Натянутые струны

NC-17
Завершён
229
5
Byakuyal бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
477 страниц, 252 422 слова, 40 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
229 Нравится 96 Отзывы 55 В сборник

Покой

Настройки

То тепло ещё долго горело на губах. Пылало призрачным, болезненным огнём и норовило сжечь всю его суть дотла — оно преследовало Романа всюду, забиралось в голову, оставляло после себя невероятный беспорядок, в котором Державин переставал что-либо понимать, и после спускалось к сердцу, разрывая его на части.

Он не знал, что ему требовалось испытывать. Не знал, что испытывал на самом деле. Отвращение? Нет. Стыд? Возможно, но через онемение пробивалось что-то иное. Глубокое, острое, щемящее. Ему было больно. Так больно, как никогда — он был готов поклясться. Ни одно ранение, ни один удар не доставляли ему столько мучений, столько агонии, как этот краткий, безрассудный… поцелуй. Называть этот жест именно так казалось неправильным, ведь так нежно, как Стефан прижался к нему, прижимались только к женщинам. Так трепетно, как говорил он, объяснялись в чувствах. И тоже к ним. А Державин — мужчина. К нему Трей должен был относиться иначе. Совсем иначе… Но он ломал все привычные рамки, заставляя Романа подвергать сомнениям каждый их диалог и каждое касание. Нет. Он не мог быть «таким». Не мог! Его разум, отчаянно цепляясь за привычную, понятную картину мира, теперь наклоненную набекрень, пытался выстроить вокруг себя баррикады, найти более простое объяснение всему, что успело случиться. Может, это была… благодарность? Крайне искаженная, странная, но дружеская — за всё, что они вместе перетерпели? Или проявление страха, паническая попытка зацепиться за кого-то, находясь в приступе ужаса? Стефан ведь был на грани после всего, что ему пришлось сделать. Он избавился от своего недруга крайне радикальным, но действенным путём, и наверняка ему всё это было ново. Он мог быть не в себе. Да, точно, не в себе. Это был не… не поцелуй, нет, а срыв. Всего лишь срыв, не имеющий к Державину никакого личного отношения. Верно. Но почему тогда Трей его избегал? Сперва Роман делал вид, будто между ними ничего не произошло. Он неловко здоровался, окликал его, но получал в ответ тишину, будто его существование вовсе игнорировали. И всякий раз, когда Державин оставался наедине со Стефаном, тот разворачивался и спешно уходил. А если же не удавалось сбежать, то он попросту молчал, пряча свой стыдливый взгляд в пол и полностью закрываясь в себе. Трей не оставлял ему и шанса поговорить, и вскоре Роман перестал даже пробовать, ощущая тяжёлый груз вины на своих плечах. Вины за то, что он не мог взять ситуацию в свои руки. За то, что она выходила из-под контроля. За то, что осознание неизбежного подкрадывалось к нему всё больше, отдаляя от Стефана всё дальше и дальше. Неужели… он это всерьёз?.. Он беспрестанно твердил себе, что Трей — не такой, как «они». Не тот, кого было положено презирать как нечто отвратительное, противоестественное и извращённое, даже преступное. Он отнюдь не был похож на нарушителя или извращенца. Он был хорошим человеком, отзывчивой, чуткой личностью, и Державин им беспрекословно восхищался. Не мог ведь Стефан, знакомый ему так близко, вдруг оказаться… причастным к педерастии. Но чем яростнее он это отрицал, тем громче в голове звучал предательский голос — а что, если мог? Что, если все его тёплые слова, эти долгие, ласковые взгляды через весь концертный зал, вели сюда? Если май, если поезд, если журавлик и письмо… что, если всё это вело к одному запретному, жгучему, но разрушающему всё на своём пути прикосновению? Роман не мог поверить в то, что Трей действительно любил его. Не как друга и товарища, не как коллегу, а вправду любил в самом сильном и высшем понятии этого слова, а Державин, как самый последний эгоист, не обращал на это внимания — ему было неудобно, неловко указывать на это и как-либо обсуждать, а потому он притворялся слепым настолько долго, что ослеп на самом деле. Даже если всё было и так, а Трей питал к нему глубокие чувства… Сердце Романа отказывалось его ненавидеть. Сжималось в нежелании даже представлять эту неприязнь, ведь он знал Стефана, как никто другой. Знал, насколько это могло его тревожить, знал, как долго он молчал, и Державин догадывался, что тот сейчас наверняка страдал — внутри росла необъяснимая жалость к нему, словно он действительно его понимал. Роман боялся, что их столь дорогая ему дружба могла бы закончиться, ведь подобное поведение — совсем неправильно. Именно поэтому он игнорировал очевидное. Но больше всего он боялся, что это привело бы к разговору с самим собой, который он оттягивал месяцами. Нет… годами. И тогда в голову пробрался самый ужасающий, но до нелепости закономерный вопрос: а он сам? Почему не оттолкнул? Почему не отпрянул? Почему его первой реакцией были не отвращение и ненависть, а ошеломление, словно он не верил в свершившееся чудо, а потом — эта пронзительная, разрывающая сердце боль? Почему было не мерзко, а тепло? Это пугало Державина больше всего. Потому что это означало, что где-то в глубине, под слоями отрицаний и страха, жило что-то ещё. Нечто исполинское, спрятанное от чужих глаз, забитое в тесные, совсем не подходящие по размеру, но принятые обществом рамки. И это нечто откликнулось на такой безрассудный жест. Начало шевелиться и каждым своим колыханием доставляло Роману адские мучения. Всё его нутро перекручивало. Он пытался загнать это обратно, в самые тёмные уголки сознания, придавить грузом понятий «нормальности» и «правильности». Но уже было поздно. В нём будто раскрыли потайную, запертую на тысячу замков дверь, и из неё яростными порывами подул неизвестный, исходящий из совершенно другого измерения ветер — измерения, где привычные понятия «вражды», «дружбы» и «любви» не вмещались в положенные им клетки. Психика Державина, в попытках спастись, металась от одного полюса к другому. То он гневно отрицал: «нет, это бред, ошибка, он не мог, я не мог», то его накрывало волной жалости — такой острой, что сердце сжималось в комок. Он не понимал, что с ним происходило. Не знал, как это контролировать, как запустить обратный процесс. Он не видел в Стефане «угрозу» или «извращенца», а видел затравленного, испуганного, совершившего акт безумной отваги человека, за который ему было так невыносимо стыдно, что он сбежал — Роман, после всего, что Трей натворил, не считал его ни «неправильным», ни «преступником», ведь это… это ведь был всё тот же Стефан. И эта жалость становилась опаснее гнева. Она заставляла прощать, а значит — принимать. Но ещё больнее было различать собственные черты в Трее, словно в кривом, но безжалостно точном зеркале. Не он ли с нетерпением ждал так и не пришедшего письма? Не он ли бежал за ним по перрону, молясь о том, чтобы Стефан не оставлял его позади? Не его ли спасали в самые тяжёлые моменты мысли… мысли о нём?.. Всё трещало по швам. Рушилось, ломалось, трескалось без остановки — он чувствовал себя потерянным в своём перевёрнутом с ног на голову мирке, сбитым с толку, потерявшим любой ориентир, предателем себя самого, собственных устоев и принципов. Они, один за другим, падали вниз, будто картонные декорации, оставляя его наедине с сокрушительным штормом, с растущим ужасом перед тем, что, возможно, всегда жило в самых потайных уголках его души. Так долго спящая в нём бездна норовила утащить его с собой. И самое страшное — та часть Державина, которая откликнулась на этот опасный жест, перестала сопротивляться падению. Перед глазами мелькали отрывки, навязчивые и яркие, будто вспышки боли: то, как крепко, как отчаянно Стефан ухватился за его воротник, словно боялся, что эта иллюзия бы растворилась. То, как глубоко, стыдливо и почти умоляюще он посмотрел ему в глаза, и… И то, как жгуче он прижался ближе. Державин не мог перестать думать об этом. Каждый невыносимо долгий день молчания, каждый час ожидания неизвестного, его голова была занята одним. Он помнил мелкую дрожь, враз пробежавшую по всему его телу, словно электрический ток. Резкий, оборванный вдох, разделённый один на двоих. И это ошеломляющее, всецело поглощающее его тепло — оно заставляло Державина медленно, мучительно таять, как свеча. Это не походило на дружбу. Всё это принимало те черты, которые Роман ассоциировал с женщинами — он знал, каково было любить. Воспоминание о Тане возникло перед ним само собой: не как укор, а как внезапно появившаяся точка отсчёта. С ней всё было