***
Двадцать седьмая ступень, двадцать восьмая, двадцать девятая, тридцатая… И он — на третьем этаже. Повернул влево и оказался у квартиры Марлин. Прислонился ухом к двери, прислушался: гробовая тишина, что пугала и обнадёживала одновременно. Жан просунул ключ в нижнюю скважину, медленно прокрутил, чтобы создать как можно меньше шума, а затем расправился с верхним замком. Осторожно приоткрыл дверь, вошёл в квартиру и, заперевшись, положил ключи на тумбу. Застопорился: Марлин не высунула нос. Не встретила. — Марлин! — прокричал он. — Это я, Жан! Она не откликнулась. Что-то нервически всколыхнулось в Жане, прорезалось крупной болезненной дрожью в сердце. Неужто снотворного наглоталась? Быть может, повесилась? Или вены вскрыла? Или зарезалась, или утопилась, или… Что или?! Робкими, неспешными шагами Жан прошёлся по коридору. На пороге комнаты остановился: сердце ухнуло, в ушах загудели колокола. Он прикоснулся к груди, небрежно погладил её, и, зажмурившись, толкнул полузакрытую дверь. Глаза разъел ядрёный солнечный свет. Жан прислонил ладонь козырьком ко лбу, проморгался: Марлин, неподвижная, лежала на кровати лицом к стене. Переоделась: лёгкое и светлое платье сменила тёмным, грузным. Постель была взбитой, простыня — чуть запачканной красным у бёдер; одеяло, разворошённое в ногах, ловило горячие жёлтые языки из окна. — Марлин? — Жан облокотился о дверной косяк. — Привет. Пришёл, как и обещал. Не бросил тебя одну. Ключи вернул — вон, в коридоре на тумбочке оставил. Как ты тут? В порядке? Она промолчала. Не шелохнулась. — Извини, я… наверное, не самый удачный вопрос задал. Но могу я… в комнату к тебе зайти, а? — Он очаровательно улыбнулся, зная, что она на него даже не посмотрит. — А то не знаю, на проходе как-то стоять… И не выгоняешь, и не впускаешь, вот я и… как-то так, да. Марлин закивала. Сначала неуверенно, а потом — с решительным убеждением. И Жан переступил через порог. В комнате стоял сжатый, солоноватый воздух; окна были намертво закрыты. Медицинские принадлежности нетронутыми покоились на столе. Фонтаном брызнули обида с досадой: Марлин не послушала его, желающего ей добра. — Марлин… — Жан переминулся с ноги на ногу. — А я могу… присесть? Допустим, на кровать к тебе. На краешек? Она коротко, прерывисто вздохнула. Задрыгала ногами, пытаясь поднять одеяло, подтянула носочком, взялась пальцами и накрылась, укуталась. Спрятала кровавые пятна. — А ты… трогать как они не будешь? — подала она сиплый, неровный голос. — Нет, я… что ты! Не буду конечно. — Тогда… можешь сесть. На краешек. Кровать скрипнула под ним, как и в прошлые разы. Марлин заворочалась, отодвинулась ближе к стене. Содрогнулась, всхлипнула. — Эй… — протянул Жан, — это ты меня сейчас так… боишься? Это смешно, Марлин! Смешно! Я к тебе третий раз уже прихожу, я тебя хоть когда-нибудь обижал? Я тебя хоть когда-нибудь… трогал? Она ничего не сказала, разве что носом шмыгнула, и сердце, прожжённое тихим раздражением, застучало чаще. — Извини, я… — он сглотнул слюну, — понимаю, что тебе сейчас тяжело. Довериться… тяжело. Но мне обидно, понимаешь? Обидно, что ты считаешь, что я могу сделать то же самое, что я могу… причинить тебе боль. И я не знаю, как доказать тебе, что это неправда, что я… Заткнулся: понял, что нет ничего бесполезнее трёпа, что переубеждать надо не словами, а действиями. Забрал с тумбы одинокого плюшевого медведя и положил его перед Марлин. Она дёрнулась, и он тут же отнял руку. Проскулила. Тихо, сдавленно простонала. У Жана забился в горле колючий