ID работы: 13460194

Как зовут Звезду?

Гет
NC-17
В процессе
130
Горячая работа! 130
автор
Katty666 бета
Размер:
планируется Макси, написана 321 страница, 20 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
130 Нравится 130 Отзывы 38 В сборник Скачать

18. Запах древесины и хлеба

Настройки текста
Примечания:
С февраля работать приходилось не только Марлин, но и матери. Она устроилась на швейный завод, шить и штопать форму военным элдийцам и марлийцам. Альбина была предоставлена себе и большую часть времени проводила одна, дожидаясь трудящихся допоздна мать и сестру.       Если и с Коулом жизнь после смерти отца не казалась Марлин сладкой, то отныне она совсем не ведала её вкуса. Коул — единственная отрада — превратился в очередной повод для панического беспокойства. Сердце вновь засосала тоска. Каждое утро и каждый вечер Марлин молилась за троих: за лейтенанта Гарднера и его благополучие, за Коула и его сохранность, за отца и упокоение его души. Еженедельные походы к господам Либертам были для неё тем немногим, что всё ещё питало надеждой. Маленькая, толстенькая, но проворная маманя и отчуждённый, молчаливый калека батя давным-давно стали её второй семьёй, её вторым домом.       За месяц они получили от Коула четыре письма: два — для Марлин, два — для родителей. В первых Коул рассказывал об общем положении дел и был так же сух и немногословен, как и её отец. Писал не для того, чтобы переживаниями поделиться, а чтобы отчитаться, что он жив. Вторые письма решительно отличались от предыдущих: они были противоречивы; никто не знал, смеяться им или плакать. Марлин смеялась. Она жалела Коула, но по опыту отца и лейтенанта Гарднера понимала, что то было подарком свыше, отсрочкой от незавидной судьбы. Её-то Коул и получил.       «Дорогая Марлин,       Уже три дня лежу в лазарете в Бронте (письмо, наверное, придёт через неделю). Выстрелили в ногу, в бедро. Ходить пока не могу, лечат. Говорят, будет заживать около месяца. К концу следующей недели перевезут в госпиталь в Либерио, чтобы я долечился и отдохнул. Где-то в апреле снова на фронт. Наверное, всё это ты и так уже знаешь из письма к родителям, если вы всё ещё вместе читаете письма.       Хочу тебе кое о чём рассказать. Здесь не могу. Поэтому расскажу, как только увидимся. Не знаю, чего ещё тебе написать. Боль, конечно, отвратительной была, когда выстрелили, но сейчас уже намного лучше. Можешь за меня не волноваться. Хочу скорее увидеть тебя. Мысли о тебе радуют. Может, только о тебе.

Целую и крепко обнимаю,

Коул».

      Она принялась считать дни до заветной встречи.

***

Духота. Едкий запашок пота, раздирающий ноздри запах спирта и дешёвого табака. Гремучая, тошнотворная смесь. Именно так пахла палата на десять человек, в которую распределили Коула. Искалеченные парнишки — кто без глаза, кто без уха, кто без руки и ноги — оценивающе, с ревностью смотрели на Марлин, а на Коула — с завистью и осуждением. Вероятно, у них не было девчонки, которая могла навестить, обнять и поцеловать. Утешить.       Притаившись, Марлин наблюдала за тем, как родители кружили над Коулом, неустанно его облюбовывали, предлагали состряпанный госпожой Либерт обед и расспрашивали о самочувствии. Марлин ещё к нему не подходила, ещё даже не здоровалась с ним — ни то что не обнималась и не целовалась, — но уже улыбалась, едва не смеялась. Он — здесь. Он — в безопасности. Не это ли главное? Не это ли счастье?       Счастье…       Как давно она не знала счастья! И вот, оно снова у её ног.       Вдоволь наговорившись с сыном и вспомнив о Марлин поодаль, родители расступились, разрешили пообщаться с Коулом. Лицо у него сделалось худым, да и сам он если не похудел, то словно сгорбился, уменьшился в размерах. Подбородок оброс мягкой щетиной, и с ней Коул показался Марлин таким неопрятным, но притом таким милым, что она чуть не расхохоталась, ибо раньше не видела его столь неухоженным. Она бы набросилась на него, если бы он не лежал, если бы он не был ранен в бедро. Зацеловала бы до смерти, если бы не резали жадные мальчишеские взгляды, если бы рядом не было родителей. Единственное, что она себе позволила, так это наклониться к нему, пощекотать душистыми прядями, чмокнуть в расплывшиеся в ухмылке губы, игриво растормошить волосы. От Коула, как и от других парней в палате, пахло потом и табаком — не хлебом и древесиной, как раньше, — но Марлин, измученная месячной разлукой, нисколько не брезговала.       — Приходи ко мне завтра, — шепнул он ей непривычно хриплым голосом. — Мне разрешат ходить на костылях. Погуляем с тобой. Сегодня и завтра полежу. Не хочу разговаривать с тобой здесь.       Передав Коулу свежеиспечённые пирожки, Марлин продолжила ждать. Ожидание стало смыслом её жизни.