понятно, узаконено, просто. Тревожное ожидание встреч, тепло её руки в его ладони, трепет от одной лишь её улыбки, возможность почти открыто выражать свою приязнь — эта любовь имела чёткие рамки, своё название и будущее. А то неясное, необъяснимое, что он испытывал по отношению к Стефану, не имело ни названия, ни будущего. Оно было скрытым, запретным, и оттого в тысячи раз более ярким и интенсивным. В этом не было ни логики, ни смысла — это чувство просто существовало, не желая никуда пропадать, теплилось в самых укромных уголках его души и теперь… с невероятной силой рвалось наружу. Оно билось, кричало «выпусти», но Державин просто не мог. Не мог… Ему хотелось разучиться думать, ведь он полностью запутался, потерялся в этом беспощадном, никак не затихающем шторме, и не знал, к какому берегу его бы прибило. Тревожные мысли, одна за другой, накатывали на него сокрушительными волнами, раз за разом ударяя всё сильнее и сбивая с ног. А вскоре они и вовсе превратились в бессмысленные обрывки, не имеющие ни конца, ни начала — казалось, будто все подавленные чувства, все скрытые от него самого же думы навалились на него разом. И этот вес был неподъёмным — Державин чувствовал, как его сдавливало, выворачивало наизнанку, перекручивало. Привычный ему мир вновь рушился, только на сей раз не снаружи, а изнутри. И это было не менее тяжело. И всему виной был этот краткий поцелуй, обнаживший слишком неудобную, неуместную правду, которую он более не имел возможности игнорировать. Она прослеживалась везде: в каждом изгибе стен этого дома, в каждой неловкой, почти нежеланной, безмолвной встрече, в каждом моменте, которые теперь вытаскивала на поверхность его память. Этих моментов ему являлось чересчур много, и каждый из них теперь поворачивался своей пугающей стороной. Та невыносимая тоска, сквозящая вслед уезжающему прочь поезду — разве он когда-то испытывал такие душераздирающие чувства к мужчине? А та дрожь в пальцах, когда Державин перечитывал одно единственное письмо, писал Трею бесконечные ответы, подбирая лучшие слова… тот пронзительный взгляд, споймавший столь родной силуэт после долгой разлуки… слёзы, которые он бесконтрольно лил ему в плечо, слабость, которую он столь доверчиво ему открывал, необъяснимый, живой и щемящий стыд, который Роман испытывал, когда руки Стефана бережно закрепляли на его теле бинт, страшась коснуться его «не так» — перед глазами всплывало бесконечное множество спорных, неоднозначных воспоминаний. Он гнал их прочь, в то же самое время крепко цепляясь им за руку. Именно так это и ощущалось — отчаянно, болезненно и безвыходно. Державин не мог ни отпустить, ни принять. Ему так хотелось быть проще. Так хотелось попросту… нет, он не мог произнести такое даже в мыслях. Это было страшно. Страшно потому, что это чувство жило в нём без имени, без будущего, свалившимся комом, состоящим из тысячи воспоминаний. Он знал, прекрасно знал, что последовало бы за этим слёзным, выстраданным признанием самому себе, знал, что после этого его бы ждала неизбежная, острая боль. Какой бы выбор Роман ни совершил, он осознавал, что это привело бы его к одному концу: душевной или же физической смерти. Отказаться от Стефана — предать себя. Отказаться от своих принципов — предать всё, что было ему дорого. Но Трей тоже был ему дорог. Куда больше, чем безопасность и жизнь в спокойствии. Державин не знал, что с этим делать. Не знал, как дальше жить в этом продолжительном молчании. Не знал больше ничего. Они не говорили ровно две недели — Роман считал. Считал каждый день. Ни приветствия, ни прощания, никакого акта помощи или даже намёка на желание находиться в одной комнате. Державина отчасти это ранило — ему начинало казаться, будто он отреагировал в тот роковой момент как-то неправильно, словно мог что-то предпринять, но всё испортил, а теперь вдобавок давил на Стефана вечными попытками побыть с ним. Трей страдал из-за него — это было видно. Он бледнел всякий раз, когда пересекался с Романом взглядом, и чем больше времени проходило, тем сильнее он терял свою живость, в конце концов полностью замыкаясь. Стефан, судя по измученному виду… вправду не чувствовал себя хорошо, ведь Роману всегда это было прекрасно заметно, а сейчас, когда всё его внимание сфокусировалось исключительно на нём — тем более. С каждым днём молчания, вечного откладывания самого страшного разговора в его жизни, страх встретиться с Треем лицом к лицу возрастал в геометрической прогрессии. И этот ужас от одной только лишней мысли полностью парализовывал Державина, будто они оказались там же, откуда начали. Будто они внезапно стали друг другу чужими. За окнами гостиной шёл снег. Он с неравномерной скоростью летел вниз, выделяясь белыми хлопьями в контрасте с вечерним мраком, всецело поглотившим пространство вне дома. Впрочем, из-за отражающегося в стекле света рыжих ламп почти ничего было не разглядеть — лишь слышались резкие порывы ветра, бьющие в эти самые окна и свистящие по трубам. Наверно, снаружи было так сыро, так холодно и неуютно, но не сказать, что внутри Державину нравилось больше. И тепло, и опрятная обстановка совсем не играли в этом ключевой роли. Проходясь потрёпанной тряпкой по всем плоским поверхностям, он в неспешном темпе протирал пыль. Работа эта была не столь сложной, как остальная, однако всё равно в неком смысле выматывала — в доме было столько полок, столько мест, которые нужно было соблюдать в чистоте, что на это занятие уходило не меньше часа. А приподнимать руку, удерживать её на какой-то высоте, ему всё ещё было трудно. Весьма. Оттого вмиг начинал ныть бок, оповещая о, казалось, вечном присутствии боли. Но приходилось терпеть эту ноющую, тянущую резь — иначе было нельзя. Комендант сидел в кресле, читая газету и попивая прямо из горла бутылки вино. И это была уже отнюдь не первая, а он всё равно, вроде как, трезво просматривал сводки новостей. Как только удавалось? Державин не знал, да и не хотел знать — ему было на руку, что лагерфюрер не обращал на него особого внимания. Софи и Стефана не было — они пребывали где-то наверху. Жена коменданта мерно вышивала что-то, расположившись на дальнем конце дивана, и Роману казалось, будто он совсем не подходил этой странной картине. У них, судя по расстоянию, которое оба соблюдали между друг другом, были весомые проблемы во взаимоотношениях: умерла ли их любовь и была ли когда-то она вообще, он не мог рассудить. Державин изредка поглядывал на них, занимающихся своими делами и остающимися в полном молчании, задумываясь о тех вещах, о которых хотел забыть. Неужели Стефан рос здесь, наблюдая «это»? Отсутствие тепла, выстроенные между каждым членом семьи бастионы, высокие стены, через которые невозможно было пройти. Наверно, ему приходилось тяжело. И в голову почему-то стал лезть неуместный, даже в некой мере стыдный вопрос: не из-за отсутствия примера ли Трей оказался «таким»? Господи, какой же бред — тотчас же остановил себя Роман. Он ведь тоже рос не в слишком уж примерной семье, в неполной, пусть и любящей, не знал отца от слова совсем, но не стал ведь… Так. Что-то не сходилась эта картинка. Но, в любом случае, это — всего лишь нелепое предположение, которое вряд ли на что-то влияло, а он, в конце концов, ничего в этом не смыслил. Державин всё ещё силился найти себе и ему оправдание, но ничего не выходило. И оттого всё становилось только сложнее. А догадывались ли родители Стефана о том, что их сын… любил «иначе»? Вероятнее всего, нет. Да и Трею наверняка не хотелось с ними чем-то делиться, а потому его скрытный характер шёл ему в плюс. Но а если бы они узнали, то что? Что тогда?.. И представить было страшно… Роман враз оборвал свой поток мыслей, слабо тряхнул головой и вернулся к протиранию пыли. Ему не стоило думать о таком. Не стоило даже вспоминать всю эту запутанную ситуацию, в которую он вляпался вместе со Стефаном, но он… он не мог иначе. Подобные размышления не переставали лезть ему в голову. Но ужаснее — Стефан, сам по себе, отказывался оттуда выходить. Уже которую неделю. Месяц. Год… Державин закончил с полкой над тихо потрескивающим камином, переходя к чёрной крышке рояля. Краем глаза он заметил, что лагерфюрер отложил прочь газету — видимо, уже был не в состоянии читать, и теперь стал следить за ним. Не сводил с него глаз, и оттого по спине пробежался неприятный холодок. Всякое движение Романа теперь стало в стократ скованнее — ему было невероятно тяжело делать даже самые обыденные вещи, когда его прожигал взор такого страшного