Натянутые струны

NC-17
Завершён
236
5
Byakuyal бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
474 страницы, 250 631 слово, 40 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
236 Нравится 96 Отзывы 55 В сборник

Никому

Настройки
Яркий дневной свет падал на рабочий стол, что был завален строгим порядком бумаг. Справа — груда непрочитанных, никем не тронутых писем, дожидавшихся своей очереди, а слева — аккуратно вскрытые, изученные вдоль и поперёк. Стефан всегда дотошно и ответственно подходил к своей работе, даже столь неправильной с моральной точки зрения: он возвращал каждому конверту первозданный вид, чтобы постороннее вмешательство не было заметно получателю. Если, конечно, телеграмма бы вовсе дошла к нему. Те письма, о которых требовалось сообщать начальству, содержащие в себе то государственную измену, то ещё какое-нибудь страшное, но, как правило, крайне редкое преступление, он помечал специальным опознавательным знаком — печатью. И, естественно, подобные письма никуда бы не дошли. Пожалуй, Стефан всё же был крайне плохим работником с перспективы государства. Зато — человеком куда более сострадательным, чем все они вместе взятые, ведь Трей не находил в себе сил помечать тех, кого понимал. Он часто закрывал глаза на те вещи, которые считались преступными по мнению властей, но не по его: некоторые люди открыто осуждали в переписке гнёт государства, другие вели диалог с евреями, русскими, в общем — врагами, а третьи делились обыденными историями с близкими, но «неугодными» государству людьми. Или попросту любили, высказывая свои эмоции слишком заметно, чересчур ярко. Последних Стефан вовсе старался не трогать, ведь сам мог оказаться на их месте, если бы не собственная решимость, наконец восставшая из мёртвых. Август навсегда покинул его жизнь — Трей был уверен в этом, ведь отныне этот дом и его змеиную натуру ничего не связывало. Разве только… знакомство с отцом, но это — сущий пустяк, который через время забылся бы сам собой. Нейман не рискнул бы вновь являться туда, откуда он ушёл с поражением. С весьма позорным. Однако и Стефан возвращаться в сферу музыки пока не намеревался. Не здесь. Не в этом городе, не в это время… ведь тогда бы он неминуемо столкнулся с Августом, и тот вновь использовал бы любой предлог, чтобы навредить. Но это не пугало — скорее попросту создавало некоторые неудобства. Тем более, после той анонимки, не стоило высовываться. Да и как-то не очень хотелось: музыка в Нюрнберге для него умерла. Однако, может, когда-нибудь, всё же удалось бы вновь к ней обратиться. Что же до главного доказательства, его слезливого и до невозможности личного письма — он его сжёг. Трей не желал хранить его, чтобы избежать ошибок прошлого — наверно, так было бы лучше. Впрочем, он ничего и не терял. Всё, что требовалось сказать, он сказал. И теперь был по-настоящему счастлив. С осознанием взаимности своих чувств даже дышалось по-другому. Его перестала преследовать бессонница, вечная изнурённость, и с виду Стефан будто ожил. Бросающаяся в глаза, почти нездоровая бледность отступила до пределов нормы, тяжесть и чрезмерная задумчивость его взгляда сменились нежностью, и весь он словно расцвёл. Так внезапно, но как никогда кстати. Его больше ничего не тревожило — что ж, почти. Но те невеликие проблемы, были ничем по сравнению с тем, что ему приходилось терпеть каждый день во время вынужденного молчания или болезненной разлуки. Рома теперь был здесь — ближе, чем когда-либо. И это ощущалось столь ново, непривычно и прекрасно. Стефан никогда не испытывал ничего подобного, никогда не плавился от одного лишь тайного взгляда, ведь прежде ему не сопутствовала мысль: Державин испытывал то же самое. Идентичное тому, что теплилось в его груди на протяжении двух лет с неумолимой интенсивностью. И в это до сих пор не верилось, ведь Трею всегда казалось, что ему было не суждено быть любимым, что он всю свою жизнь оставался бы в стороне, не нуждаясь в ответном чувстве, а ещё