***
— Микаса! Ничему его жизнь не учит. Каким был дураком, таким и остался. — Микаса! То есть, Азуми! Стой, подожди-подожди!.. Ты, это… Ничего страшного, если я присоединюсь? Микаса растерянно обернулась. Её чёрные-чёрные волосы колыхались, чёрная-чёрная чёлка щекотала скулу и прикрывала шрам. Лицо у Микасы несколько осунулось, отчего её глубокие печальные глаза казались ещё более глубокими и печальными. Она тренировалась чаще и усерднее других, но теряла вес. До Мадлен ей было далеко, как и Мадлен до Микасы по уровню физической подготовки. И Жан не хотел, чтобы они были похожи друг на друга. Не хотел, чтобы Микаса худела, а Мадлен — полнела. Каждая была обворожительна по-своему. Каждая была настоящей. — Я… Нет, не буду. — Микаса продолжила фланировать по набережной. А может, она была против. Жан понимал, что Микаса никогда его не прогонит. Понимал, что пока ведёт себя адекватно, она будет терпеть его компанию так же, как потерпит навязчивую компанию болтливой Саши и шутливого Конни. Как потерпит компанию любого из товарищей. — Спасибо. Обещал ведь больше не разговаривать с Микасой. Обещал, что не будет трепать нервы ни ей, ни себе. — Вчера погода лучше была, правда? — спросил Жан, раскалывая неловкое безмолвие на куски. — Да, — кивнула Микаса. — Море немного бушует. Микаса шла рядом с его плечом — не у плеча, как Мадлен. И наклоняться как к Мадлен было не надо, чтобы почувствовать запах мыла. Идти вместе с Микасой так, как он привык ходить с Мадлен, было волнительно. Было волнительно слышать, как легко она дышит, волнительно ощущать, как их плечи соприкасаются, как ткань трётся о ткань… Волнительно и приятно. Но Жан понимал, что эта невинная тактильность не вызывала в нём той восторженной тревоги, какую вызвала бы неделю назад. — Микаса… — прошептал Жан, как бы пробуя на вкус её имя, как бы сравнивая его с Мадлен. — Азуми, — с нажимом проговорила она. — Что? — Да, Азуми… Прости меня, Азуми. — За что? — За то, что я наговорил на веранде. — А, так ты об этом… Уже три недели прошло. — И тем не менее. — Я об этом давным-давно забыла. — Хорошо, что забыла. А простить-то простишь? — Так я на тебя и не злилась. Не злилась! Как это так не злилась, если кулаки сжимала до побеления костяшек? Как это так не злилась, если отвечала до того грубо, до того несоответственно своей флегматичности, что Жан к самому себе переполнялся ненавистью? — Мне не следовало говорить таких вещей. Не следовало так обо всём этом высказываться. На самом деле я так не думаю. На самом деле я думаю по-другому. И я… не хотел обидеть тебя тогда, Микаса. Ты ведь знаешь, что я бы тебя никогда не обидел, правда? Но как бы ни были искренни его слова, какую бы исключительную чуткость он в них не вкладывал, душу его более не трогало то, что трогало тогда. О чём бы он не думал и чем бы он не занимался, перед глазами были лишь кроваво-красные тюльпаны и кружащиеся в слитном танце Мадлен и лейтенант Вагнер. Озлобленность, которую Жан испытывал к сбежавшему Эрену, сменилась озлобленностью на малоизвестного Вагнера. — Знаю. Всё в порядке. Правда. У неё, возможно, и в порядке. Но у него — нет. Как можно питать светлые чувства к двум женщинам одновременно? К настолько разным женщинам. Как можно лелеять одну неустанных шесть лет и как можно за четыре недели увлечься второю до жгучей ревности? Как можно и там и там потерпеть неудачу? А главное, как можно таким беспросветным идиотом уродиться? — Тогда позабудем об этом? — предложил Жан. — Я уже забыла. — Тогда… решили всё? И между нами больше нет никаких недосказанностей? — Их никогда и не было. Лично у меня. Поэтому да, решили. — Вот и славно. Жан закрыл глаза, вдохнул влажный воздух… Однако ни воздух, ни море, ни Микаса поблизости не