человека, как «Серый». Он ведь совсем не знал, что творилось у него в голове — да, Державин безоговорочно его боялся, ведь у лагерфюрера в руках была власть. И отнюдь не маленькая. А кем был он? Никем. Всего лишь пылинкой, каплей в бескрайних просторах моря, какой-то букашкой, которую комендант был в полном праве раздавить попросту из-за своей прихоти. И именно поэтому становилось страшно всякий раз, когда «Серый» начинал так на него смотреть — пристально, холодно, непрерывно. Особенно, не в слишком трезвом состоянии. Внезапно Рафаэль заговорил. Его голос, низкий, смазанный от алкоголя, звучал в тишине комнаты крайне неразборчиво, но грозно. Рома всё равно не понимал слов — тон был красноречивее любого перевода. Он был тяжёлым, ядовитым, полным какой-то скрытой угрозы. Комендант не сводил с него глаз, а его пальцы медленно барабанили по ручке кресла. Роман замер, сжав в руке тряпку, чувствуя, как учащался пульс. Должен ли он был отвечать? Должен ли был слушать? Он не осмеливался пошевелиться, боясь спровоцировать гнев. Казалось, даже ветер за окнами стих. Жена лагерфюрера в свою же очередь продолжала заниматься своим делом, как ни в чём не бывало — только слабо покривила лицом. «Серый» говорил не спеша, ворочая слова, как камни. Его взгляд скользнул по роялю, по полкам, и снова вернулся к Роме, будто оценивая его работу. В его глазах читалось не просто презрение — нечто более сложное. Ненависть? Желание утвердить свою власть? Он произнёс несколько неразборчивых даже для носителя немецкого фраз, и в одной из них Рома уловил знакомое имя — «Стефан». Чересчур знакомое. Оно прозвучало не как обращение, а как нечто отстранённое, почти ругательное. Потом комендант резко, с силой поставил бутылку на пол — прозвучал глухой стук, заставляющий невольно вздрогнуть. Он откинулся на спинку кресла, не прекращая своего немого, давящего наблюдения. Когда комендант затих, Рома снова начал водить тряпкой по крышке рояля, но его движения были деревянными, неуклюжими. Он чувствовал каждый свой позвонок, каждую мышцу, напряжённую до боли. Этот неясный ему допрос был хуже крика, но, к счастью или сожалению, не длился вечность. «Серый» резким жестом подозвал Державина к себе — у него чуть не остановилось сердце, однако Роман, следуя инстинкту самосохранения, сделал несколько робких шагов вперёд. Он чувствовал, как подкашивались ноги. Комендант прошёлся по нему оценочным, но опьянённо-стеклянным взглядом, вновь начиная говорить. Каждое слово он старался произносить как можно чётче, жёстче, ярко артикулируя. Державин из этого не понимал ровным счётом ничего — лишь презрительный тон повествовал о неладном. Но среди всей его недлинной речи он узнал одно знакомое слово: «geige». Скрипка. Он нехотя поднял на лагерфюрера свой вопросительный, будто удостоверяющийся в правдивости собственной догадки взгляд — Роман чувствовал себя каким-то дворовым псом всякий раз, когда к нему обращались так. Впрочем, он привык — лишь Стефан относился к нему, как к человеку. Только вот от него сейчас и слова было не добиться. «Серый», прождав некую паузу, махнул рукой на иную часть дома. Иначе говоря, указал в подвал, чтобы Державин принёс инструмент, но… зачем? Ему что, вдруг приспичило послушать живую музыку? Роман нервно сглотнул, вспоминая уже пережитый горький опыт. Однако делать было нечего: не принеси бы он эту скрипку, стало бы только хуже. Он смиренно кивнул, дрожащими руками аккуратно оставил тряпку на недавно протёртой полке, а после двинулся в подвал — с каждым шагом нарастала всё больше и больше давящая тревога. Она разрасталась внутри, как какая-то зараза, и сейчас её нельзя было искоренить ничем. Роман уже предполагал все возможные исходы затеи лагерфюрера. Державину ведь давно не выпадало шанса полноценно попрактиковаться — только если в тихом пиццикато, да и было попросту не до этого. Каждый день, проведённый в стенах этого дома, его встречали мириады смертельных опасностей, пусть и не так легко заметных, как раньше. Их было не меньше, чем в лагере — теперь уж наверняка, когда Стефан, его главная опора и проводник в темноте, единственный защитник, отвернулся от него. И это было так больно. Роману попросту хотелось вернуть всё на круги своя. По щелчку пальца сделать всё так, как было раньше — без лишних сюрпризов и неожиданностей. Вернуться в то время, когда между ними не случилось этого резкого, столь неожиданного разлома. Он так скучал по тем моментам, когда ощущал с ним одну лишь лёгкость, а не гнёт всего сказанного, надуманного долгими днями, невысказанного и спрятанного куда поглубже. Но он не мог всё исправить. Не мог залезть ему в голову, ведь сперва стоило разобраться хотя бы со своей. Даже сейчас, когда ему стоило размышлять совсем об ином, в его сознание нескончаемыми потоками просились неприятные, горькие, заставляющие сердце сжиматься мысли. Он шёл, чувствуя, как вокруг сгущались краски, а на душе тяжелело с каждой проходящей секундой — и всё это не то от страха перед «Серым», не то от звенящей неопределённости, ощущения беспомощности в своей беде. А может, всё сразу. Державин спустился вниз по ступеням, открывая дверь в сырой, холодный подвал. Здесь никогда не было тепло — спасали разве что какая-никакая изоляция, трубы, по которым время от времени текла горячая вода и принесённая из жалости буржуйка. Ночью здесь становилось совсем невыносимо, ведь помещение отапливалось слабо, а бетонные стены абсолютно не сохраняли температуры. Но куда было деваться? Впрочем, Роману приходилось спать и не в таких условиях. И не всё было так плохо — портативная печка значительно улучшала его положение. Он поднял с постели износившийся смычок и заметно исхудавшую, попортившуюся от сырости скрипку — нижняя и верхняя дека чуть выгнулись, а покрытие её со временем потрескалось ещё сильнее. Бедняжка гордо пережила многое: и Москву, и землю окопов, и лютый мороз, и скотское отношение… В общем, инструменту досталось ничуть не меньше, чем Роману. Лишь струны были новыми, качественными и упругими — на контрасте с плохим состоянием скрипки они словно даже блестели. Они отзывались под его пальцами ясным, чистым звуком, и даже плачевное состояние скрипки не могло полностью его исказить. Брови Державина еле заметно дрогнули, стоило ему взглянуть на эти струны. Они напоминали лишь о Стефане. О его тихом, скромном жесте внимания, о том, как он просил принять подарок, смотря Роману в глаза так пронзительно, так щемяще, что от одного воспоминания об этом Державину вмиг сделалось не по себе. Но, разогнав свои мысли прочь, он развернулся и поднялся наверх из подвала. Нельзя было медлить ни секунды — лагерфюрер не терпел опозданий. Потому он, аккуратно укрепив хватку на скрипке, ускорил шаг, за считанные секунды оказываясь у подножия лестницы. Но что-то заставило его остановиться — тихий, неловкий шорох, произнесённый по случайности на одной из ступеней. Державин поднял свой взгляд, тотчас же замирая им на фигуре, вжавшейся ладонью в перила. Стефан стоял там, наверху, в полной неподвижности глядя на него не то в испуге, не то в жгучем стыде. Трей почти не шевелился, застыв, как ледяная статуя, но Державин видел, как в его плечах копилось напряжение, как его руки цеплялись за эти несчастные перила, норовя оторвать их от крепления. Он был бледен, бледен в нездоровом ключе — если раньше это придавало ему интеллигентный вид, то сейчас лишь выдавало всё его состояние. Трей выглядел взъерошенным, уставшим от самого себя, будто раздавленным грузом вины за всё то, что он натворил. Но даже несмотря на это, он почему-то всё ещё глядел на Романа в ответ. У Державина перехватило дыхание — стало страшно нечаянно произвести хотя бы малейшее движение, которое могло бы легко его спугнуть. Он хотел что-то сказать. Хоть что-нибудь, но будто утерял способность говорить — поперёк горла встал ком, а громко стучащее сердце не давало концентрироваться ни на чём другом, кроме внутренней бури и перепуганного вида Стефана. Роман тянул время, как мог, не отрывая от него глаз — он прекрасно знал, что каждая секунда промедления стоила нервов коменданта, но не мог иначе. Взор Трея кратко скользнул на скрипку в руках Державина, а после — обратно ему в глаза, однако совсем ненадолго. Он поджал губы в неком понимании того, что отец скорее всего желал развлечься и заставил его принести инструмент. С Ромой могло случиться что-то страшное, и эта мысль прослеживалась в его беспокойном взгляде. Но вдруг Стефан изменился. Он выпрямился, приподнял