хуже — делил бы свою судьбу с безразличным ему человеком. Но… ему наконец удалось испытать высшую степень счастья, и это перевернуло в ненавистном доме всё. Абсолютно всё. Романа же всё ещё терзали сомнения. Он никак не мог смириться с тем, что он — преступник, более не угодный своей же стране. Но переживания забывались сами собой, стоило Трею лишь взглянуть на него с необычайной мягкостью. Он вмиг таял, не имея ни сил, ни желания противиться трепету собственного сердца. Принять свою суть, прячущуюся внутри всю жизнь, оказалось куда сложнее, чем он думал. Но мелкими шагами, позволяя себе всё больше и больше касаться, говорить, в конце концов, размышлять, Державин шёл по верному пути. И Трей ему помогал во многом. Они виделись часто. Свое свободное время Стефан теперь проводил на первом этаже, там, где было дозволено появляться Роме, а когда приходилось садиться за работу, уходить в комнату, его тянуло обратно. Когда выпадал шанс, Трей звал его к себе под предлогом какой-либо помощи по домашним делам — они не упустили ни одного момента за то короткое время, прошедшее со дня, поделившего их жизни на «до» и «после». Стоило им остаться наедине, как пространство между ними сжималось, наполнялось приятной тишиной и теплом. Их касания больше не были вынужденными или случайными: когда никто не видел, Стефан мог огладить его по плечу, а Державин — намеренно задеть его руку. Они всегда старались быть как можно ближе друг к другу, и это желание было в стократ сильнее страха быть пойманными. Трей и Рома разговаривали, разговаривали много. И о важном, и о ерунде — прошло всего около недели тесного как никогда контакта, и они ни капли не утомлялись. Даже Стефан, высоко ценящий своё личное пространство — нет. Ему хватало нескольких часов, что он тратил на работу в одиночестве, чтобы прийти в себя. Рядом им было приятно и спокойно, будто сердцу вернули ранее болезненно оторванную часть. Они могли сидеть в абсолютном молчании, лишь переплетая пальцы и прижимаясь ближе к друг другу. И вовсе не хотелось уходить. Не хотелось разлучаться даже на ночь, ведь это — единственное, что спасало, единственное, что дарило умиротворение в жестоком, воздвигнутом на крови мире. Они старались не рисковать. Отец редко оставался в доме, но всё же, так происходило. Стефан был вынужден играть отведённую ему роль — холод, отдалённость, даже некоторое, еле заметное презрение, а Державин — немой испуг. Но актёры из них были никакие. Во взглядах то и дело проскальзывала нежность, виноватость за свой тон или поведение, понимание, что иначе нельзя. Трей не мог открыто грубить ему, даже на своём языке, и его максимум — выразить не просьбу, а приказ. Так, только для вида. И Рафаэль не говорил по этому поводу абсолютно ничего, а стало быть, этого хватало. Стоило надеяться, что продолжало бы хватать и далее… Слабо улыбнувшись самому себе, Стефан запечатал очередное письмо и отложил его в сторону. Он беззвучно вздохнул и хотел было доделать работу, оставшуюся на сегодняшний вечер, как в дверь постучали. Легко, но медленно. Трей обернулся к двери, пытаясь опознать того, кто за ней стоял, исключительно по стуку. Отец, как правило, попросту вламывался в комнату. Софи же — да, оповещала о себе, но куда быстрее, отчётливее. Мог ли то быть Рома? В любом случае, стоило открыть. Он поднялся со стула, одновременно с любопытством и опаской прошагивая к выходу и сразу же отворяя дверь. Стефан замер от неожиданности увиденного, впившись пальцами в дверную ручку. Перед ним стояла Элеонор. С серьёзным, всегда безразличным и усталым лицом, в чём-то будто даже безжизненном. Глаза её, тёмные, смотрящие в душу, никогда не блестели. По крайней мере, Трею не приходилось этого замечать. Он выпрямился, сглотнул ком в горле, глядя на мать. Оттого, что она находилась к нему так близко, смотрела на него не поверхностно, а чётко в лицо, у Стефана поджало нутро. Элеонор никогда не была к нему ласкова — разве что совсем в раннем детстве, но эта, словно