ком, струна в груди натянулась сильнее… — Поднимайся, Марлин. Давай-давай, поднимайся. Надо посмотреть на тебя, посмотреть на твои раны. Как ты? Был жар, болит голова? А горло? Насморк есть? Ты же всё делала, что я просил, да? Лечилась? Травы заваривала? Пила порошки? Ела? Ах, ты всё ещё не поднялась! Ну же, вставай, Марлин, вставай! Марлин среагировала не сразу, но, на удивление, послушалась: вылезла из-под одеяла, расправила платье и свесила ноги. Отвернулась. Обвила талию и, хлюпнув носом, съёжилась. По внутренностям Жана заползали щекочущие мурашки. — И как же я на тебя посмотрю, если ты от меня отвернулась? — невесело хохотнул он. — Повернись ко мне, давай-давай. Чтобы я посмотрел, что у тебя с ранами. Она сгорбилась, захныкала. Точно ребёнок захныкала! Одну ладонь на живот опустила, а второй закрыла лицо. Напополам треснуло в Жане то, что удалось удержать в недолгом, беспокойном сне — рассудок. Хотелось бросить это всё, залиться горькими слезами вместе с ней, но стальной стержень, проросший в нём за шесть лет службы, не позволял кануть на дно. Жан рассмотрел её с бороздящим душу состраданием: потупившись, Марлин сидела в измятом, пропахшем потом платье. Через сальные, взъерошенные волосы едва проглядывала тонкая, запятнанная синяками шея. Жан подумывал прикоснуться к Марлин, по-детски невинной лаской унять её режущую, клещом впившуюся боль… Но так было нельзя. Уцепился взглядом за тумбу: его записка, начирканная на скорую руку; стоявшие в том же месте лампа и будильник. Гребень. Жан поднял его, ощупал: прочный, широкий. Зубцы зажевали мягкие тёмные волосы, а на рельефной рукоятке глянцем переливалась обработанная жемчужная ракушка. — Посмотри, Марлин, какая ты косматая, — по-наигранному сердито проговорил Жан. — Видела? Все волосы в петухах. Разве можно так, ну? Что странно, Марлин притихла, но вздрагивать после каждого лихорадочного вздоха не перестала. Жан приблизился к ней, взял небольшую перекрученную прядь и запустил в неё гребешок. Волосы жирно липли к пальцам, по-немытому лоснились из-за рвущихся сквозь стыки штор солнечных лучей. — Сейчас расчешу тебя. Скажешь, если будет больно, хорошо? А Марлин всё молчала, молчала… Поглаживала живот, укрощала терзающие её рыдания. Жан, придавив прядь у корней двумя пальцами, неторопливо расчесал её и перешёл к следующей. Марлин втянула воздух ртом, рефлекторно схватилась за Жанову руку, но сразу отпрянула, а он извинился и продолжил с большею внимательностью и кропотливостью. Маслянистые волосы ласкали пальцы, кольцевали их упругой паутиной и отдалённо пахли травой и полевыми цветами. Запах казался несвежим, но отнюдь не дурным — терпким. Жан жаждал уткнуться носом в макушку Марлин, вдохнуть её настоящий аромат, застегнуть пиджак с нею у груди, утешить и поцеловать мокрые ресницы, но ей… ей этого наверняка не хотелось. А если бы и хотелось, то она бы побоялась. Жан встрепенулся: Марлин притронулась к его напряжённому колену. Несмело погладила до хлестнувших в суставы мурашек и крепко сжала. Жан вздымал тяжёлую, волнующуюся грудь, смотрел на трясущиеся, расковырянные пальцы Марлин с побелевшими подушечками и ногтями, на выпирающие кости, обтянутые нездорово бледной кожей. Смотрел на сине-фиолетовые, исполосованные почти что стёршейся сеткой йода запястья, на крошечные, подпалённые солнцем светлые волоски. Слушал, как её жалобные всхлипывания вспарывали гулкую, гнетущую тишину. Что-то поднялось в груди, лопнуло и рассыпалось мелкими жгучими искрами. Её ладонь — раскалённое