сумели разогнать то, что предстало перед ним в темноте: каштановые волосы, тонкие губы, хрупкие ключицы. И его губы — на них. Чувственное, но притом непорочно ласковое желание. А по-другому он желать и не мог. Микаса не обвивала его руку, как Мадлен. Микаса не хохотала так, как это делала Мадлен. Микаса не рисовала и не танцевала, как Мадлен — Микаса не умела ни рисовать, ни танцевать. Микаса не тянулась к его щеке, чтобы поцеловать, как Мадлен. Микасе бы сильно тянуться и не приходилось. Микаса для него особенная. Была, есть и будет. Мадлен тоже своего рода особенная, но она — настоящий кошмар, котёл с кипятком. И Жан в ней варится, варится, варится… И будет вариться, пока от него не останется костей. — Я больше не потревожу тебя, Ми… Азуми. Спасибо, что поговорила со мной. Больше мне нечего сказать. Извини, что отвлёк, я… Мне это нужно было очень. Позарез нужно было обсудить это с тобой, понимаешь? Я… я, пожалуй, вернусь в особняк. Микаса вздёрнула брови. — А… хорошо. Нужно только дождаться завтрашнего вечера. Дождаться, чтобы наконец-таки встретиться с Мадлен! День без неё — жесточайшая пытка, и Жан недоумевал, как ранее мог не видеть её целую неделю. — Только не задерживайся, ладно? А то холодать начинает. Не дай Богиня простудишься! — Не дай Бог, Шарль. — Не дай Бог…***
— Уже дописала картины? — Какие-то дописала, какие-то — нет. — Мадлен старательней укуталась в шаль — в ту самую, какая была на ней позавчера. Мадлен знала, как привлекательно одеваться, но сегодня нарядилась скорее по погоде: с каждым днём холодало всё сильнее. — А шторм? Шторм дописала? Ну, ту картину с лодкой, которую волной накрывало. — Поставила высыхать. Через пару дней буду продавать. — Она… правда красивая. Думаю, у тебя её в первый же день купят. — Спасибо. Жан смолк. Мадлен ему уподобилась. А режущий ветер стонал, заговорщицким шёпотом отдавался в ушах, трепал Мадлен волосы, вздымал низы тонкой шали, тормошил полы длинного платья, и они стегали её по утончённым лодыжкам и щиколоткам. Ветер говорил, а Мадлен — молчала. И это было неправильно. — Как у тебя дела? — спросил Жан. — Всё в порядке, — заключила она и замедлила и без того неторопливый шаг. — А у тебя? Всё хорошо в училище? — Да, всё хорошо. Жан надеялся, что она упомянет лейтенанта Вагнера. Например, скажет, что он снова появлялся, покупал у неё картину, дарил ей очередные цветы и что она, в конце-то концов, отвергла его. Но Мадлен ничего не говорила, будто бы не было волшебного танца, поцелуя в ладонь и кроваво-красных тюльпанов. Будто бы Вагнера не существовало. Неужто она стыдилась сказать Жану правду? Но почему? Мадлен ведь никогда не врала и не давала ложных надежд. — Сегодня не так красиво, — пробурчал Жан. — А? — Заката нет сегодня. Не то что в прошлый раз. Ну, тогда, когда мы с тобой танцевали. — Ну, не должен же он каждый день бывать. — Но было бы неплохо, если бы бывал. Это ведь так романтично, да? Так ты говорила? Мадлен прыснула. Расслабила плечи и выпрямила непривычно сгорбленную спину, заправила за ухо зацепившуюся за нос прядь и приподняла уголки губ. Лучи слабого солнца едва касались редких угрюмых облаков и не расписывали их пух масляными красками, отчего лицо Мадлен казалось бледнее, очаровательная впалость щёк и острота скул выразительнее, а губы — тоньше. Мадлен не хваталась за локоть Жана, держалась Стеною, и душистые волосы не ласкали пиджака. Мадлен была далеко, и Жану недоставало её непринуждённой, ничего не значащей приятельской близости. — Так. Но у природы нет плохой погоды. Всё красиво и всё можно нарисовать. Жан улыбнулся. У самого сердца зародилось волнующее тепло, возбудило сладкой дрожью и расползлось по телу. Что-то копошилось во лбу, в висках, в подушечках пальцев. Что-то