вверх голову, намеренно придавил все свои чувства, сжал собственную душу, чтобы та не посмела и пискнуть. Его взгляд сделался холодным, безразличным, но всё равно оставался переполненным щемящей, выворачивающей наизнанку болью. Болью сожаления по высказанному и болью груза того, что умалчивалось. Трей стал спускаться вниз, продолжая опираться на перила рукой, точно боялся оступиться и сорваться вниз. Оказавшись на первом этаже, он даже не взглянул на Державина, словно его здесь вовсе не было, и двинулся спешным шагом в сторону кухни. Его безразличие не казалось искренним — наоборот, оно было тяжёлым, искусственным, будто Стефан хотел скорее всё забыть. Но это… лишь больше усугубляло ситуацию: Роман так и стоял на месте, тоскливо смотря ему вслед. Он мог отчётливо ощущать, как что-то внутри него обрывалось. Этот вынужденный холод был куда хуже, чем яркая, пылкая ненависть, ведь Державин знал, что Трей всего лишь скрывал свою слабость. Он лгал во благо, притворялся кем-то иным, и оттого становилось только больнее. Обоим. Роман не стал за ним гнаться — он простоял так ещё некоторое время, давая Стефану возможность уйти. Несмотря на все опасности, Державин предпочёл бы, чтобы ему было спокойнее. Трею наверняка не хотелось лишний раз сталкиваться с ним по случайности. И только тогда, когда шаги затихли, он стал идти обратно в гостиную, словно на плаху. Лагерфюрер ждал его, развалившись в кресле. У его подножия стояли две пустые бутылки — в «Серого», по всей видимости, влезло много. Его мутный, но внимательный взгляд сразу же заметил Романа, робко вставшего в дверях. На его лице расплылась неприятная, кривая, не предвещающая ничего хорошего ухмылка. — Подойди, — скомандовал он, подзывая Державина рукой, как собаку. Роман не сопротивлялся и тотчас же шагнул ближе, услышав уже знакомые немецкие слова. Он всё заглядывался в сторону кухни, пытаясь найти там один единственный силуэт. Но, увы, слишком очевидно он не мог этого делать — лагерфюрер бы заметил его странные повадки. Да и зачем туда было смотреть? Что бы он там увидел, кроме того же холода на лице Стефана, вероятно, спустившегося сюда по своим делам? Комендант прошёлся по нему оценочным взглядом, а после остановил своё внимание на скрипке — она показалась ему новее, чем прежде, отчего он фыркнул нечто нечленораздельное. — Давай, — начал он, прочищая посреди речи горло, — сыграй мне что-нибудь весёлое. Державин не понял ровным счётом ничего, кроме того, что ему требовалось начинать. А что? У лагерфюрера в этот раз не было особых пожеланий? Одно Роман знал точно — музыку русских, еврейских композиторов ему ни в коем случае нельзя было играть, но в уме пока звучала лишь она. Просилось что-то лёгкое. Может, Бах? Да, точно, решено — Сарабанда. Не слишком уж сложное произведение, только вот… вспомнить бы, как его играть. Державин приподнял скрипку, сквозь тупую, тихо ноющую в боку боль, умещая её у шеи. Мостика, само собой, при Державине не находилось — он потерялся давно, ещё где-то в окопах. Он стал настраивать инструмент по памяти, робко касаясь смычком струн и поворачивая колки. Каждое его движение было скованным, нервным и нерешительным — тяжёлый взгляд коменданта заставлял его торопиться, совершать глупые ошибки, которые он никогда бы не сделал в одиночестве. — Быстрее, — потребовал лагерфюрер, отчего Роман решился бросить всё так, как было. Скрипка пусть и не строила, но это мог распознать лишь профессионал или же человек с очень, очень хорошим слухом — её всё равно уже было невозможно привести в идеальное состояние. Звук бы, в любом случае, хромал. Он распрямился, укрепил хватку на инструменте, и, дав себе ещё пару секунд на восстановление мышечной памяти и поиска нужных нот в голове, стал играть. Мелодия была протяжной, размеренной, кое-где замедлялась больше нужного, ведь вспоминать произведение на ходу — та ещё задачка. Но вдруг лагерфюрер махнул рукой, вынудив его остановиться. — Я сказал что-нибудь весёлое! А ты мне здесь похороны устраиваешь! — прикрикнул он, отчего Державин враз вздрогнул, а скрипка соскользнула с положенного места. Комендант не остался доволен выбором композиции? Его лицо, нахмуренные брови, слабо оскалившиеся зубы, повествовали только об этом. Роман вновь приподнял инструмент, вступая — Брамс. Его он помнил уже лучше, и потому играл куда увереннее. В звучании порой происходили некие незначительные сбои — то от усталости пальцев он нечаянно цеплял другую струну, то не зажимал достаточно сильно, а пару раз и вовсе чуть-чуть сфальшивил. Ладов ведь не было. Только голый гриф, по которому стало ориентироваться чуть тяжелее: от подвальной влаги расстояние между нотами незначительно увеличилось. Державин не знал наверняка, но предполагал это, ведь то и дело ему приходилось тянуться пальцами дальше, чем диктовала память. Однако долго ему вновь не удалось поиграть — «Серый» опять остановил его, но уже будучи более раздражённым. Рафаэль Трей резко поднялся с кресла. Его лицо исказила гримаса пьяного гнева, смешанного с глубоким, укоренившимся презрением. — Ты что, глухой?! — он громко крикнул, делая тяжёлый шаг вперёд и заставляя всё внутри Романа содрогнуться. От его громких, острых слов, в жилах стыла кровь: его жена, Элеонор, подняла на них свой встревоженный взгляд. Державин вновь делал что-то не так, но не мог понять, что именно — мозг отказывался обрабатывать любую вспомогательную информацию, и потому он попросту стоял на месте, смотря на лагерфюрера глазами, полными страха. — Я сказал — весёлое! — он прошипел, приближаясь ещё сильнее, — А ты мне тут специально тянешь эту унылую брехню! Ты смеёшься надо мной? Взор Романа нечаянно и коротко пал на двери в кухню, ведь он совсем не знал, куда ему стоило деться: в проём вышел Стефан. Оттого стало ещё страшнее. Он пришёл на крик отца, встревоженно вглядываясь в ситуацию. Державин, не понимая этих слов, не понимая вообще ничего, но чувствуя нарастающую угрозу, инстинктивно отступил назад в желании куда-то спрятаться. От всего: от коменданта, от этого дома и… самого Трея. Но этот шаг, мимолётный жест самозащиты, был лишним. Был самым плохим, необдуманным решением за сегодня, и моментально разжёг в коменданте искру. — А-а-а… — гнусаво протянул «Серый», и его глаза загорелись каким-то торжеством, словно он ждал любого шанса, чтобы утвердить свою власть. — Так ты ещё и сопротивляться собрался? Мне, в моём доме?! Он был пьян, полон мнимого величия и ненависти ко всему, что было связано с Романом — другая культура, другая жизнь, напоминание о войне, которая начинала идти не так, как хотелось бы. И этот крошечный, неосознанный жест неповиновения — достаточный для него повод. Его рука, тяжёлая, беспощадная, с размаху рванулась вперёд. Первый удар пришёлся по лицу. От этого короткого, сильного, глухого толчка, Державин отшатнулся прочь, а скрипка едва не выскользнула из его рук. — Отец! — Стефан подорвался со своего места в ту же секунду, когда тот только замахнулся. Элеонор же ушла прочь в спешном темпе, пару раз оглянувшись на мужа в глубоком разочаровании. Поначалу Роман ощутил лишь жжение, и только через несколько секунд во рту появился солёно-медный привкус. Из разбитой губы по подбородку потекла алая кровь, и Роман отчаянно пытался удержать равновесие и инструмент, крепко сжимая его в руках — не зря. Комендант, словно желая добить, впечатал свой тяжёлый кулак прямиком ему в бок, сотрясая грудную клетку острой, нестерпимой болью, заставляющей его вмиг согнуться и попытаться отчаянно вдохнуть. Не вышло. И без того слабое место засаднило так, что у него потемнело на секунду в глазах, но чудом он устоял на ногах — спасло внезапное касание до его плеча, защищающее от падения. Стефан грубо, дерзко оттолкнул «Серого» прочь, а после заслонил собой Романа, начиная пятиться назад и тем самым заставляя его отходить вместе с собой. — Хватит! — с надрывом крикнул Трей, больше не ощущая ни страха, ни каких-либо границ. Главное — помочь Державину, совсем беззащитному в этой ситуации. Он не намеревался отступать от своих принципов и чувств, насильно загнанных куда поглубже, ведь они рано или поздно в любом случае бы показались на поверхности. Ошарашенный взгляд Рафаэля стал наливаться не просто гневом, а чем-то более острым, видным даже сквозь нетрезвость ума. Он сдерживался от того, чтобы огреть и сына — комендант прекрасно понимал, что силы перестали быть равны. Перестали быть таковыми ещё давно, когда в Трее проснулись хоть какая-то самоотверженность и