***

— Болит?       — Болит.       — Сильно?       — Уже не то чтобы. Терпимо.       Марлин увлечённо и восторженно, но не без нежности и сочувствия глядела на хромого, идущего на костылях Коула. Такого большого, взрослого, но такого беззащитного. Хотелось позаботиться о нём, как мама некогда заботилась об отце, накормить его, «отощавшего», вкусностями и уложить спать. Самой — лечь подле, чтобы любоваться сонным родным лицом, чтобы слушать безмятежное посапывание. Марлин жалела, что они были чересчур молоды и не были женаты: в противном случае она могла бы полноправно ухаживать за ним вместо родителей.       — И как это так тебя угораздило? — спросила Марлин.       — В смысле — угораздило?       — Ну, как это так тебе в бедро выстрелили?       Вдруг Коул зашагал медленнее, неправильно переставил костыль и чуть не повалился вбок. Марлин придержала его, и он, сматернувшись под нос, сохранил равновесие.       — Тише-тише! Смотри, куда идёшь! Не смотри по сторонам, гляди себе под ноги, а то так упадёшь, что кости не соберёшь, серьёзно тебе говорю! Будут тебе две ноги вместо одной лечить! — пробухтела она. — Ну ты как, порядок?..       — Порядок, — сказал он и вцепился в рукояти неудобных костылей.       — Так… как тебя угораздило-то так, а?       — Об этом я с тобой поговорить и хотел.       — Да?       — Да. В письме об этом писал.       — А, так ты об этом…       — Ага. — Коул засмотрелся на пасмурное мартовское небо, залепленное грозными кустистыми облаками, и заговорщицки произнёс: — Только не рассказывай родителям. Не хватало ещё, чтоб они узнали.       — Я… хорошо, не расскажу. Не расскажу, но… О чём таком ты хотел со мной поговорить, чтоб я прям… родителям не рассказывала?       — Как бы сказать… сложно всё.       — Сложно?       — Да. — Он прочистил горло. — В общем… после того, как в меня выстрелили, меня объявили самострелом. Хотели…       — Чего?!       — Не перебивай. Хотели под военный трибунал меня, а там — или расстрел, или ещё чего… за измену-то Родине. Или в титана. Безмозглого. А всё потому, что тот пацан, который меня… который увидел, как меня подстрелили, помер где-то через час. Свидетель. Но врачи потом… сказали начальству, что я не могу быть самострелом, потому что… выстрелили с расстояния не меньше метра. Пороха-то нет в ране и на одёжке… И вот, с меня сняли обвинение.       — Получается, теперь тебе ничего не грозит? И в титана не превратят, и не расстреляют?       — Нет.       — Боже мой… Неужто так много этих самострелов, что они сразу обвинениями разбрасываются?       — Немало.       — Кошмар какой… В себя выстрелить… Это ж сколько смелости надо иметь и какую башку дырявую?       — Вот скажи, Марлин, я похож на самострела?       — Нет, какой же из тебя самострел!       — Вот ты можешь поверить, что я на такое способен? — в возбуждении спрашивал он. — Это же… звучит как бред! Чтобы я был самострелом… Будто бы я на такое способен! Вот ты веришь в это, Марлин? Веришь, что я на такое способен?       — Нет конечно!       — Вот и я, Марлин, не верю…       Отчего-то у неё царапнуло за лопаткой, и мысли, неразборчивые, пустились в пляс, а на сердце наложился ноющий, как огнестрельное ранение, отпечаток.       — Тому парню в грудь из винтовки выстрелили.       — Какому парню?       — Который увидел, как меня подстрелили. Пацаны сказали, что потом его тело принесли. Я не видел, был уже в лазарете. Говорят, ему прям в сердце попали. Меткие сволочи. Я парня этого дней пять от силы знал. Он из Драрда. Жалко.       — Да, жалко…       — Помнишь Лиама?       — Какого такого Лиама?       — Который со мной служил у твоего отца. Тёмный, долговязый. Не помнишь разве?       — А, Лиама помню.       — Нас в один отряд распределили. Ему голову снесли, прям при мне. Смотрю — всё хорошо, есть человек. Разговариваем…. Я отвернулся, снова смотрю — нет уже, заткнулся, ошмёток мяса вместо башки. И кровь, и ошмётки — везде. На снегу, на одежде, на лице у меня. И нет человека. А в ушах звенит и гудит, после выстрела-то. Ни дьявола не слышно. Думал, навсегда глухим на одно ухо останусь. А оно нет, прошло через день… Разложило. Я после того, как в него выстрелили, в окоп бросился. А там другой пацан лежал, две ноги ему отхерачило. Как резаный орал пацан, я аж лучше слышать начал. Командир подошёл и пристрелил его. Только тогда он заткнулся. Вот так, живого, пусть и полудохлого, пристрелил. Так просто. Понимаешь, Марлин? Вот — есть человек, а вот — нет человека. И не чужие добили, а свои. Хотя… какие ж они нам свои-то, марлийцы? Не свои. Чужие. И я смотрю вот по сторонам, Марлин… Тут — смерть, там — смерть. И я смотрю Марлин, и думаю, никак не могу понять: неужто так просто оно, умереть? Одного — в упор, другого — взорвали, третьего — до неузнаваемости кулаками отмутузили, четвёртого задушили, пятому глотку перерезали, шестому живот вспороли, и всё — при мне. А я всё думаю… всё думаю, когда ж придёт моя очередь и как меня убьют?       Он прервался. У Марлин жгло в груди; в животе, рассекая, крутилось лезвие. Прокашлявшись, Коул продолжил — так же тихо и будто бы невменяемо.       — Разговариваешь с парнишкой, а на следующий день его уж и в живых нет. От кого-то труп хотя бы остаётся, а от кого-то — ошмётки, по которым ни дьявола не различишь. Тяжело раненных марлийцы на месте добивают, да. Чтоб груза лишнего не было. Пленных мучают, уж не знаю как. Кричат они сильно. Иногда на элдийских офицеров перебрасывают, чтоб самим не заморачиваться.       Кости Марлин словно надломились, раскололись, рассыпались на мелкие-премелкие части.       — Уж не знаю, что они у них там выпытывают. Наших в плен тоже берут, но элдийцев не так охотно: боятся, что мы превратимся в титанов. Но если берут, то, говорят, пытают. О чём-то допрашивают. Марлийцам до пленных никакого дела нет. Попал в плен — значит помер. Особенно если ты элдиец. Спасать точно не будут. Забудут, кто ты и как тебя звать. Я слышал, что некоторые стреляли себе в висок, если их средиземновосточники окружали. Никто не хочет в плен. Живыми оттуда не возвращаются. — Он внезапно замер, поглядел на влажную после дождя землю, отрешённо пролепетал: — Ты извини, Марлин, что я тебе это всё рассказываю. Душит меня, понимаешь? Душит. Так душит, что и дышать трудно. Что сон какой день подряд не идёт. А если и идёт, то всё без конца кошмары снятся. С кровью, криками, головами снесёнными… Кровь вообще по пятам за мной волочилась. Теперь, наверное, всегда волочиться будет. Ты прости, Марлин, что я…       — Ничего, — дрожащим тоном сказала она, ничего перед собой не видя, ничего перед собой не замечая. — Продолжай, Коул… Продолжай.       А самой хотелось заткнуть уши. А самой хотелось кричать.       «Хватит. Хватит. Хватит».       — Сто раз тебя уже вспомнил, Марлин. Вспомнил, как ты спать не могла. Вот и я, кажется, спать разучился. Страшно. Что придут страшно. Что убьют. Как свинью зарежут. Может, оно и правильно было бы. Если бы зарезали. Может. У меня-то ведь самого руки чешутся. Как зуд, знаешь? Который не унимается. Вот так чешутся. Руки-то ведь не чистые. — Он тяжко, болезненно вздохнул. Повернул вбок и направился к скамье. — Сядем давай. Устал ходить.       — Конечно.       Взявшись за костыли, Марлин помогла Коулу сесть. Он потряс простреленной ногой, опустил её. Залез в карманы, из правого достал зажигалку, из левого — мятую пачку папирос. Вытащил одну, щёлкнул колёсиком, поджёг и затянулся. Запах треклятого табака завихрился в носу, окутал дымом сердце.       — С каких пор… с каких пор ты куришь?       — Как ушёл на фронт, так и курю. Извини, рука тянется. Если тебе неприятно, что я это рядом с тобой так, то скажи. Я не буду и потом покурю, когда разойдёмся.       — Нет… Нет, всё в порядке.       Коул закурил, отвёл рассеянный, неприкаянный взгляд и задумался. Лицо его, когда-то подвижное, стало точно мёртвым, мраморным, и, когда он рассказывал о том, о чём невозмутимо рассказывать нельзя было, от чего кровь стыла в жилах и волосы вставали дыбом, оно почти не меняло выражения. Разве что глаза, потухшие, перекрасившиеся из небесно-голубого в облачно-серый, олицетворяли ту борьбу, что в нём совершалась.       — Не такой я себе представлял войну. Думал, главное выбраться оттуда живым да товарищей не растерять. До меня не сразу почему-то дошло, что и самому руки придётся марать. Нет, я это знал, конечно… Но не осознавал.       — Ты… тебе приходилось… убивать? — Бессмысленный вопрос, на который она изначально знала ответ.       — А домой никто с чистыми руками не возвращается. Чистенькими могут быть только мёртвые. Там только одно правило: либо ты, либо тебя.       — Значит, убивал… — заключила Марлин, не веря, что он, безобидный белокурый мальчишка, стругающий дерево, пахнущий хлебом и древесиной, способен своими горячими и большими руками отнять человеческую жизнь. Не верилось, что мог и отец — такой ласковый, добрый и миролюбивый.       — Теперь ты думаешь про меня по-другому?       — В смысле?       — Теперь ты относишься ко мне не так, как прежде? Из-за того, что я… убивал и буду убивать людей. Теперь ты считаешь меня… чудовищем?       — Что?.. Нет! — воскликнула она. — Мне… мне тебя жаль.       — Жаль? — нервически усмехнулся он. — За что ты меня, Марлин, жалеешь? За то, что я застрелил четверых? За то, что я убийца?       — Это были тренированные люди, Коул. Люди, обученные убивать.       — Точно так же можно сказать и про меня.       — Можно. Но ты, как и они, убиваешь не потому, что хочешь, а потому, что тебе приказали. А им — приказали убивать тебя. К тому же я уверена, что многим из них начхать на то, что ты сомневаешься. Уверена, им лишь бы шкуру собственную спасти. Никто не посмотрит на то, что ты весь такой из себя добренький!       — Разве от этого мои руки становятся чище?       — Ты защищаешь себя. Защищаешь меня, мать, отца… Марли, в конце-то концов! Свою Родину! Думай лучше об этом, а не о тех, кто ни на секунду о тебе не задумается!       — Меня не оправдывает то, что я кого-то там защищаю! Разве убийство можно оправдать?! — Кажется, в разгар перебранки Коул совсем позабыл о папиросе, которая тлела у него меж пальцев.       — Представь себе!       — Да ты хоть представляешь, каково это?! Жить с осознанием, что из-за тебя больше нет в живых человека! Что у него… не знаю, отец больной или мать больная, маленькая сестричка, жена с детьми или такая же, как ты у меня, девушка! И я… и я собственными руками порушил не одну судьбу, а несколько! Ты… ты можешь себе представить? Тут уже не четыре человека, тут уже…       — Коул… — Марлин забрала из его трясущихся пальцев папиросу, потушила её о подлокотник замызганной скамьи и кинула в мусорное ведро. Притянула к себе пропахшую табаком ладонь, усеянную крохотными царапинами, и бережно сдавила в своей. — Ты ни в чём не виноват.       Он содрогнулся, звучно сглотнул.       — Я просто… просто устал. Не хочу убивать… не хочу. Я так больше не могу, Марлин… не могу. Нести на себе… это всё. Я устал. П-пусть лучше… пусть лучше меня убьют. Я убивать не хочу…       — Пожалуйста, не говори так, Коул! Прошу тебя, не надо…       — Н-не хочу, Марлин… Не х-хочу…