копошилось во всём нём. Мадлен была грустна, но прекрасна. Было нечто таинственное, нечто упоительное в её невозмутимой безотрадности и горделивой отстранённости; было нечто манящее в её сведённых к переносице бровях и в её мечтательном, рассеянном взгляде. Жан хотел подступиться. Жан хотел её разгадать. Он подходил к ней всё ближе и ближе, и вот волосы коснулись пиджака. Мадлен и виду не подала — лишь принялась часто дышать. Или это померещилось ему как тогда, на танцах?.. Жан согнул ей руку в локте и взял её ладонь в свою. Всё ещё холодная. Всё ещё чуть влажная, как и его. Но его — не чуть. Мадлен ничего не сказала. Жан ждал, когда она воспротивится, нагрубит, отпрыгнет, убежит… Но она молчала. У него тряслись ладони, и ему казалось, что её ладонь тоже трясётся. Казалось, что её ладонь нагревается и жжёт, плавит. И так жарко, так душно ему становилось, что он вместе с Мадлен начинал задыхаться. Жан не знал, как долго они молчали, но знал, что это был перебор для разговорчивой Мадлен. Она то запахивалась в шаль, то придерживала её, то смахивала липнущие ко лбу пряди. И Жану было интересно: какая она? До сих пор бледная, порозовевшая или вовсе зардевшаяся? Печалится ли она, улыбается? Но Мадлен не поворачивала головы, не задирала, будто бы боялась нарушить возвышенность затишья. Будто бы для неё оно было важно не меньше, чем было важно для него. Он стал щупать её ладонь — щупать костлявые пальцы. Очень уж настырно и пугающе развязно. Каждый палец был особенным. Каждая выпирающая кость была особенной, каждый её изгиб. Жану хотелось изучить эти худые пальцы, расцеловать их, позволить им трогать его там, где ей заблагорассудится. Позволить им трогать его везде. Аккуратным ногтям — рисовать на коже причудливые узоры, любовно скрести, царапать и… Исступлённый жар спал столь же быстро, сколь и нахлынул; уступил место трезвой рассудительности. Кожа вокруг ногтей — шероховатая, в заусенцах. А он и позабыл. Жан поднял руку, присмотрелся: покрасневшие, разодранные пальцы. Всё бы ничего, если бы Мадлен и раньше их ковыряла. Подумаешь, у кого какие вредные привычки. Но у Мадлен он наблюдал такое впервые, и оттого-то у него засосало под ложечкой. — У тебя всё в порядке, Мадлен? — Ты уже спрашивал. — Она опустила руку, разжала ладонь и вдруг снова сжала. — С чего мне не быть в порядке? — К тебе опять приходил лейтенант Вагнер? — Боже, опять ты о нём! — Значит, приходил? — Если и приходил, то какая тебе разница? — Большая, Мадлен! Ну не дарят просто так на второй день знакомства охереть какие дорогие тюльпаны! — Да? Так ты мне сирень вообще в первый день подарил. Что, тоже не просто так? С каким-то намерением? — Я… Ты не понимаешь, это… — Другое? — Другое! Вспомни, как всё было, и не сравнивай. Ты прекрасно помнишь, почему я подарил тебе сирень! А теперь не виляй и скажи уже наконец, приходил он к тебе или нет?! — Не буду я тебе ничего говорить! — Мадлен отпрянула, дёрнула плечом и обняла себя. — Перестань так со мной разговаривать! На них уже поглядывали прохожие. — Извини, Мадлен, я… — Жан запнулся и, зарывшись пальцами в волосы, выпалил: — Извини, но я не хочу для тебя ничего плохого, я хочу для тебя только хорошее! Потому я и спрашиваю, приходил он или нет! Не только потому, что он меня бесит — да, признаю, он меня охереть как бесит! Он и его долбанные тюльпаны! — но и потому, что я за тебя переживаю! Жан надеялся услышать хохот Мадлен — этот привычный заливистый хохот, который был её неотъемлемой частью. Но он не услышал ни хохота, ни упрёка. Мадлен отвернулась от Жана и вновь укуталась в шаль. — Мадлен, он… навязчив? Он пристаёт к тебе? Он тебя обижает, он… — Перестань говорить о нём, Шарль, — проскрежетала она, — последний раз повторяю. Если