железо. Её ладонь — клеймо. С бо́льшим благоговением, с бо́льшим заворожённым трепетом Жан расчёсывал её волосы. На душе было тепло, по-сладостному тревожно. Он бережно прощупывал каждую прядь, аккуратно поскрёбывал зубчиками, и Марлин всё слабее дрожала, меньше скулила, но ладонь её влажнела и холодила обожжённое ею же колено. Жан заграбастал толстую непокорную копну, слегка потянул на себя, а Марлин дёрнулась, завизжала, вырвалась и, заслонившись ладонями, отползла к стене. — Марлин, ты чего?! — Жан подпрыгнул, развёл руками. — Больно тебе было? Сказала бы! И я бы тогда… — Не надо, не надо, не надо! — Марлин придвинула колени к груди, и платье заволокло ноги безразмерным покрывалом. — Не бей, пожалуйста, не бей!.. — Что ты такое… что ты такое несёшь? Как я тебя… как я тебя ударить-то могу? Я ведь просто волосы тебе расчёсывал! — Ты их так потянул… ты их так потянул, что я подумала… что я подумала, что ты… что я… — Она прильнула головой к стене, но тут же отстранилась, потерев затылок. Нахмурившись, вытащила из волос гребень. — Да я же ничего не тянул! Я же… Засмотрелся. Тихие воспалённые глаза врезались в его с безрассудным страхом. Краешек пластыря, удерживающего смоченную в перекиси вату, отлепился и засорился пушком постельного белья. Шишка более не выделялась: всосалась, покраснение спало. Разбитая губа ссохлась, подтянулась и запеклась корочкой. Шея, как и запястья, была вовсю обсыпана отпечатками грубых мужских пальцев. И тут бережно выведенная сетка практически смазалась… — То есть, за сутки ты ничего не сделала? — строго спросил Жан. Марлин непонимающе захлопала ресницами. — Пластырь не сняла, хоть я тебя и просил, сетку не стёрла, губу и лоб не обработала… Ничто не тронуто: стоит на том же месте. Ты вообще, что ли, к столу не подходила? Она растерянно, пристыженно закивала. — Перед тем как уйти, я несколько раз напомнил тебе, что ты должна сделать. Ты решила не слушаться? Почему ты… почему ты пластырь даже не отклеила? Я не понимаю, ты хочешь, чтобы инфекция попала, чтобы раны загноились? — Я… — Что ты? — Н-ничего… — Марлин хлюпнула носом, смахнула слезу. — Я ничего… — Умереть хочешь? — Н-нет, я… не хочу умирать, не хочу… Жан расслабил плечи и утомлённо, снисходительно вздохнул. Марлин сжалась комочком, сделалась беззащитным котёнком. Опасливо глядела на него краснющими, сузившимися глазами. Что-то завихрилось у Жана меж рёбер, окутало их вязкой, неразрывной пеленой. Он бросил на Марлин чуткий, приободряющий немым состраданием взор. — Чего ты так на меня смотришь? Будто бы я тебя ругать буду. — Ругать… — печально усмехнулась она. — Ещё бы ты меня ругал. Кто ты мне такой, чтобы ругать меня? Мамочка? Папочка? О, они своё отругали! Одного уж и в помине нет, а другая от чахотки помирает! — Тише, тише… — Что «тише»? Что «тише»?! — Марлин пнула скрученное одеяло и, болезненно оскалившись, схватилась за низ живота. — Будто бы оно не так! Будто бы я не знаю правду! Чего ты тут расселся?! Быстро слезай! Расселся у меня на кровати! Не многое ли ты себе позволяешь?! — И она на него замахнулась. Он отшатнулся. Соскочил с кровати так, словно и вовсе на ней не сидел, поправил воротник и важно подбоченился. — Не знаю, кто я тебе, мамочка или папочка, но ведёшь ты себя отвратительно — прямо как капризный ребёнок! — Как капризный ребёнок?! — Как капризный ребёнок! — Ну и вали! — Она прислонила колени к груди и, обвив их, уткнулась в них сопливым носом. Взвыла, простонала, содрогнулась… Жан не знал, что и думать. Марлин плакала