***

— Хорошо ходить на своих двух, правда?       — Хорошо. Но лучше бы я всю жизнь на костылях проходил, чем снова пошёл на фронт.       Что правда, то правда. Как бы ужасно ни прозвучало, было бы лучше, если бы Коул остался калекой, а не отправился воевать — не отправился навстречу смерти. Косой стрелок Коулу попался — и на том спасибо. Мог бы сейчас вообще без головы в гробу лежать.       — Тебе ведь… полторы недели здесь ещё, да?       — Если до конца оклемаюсь, то да.       — Ну, нога-то ведь у тебя уже лучше?       — Как видишь. Хромота пройдёт. Уже почти не больно, уже почти ничего не чувствую.       — Отец тоже еле ходил. Ну, когда ему в бок выстрелили. Он после лазарета неделю вставать с постели не мог, разве что по нужде ходил.       Она вела Коула под руку по тропинке в липовой рощице, к муравьиному царству, в котором оба не бывали с тех пор, как Либерио занёс снег. Такие сугробы набухали, что и к полянке было не протиснуться. Впрочем, оно и незачем, если деревья — голые-преголые, если муравейника и его обитателей, впавших в спячку, не видать. А сейчас — конец марта, и лютые морозные пейзажи уже позади. Блёкло-голубое небо было забрызгано дымкой ватных облаков, деревья, как модные марлийки, примеряли изумрудные шапки, а ростки пробивались сквозь припечённую солнцем почву. Всё воскресало — воскресало под стать умиротворению Марлин.       Она училась ценить то, что имеет. Искать радость там, где никто бы её не нашёл. Лелеять, беречь своё будущее — лелеять и беречь сломленного Коула.       Теперь он был совершенно другим.       — Помнишь, как мы приходили сюда зимой в прошлом году? Такие сугробы были, что провалиться можно было. Помнишь, как я ногой угодила в яму? Если бы ты не помог мне её вытащить, я бы, кажись, подвернула её. А потом мы всё равно в снегу повалялись, снеговика слепили — такого большого-пребольшого, — муравья слепить попытались, в снежки поиграли… А потом я ещё приболела. Помнишь, как папа ругался на тебя? Мол, ты недоглядел. Помнишь?..       Коул бездумно ступал за ней, не отвечал. Марлин потрясла его за руку.       — Коул… Коул!       — Что? — точно пробудившись ото сна, спросил он.       — Ты… помнишь?       — Что… помню?       — Ты меня не слушал?       — Прости. Можешь повторить?       — Уже неважно, — раздражённо бросила она и, как ошпаренная кипятком, перевела тему: — Смотри, какое небо сегодня красивое! Давно такого не было. А облака-то какие необычные, будто в форме кого-то! Или это из-за лип так кажется, не знаю… Я бы зарисовала. И липы бы эти зарисовала, и всё бы зарисовала. Так красиво! Даже не знаю, с какого ракурса пейзаж получился бы лучше — с такого или вот… с такого. Ой, нам сюда, Коул! Сюда. Аккуратнее, не поранься. Второй раз тебе ногу вряд ли лечить будут.       Свернули к поляне, пройдя через поросшую сорняками землю. Они шли, перешагивали смородиновые кусты, обломившиеся ветки, и улыбка, вымученно-широкая, сползала с лица Марлин. Под веками запульсировало, зачесалось…       Иногда ей совсем не хватало сил.       — Ну, вот и пришли. Как будто и не уходили отсюда, да? Как будто… лето на дворе. А на муравейник посмотри! Посмотри, какой он красивый! Снова ребята заползали. Всем бы настрой, как у них, да?       — Ага, я бы не отказался побыть муравьём. Слушай, Марлин… Ничего, если я закурю? Не будешь против?       — Не можешь подождать, пока мы разойдёмся?       — Могу.       — Вот и подожди, — огрызнулась она.       