вынужденная нежность, быстро сменилась холодом. Трей не помнил, когда в последний раз она проявляла к нему тепло. Может, все двадцать семь лет назад. Всё остальное же время… она была ему безмерно далека. И Стефан, впрочем, привык, больше не нуждаясь в её внимании. Но сейчас мать стояла в дверях. Прямо перед ним, и ему оттого стало дурно. — Что-то нужно? — выдавил он, от нервозности скользнув взглядом в сторону. Элеонор же кратко кивнула головой, соответственно отведя глаза в пол. — Да. Можно войти? Это казалось бредом. Стефан не имел понятия, что матери от него требовалось спустя столько долгих, мучительных лет молчания, но он отступил назад без препираний, пропуская её в комнату. Видеть её здесь было странно, крайне странно — Элеонор будто не вписывалась в интерьер, от неё веяло чем-то чужим, отторгающим. Но в то же время родным — вечный парадокс. Она остановилась у его стола, молча оглядывая бумаги и конверты что были, на удивление, в стройном беспорядке. — Стефан, — начала мать, и у Трея перекрутило душу. Он чувствовал, что ей было тяжело с ним говорить, она выдавливала каждое слово. — Я хочу уехать. Насовсем. Забрать отсюда Софи. Пол словно ушёл у него из-под ног. Стефан почувствовал, как колени подогнулись сами собой, и его вдруг шатнуло в сторону. Казалось, если бы он сделал один, хоть один-единственный шаг, то он безвозвратно провалился бы в глубокую бездну, вдруг развернувшуюся прямо под ним. И эта бездна норовила забрать его, как мать собиралась забрать Софи. — …Что? — его голос дрогнул, ведь горло поджало до боли, почти так же, как несколько недель назад. Когда перед ним стоял Рома, а он никак не мог объяснить, почему так сильно сжимал то письмо в руках. Трей тряхнул головой, всё же сделав шаг ближе к Элеонор — вся та приобретённая уверенность улетучилась куда-то, стоило матери оказаться перед ним. Нет… на неё было плевать. Но даже допущение мысли о том, что он не видел бы Софи рядом, у себя под боком, не смог бы её защитить, успокоить, пригреть… казалось ему ужасной. Вгоняло в безудержное волнение и страх. — Куда? — В Швейцарию, — Элеонор не поворачивалась к нему лицом: она всё глядела на стол, скользила взглядом по книгам, бумагам, крепко поджав губы. У Трея складывалось ощущение, что она не хотела его видеть. Или попросту ей было тяжело на него смотреть. Стыдно. — Почему? Мне нужно знать! Почему! — Стефан не имел понятия, куда стоило себя девать, шаркнув ногой вперёд. Это внезапное, сумбурное заявление, обрушилось на него столь резко, что казалось бредом. Ложью. — …Ты и сам знаешь. Я поняла, что не могу более здесь находиться, не вытерплю, — мать стиснула зубы, так и не решаясь повернуться. — Не могу смотреть на всё, что происходит в стране. Что происходит в доме. И не желаю, чтобы Софи видела то, как отец бьет пленного. Или убивает. Мать говорила всерьёз. Она желала не просто уехать, а забрать с собой сестру — единственную причину, по которой Стефан до сих пор был жив. Он мог бы закончить всё ещё тогда, в моменты душевных порывов, или мог бы попытаться сбежать, но долг перед ней, страх бросить её одну, как он «бросил» Рому, заставил каждый раз останавливаться. Софи — та, за кого он держался в самые тяжёлые моменты. Та, которая только своим присутствием в доме осветляла жизнь. Трею хватило нескольких долгих месяцев для того, чтобы привязаться к ней заново. Разлука длиною в семь лет словно и не сыграла особой роли: он всегда знал, что где-то там, далеко, росла она. А когда всё же приехал… то его мысли не подверглись сомнениям: Софи всё так же хотелось защищать, оградить от несправедливости этого мира, наставить её на правильный путь. Ведь она… невинная душа, с раннего возраста вовлечённая в те вещи, в которых она ничего даже и не смыслила. За сестру было так больно. Расти в подобных условиях, когда на каждом шагу подстерегали опасности, исходящие от собственного же государства, было невероятно тяжело. Стефан пусть и застал время нестабильности после Первой Мировой