неутолённое желание правосудия. И всё это невероятно раздражало: ему не нравилось, что Стефан более не повиновался его воле. Более не был «удобным», не был бесхребетной личностью — он обрёл внутренний стержень, железный стержень, а Рафаэль даже не уследил, откуда он в нём появился. Москва изменила его, но больше всего изменений принесло её отсутствие — Трею, можно сказать, приходилось учиться жить заново эти долгие, невыносимые месяцы тоски. И теперь он во что бы это ни стало защитил бы Рому, какая бы опасность их ни подстерегала. Если страдать, то исключительно вместе. А лучше бы… чтобы Державина вовсе все проблемы обходили стороной. Но, увы, в стенах этого дома это было попросту невозможно. Не в этом времени, обстоятельствах и месте. Рафаэль тяжело дышал, скалясь до скрипа зубов. Он смотрел на них с ненавистью, которая становилась с каждой секундой лишь сильнее. Казалось, ещё чуть-чуть, и он бы окончательно потерял над собой контроль. Но этого не произошло — будучи пьяным, отцу было тяжко ориентироваться в пространстве, и он слабо, в неком роде даже сдержанно качнулся вперёд. Трей дрогнул, шаркнув ногой назад и заставляя тем самым отступить Романа — он опасался за непредсказуемые действия отца. — Хватит, — повторил Стефан, но уже спокойнее. Это вывело Рафаэля из себя только пуще, и он, будто в попытке заявить об обломках своей власти, постарался выпрямиться. — Уйди прочь! Не мешай мне! — рявкнул он, махнув в сторону рукой. — …Вечно путаешься под ногами, от тебя одни проблемы!!! Вон! Трей не собирался отодвигаться. Эти бессвязные слова — очередной бред, и он это прекрасно понимал. Но всё же они чем-то задевали его в самой глубине души. — Нет, — обрубил Стефан, а в его тоне слышался отчётливый напор. — Чем Вам не угодил пленный? Отец кипел от переизбытка гнева и своей беспомощности — его сын никогда так открыто ему не перечил, и это невероятно выводило его из себя. — Не лезь не в своё дело!!! Я в доме хозяин. Я! Я делаю, что хочу! А он ни хрена не может и настолько туп, что не понимает приказов!!! Я преподаю ему урок, ясно?! Как же с такими тварями иначе?! Рафаэль, кажется, тоже пытался вывести Трея на эмоции. Однако это у него получалось весьма неумело: Стефан сохранял спокойствие и стойкость, какими бы ранящими и обидными ни были все изречения отца. — Удар ни за что — по Вашему, урок? Я боюсь, что Вы — жуткий учитель. Норовите убить его, как прошлого? Я не позволю. — Молчать!!! Как ты смеешь со мной так говорить?! — он вновь силился припугнуть их, сделав рывок вперёд. Отца по-настоящему выбешивал презрительный, уничижительный тон Стефана. Он даже не кричал, а говорил размеренно, отчётливо, выдавливал сквозь зубы каждое слово. Речь же коменданта была более похожа на хаотичную, пьяную несуразицу — она, впрочем, ею и являлась. Державин дёрнулся назад, сжимая в своих руках скрипку, а Трей остался впереди, не шелохнувшись. Его не пугали повадки отца — он прекрасно понимал, что это — всего лишь блеф. Да и любую опасность, исходящую с его стороны, Стефан бы легко пережил. Хлёсткая пощёчина, удар и возможные репрессии вовсе не страшили его. Боль можно было перетерпеть, особенно тогда, когда дело касалось столь важного для него человека. Было как-то однако на всё, кроме его безопасности. — …Почему! Почему ты так яро защищаешь это отродье, а?! — отец всё же не шутил: он крепко схватил его за воротник, не давая отпрянуть прочь. — Ты вздумал прикрывать врага?! Бесправного, ничтожного пленника?! Зачем, зачем оно тебе! Стефана слабо трясли, но он стоял на месте, пытаясь расцепить сильные пальцы отца на ткани одежды, а Роман мог лишь стоять и надеяться, что всё бы обошлось — в противном случае ему бы тоже пришлось вмешаться. И это бы означало его неминуемую смерть. — Ты что-то скрываешь от меня, я же вижу, я всё вижу!.. Сначала новые струны для скрипки, на которой это недоразумение даже играть нормально не может, потом анонимка!!! Анонимка! Он выпалил последнее слово с такой силой, что оно заставило Трея дрогнуть. По его спине пробежал мерзкий, пробирающий до костей холодок, а сердце сжалось в груди, почти доставляя ему физическую боль. Это единственное, что по-настоящему пугало его: в глазах Стефана промелькнул леденящий ужас, но он тут же поспешил взять себя в руки. Ни при каких обстоятельствах он не мог выдавать себя отцу. Тогда… это означало бы его верную гибель и необратимые последствия для Державина, если бы каким-то образом его привлекли к ситуации. А отец знал, как это сделать даже с невиновным. Рафаэль бы наверняка убил Трея собственными руками, узнав о том, что он — «грязный» педераст. Преступник и предатель святого фатерлянда. — …В моём доме происходят содомские грехи, да?! Так там было написано, а?! — Это гнусная ложь, — выговорил он, пытаясь воззвать своим тревожным голосом к здравому смыслу в отце. Повезло, что он был пьян и не замечал слабой тряски его рук, нервного метания глаз. — Ты бьёшься за этого… этого!.. — у него, казалось, кончались хорошие оскорбления. — …Как лев бьёшься!!! Это не может быть просто так! Нет!!! Ты мне врешь, врешь, подонок… Отец больно притянул его ближе к себе, будто намереваясь задушить в порыве своего гнева — Рафаэль, несмотря на возраст, превосходил его в физической силе, ведь десятилетия военной службы не прошли даром. Вырваться из его смертельной хватки представлялось крайне сложной задачей, но Стефан, выждав нужный момент, когда отец шатнулся в сторону из-за плохой ориентации в пространстве, рванул назад, буквально выскальзывая из его рук. — Вы пьяны и даже не понимаете, в каких страшных вещах сейчас меня обвиняете, — Трей отошёл на безопасное расстояние от ошеломлённого Рафаэля, взглядом намекая Роману на то, чтобы тот готовился уходить. — Я защищаю пленного только из представлений о гуманности. — Какая к чёрту гуманность! Это не человек, а мусор, что-то хуже животного или вещи — инструмент! — Он — человек куда больше, чем Вы, — отчеканил Стефан, намереваясь скорее закончить опасную, но к счастью крайне невнятную перепалку, и обдумать всё сказанное. — …Что… что ты сейчас сказал?! — Ложитесь раньше спать. Протрезвейте. И только после этого я соизволю выслушать Ваши бредовые обвинения. Отец вновь стиснул зубы, видя в Трее полное отсутствие страха и трепета перед ним. Он бы и дальше продолжал эту бесконечную тираду об идеалах, верности фатерлянду, о странностях, на которые ему открыла глаза записка, но голова отказывалась формулировать внятные мысли. Она трещала по швам от большого количества алкоголя, начинающего действовать только пуще с каждой секундой. — …Только… посмей мне попасться сегодня на глаза!!! — неразборчиво рявкнул он Трею, вдруг цепляясь нечётким, почти стеклянным взглядом за Романа, шатко стоящего всё там же, позади, хоть и слова по сути своей были адресованы не ему. Казалось, словно он хотел наброситься на него и убить с невероятной жестокостью — это вполне могло быть правдой, и оттого Державин нервно сглотнул, дрожащей рукой утирая с лица кровь. — А ты… — вновь зарычал тот сквозь зубы, силясь придумать что-то как можно более колкое. — Я прослежу, чтобы пленный остался в подвале и закрою дверь. Ключи в кабинете, так? — Стефан перебил отца, теперь заговорив в разы тише. Он поджал губы, отводя свой взгляд в сторону, будто на него опустился тяжёлый груз осознания. Осознания того, что он не мог бросить Державина в беде, как бы ему ни было страшно оставаться с ним в одиночестве. Рафаэль, понимая, что более не мог уверенно стоять на ногах, присел на кресло. Он пробормотал что-то резкое, недовольное и невнятное, а после умолк, силясь перевести дух. Стефан не обернулся назад — он лишь кивнул Роману, развернулся и стремительным шагом двинулся в сторону подвала. Он шёл торопливо, будто пытался сбежать. Державин видел, как напрягались его плечи, а спина делалась ровной, неестественно ровной, отчего казалось, что если бы Трей позволил себе расслабиться хоть на сущую секунду, то рухнул бы в бессилие. Роман старался нагнать его, следовать за ним настолько быстро, насколько позволял ушиб и в без того больное место — в боку стало пылать неприятными, колкими, ноющими ощущениями. Но это — пустяки. Всё могло обернуться куда хуже, если бы Стефан промедлил хоть на минуту. Державин сам лицезрел, как хищно, с превеликой ненавистью, бурлящей в венах, его пожирал взглядом комендант. В его глазах отчётливо читалось желание сделать что-то страшное: растерзать его на кусочки, придать самой жестокой и мучительной смерти. От подобного