скупо — до того неистово в мучительной скупости, что плач её звучал истошнее надрывистого рёва. Выдрессированное, внушённое смирение боролось с врождённой неуступчивостью, вытесняло её, и Марлин, пресекая вспышки бессознательного, пыталась с собою совладать. Он ступил на скрипучую половицу, направился к раздираемой рыданиями Марлин. Уселся на краешек кровати — туда же, где и был. — Марлин… — Не надо… — глухо промолвила она. — Н-не уходи… — Я не… — Пожалуйста, не уходи! — Марлин. — Останься… тут. Так страшно одной, так страшно… П-пожалуйста, не надо, не… — Марлин! Она испуганно выглянула из-за колен. — Успокойся. Хватит. Я же обещал, что никуда от тебя не уйду. Разве не так? Марлин нетвёрдо кивнула. — Уйду, только если попросишь. Если и впрямь этого захочешь. — Нет… — Тогда не прогоняй меня попусту. — Прости. — Она виновато взметнула брови. — Прости, я… — Ничего. Жан понурился, примял складки на штанинах. Ледяная ладошка Марлин, её худые, израненные пальцы стискивали сердце, разрывали его в клочья. С такой медлительностью, с такой изощрённостью, что ясно становилось сразу: она. Её рук дело. Жан покосился на испачканную в крови простынь, а Марлин, вспыхнув, разогнула колено и накрыла её ногой. — Не прячь. Она зарделась. — Эта кровь… — Больше не идёт, — стеснённо буркнула она. — Правда? — Быть может, совсем немного… В груди буйно заклокотало. Озлобленность, несколько стихшая, подпиталась отрешённостью страдальческих глаз и сбивчивостью приглушённого голоса. Безумные, но произнесённые с неоправданной терпимостью слова раскромсали Жана, и жалость, непомерная жалость подступила тошнотою к горлу. — Если бы я тогда знал, что происходит в том грёбаном штабе, я бы… — Жан… — Я бы что-нибудь предпринял. Что-нибудь сделал, чтобы этого не произошло. Я бы что-нибудь… — Жан, не надо, прошу… — Это я виноват, Марлин. Я! Я должен был… — Перестань, Жан, перестань… — Нет, Марлин, послушай, это я виноват, потому что я… — Да прекрати ты уже, наконец! — Слёзы заблестели на опухших, мерцающих нездоровой желтизной веках. Он раскрыл ненамеренно сжавшиеся ладони, потёр большим пальцем продавленные ногтями полумесяцы. — Извини. Извини, я… Извини. — Хватит! Всё! — Ладно-ладно, всё! — Словесная пощёчина потушила разгорячённое яростью сердце. — Ты… как вообще? Я понимаю, что паршиво, но… так, в целом. Ты гнусавишь, немного хрипишь. Порошки небось не пила? — Пила… — Пила? — удивился он. — И травы заваривала? — И травы заваривала. Вчера вечером. — И только? А утром сегодня? А в обед? — Утром я спала, а в обед проснулась. — А ночью? Ночью не спала? — Нет. Спать… совсем не хотелось. — Боишься? Ночью одна засыпать. Марлин опустила подбородок на грудь. — Боюсь. — Ясно… Температура была? — Недолго, быстро прошла. — Значит, сбила. Выздоравливаешь. Но скоро опять может херово стать, если порошки с травами со вчерашнего дня не пила. Ела хоть? — Так, немного. — Чего ела? — Яблоки и печенья ела. — Издеваешься? Это не еда. Небось голодная сейчас сидишь. — Я не хочу есть. — А надо бы. — Я не хочу есть, Жан. Он понимающе хмыкнул, но горло засаднила досада. И что он был в праве сделать? Ну не заставить же её! Жан был бессилен, и единственное, что он мог — наведываться к ней, слушать её оголтелые истерики, получать по башке и утешать с тою безобидною нежностью, на которую он только и был способен. — Я не буду тебя заставлять, но есть надо. Для твоего же блага. — Не хочу, — едва слышно повторила она. — Не могу: тошнит. Тошнит от еды, тошнит… От всего тошнит, понимаешь? Я так