну блядскую секунду — Санеми видит не это восковое лицо с синяками под глазами. Он видит другого Масачику — того, с кем гонял мяч во дворе, с кем лепил дурацких снеговиков из грязного снега, с кем играл в прятки, прячась за этими забытыми богом облупленными панельками. Того, чьи глаза светились. Он видит взрослого Масачику, того, кем он мог бы стать, если бы не тот день, не тот сверток на полу, не тот шприц в руке. Санеми видит его в просторной квартире, в дорогом пиджаке, с аккуратной стрижкой, смеющегося над чьей-то шуткой. Он держит в руке не шприц, а чашку с кофе. И его глаза — живые. Этот образ длится мгновение, а затем растворяется, как дым от их первой сигареты. Яркий и такой нахуй ложный, что от него сводит скулы. И каждый раз, когда этот мираж тает, Санеми чувствует не просто грусть, он чувствует ярость, ярость от того, что тот мальчик с лестничной клетки навсегда замурован внутри этого ходячего трупа, и добраться до него было невозможно.

Ничего нового — Atlantida project, Noize MC

— Я так и не спас тебя. — А я — тебя. Масачика закрывает глаза. Звезды на потолке не горят. Они больше никогда не будут гореть.

Я не выхожу из дома никуда уже с десяток лет

Кухня, коридор, гостиная, кладовка, спальня, туалет

Мусор выношу, в прихожей у двери ставлю вечером пакет

А ночью слышу шум — с проверкой не хожу, но утром его нет

С пластиковым пакетом на светящихся рогах промчалась

Стая единорогов по наземной теплотрассе

До трансформаторного завода и дальше к лесу

И на холодном ветру за ветви цеплялся мусор

— Маса? Мама. Она стоит в углу комнаты, на ней то самое синее платье, в котором она кружилась в папиных руках, от нее пахнет хвойным лесом и чем-то сладким — тем, что осталось от её песен, которых никто не помнил. — Пора? — Маса тянет к ней руку. Мама исчезает. Остается лишь запах хвои.

Танцевать у горящей соляры в титановой бочке, подальше от радио точек

И прочих приборов от которых нового ничего не исходит точно

На ее месте, на полу, сидит папа. Он рисует на обоях его комнаты общежития — те же звезды, что когда-то рисовал на стенах их квартиры. — Пап?.. — Тс-с, — папа не оборачивается. — Мне надо закончить. А потом… потом мы пойдем играть. Хочешь, сходим в планетарий? Масачика аккуратно подходит ближе, садится рядом, боясь его задеть, чтобы он снова не исчез, и смотрит, как на стене рождается новая вселенная. — Чего-то не хватает, — папа раздраженно зачеркивает мелом одну из звезд, а потом поворачивается к Масе. — Как думаешь, чего? — Нас, — шепчет Масачика. — Нас там нет. — Мы есть, — возражает папа и протягивает мел. — Видишь? Вот я, мама, Акира… А тебя с нами нет. Маса берет мел. Его руки не дрожат. — Братик?

В зеркале урод, в крошках борода, майка чёрт-те в чём

Я не выхожу из дома никогда, время не течёт

Время не вода!

Время ни газ, ни кислота, ни дрожжи

Время — это, видимо, спирт или формалин, в котором драконья кожа

Медленно меняет оттенки, покуда об стенки твоей квартиры с миром

Где бьются говорящие головы по поводу и без повода

Отца больше нет, и теперь на него смотрит подросток с темными волосами, огромными глазами, бледным лицом. Масачика никогда его не видел, но всегда знал. — Привет, Акира. Рад с тобой наконец познакомиться. Брат смеётся, и его смех тихий, как шелест травы на том лугу. — Ты так долго не приходил к нам. Маса смотрит на него — на темные волосы, которые ни разу не выгорали на солнце, на глаза, которые могли бы смотреть на настоящий мир, если бы этот мир не был так жесток. — Ты мог бы учиться в одной школе с Сенджуро. Вы бы дружили, как думаешь? — Кто знает. — Я не хочу умирать, Акира. Не сейчас… Мне казалось, что у меня еще есть время.

Бла! Бла-бла-бла-бла-бла! Ничего нового!Бла-бла-бла-бла-бла! Говорящие головы!Бла-бла-бла-бла-бла! Ничего нового!Ничего нового! Ничего нового!

— Еще есть, — Акира улыбается и идет к двери, где его ждут родители. — Мы пойдем, — папа кладет руку брату на голову. — Звезды сами себя не нарисуют. — А я?.. — А ты оставайся, — мама улыбается улыбкой, которой не существует. Акира машет рукой, и они растворяются в темноте. Масачика снова остался один. На стене, рядом с которой сидел папа, мелом было выведено: «Сириус. Ахернар. Канопус». Маса проводит пальцем по буквам, и мел остается на его коже — белый, как снег, как тот снег, который падал в день, когда все закончилось. — Я скоро приду. Звезды на потолке не зажглись, но он знал, что они там. Где-то за краем, там, где трава по колено и пахнет мёдом, где папа рисует космос, где мама поет песни, где Акира ждет своего старшего брата и улыбается. Где Гию сидит за дверью комнаты номер двадцать семь, и ждет, когда Санеми его впустит. А Масачика — он еще не готов. Но скоро. Очень скоро. — Что бы я там не сказал — я гнал. Что бы я не написал — я вру тебе. Я хочу, чтобы ты знал: я лгал. И сейчас ещё раз хорошенько наебу тебя… Масачика закрыл глаза. п.с. «маленькая девочка» крематорий, я поменяла девочку на мальчика: «Маленький мальчик со взглядом волчонка, Я тоже когда-то был самоубийцей, Я тоже лежал в окровавленной ванной И молча вкушал дым марихуаны Ты видишь, как мирно пасутся коровы, И как лучезарны хрустальные горы. Мы вырвем столбы, мы отменим границы, О, маленький мальчик со взглядом волчонка Спи сладким сном, не помни о прошлом. Дом, где жил ты, пуст и заброшен, И мхом обрастут плиты гробницы О, маленький мальчик со взглядом волчонка»
Примечания:
86 Нравится 110 Отзывы 15 В сборник