по коже даже бежали мурашки, но… никакая ужасная мысль лагерфюрера, к счастью, не сбылась. И всё благодаря одному Трею. Он… изменился. В положительную сторону, наверно. Видеть то, как он перечил кому-либо настолько отважно, было непривычно, но так… удивительно. Державин радовался за него, искренне радовался, однако это чувство было совсем коротким, ведь он тут же вспоминал о неподъёмном грузе не то от тоски, не то от вины, начинающей гложить его за эту помощь: Стефан заступился за него, переступив через себя, через двухнедельное молчание и извечный страх. Избегая Романа даже сейчас, намеренно не позволяя себе обернуться ни на секунду, он всё равно не оставил в беде. Всё равно пришёл на помощь, пусть это наверняка стоило Трею многого — и львиной доли отваги, и огромных сил. Державин не знал, что чувствовал. Не мог чётко разделить запутавшиеся, завихрившиеся эмоции — они смешались в одну, неудобную и большую, распирающую его с неистовой мощью. Видя то, как тень Стефана падала на стены, он желал дотянуться до неё, однако тут же запрещал это себе. Ему хотелось остановить Трея, развернуть и упросить послушать, но он знал, что не смог бы выговорить и слова. Всё было слишком, слишком сложно. Да и… страх брал над ним верх. Как же он мог, вот так взять и… снова влезть ему в душу, порыться там, разметать всё по углам, если Роман даже не сумел бы дать чёткого ответа? Ответа на всё… Он не понимал, как быть и куда деваться, ведь его бросало то в одну крайность, то в другую. То Державин отрицал очевидные вещи из остатков своих «принципов», то готов был тут же их забыть и полностью повиноваться воле сердца. Воля сердца, какая она всё-таки была? Оно щемило в груди, давило изнутри, больше не смея терпеть оков, но Роман боялся дать ему хоть долю свободы. Тогда… это означало бы катастрофические последствия. Да ведь? Но как же, как же безрассудно Державин плевал на всё, стоило только взгляду устремиться в его напряжённую спину, на его плечи, скованные в тревоге. Он пытался поравняться с Треем, ухватываясь за ушибленный бок, однако погоня была тщетна — ему казалось, что тот ускользал от него лишь дальше и дальше по коридору. Да и… хотел ли он вовсе его видеть? Опять страдать от одного только взгляда, вновь ощущать всю тяжесть на душе? А главное — не опоздал ли Роман?.. Нет… это — самое страшное, что могло случиться. Голова гудела, но тишина между ними никак не прерывалась — разве что приглушённым стуком обуви. Так они достигли кабинета, откуда Стефан взял ключ, а после и двери в подвал, не проронив ни слова. Было слишком страшно издавать какой-либо звук, даже слишком сбито и громко дышать. Трей спустился вниз по лестнице, останавливаясь у входа в тёмное помещение. Он пропустил Державина вперёд, решительно оставаясь позади. Он не желал того, чтобы ему смотрели в лицо — Роман, впрочем, и сам не позволил себе оглянуться, как бы ему этого ни хотелось. Стоило ему пройти чуть дальше, как Стефан тотчас нащупал выключатель — лампа, подвешенная за провод, мелькнула два раза, тихо прожужжала и осветила серые стены. Трей тут же зашагал в сторону койки, тем самым заставляя Державина его опередить — он начал бояться, будто сделал бы что-то не так, лишний раз бы влез туда, куда не стоило. Он каким-то образом приземлился на край прохудившейся кровати, даже не глядя на неё, и сделал это слишком резко — вмиг вступило в бок, отчего Державин малость согнулся, тихо прошипев. Во рту его всё ещё ощущался терпкий, малость солёный вкус железа — губа, задетая в перепалке невесть каким образом, не переставала кровоточить, и оттого он утирал алые капли тыльной стороной ладони. Ничего иного не было, а рукава чистой рубашки пачкать совсем не хотелось: её ведь теперь выдавали по инициативе Трея. Он… успел столько для него сделать, значительно облегчив ему жизнь. Да что уж, если бы не его присутствие, то Роман был бы мёртв. Лежал бы где-то в земле, а может и вовсе бы его кости тлели в печи, превращаясь в чёрный, едкий дым, валящий из той страшной трубы. Ему почему-то становилось легче от простейшей правды, следовавшей из этого: конец у всех был один, ведь никто бы не разобрал, в какую сторону ветер унёс чей-то прах. И всё же, как ни крути, он был жив. Только вот стоило Стефану сесть относительно рядом, пусть и максимально далеко, как Роман начал медленно, мучительно умирать. В горле встал ком. Сердце застучало быстрее, громче, отчего Державин побоялся, что его бы услышали из груди. Он не мог смотреть на Трея, потянувшегося в карман за платком, но не имел сил и отвернуться — всё, абсолютно всё тянуло его к нему неизведанной мощью. И это притяжение становилось с каждой проходящей секундой молчания только более ощутимым. Стефан, смотря словно поверх Романа, молча протянул ему белую ткань. Ему не хотелось касаться его самому — душу парализовал страх, перекрытый игрой в безразличие. Такое, которое могло бы с лёгкостью ранить. Державин робко взял платок, с болью наблюдая то, как их руки приблизились к друг другу на сущее мгновение и тут же отдалились. Он аккуратно приложил его к разбитой губе, утирая с неё остатки крови, а после опустил в своей ладони на колени. Дрожащие пальцы сами собою смяли, сжали, с отчаянной силой вцепились в эту, теперь имеющую красные подтёки, ткань. Роман не знал, куда деваться. Стефан сидел здесь, прямо перед ним, всё ещё не уходя прочь, и он не понимал, что требовалось с этим делать — ему казалось, будто ещё чуть-чуть, и его, загнанного в угол, настигла бы смерть. Смерть от тоски по тому, кто находился так близко, но в то же время неимоверно далеко. — Это всё? — вдруг монотонно, коротко и холодно прозвучало со стороны Трея. Его слова заставили Державина вздрогнуть: он тут же поднял на него свой взор, полный болезненного вопроса, щемящего ожидания чего-то, чего он сам не знал. Но Стефан даже не смотрел на него. Не смотрел, когда так хотелось, чтобы он взглянул на него хотя бы на секунду. Что-то просилось наружу. Что-то большое, бурлящее, необузданное. И он не мог это контролировать. Больше не мог. — Д-да, — вырвалось у него из уст, и Роман испугался сам себя. Своего необдуманного, короткого, а самое главное — неправильного ответа. Нет. Он ещё не закончил. Это… было далеко не «всё». Трей в ту же секунду поднялся с койки, намереваясь уйти — в эту секунду внутри Державина нечто с дребезгом разрушилось, оборвалось, и он понял, что иного момента могло не быть. Его рука, ранее нервная и слабая, крепко ухватилась за запястье Стефана, останавливая его. — Нет! — он противоречил сам себе, не зная, как ему стоило поступать и что вовсе говорить. — Пожалуйста, постой… Его голос сорвался, стал тихим и сдавленным, полным отчаянной мольбы. Он сжимал руку Трея своей, дрожащей, но не намеревающейся отпускать. Это было сильнее его. Сильнее стыда, страха и «нормы». Роман перестал давать себе отчёт в том, что творил — его сердце полностью выскользнуло из оков и не хотело туда возвращаться. И не смогло бы. Стефан замер, резко обернувшись на него — Державин чувствовал, как под его пальцами бился бешеный пульс. Казалось, Трей перестал дышать, всё ещё силясь сохранить на своём лице безразличие и холод, но ничего не выходило: вместо этого его глаза выражали в себе нечто настолько сложное, что и не передать словами. Но оно… явно доставляло боль. Огромную, колющую в самое уязвимое место, боль. — Я… — Державин пытался подобрать слова, но они тонули в коме, вставшем поперёк горла. Он сглотнул, будто это бы ему помогло, вздымая свою тревожную грудь неровно и сбито. — …Я больше не могу. Роман ощущал, с какой нескончаемой мощью клокотало его сердце, как громко оно билось в груди. Он оттягивал каждую секунду, так и глядя на Стефана в мольбе, готового в любой момент отдёрнуть свою руку. Больше времени не было. Державин сделал рывок — не физический, а внутренний, перешагивая через все свои «страшно», «неудобно» и «неправильно». — Я не понимаю… что с-со мной, — вновь начал он, сжимая свою ладонь на запястье Трея чуть сильнее. — Это… это… я не знаю… — Пусти, — резко выдавил Стефан. Он не мог смотреть на Рому, глядящего с такой искренностью, с такой болью и надеждой, изо всех сил старающегося структурировать свои обрывистые мысли в слова. Это было превыше его сил: ему хотелось сбежать, спрятаться, лишь бы не видеть Рому, не слышать его речи, больше не понимать ничего. Ничего. Он настойчиво дёрнул рукой, как бы ему ни хотелось остаться. Остаться с ним навсегда. — Прошу, не уходи! — Роман был вынужден ухватиться за его