не могу! Встать, пойти поесть… Тяжко, сил нет. И плевать, что с лицом этим… Плевать. Не могу в зеркало смотреться, не могу… Невыносимо. Это ведь не я… Не я! Не хочу себя видеть, не хочу… — Но надо же как-то… — Не хочу… За рёбрами будто бы улей свился, и пчёлы ринулись к сердцу всею гурьбою, вонзились в него полосатыми хвостиками, запустили жало и разом подохли. Жан протянул руку к Марлин, а она поморщилась и отпрянула, больно приложившись головою к стене. — Не бойся, — вкрадчиво сказал он. — Я сниму пластырь. И всё. Раз сама не хочешь. А по-хорошему и лицо надо бы обработать. Подвинься-ка, — Жан похлопал рядом с собой, — иначе я не дотянусь. Она приподнялась, уселась подле него зашуганной мышкой и вцепилась в покрывало. До того сильно сдавливала его, что оно шуршало. Оглянула Жана враждебным, потерянным взглядом, и искусанное пчёлами сердце защипало, точно его облили спиртом. — Пожалуйста, не бойся меня. — Не зная зачем, он утёр с её лба бисеринки пота. Марлин насупилась, поджала выцветшие губы, а Жан взялся за пластырь и резким движением сорвал его. — А ты боялась. — Что там? — посерьёзнела она. — Всё в порядке, но продержи ты ещё день — рана бы точно загноилась, вон какая влажная. Я же заново наклеил потому, что кровь опять пошла, а не просто так. — Я про пластырь этот совсем забыла… — Твоё ведь здоровье. — Ага… Жан, — задумчиво сказала она, — сделаешь для меня… кое-что? — Например? — Неприятное, ноющее предвкушение зачесало лопатку. — У меня есть деньги. — Допустим. — Я не платила в этом месяце хозяину рынка за место. Ты… сможешь отнести Шерил деньги, которые я дам? Попросить её передать их хозяину? — Когда? Сегодня? — Чем раньше, тем лучше. Жан почесал подбородок. — Ты доверяешь ей? — Она хороший человек, красть не будет. Отдаст в нужное время, как ты её и попросишь. — Хорошо. Предположим, я всучу ей этот конверт. Но что я скажу насчёт тебя? Как объясню то, что ты не приходишь на рынок второй день подряд? А то, что деньги заранее отдаёшь? Тебе не кажется, что это странно? Что она начнёт задавать вопросы? — Скажи ей, что я заболела. Тяжело заболела. А если расспрашивать ещё о чём-нибудь станет, придумай какое-нибудь оправдание. Ты ведь… не глупый парень. — Марлин улыбнулась уголками губ. — А ещё Кабана надо предупредить. Сказать, что я не буду работать. Что за картинами я зайду чуть позже. Тогда, когда выздоровею. Ему тоже скажи, что я тяжело заболела. — Как скажешь. — Ты… правда сделаешь, как я просила? — Мне не трудно, но надо бы кое с чем разобраться. Ты планируешь возвращаться на тот рынок? А в «Кабанью Яму»? Марлин поблёкла. — Я боюсь, — сказала она, еле разжимая побелевшие губы. — Не возвращайся, — потребовал Жан, и зубы его заскрежетали. — Боюсь… — Найдёшь другое место. Подальше от набережной. Подальше от штаба. Поищем что-нибудь вместе. Как только у тебя всё заживёт, заберём твои вещи из «Кабаньей Ямы» и поищем. Что Шерил, что Кабану скажу, что ты не планируешь возвращаться. Но это… ладно. Потом обсудим. Давай раны обработаю, и пойдём на кухню. Порошки и травы попьёшь, съешь что-нибудь… — Ты говоришь… месяц? — спросила Марлин, глядя куда-то вперёд. — А? — Месяц мне тут… взаперти торчать? — Я думаю, что поменьше. Зависит от того, будешь ты следить за своим здоровьем или нет. Это не шутки, Марлин. Простуда может в ту же чахотку перерасти, а раны так загноиться, что в зеркале себя не узнаешь. — Месяц, Жан, месяц! — повторяла она, стекленея глазами. — Боже, месяц! У меня сейчас тысяч девять на руках. Пять — накопления, четыре — заработанных, ещё не потраченных… Это на еду дохера надо, на лекарства, на рынок триста, за квартиру около двух, а потом и матери с сестрой надо послать… А у меня ничего не останется, я же не буду зарабатывать с месяц! Откуда… откуда мне брать такие деньги?! Струна, натянутая в груди, шевельнулась. Он сам её шевельнул! — Я ничего не обещаю. Ничего не могу обещать, но, быть может… я смогу помочь. Как-нибудь… несущественно. Она приоткрыла рот, округлила глаза. — Жан… — Я не обещаю. Но, вероятно, будет такая возможность. Это пока не точно, но… Как знать. Даже если я помогу, то помогу… сущей мелочью. — Я… — Не надо. — Под лопаткой зазудело: и во что он только вляпался?.. Опять. — Пока ничего не говори. Это я так, просто. Марлин шмыгнула носом. Простыня зашебуршала, и Жанову руку кольнули холодком костлявые пальцы. Маленькая озябшая ладонь с глубоким трепетом накрыла его, большую и тёплую. — Я ничего не обещаю, — незнамо зачем повторил он. Она проскулила. Утёрла свободной рукой нос, склонила голову, и лицо её, зарёванное, спряталось за тёмными струящимися волосами. Марлин зарыдала безутешно, пронзительно; обессиленно накренилась и прильнула к его плечу. Стало трудно, неимоверно трудно дышать. В лёгкие въелись некогда рассыпавшиеся искрящиеся осколки, надрезали, вспороли, распотрошили… Он задыхался. Не мог прикасаться к ней, хоть и была она близко, почти у самого сердца. Разве что душу ласкать был способен — так, ненавязчиво, и то только с позволением Марлин. И сейчас она нараспашку душу открыла. Позволила. Разрешила.***
— Хочешь сказать, нам придётся браться за старое? Врать? — Врать бы, конечно, не хотелось… — промямлил Жан. — Не чистосердечное же выкатывать. — Армин… — Что? Армин задрал голову, взглянул на Жана сурово, пристально. Вдумчивость читалась в его глазах, несмелая строгость и сожаление. Он замедлил шаг, стоило им приблизиться к воротам особняка. — Я не знаю, что делать, — признался Жан. — Что бы на моём месте сделал ты? — Не знаю, Жан… В трудную ты попал ситуацию. — О да, ещё как… — Для начала не паникуй. Не сейчас ведь деньги ей доставать будешь. Более того, нам ещё новые не выдали. — Да не паникую я, просто спрашиваю. — Если мы снова потратим все деньги, у них возникнет уйма вопросов. К тому же… — Армин выждал, пока они минуют привратников с ружьями, — дадут ли нам деньги вообще? — Тоже не факт. Скажут небось, что это был порыв щедрости, что теперь они будут раза в два меньше выдавать. — Тем более. Сделает ли ей погоду наша мелочь? — Сомневаюсь. — Жан взялся за дверную ручку. — Посмотрим, что будет. Открыл дверь, пропустил Армина и вошёл. Сердце ёкнуло: у порога гостиной столпились Адзумабито, Конни и Саша. Раздавался, отскакивая от стен, звонкий голос Ханджи: она что-то раздражённо, озабоченно доказывала. Армин и Жан переглянулись. — Где вы вообще шлялись?! — выпалил Конни. — Что стряслось? — спросил Армин. — Что, неужто пришло письмо от Эрена? — Оно самое, — ответила побледневшая Саша. — Огромное! — И лучше бы, мать его, не приходило! — сказал Конни. Жан всмотрелся в гостиную, и в груди ревностно, отчаянно заклокотало: Микаса горбилась, прикрывая лицо руками. Возбуждённая Ханджи, размахивая пожелтевшими листами, переговаривала с госпожой Киёми, а мрачный капитан, подпирая подбородок кулаком, молча наблюдал. — Это возмутительно! — восклицала Ханджи. — Этого нельзя допустить! — Это… это просто ужасно, — поддакивала госпожа Киёми. — Что… — Жан сглотнул. — Да что, мать вашу, такого в этом сраном письме?!