я ещё раз услышу что-нибудь про твоего грёбаного офицера, я возьму и уйду. Я не для того пошла гулять с тобой, чтобы ты повышал на меня голос и обвинял меня во всём подряд. — Я тебя не… — Шарль. Жан раздражённо выдохнул через нос. — Хорошо, Мадлен, я больше не буду про него говорить. Но, скажи… у тебя точно всё в порядке? — Абсолютно точно. — Но я же чувствую! Я же вижу, что у тебя не всё в порядке! Я же понимаю, что что-то не так, Мадлен! Не могу не понимать. На тебе лица нет! Ты не смеёшься, не шутишь, не дразнишь меня, ты… совсем другой стала, тебя будто бы заменили! Я же чувствую, что ты что-то скрываешь от меня, но я не могу понять, что именно! Я лишь сказать хочу, что ты можешь мне довериться. Ты ведь это знаешь, правда? Знаешь, что можешь мне довериться? Рассказать, что тебя тревожит. Ты ведь знаешь, что я никогда… — Но ты ведь тоже не самый честный человек, Ж-Шарль. Как там говорится… В чужом глазу соринку видишь, а в своём бревна не замечаешь. Мне кажется, это про тебя. Поэтому вот что, Ж-Шарль… Предлагаю договориться. Ты не лезешь в мои дела, а я — не лезу в твои. По рукам? Тук-тук… тук-тук… Это сердце в шее и висках громыхало. Пальцы немели. В горле пересохло, точно бы в него песка насыпали. И это — отнюдь не от горячей симпатии к Мадлен. — А, язык проглотил? — Мадлен остановилась, а Жан — за ней. Она прищурилась, поджала губы и напрягла челюсть. Скулы заострились ножами. — Думаю, сейчас ты мне не дашь вразумительного ответа, так что оставим это на потом. Если ты согласен с моим предложением, то знаешь, где меня искать. Если не согласен, то можешь не приходить. Извини, что я это так резко… Сама не хотела, но ты настаивал и не слушал. Поэтому, Шарль… Я, наверное, пойду. Пока не стемнело. Я рада, что ты заботишься обо мне, но лучше не стоит. Надеюсь, ты обдумаешь мои слова и мы с тобой снова увидимся. Я дорожу нашим общением, и ты, я так полагаю, тоже. Подумай. И до скорого. Надеюсь. Она развернулась. Засеменила прочь, как-то так нелепо-торопливо, что нервозность её не вязалась с только что произнесёнными словами. Жан не знал, куда податься. Голова трещала. Иглы пронзали тело. Всё это было до того дико, до того абсурдно и неправдоподобно, что нити мыслей не сплетались воедино, а лишь путались между собою. Он переступил грань дозволенного. Случилось именно то, от чего его пытался отгородить Армин. Жан облажался и облажался по полной программе. Он понимал, что надо было бежать. Понимал, но не мог: ноги не шевелились. А вслед ей посмотреть — боязно, но Жан хотел, его тянуло, и он едва боролся с настойчивым желанием. Всё-таки обернулся. В глазах зарябило. Сердце не птицей о клетку, а букашкой о стекло забилось. Всё гремело оно, гремело и гремело… Да лучше бы рёбра уже раскололо и выпрыгнуло к дьяволу! Мадлен. Мадлен в объятиях лейтенанта Вагнера. Придерживает её за талию и ведёт. Куда — одной Богине известно. Значит, он за ними наблюдал? А была ли в курсе Мадлен? Она не то чтобы противилась, не смахивала руку и будто бы ластилась к нему. Жан сматерился. Несколько раз сматерился, вслух. Старушка, мимо него проходившая, неодобрительно покачала головой. Но Жану было плевать, ибо треклятое сердце в который раз решило за него. Он пошёл. За ними пошёл, за Мадлен и за Вагнером. Матерясь, но теперь уже про себя. Жан держал дистанцию, терялся в толпе, чтобы они не заметили, порой упускал их из виду, но находил. Он понимал, что это была ловушка. Понимал, что его рассекретили. Понимал, что Мадлен весь этот месяц работала на ООБ, а с ним общалась для того чтобы добывать сведения. Да, он понимал, но не мог остановиться. Минута, вторая, третья, четвёртая, пятая… А они продолжали идти: через площадь, через дворы и через толпы. Почти вовсе стемнело, но Жан не переставал. Быть может, эти суждения — плод его воображения? Он надеялся, а надежда пленила его куда сильнее суровой логики и скептицизма. И они пришли.Органы Общественной Безопасности