войны, когда страна отчаянно пыталась выкарабкаться из кризисов, встать на ноги, но он не помнил… такого насаждения жестокости даже самым малым умам. Теперь её подавали им, скрыв под тенью «патриотизма», но на деле всё вело к ужасным вещам. И ему было невероятно страшно за Софи. Из-за окружения, из-за книг на её полках, из-за плакатов на стенах… Её пока гибкий, уязвимый разум мог легко окунуться в пучину, из которой бы Трей не смог её спасти. Он боялся допустить формирования неправильных убеждений. А когда его не стало бы рядом… кто бы за этим следил? Элеонор? Это звучало особенно смешно и плачевно одновременно, ведь Стефан, откровенно, даже не знал её точку зрения по поводу острых вопросов. Можно было лишь догадываться по её словам, что она… удивительно, но в чём-то была с ним согласна. Стефан молчал, замерев. Он не верил, что мать могла решить всё так резко и беспардонно — Элеонор даже не спросила, хотел ли бы Трей того, чтобы она забрала с собой Софи. Она не сообщила о планах, а поставила перед фактом, и это ударило его сильнее пули. — …Вы пришли ко мне, чтобы… что? — он напрягся, и в тоне его голоса почувствовалась сталь. — Что Вы хотите от меня услышать, когда прямо заявляете мне о таком? Элеонор потупила свой взгляд в пол. Она длительно, устало выдохнула, и всё же глянула на сына через плечо — оттого Стефана пробрало изнутри, и весь его напряг обратился против него. — Я понимаю. Понимаю. Но мне нужна твоя помощь. Трею стало неприятно: в животе крутануло, а к горлу поднялся ком не то обиды, не то ощущения несправедливости. Почему он должен был помогать матери, если она поступала с ним… так? Если она, ничего не сказав, забирала у него Софи? — Помощь? С чего бы… с чего! Вы не можете так просто забрать её! Он свёл брови к переносице, стиснул ладони, всем своим видом показывая, что не желал вести с ней дела. Элеонор, заметив это, через силу повернулась к нему лицом. — Прошу, Стефан. Я хочу как лучше. Лучше для Софи. Так не хотелось ей отвечать. Так не хотелось смотреть в её просящие глаза, ведь Трей знал, что рано или поздно бы сломался — речь шла о сестре, о её безопасности и счастье. Он не мог допустить, чтобы Софи росла здесь, в Германии. В этом… он соглашался с Элеонор. Однако слышать беспокойство со стороны матери, просьбы, было чересчур странно. Она никогда не обращалась к нему за помощью. Никогда. И теперь, спустя двадцать семь лет… она стояла перед ним, вопрошая. Стефан не знал, что стоило говорить. Не знал, как стоило поступать, ведь даже не понимал, что чувствовал: он не хотел, чтобы у него забирали Софи, не хотел потерять её, но в то же время Трей осознавал, что так было бы вправду лучше для неё. Он всё молчал. — Я знаю, что тебе на неё не наплевать. Знаю, что ты другой, — и вновь ему твердили уже знакомое. Однако сейчас в этом Стефан не ощущал подвоха. — Ты отличаешься от отца. Я видела, как ты заступался за пленного, видела, как защищал сестру, и это… благородные поступки. Ты хороший… человек. Я тоже хочу сделать что-то хорошее. Для Софи. Ты единственный, к кому я могу обратиться. Он чувствовал, как внутри вновь что-то надламывалось, и Стефан никак не мог на это повлиять. Мать, несмотря на долгие годы молчания, холода и намеренного дистанцирования, говорила ему те вещи, о которых он мог лишь мечтать. Трей привык жить и без её признания, и сейчас оно его вовсе не тревожило. Но слышать подобное спустя вечность… было так больно. Его будто ударили ножом в сердце. Где была мать, когда она была по-настоящему ему нужна? Всё выглядело так, будто она опомнилась только сейчас. Вовремя. Стефан почувствовал, как по его груди разлилась горечь обиды. Ещё давней, детской, когда Элеонор не обращала на него внимания и прилагала все усилия для того, чтобы избежать контакта с сыном. — Я не понимаю. Зачем Вы сейчас всё это говорите? Я внезапно стал Вам нужен? — он поднял взгляд на мать. Взгляд, в котором была вся боль за того маленького мальчика, так отчаянно нуждавшегося в