Да, порой она и впрямь не выдерживала…       Он посмотрел на неё страдальческим, жалобным взглядом. Сузил глаза. Так он извинялся. Без слов. Она поднялась на цыпочках и чмокнула его в сухие губы, обогнула руками плечи, притянула к себе.       — Знаешь что?       — Что?       — А станцевать случайно не хочешь?       Коул прыснул.       — Вообще-то, у меня…       — Вообще-то, отговорки не принимаются. Больная нога — не оправдание. Тебе что врачи сказали? Сказали как можно больше двигаться. Танцы — вот настоящее движение.       — Ну, раз отговорки не принимаются…       — Здорово, что ты понял с первого раза. — Заряженная порывом бодрости, Марлин приняла стойку и помогла принять её Коулу. — Пятку — сюда, носок — сюда. Помнишь?       — Наизусть помню, ты же знаешь. Правда, нога не так хорошо слушается…       — Это ничего, мы же не быстро. А ногу твою слушать заставим.       Зашагали. Коул неуклюже переступал с носка на пятку, с пятки на носок, неумело сгибал и распрямлял колени, но в целом справлялся неплохо. Ненавязчиво держался за спрятанную под пальто талию, осторожно хватался за руку. Марлин прикрыла веки, позволила и себе, и ему — скользить. Прислушалась к обволакивающему ветру, шепчущему на ухо причудливую мелодию. Ветер сквозил по щекам поцелуями, играл пальцами с волосами, и так хорошо, так хорошо, так хорошо! Стопа, подушечка, носок… Стопа, подушечка, носок…       — Лина…       Она распахнула глаза.       — Лина, я… могу я тебе… кое-что рассказать?       — Конечно… Знаешь же, что можешь. Так почему спрашиваешь?       — Помнишь… помнишь, я рассказывал тебе про то, что меня обвинили в том, что я самострел?..       — Да, помню. А что такое?       — Так вот, Лина… Они не то чтобы ошибались.       Марлин опешила, остановилась. Внутри неё что-то с грохотом бултыхнулось.       — Коул, ты… Ты сошёл с ума, Коул!       — Наверное. — Он пугающе осклабился. — Тот парень, про которого я тебе говорил… Тот парень, который якобы увидел, как в меня выстрелили… Он в меня и выстрелил.       — Коул…       — Мы с ним сдружились. Я его долго, очень долго уговаривал. Он ни в какую! Потом денег ему пообещал, которых у меня нет… Он сказал мне, чтоб я подавился этими деньгами, и выстрелил. А потом его самого застрелили…       — Как же…       — Я надеялся, что он снесёт мне кость к херам, что я… что я останусь калекой, как отец… А получилось так, что он просто отсрочил неизбежное. И к чему это тогда всё было? И к чему это тогда…       — Коул…       — У меня кишка тонка, чтоб самому… Чтоб ногу себе… или руку… Можно было бы отрезать или…       — Да что ты такое несёшь?!       — Не хочу я туда, понимаешь?! — крикнул он. — Не хочу… не хочу больше убивать! Они перед глазами у меня! У меня перед глазами, все четверо! Три парня, один взрослый мужик… Я спать не могу, Марлин! Есть не могу! Всё кишки перед глазами, вышибленные мозги, руки оторванные, их лица… Я так не могу, Марлин, я…       — Ну всё, Коул…       — Не могу я так, понимаешь?! Рука… рука не поднимется больше! — Слёзы зашныряли по щекам Коула, лицо раскраснелось. — Я… я не хочу убивать, я…       — Тише, Коул, тише…       — Н-не хочу убивать! — Он наклонился к ней, заграбастал её, как плюшевую игрушку, спрятал нос в надушенном шарфе, заревел.       — Всё, Коул, тише… — Она погладила его по волосам, поцеловала заплаканные глаза, прижала к встревоженной груди. — Тише, Коул…       — Столько ж-жизней загубил, с-столько жизней…       — Всё хорошо, Коул… Всё хорошо.