запястье ещё пуще, возможно, сжав до неприятных ощущений. Он не желал заставлять Стефана слушать, не желал причинять ему боль, но иначе не мог. Отпустить его сейчас означало потерять насовсем. Больше подобного шанса докричаться до него через широкую, каменистую пропасть, возникшую между ними… ему бы не выдалось. А если бы и выдалось, то неизвестно, когда. В тёмных, глубоких глазах Трея, плескался целый океан — вины, страха, стыда, и чего-то ещё, хрупкого и беззащитного, того, что он пытался отчаянно скрыть за стеной намеренного безразличия. Но эта стена пускала по себе трещины, норовила разрушиться, покуда он изо всех сил старался не смотреть Державину в глаза. Роман глядел на Стефана в тишине. Он совсем не представлял, с чего ему стоило начать, ведь та буря, однажды разыгравшаяся в его сердце, не утихала до сей поры. Она рвала душу в клочья, вздымала над нею чёрные тучи, распирала изнутри штормом и рвалась наружу, чтобы заполонить собой всё. Абсолютно всё. Он не знал, за какую мысль, быстро проносящуюся перед ним в этом смерче, нужно было хвататься — их было так много, что он начинал в них тонуть. Но всё же, ему удалось выделить среди них одну. Одну столь очевидную, может, даже слишком простую и приторную, но самую искреннюю и важную для него. — В Москве… — он выдохнул, и это слово, короткое слово, заставило сердце болезненно сжаться. — Я не понимал. Ничего не понимал… Трей опасливо поднял на него глаза, желая сделать очередной рывок. Ему было больно. Больно слышать его речь, больно понимать её, больно ждать худшего в словах Державина и невыносимо терпеть то, как в его сердце словно медленно вкручивали длинный гвоздь. Он больше не мог стоять здесь, перед ним, словно у стенки, готовясь к неминуемой гибели. Не мог — не хватало сил. Ещё немного, и Стефан рухнул бы на колени, расплакавшись от бессилия, как некто слабый, безвольный… но честный. — Когда ты… — тихий голос Романа срывался, слова шли с трудом, рождаясь где-то в самой глубине его души. — Когда ты стоял впереди оркестра, когда… так живо правил партии, я смотрел на твои руки. И думал… Он сглотнул. — Думал, что никогда не видел ничего прекраснее. Державин увёл свой взгляд в сторону на сущую секунду, а после поднял его на лицо Стефана с отчаянной мольбой. Мольбой о том, чего он сам не знал. — А… а потом ты улыбался, когда я говорил что-то глупое. И смотрел на меня… и у меня, — он прикрыл глаза, пытаясь собраться с силами, — перехватывало дыхание. Я… я тогда не понимал. Не позволял себе понять. Он снова посмотрел на Трея, не скрывая всей растерянности и страха перед собственными словами. Больше незачем было прятаться, да и места для этого не находилось. — Здесь, в этом доме… всё стало только хуже. Сильнее. Я… чувствовал, как непривычно мне щемило грудь каждый раз, когда ты помогал мне, а когда касался меня, невзначай или бинтуя, я… я терялся, как мальчишка, — его голос дрогнул, и он с ненавистью вжался свободной ладонью в собственное солнечное сплетение. — Эта странная боль здесь. Она не проходит. Она становится ощутимее, когда ты рядом. Я не знаю, не знаю, что с этим делать. К-как это назвать. Но… я знаю, что без этого, без тебя… я не смогу быть… счастлив. К глазам Романа стали подступать горячие, горькие слёзы, а слова становились всё тише, всё неразборчивее и обрывистее. Он из последних сил пытался остановить неконтролируемые чувства, беспрестанно плещущие из него потоком, как кровь из свежей раны. Стефан глядел на него, замерев и вытянувшись в струну. Его глаза, широко распахнутые, были полны не столько неверия, сколько исключительного, всепоглощающего страха — страха, что этот хрупкий миг мог рассыпаться, превратиться в пыль и забыться, как сон, стоило ему только пошевелиться или издать звук. Он слышал аккуратные, боязливые слова Ромы, но разум воспринимал лишь обрывки: «Москва», «странная боль», «счастлив»… Но вдруг долгая, мучительная дрожь пробежала по его телу, от плеч до ног, заставляя каждую мышцу прочувствовать напряжение. Он зажмурился, на непроизвольном выдохе резко пригибаясь вперёд, будто от удара в под дых. Грудную клетку стянуло, сжало так, что Трей не мог продохнуть. Весь его вымученно притворный фасад рухнул, как карточный домик, не оставляя после себя ничего, кроме обнажённой истины. Истины страшной, стыдной, совсем невозможной в этом времени, месте и мире, но… такой долгожданной. Он молился. Бессвязно, отчаянно, взывая ко всему на свете, во что когда-либо верил и во что уже перестал: пусть это только не сон. Пусть только не ошибка его больного ума. Пусть не жалость. Всё что угодно, но не это. — А когда ты… не смотришь на меня, я словно… словно исчезаю. Прекращаю существовать, — он всё пытался объясниться, объясниться во всём, что так тревожило и скручивало его нутро все эти недели. Делал Державин это крайне неумело, скомкано, сбито, забывая одно и вспоминая другое. — Я думал, что сойду с ума… Я не просто тосковал, я… я каждый день выискивал в себе причины этого… странного, неправильного… чувства. Стефан тихо всхлипнул, тотчас же прикрывая ладонью лицо, а рука, оставленная в теперь ослабшей, будто доверяющей хватке, медленно, невероятно медленно провернулась. Его пальцы не выскользнули — вместо этого они с дрожью вплелись меж пальцев Ромы, неуверенно их сжав. Державин остановился, с трепетом наблюдая за их руками. Их, теперь не по отдельности. Всю его душу скрутило, а по его щекам неконтролируемо потекли слёзы, которых он не ожидал — он не утирал их, лишь вздрагивая плечами и опуская голову вниз. Роман, даже сквозь бурю эмоций, был намерен договорить. — Я з-знаю… что это неестественно. Знаю, что за такое убивают… Знаю всё. И мне… так страшно, так противно от себя, я-я не хочу быть одним из тех, кого презирают, но… — Державин с нежностью сжал его ладонь в ответ, аккуратно, будто просяще притягивая стоящего Трея к себе. Он понял только сейчас. Понял то, в чём не мог признаться даже самому себе. — Я люблю тебя, Фени. Хоть я понимаю, что мне не стоит, но я всё равно… всё равно люблю. «Люблю». Это слово, тихое и стыдливое, ударило Стефана с силой разорвавшейся бомбы. Он замер, и мир вокруг него словно распался на мелкие частицы, а после собрался заново, уже в ином, невозможном виде. Всё, о чём он страдал так долго, так мучительно, обрушилось на него, чуть не сбивая с ног. Его рука задрожала в ладони Ромы так, что это походило на конвульсию. Он попытался что-то сказать, схватил воздух ртом, но из его горла смог вырваться лишь надтреснутый, сдавленный, оборванный звук — не то стон, не то плач. Глаза Трея не верили: они были полны сомнений, ведь даже в самых смелых мечтах он не смел грезить о… взаимности. Два года. Два года он носил эту любовь в себе, как носят неизлечимый, смертельный недуг — с болью, со стыдом, с пониманием её безнадёжности. Стефан любил втайне, не нуждаясь в ответе, боялся этого чудовищного, прекрасного чувства, как пламени, и ненавидел себя за него. Он полностью привык к тому, что эта обречённая любовь — только его крест, его бремя и личное проклятие, неразделённое никем. Он всё смотрел на Державина в неверии, в закипании горьких слёз, так и не смея принять эти три слова, три, имеющих самую великую силу в мире, которые Трей не был готов услышать после всего, что ему пришлось перетерпеть. — Правда… Стефан, это правда… — Роман медленно и вымученно кивнул, аккуратно приподнимая его руку в своей, словно пытался вернуть Трея в реальность. Он понятия не имел, откуда в нём взялось столько смелости, но продолжал действовать, как бы стыдно и больно ни было. Державин бы лучше умер, чем замолчал. Сердце грохотало в груди, стуча быстро, как у воробья, сжатого в тёплой людской ладони. Он смотрел на Стефана с болезненной искренностью, с надеждой увидеть в его глазах хоть какой-то ответ. Любой. И в Трее что-то надломилось. Окончательно, бесповоротно — не стена, а фундамент, формировавшийся долгими месяцами. Он стал тонуть и беззвучно захлёбываться в этом выстраданном, болезненном чувстве, отчаянно силясь вдохнуть. По щекам его скатились немые слёзы, и как бы он ни пытался что-то сказать, ничего, совсем ничего не получалось. Державин тоже умолк. Он ласково, будто боясь каждого касания, взялся за его пальцы и притянул напряжённую ладонь ближе к себе, а после прижался к ней лицом — он намеревался потонуть в этом чувстве вместе с ним. Стефану было тяжело, неимоверно тяжело глядеть на него, отчего он зажмурился, рвано выдыхая и теряясь во внезапно вспыхнувшем тепле. Но и не видеть Рому