материнском внимании, всё непонимание её холода и… нынешнего внезапного тепла. — Вы отворачивались от меня, не замечали меня, когда я… я просил о помощи, а отец требовал от меня невозможного! Мне не было, куда пойти, чтобы скрыться от его гнёта! Голос Стефана набирал силу, и он не мог себя остановить, хоть и видел, с какой ответной горечью глядела на него мать. Её глаза, обычно пустые и блёклые, наполнились странной, нестерпимой мукой. Она понимала. Всё понимала и словно сгибалась от каждого его слова, чувствуя на себе всю ту боль, которую она причинила. — Да мне оказалось легче в чужой стране, чем в собственном доме! Настолько сильно Вы меня любили, да? А теперь… просите у меня помощи? После всего, что Вы сделали?.. А точнее, не сделали. — Ты не понимаешь! — голос матери надорвался, и она туго сглотнула. В её словах впервые прозвучала отчаянная сила. — Ты не знаешь, каково это, жить в аду, из которого у тебя нет выхода! Ты не знаешь, каково каждое утро просыпаться с мыслью, что ты — вещь в доме человека, которого ты боишься больше смерти! Трей умолк. Его гнев внезапно столкнулся с чем-то острым, неясным и ужасающим. — …О чём Вы? — Я не могла смотреть на тебя, — прошептала она, и слова её были полны такого стыда, что Стефану стало физически плохо, — ведь ты… живое напоминание. Напоминание о том, что… — она не закончила, не смогла, задыхаясь. — …Я не понимаю. Напоминание чего?.. Тишина в комнате стала неподъёмной, а воздух — ледяным. Трей стоял, не в силах пошевелиться, внимая каждому её слову со страхом. — …В мою юность разразилась война. Немецкие войска оккупировали значительные территории моего дома, Румынии, — от одного только слова «Румыния» Трея будто ударило пулей в грудь. — И там был он. Мы нравились друг другу, но… я не хотела ничего серьёзного. Я не хотела терять своей свободы и предавать Родину — тоже… Она рвано выдохнула, смотря вглубь себя, будто заново проживая весь тот ужас, о котором молчала. — Он был резок, упрям. Я просила остановиться, но он не слушал… Мне пришлось уехать с ним, когда я узнала о тебе. Скрыть моё происхождение, уничтожить документы. Моя жизнь на этом кончилась. — …Что? Стефан ощутил, как его мир враз перевернулся набекрень. Не рухнул, а вывернулся наизнанку, обнажив гнилую, кровоточащую суть всего, что он считал своей жизнью. Всё, что он знал, всё, чему верил — было ложью. Гадкой, невыносимой ложью, в которой погряз этот дом. У него не было ни слов, ни мыслей — Трей стоял, не имея сил даже сделать вдох. Вся его злость, все обиды, встали поперёк горла ледяным, режущим комом, не продвигаясь ни вперёд, ни назад. Он больше ничего не слышал. Все дальнейшие слова Элеонор, пытающейся не то объяснить себя, не то оправдать Рафаэля, не имели смысла, не складывались в единую картинку, а были осколками зеркала, в которых он видел отражение собственного прошлого: Детство. Холодные, редкие и вынужденные прикосновения, которые он принимал за равнодушие. Её взгляд всегда скользил мимо него, будто он — призрак, пятно на стене, на место которого лучше повесить картину. Стефан считал, что делал что-то не так, всё время пытался угодить. Он думал, что был недостаточно хорош, недостаточно «правилен» для неё. Вся его жизнь… вечное стремление к идеалу, болезненная аккуратность — попытка заслужить. Заслужить тёплый взгляд, тёплые слова. Любовь. В конце-концов, право на существование в этом доме. Однако позже Стефан смирился, стал относиться к ней с тем же равнодушием, что и она к нему. Но всё время… это он. Он был её кошмаром. Живым, дышащим, растущим кошмаром, в котором каждая черта, унаследованная от отца, напоминала ей о дне, перечеркнувшим всю её жизнь. От этого сознания его стало тошнить, ноги сами собою теряли опору, и Стефану было тяжело стоять на месте. Его шатало из стороны в сторону, пусть он и пытался отчаянно удержать равновесие — ничего не помогало. Трей почувствовал себя невероятно маленьким, беззащитным, задавленным всей той правдой, которая так неожиданно