Штаб. Территория большая, неогороженная, но обсаженная деревьями и живой изгородью. Неподалёку — многоэтажные дома, набережная и громоздкий разводной мост. Жан не знал, где он, и не знал, как вернётся в особняк: только и делал, что следил за этими двумя. Мрак сгущался; ветер хлестал, отрезвлял пощёчиной, но Жан лишь глубже погружался в пучину неистовой ревности и губительного любопытства. Они взобрались на крыльцо. Лейтенант Вагнер открыл дверь для Мадлен, оглянулся и, не различив спрятавшегося в тени Жана, зашёл и хлопнул дверью. Жан остался наедине. На расстоянии от освещённого фонарём входа были скамьи. Жан, подстёгнутый беспокойством, уселся на одну из них и принялся ждать. Ждать возвращения Мадлен, чтобы расспросить её о связях с ООБ. Ждать возвращения лейтенанта Вагнера, чтобы почесать зудящие кулаки о его ровный нос. Ждать возвращения обоих. Да, глупо. Да, иррационально. Но его дважды два равняются пяти с того самого дня, как он впервые повстречал Мадлен. Совсем уж стемнело, и за окнами штаба зажёгся свет. Жан считал минуты. Первая, вторая, третья, четвёртая, пятая, шестая, седьмая, восьмая… а дальше сбился: задумался. О Мадлен. О неприсущей ей дёрганности и молчаливости, о разодранной до заусенцев коже вокруг пальцев, о её последних словах… Всё это было неспроста, и он, должно быть, погорячился, предположив, что она — пособница ООБ. Жан встрепенулся: донёсся глухой скрип — это офицер вышел на балкон покурить. Издалека не похож на лейтенанта Вагнера, но кто его знает? Он то ли не увидел Жана впотьмах, то ли не обратил на него внимания. Попыхтел минуты три и прошмыгнул обратно. Хорошо ему, марлийскому ублюдку, в тепле да безопасности. Минуты. Не было минутам конца. Темно, холодно. Первые мысли больше не казались бредовыми. Западня. Клетка. Крысоловка. Он — наивный придурок, пренебрёгший наставлениями разумного человека. Наивный придурок, пошедший на поводу у смазливой марлийки. Он собирался уйти. Напрягал икры, чтоб подняться, но всё в нём гудело, содрогалось, и он оставался. Оставался и продолжал ждать. И так несколько раз — раз пять точно. Он перестал считать разы так же, как перестал считать и минуты. Это было бессмысленно. Это было безумно. Это было безответственно. И вот тогда уже, когда он, наверное, сошёл с ума, когда он понял, что больше так не может, когда он понял, что творит и какой опасности подвергает собственную Родину… Вот тогда он дождался. Правда, не понял, кого или чего. Шорох. Едва слышный, будто кто-то волочит ноги. Шарканье. Он пригляделся, но ничего не увидел: больно далеко от него и ближайшего фонаря. Жан затаился, прирос к скамье. А шарканье не смолкало. Становилось громче оттого, что приближалось. Тук-тук… тук-тук… Сердце в ушах, во лбу, в горле. Сердце — везде. В пальцах — иглы. Жан поднялся. Сам не знал зачем, но поднялся и пошёл. Пошёл навстречу страху. Пошёл навстречу шарканью. Ему уже было видно — видно хромую женщину. Платье — в пол, как и у многих марлиек. Кажется, тёмное. Марлийки любят носить тёмные платья. Женщина подвывала. Голос у неё надламывался, словно она давила рвущийся из груди стон. Но, может, Жану мерещилось — мерещилось из-за ветра. Это ведь ветер выл, стонал и надсадно дышал. Это ведь ветер плакал. Она замерла, и ветер перестал плакать. Жан тоже замер. У неё тёмное платье в пол — это верно. Верно также, что тёмное платье в пол есть в гардеробе любой женщины. А светлая шаль, возможно, тоже. Кажется, женщины любят носить шаль. Любят, конечно. Но с языка всё равно срывается: — Мадлен?..