он тоже не мог — потому Трей, смотря на него сквозь жгучие слёзы, дрожаще высвободил свою руку и потянулся ею к щеке Державина. Он будто проверял, реален ли Рома, реален ли этот момент, проводя самыми кончиками пальцев по его скуле и после уходя ближе к шее. Он больше не мог стоять — ноги его подкосились, сердце прогремело в груди, и Стефан рухнул в его объятия, с силой отчаявшегося вжимаясь всем телом в саму его суть. Так, будто боялся, что его могли вновь у него забрать. Трей, полностью потеряв контроль над своими эмоциями, спрятал лицо в шею Ромы, давая солёным, обжигающим слёзам смыть слои векового стыда, вековой вины и ненависти к себе. Его выворачивало наизнанку, выкручивало каждую кость, все тело сотрясали спазмы, а глубинный, надрывный, но беззвучный плач заставлял его грудь бесконтрольно и рвано вздыматься. Державин ответно обвил его руками, позволяя ему сдавить себя даже сквозь неприятные ощущения в боку. Но боль была пустяком, по сравнению с бурей чувств, всецело захлестнувших его. Он упёрся подбородком в надплечье Стефана, цепляясь пальцами в ткань его белой рубашки так сильно, словно это — последнее, единственное спасение. Роман намеревался слиться с ним воедино, в одно мучение, в одно выстраданное счастье и в одну судьбу на двоих. Сквозь ткань воротника он чувствовал жар, обрывистое и влажное от слёз дыхание, покуда и сам не мог обуздать свой сдавленный, тихий плач. Слишком многое они пережили, чтобы реагировать на самое желанное, самое невероятное… так просто и ровно. Нет — в их душах бушевал шторм, теперь заместивший всю реальность. В этом моменте существовали только они. Только ошеломляющие своей силой чувства, схлестнувшиеся в одну сокрушающую, но в то же время лечащую бурю. Они падали в бездну вдвоём, ничуть этому не сопротивляясь — и бездна прятала их от всех невзгод, смывая прочь недели, месяцы тоски, годы недопониманий и необъяснённой, томящейся в клетке, сдержанной за замком любви. Больше не было ненависти, неизвестности, не было страха осуждения и всеобъемлющей вины. Были только они. Сквозь время и пространство — только они. Никто не мог говорить, да и не нужно было. Когда первая, самая острая волна облегчения, от которого разрывало грудь, отступила, их объятия не стали слабее — нет, они попросту стали иными. Менее отчаянными, менее вымученными. Тон их изменился в сторону усталости и невероятной, хрупкой нежности, словно оба наконец обрели свой драгоценный дом. Стефан всецело обмяк без сил, оставаясь вжатым в его шею — он сумел остановить неконтролируемый поток слёз, но глаза его всё ещё были мокрыми и, казалось, любая мелочь могла сейчас заставить его вновь расчувствоваться. Державин расслабился, теперь попросту прикрыв глаза и неровно, тихо дыша всё там же, уместившись на его надплечье. — …Е-если это шутка, — вдруг тихо, хрипло выдавил Трей, — то лучше убей меня прямо сейчас. Романа это в какой-то мере даже задело, но он понимал, понимал всё, через что пришлось пройти Стефану. Весь этот стыд, весь ужас, вся саморазрушающая ненависть… это ему было знакомо. Теперь знакомо слишком хорошо. Он утёр остаточные слёзы с лица, а после аккуратно, неторопливо отпрянул от него, чтобы посмотреть в глаза, но не отодвигался далеко. А ведь Роман ни с кем так не плакал. Совсем. Трей — тоже, и потому ему было слегка неловко, но неимоверно тепло. Стефан поднял на него свой вопросительный, доверчивый взгляд, наконец имея возможность смотреть на него не втайне и не скрывать своих чувств. Державин лишь отрицательно покачал головой на его слова, и, протяжно выдохнув, точно собираясь с силами для последнего рывка, дрожаще, неуверенно потянулся своей рукой к затылку Трея. Он боялся спугнуть его, но в ответ на робкий, словно вопрошающий разрешения жест, последовала только тишина — Стефан уставился на него в мучительном ожидании, ощущая, как сердце вновь загрохотало в груди. Рома коротко огладил его по шее, не переставая смотреть в глаза — стыд залил его щёки краской, а взор незаметно блеснул чем-то тёплым, спокойным. И он, еле заметно поджав брови и нервно сглотнув, медленно, невероятно медленно потянулся к нему лицом. Трей невольно уместил свою ладонь у него на плече, не зная, как справиться с волнением, но совсем скоро стал близиться к Державину в ответ — так же трепетно и боязливо, растягивая каждую секунду. Он беззвучно вдохнул и прикрыл глаза, полностью вверяя себя в его руки. Их губы встретились — мягко, неуверенно, совсем не так, как тогда, в кабинете. Не в порыве отчаяния, а медленно и осознанно, даже в некоторой мере изучающе: форму, еле различимый вкус, перебиваемый остатками солёных слёз и крови. Обоих словно обожгло пламенем, но это было тем приятным огнём, в котором хотелось гореть вечно. Без боли, без ощущения реальности, просто тлеть и тлеть. Ни Державин, ни Стефан, не имели понятия, как стоило целовать мужчину. Это ощущалось так странно и ново, но в то же время… так правильно. Рома ласково придерживал его голову, робко перебираясь горящими пальцами до скулы и чуть напряжённо оглаживая её очертания. Стефан жался к нему ближе, с нерешительностью накрывал собственной ладонью его руку и скользил по запястью, словно пытаясь не пошатнуться в сторону оттого, что весь его мир шёл кругом. Он ощущал, как мерно плавился. От всего: от долгожданного, всеобъемлющего счастья, стыда, залившего щёки румянцем и того, как бешено колотилось и звенело сердце глубоко внутри. Он чувствовал, отчётливо чувствовал, как тепло обволакивало его, а все беды отходили на самый дальний план. Пришёл покой. И ему больше не нужно было ничего. Ничего, кроме его тёплых, чуть подрагивающих от волнения рук. Державин отпрянул от него, но недалеко — сквозь смущение открыл глаза, всматриваясь в лицо Стефана с нежностью. Он глядел на него в ответ, будто заворожённый, размеренно и тихо дыша. — Я тоже… люблю тебя, — Трей говорил эти слова вслух впервые. Впервые за всю свою жизнь, пусть он и пытался найти своё место, бросаясь в какие-то разовые интриги, чтобы доказать себе же, что он — ничуть не хуже остальных. Но всякий раз такая поддельная «любовь» была обречена на погибель: впрочем, на подобное он решался всего два раза, давно, в консерватории. Всё это было «не то». А сейчас — да, это было куда более, чем прекрасным и нужным ему. Не описать в словах, и слов, в любом случае, много и не требовалось. — И ты… не представляешь, насколько сильно это чувство. Стефан кратко вдохнул, вновь прижимаясь к Державину устами — теперь смелее, увереннее, но всё так же трепетно и неторопливо. Роман тотчас же ответил ему, подаваясь вперёд и опуская ладони на его бока. По сердцу разлилось яркое, отчётливо различимое тепло, а в животе вспорхнули мириады разноцветных бабочек, заставляя душу, некогда позабывшую всякую нежность, заново ожить. Трей ласково касался шеи Ромы, оглаживая её мелкими, трепетными движениями, изредка переходя к щекам. Второй же рукой он уместился чуть выше его поясницы, применяя слабое, еле различимое во всецело поглотившем их чувстве, давление: хотелось быть к нему как можно ближе. Быть настолько близко, насколько бы он смог. Вечно, сквозь годы, до самого конца — Державин испытывал то же сильное, навязчивое желание, не имея сил ему противиться, и оттого наслаждался каждым моментом, запоминая мельчайшие детали: то, как протяжно и шумно выдыхал Стефан через нос, близясь к нему лишь больше, то, какими мягкими, горячими не то от слёз, не то от эмоций, были его губы, то, как ласково он к нему жался, словно намереваясь слиться с ним в один сплав всех тех счастья, тоски и огромной по своим размерам любви. Такой, что она заполняла собой каждый уголок их безграничных душ. Сверху раздались грузные, неровные шаги — чрезмерная бдительность Романа заставляла его прислушиваться к окружению даже в такие сокровенные моменты, но фоном. Он тотчас же дёрнулся назад, перепугано взирая Стефану в глаза. По его виду было заметно, что он тоже всё понял. Потому Трей, переведя дух, в спешном темпе поднялся с койки — по телу пробежался лёгкий холодок от контраста температур. После он принялся утирать лицо ладонью и судорожно поправлять малость взъерошившиеся волосы. Стефан вздёрнул на себе лёгким движением ткань белой рубашки, убирая все ненужные складки, и обратил свой неожиданно мягкий взгляд на Романа. Он помолчал с секунду, улыбнулся в неком ожидании, а после нащупал в кармане брюк ключи. — Я зайду за тобой чуть позже. Хорошо?
229 Нравится 96 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (2)