вскрылась. Истина ошеломила его, оглушила и заставила задыхаться. Мать наверняка бы молчала и дальше, если бы не… его собственный пример — Стефан показал ей, каково это, меняться из труса в самоотверженного, смелого человека. Но лучше бы не показывал… лучше бы… Его голову разрывали мириады ярких, как молния, и острых, как нож, мыслей: и о Румынии, и о своём происхождении, о невероятной ярости на отца, о том, почему Элеонор была к нему столь холодна. Он понял всё разом и теперь жалел о своей догадливости. Пол уходил у него из-под ног, и Трею становилось всё более дурно. Его шаг отшатнулся назад, будто он обжёгся осознанием всего ужаса, который прятал этот прогнивший изнутри дом. Мать машинально протянула ему руку, словно не желала, чтобы Стефан уходил. Но он больше не мог находиться здесь. Не мог смотреть ей в глаза — ему стало еще более стыдно, чем ей. Стыдно и горько за всё. — Стефан, послушай. Мне жаль. Правда жаль, что я не была рядом. Я боялась, что возненавижу тебя, поэтому старалась держаться подальше. Ты не виновен. Но это я поняла не сразу. Я не могла любить тебя, не могла любить вообще никого… Моя личность, мое прошлое, всё было стёрто, ведь… если бы они узнали, что я не немка… — её спутанные слова, в которых Элеонор почти задыхалась, слабо, тихо пробивались сквозь всё оглушение, в котором пребывал Трей. Она попыталась дотянуться до него, коснуться, но Стефан отпрянул так, словно его выдернули из столетней комы. Он сделал это ненарочно, не желая причинить ей боли. Иначе у него сейчас бы не вышло. Трей оступился только дальше от неё, словно боязно ища ногами устойчивую поверхность. Он не знал, куда стоило себя девать — вся его душа металась из стороны в сторону, не находила себе места. Стефан сорвался с места, не имея сил находиться рядом с ней. Ему нужно было переварить всё сказанное. Но как… как ему это требовалось сделать, когда столько истины на него вывалили за один единственный раз? Он не винил мать в том, что она молчала. Может, лишь самую малость. Однако Стефан поступил бы так же, оказавшись в таком безысходном положении. Больше того — уже поступал, замалчивая годами то, что было так важно. Но он не мог простить её за отсутствие, за холод и непричастность. Как бы за неё ни разрывалось сердце, Стефан никогда не смог бы этого сделать — совсем никогда. Элеонор и он больше не имели ничего общего, но душу почему-то, несмотря на пропасть между ними, выворачивало наизнанку от боли за неё. Не как за мать, а как за живого человека со своими целями, мечтами и желаниями, которые были безжалостно раздавлены по причине… его же появления. «Это я виноват» — мысль то и дело проносилась в голове, пока он спускался на первый этаж, еле сдерживая своё рваное дыхание. Трей сел на диван в гостиной, согнувшись пополам. Он сбито дышал, его плечи дрожали, когда он пытался привести себя в чувство, протирая ладонями лицо. Стефан понимал, что никак не мог быть причастен к тому, что сделал отец, но, как ни крути… он являлся следствием этого. Следствием зла. Страха. Думала ли Элеонор о том, каково ему было бы жить с этим после её слов? Наверняка. И просто не могла более скрывать своей боли. А отец? Он… что? Трей думал, что мнение о нём не могло упасть ещё ниже, провалиться за известные пределы глубин неприязни, но всё оказалось иначе. Мало того, что он убивал людей, считал врагов грязью под ногами, не щадил жизней, жутко относился к самому Стефану и тем, кто ему был дорог, он ещё и… сотворил такое. А самое страшное — скрывал так долго, так яростно, на протяжении десятков лет. Однако вся правда рано или поздно всплывала на поверхность. Его запятнал чернью яд, и именно поэтому он так громко кричал о чистоте. Рафаэль твердил об арийской расе, которую ни в коем случае нельзя было смешивать ни с чем другим — для людей, приближённых ко власти и войне… особенно, а сам… Нет. Происхождение собственной матери, смешанная кровь волновали Стефана меньше всего. Ему было на это плевать, просто получалось весьма… иронично и горько, ведь отец с презрением относился ко всем, в ком не текло немецкое начало. Трей окончательно перестал верить, что в нём было что-то хорошее, что он желал ему лучшего, отдалял от повторения собственной судьбы. Может, Рафаэль и раскаивался, сожалел о содеянном, но это его никак не оправдывало. То, что он был молод, глуп и приучен к безумной жестокости военным делом — ничего не значило. Ничего. Его ярость на отца то и дело сменялась отчаянием, чувством вины и болью за Элеонор. Он не находил себе места, вставая и садясь обратно. Хотелось ударить Рафаэля, да покрепче, и в то же время он желал утешить мать, хоть это и было бесполезно. Но сильнее всего ему хотелось бежать. Бежать отсюда, подальше от отца, от матери, от всех кандалов и цепей, сдерживающих его на протяжении столь долгого времени, от предрассудков и свирепой жестокости. Стефан даже не заметил, как на его плечо, когда он вновь сидел, согнувшись пополам, легла ладонь. Он дёрнулся от неожиданности, но тут же расслабился, видя перед собой Рому. Державин, поджав брови, вглядывался ему в лицо: Трей выглядел невероятно тревожно и обессиленно. Он продолжительно дёргал ногой, в невозможности остановиться. — …Ты чего? — тихо спросил Роман, присаживаясь рядом. Весь его вид выражал беспокойство. — Что-то случилось? Стефан не знал, что стоило ему сказать. Прямо? Это звучало бы крайне странно и неуместно, пусть мать и вывалила ему всё именно подобным образом. Она не умела иначе. Он пытался начать говорить, хватал воздух ртом, но тут же понимал, что не мог — слова застревали в горле. Оттого он увёл голову в сторону, спрятал лицо в своих ладонях, беззвучно всхлипнув от отчаяния. — Ну-ну… — Державин вновь не понимал, что происходило, однако это не мешало ему переживать. Он, заранее оглянувшись по сторонам, огладил Стефана по спине, и тот прильнул ближе. — …Я думал, что отец… не настолько ужасный человек, — начал Трей, делая паузу, чтобы сглотнуть, — но всё оказалось куда хуже. Мать не хотела детей, она вовсе не хотела ничего серьёзного, а он… Он не смог продолжить, согнувшись только больше. Стефан вот-вот бы задохнулся в нагрянувших эмоциях, взбудоражившихся лишь больше от повторения её слов вслух. Это было слишком. — …Сделал всё по-своему. — …О, Боже… — Меня не должно здесь быть. Рома, я… всё моё существование — ошибка… Я — ошибка… Державин тотчас помотал головой, подсаживаясь к нему и приобнимая. Он чувствовал, как содрогались его плечи: Роман никогда не видел Стефана таким. Ему никогда не приходилось залезать прямиком ему в душу, чтобы успокоить — раньше они отделывались тревогой перед концертами или после них, болезненным признанием, но сейчас… нет, это было другим. Направленным не на них, а вовне. — Что ты говоришь!.. Нет, никакая ты не ошибка, — Державин силился найти правильные слова, пусть и не знал всех деталей. Однако он сумел понять общие черты ситуации: когда дело касалось не его самого, он видел куда больше, чем обычно. — Ты здесь. И это главное. — …Мать была ко мне так холодна, а теперь… просто взяла и рассказала всё. Абсолютно всё!.. Она боялась меня, столько лет видела во мне его. Каждый день. И я не знал, злился на неё… Но она просто выживала. — Ты тоже, — твёрдо заверил Рома, пытаясь заглянуть ему в глаза. — И ты выжил. Не сломался, не обозлился, не стал таким, как отец. Ты — не он и никак не причастен к его злу. У тебя нет с ним ничего общего. Ничего. Ты защищал меня, защищал Софи. Стеф, ты хороший человек, правда. Даже не смей в этом сомневаться. Державин наклонился к нему, пробравшись рукой к его щеке. — Фени, пожалуйста, — Трей чувствовал, как таял от этих слов. Он наконец поднял взгляд на Романа, и от его теплой улыбки вмиг стало легче. — Ты ни в чём не виноват. Стефан болезненно выдохнул, позволяя напряжению уйти прочь. Остальное Трей рассказал бы ему чуть позже — ещё требовалось всё это переварить. Он никогда бы не простил ни отца, ни мать, но смириться и жить дальше — единственное решение, пусть и далось бы оно ему… тяжело. Однако в сотни раз легче, когда рядом был Рома. Трей верил ему — и это главное. — Ты был просто ребёнком. И теперь ты стал… знаешь, доказательством того, что даже в окружении грязи может вырасти что-то чистое. Державин аккуратно взял его лицо в свои ладони, глядя ему в глаза с железной уверенностью и отчётливым пониманием истины. Стефан, пребывая в одиночестве, успел обвинить себя во всех смертных грехах, и Роман пришёл вовремя. Он знал об этой его черте, а потому относился к ней с терпением. И Трей был так ему благодарен. Державин всегда умел найти нужные слова, всегда умел залечить самые его глубокие раны. В этом ему не было равных — никто не понимал Стефана так, как он. Рядом с ним ему стало легче, и Трей заметно расслабился: на его лице даже скользнула жалостливая, перевёрнутая улыбка. Хотелось плакать от всей той нежности, которую Рома к нему проявлял. — …Спасибо, — он еле закивал, не желая того, чтобы Державин убирал своих рук. — Но я не знаю… не знаю, как мне теперь жить с этим. — Тебе и не нужно знать. Главное — помни, что ты не один. Я с тобой. Слова Ромы были столь простыми, но забирались так глубоко в душу. Стефан всё ещё чувствовал себя сломленным, вывернутым наизнанку, словно после шторма, но в этом хаосе нашлась точка опоры. Эта точка — полный ласки и непоколебимой уверенности взгляд, ладони, потеплевшие на его щеках. Ему порой не верилось, что он был любим. Любим не просто кем-то, а Ромой. И оттого, что Державин всякий раз доказывал ему обратное, по душе разливалось приятное, обволакивающее чувство — любовь. Трей и сам не распознал, как медленно, аккуратно потянулся к нему. Это было глупо, но он не думал. Мир сузился до них двоих, и больше ничего не было нужно, кроме ответа — Роман прикрыл глаза. Сзади сдавленно скрипнула половица. Их резко отдёрнуло друг от друга с такой силой, словно они попытались скрыть самое страшное преступление — отчасти, так и было. Элеонор стояла в дверях. Она широко распахнула глаза, но, заметив на себе внимание, увела взгляд в пол. На её лице не присутствовало ни ярости, ни отвращения, оно казалось высеченным из камня — лишь её брови слабо подрагивали. Наступила мёртвая тишина. Оба почувствовали, как по спине пробежала безудержная волна стыда и паники, а сердце норовило выпрыгнуть из груди. Стоило быть осторожнее. Намного. Стефан пытался придумать какое-то оправдание, как-то объясниться, но его разум был пуст. Элеонор подняла глаза, и в них читалась лишь усталость — не осуждение, не гнев, а абсолютная бесстрастность. — Стефан, — она неловко прочистила горло, пронзительно взирая на него. Теперь — прямиком в лицо, — пожалуйста. Я прошу тебя о помощи не как мать. У меня нет на это права. Я прошу как… та, кто хочет сделать лучше. Изменить положение вещей для человека, который тебе дорог. Для Софи. Я боюсь, что её ждёт та же судьба, что и… меня. Помоги мне увезти её отсюда. Прошу. Его сердце постепенно успокаивалось — Трей был ошарашен отсутствием какой-либо реакции на то, что она могла нечаянно… увидеть. Он тайно, убеждаясь в том, что движение было незаметно из-за спинки дивана, огладил Державина по руке. Рома ведь ничего не понимал из её слов, мог подумать не то, и потому его стоило успокоить, как он всего несколько секунд назад успокаивал Стефана. Трею было ужасно горько думать о расставании с сестрой. Он прикипел к ней, привязался, но понимал, что здесь… её не ждало бы ничего хорошего. Стефан, поджав губы, молчал с несколько секунд — ему было тяжело решиться на столь ответственный, но неизбежный шаг. Рано или поздно… он бы сделал это. — …Что от меня нужно? — …Швейцарские документы. В кабинете Рафаэля должен быть образец, ещё от его отца. Поддельные бумаги… сойдут для начала, — Элеонор беззвучно выдохнула в облегчении. — Хорошо… Мать развернулась и стала уходить, но вдруг остановилась, глянув на них через плечо. — Я никому… не скажу. Даю слово.
236 Нравится 96 Отзывы 55 В сборник
Отзывы (2)