***

Так тепло. Так мягко. Рука в руке. Глаза в глаза. Если провести подушечками пальцев по щетинистому подбородку, можно чуть уколоться. Так Марлин и делает: касается подбородка, щекочет щетиной пальцы, поднимается выше и трогает волосы — жестковатые, но такие родные, такие приятные на ощупь волосы. Коул с удовольствием закрывает глаза, жмурится, и Марлин улыбается — улыбается, потому что скрашивает его кошмарные будни, потому что делает его хоть немного счастливее.       — Уже поздно, — не без грусти сказала она, и Коул раздосадованно поморщился. — Скоро придётся идти.       — Мама всё равно разрешила тебе засидеться подольше. Не переживай, я тебя и так провожу.       — Знаю, но… Не хочу, чтобы она лишний раз беспокоилась.       — Если честно, вообще… Я был бы не против, если бы ты у меня осталась.       — На ночь, что ли?       — Ага. Мне же на фронт через день, Лина. Хочу провести с тобой как можно больше времени.       — Я… — Марлин оторопела, и румянец припёк ей щёки. — Я думала, что ты в последнее время совсем ничего… не хочешь. И меня видеть как-то тоже… не особо.       — Ты ошибаешься.       Всего лишь два слова, но таких ёмких, таких искренних, что веришь, веришь, веришь… Ведь его краткость — правда в неизменном обличии.       — Прости, что я такой… немногословный стал. И прочее. Это все не значит, что я не хочу тебя видеть.       — Я понимаю, Коул. Не оправдывайся.       Он кивнул. Поднялся с кровати, встал на обе здоровые ноги и подошёл к столу.       — Хочу тебе кое-что отдать. — Коул потянулся к их совместной прошлогодней фотографии, прикреплённой к стене на клейкую ленту, и снял её. — Частенько на неё смотрю, но хочу, чтобы она была у тебя.       — Нет, — запротестовала Марлин. — Нет-нет! Вообще-то, я хотела предложить тебе забрать её с собой ещё в тот раз. А ты, что ж это, хочешь отдать её мне?       — Хочу, чтобы у тебя хоть что-то осталось от меня, если со мной что-нибудь случится. Чтоб ты потом сюда не приходила и не выпрашивала её у родителей. Может, они и не захотят её отдавать. — Он сел рядом и передал ей фотокарточку, на которой они такие счастливые, такие беззаботные, на которой она улыбается во все тридцать два, не подозревая, что её ждёт через несколько месяцев, что ждёт отца, мать, Альбину, Коула… Коула, навсегда утратившего ребяческую оживлённость и ветренность.       — Нет, Коул, это был мой тебе подарок на нашу годовщину. Она — твоя. В следующий раз, как только вернёшься, сделаем другую фотографию. Будет моей. Я как раз накоплю достаточно денег. А эту ты забери с собой, на фронт…       — Нет. Она будет твоей. Пожалуйста, сделай так, как я прошу. Забери её себе. Так мне будет спокойно. Это единственное, о чём я тебя прошу. Потом, и впрямь, если вернусь, сделаем другую. И тогда уже её заберу я.       — Не если вернёшься, а когда вернёшься.       — Хорошо. Когда.       Она перевернула фотографию, прочитала косую надпись, усмехнулась.       «Папироски не хотите?»       — Надо было мне писать, — сказала Марлин, — у меня почерк лучше. И сердечки я рисую красивее.       — Что ж теперь поделаешь?       — Теперь уже ничего. В другой раз я буду и писать, и рисовать.       — Договорились.       — Эту, так уж и быть, заберу. Мы всё равно обещали друг другу поставить её в рамку в нашей общей гостиной. Когда-нибудь, в будущем.       — То-то же.       Марлин отложила фотографию на прикроватную тумбочку, обвила натренированную руку Коула и мечтательно промычала.       — М-м-м, было бы здорово жить где-нибудь в домике за городом. Ну, в одном из таких, в каких живут богатенькие марлийцы. Но у нас тут, в гетто, конечно, тесновато…       — Да, тесновато…       — Так вот. Хотелось бы жить с тобой в загородном домике. Там, где природа настолько красивая, что… в глазах рябит! Чтоб я рисовала и рисовала, рисовала и рисовала… Сутками напролёт! Чтоб речка рядом была и чтоб мы в ней купались. Хотелось бы какую-нибудь зверушку, может, собачку или кота. Чтобы заботиться о них и чтобы их… рисовать и вырезать из дерева! Представь, как было бы хорошо!       — Не могу представить, чтобы ты жила в загородном домике. Ты же такая… шебутная. А там — тихо, спокойно, скука несусветная. Почти никакого веселья.       — Это ты верно подметил, но у меня всё спланировано, поэтому у нас с тобой был бы автомобиль! Чтобы мы каждый вечер выбирались в город на прогулку, на танцы, чтобы мы ходили на какие-нибудь выставки… Ну, вот представь, чем занимаются марлийцы! Представь, какая у них интересная жизнь! Вот мы бы с тобой попробовали всё, чем занимаются они!       — Ага, а жили бы мы на что? Чем бы мы зарабатывали?       — Как чем?! Руками! Я бы картины продавала, ты — мебель и фигурки!       — Ага…       — Да! А потом, когда мы уже с тобой нагулялись бы, у нас бы ребёночек родился! Но мы бы всё равно в город его с собой возили, когда он подрастёт. Или она… Она! Девочку хочу. И вот, мы бы научили её танцева…       Коул засмеялся — грустно больше как-то, но так непритворно, что внутри неё потеплело.       — Чего? — буркнула она. — Чего опять смеёшься?       — Смешная ты, вот чего. Иди сюда. — И он приобнял её, вдавился щекой в её макушку.       — Чего здесь смешного? Разве ты… разве ты не хочешь того же?       — Конечно хочу, Лина, но мы только гетто ограничиться и можем. Либо в Либерио, либо в каком-нибудь другом городе. Но ты попробуй переедь…       — Ну и пусть, это… не суть важно. Купим домик здесь, заведём зверушку здесь. Важно лишь, что мы будем вместе, да?       — Да. Я, по секрету тебе скажу, когда работал ещё, начал откладывать деньги на нас с тобой. Ну, на дом и всё такое прочее.       — Правда?! — воскликнула Марлин. — И почему… почему ты всё это время молчал? Почему ничего не сказал?!       — Не знаю, по-моему, об этом и говорить нечего. По-моему, это само собой разумеющееся. На дом копить, на свадьбу… Я бы ещё овец нам с тобой хотел завести, а? Как тебе? Но это… это денег, конечно, надо немерено…       — Овец? Это с чего вдруг?       — Не знаю, они милые. Шерстюгу бы с них сбривали, пускали бы на пряжу, а ты либо сама вязала бы, либо матери своей отдавала, чтоб вязала она.       — О, как оно продумано-то всё!       — А то. Но… вернуться бы сначала с фронта.       — Куда ж ты денешься? Вернёшься!       Он дышал размеренно, но с некоторым беспокойством, с некоторой прерывистостью. Печаль, беспросветная, будто бы вгрызлась ему в глотку. Намертво.       — Забудешь эту войну как страшный сон, да?       Коул погрузился в себя. Коул больше не слышал. Лишь с нетерпением и жаждой поглядывал на пачку папирос на столе.       — А, точно, вспомнила! Я тебе сейчас такое расскажу! — сообразила она. Отодвинула его руку, села к нему на колени и взяла в ладони усталое скуластое лицо. — Не больно? Ноге.       — Нет, вылечили же всё. — Коул с любопытством склонил голову набок.       — Так вот. Знаешь, я тут задумалась на днях… Вообще-то, ещё тогда, когда в первый раз тебя на фронт отправила. Задумалась я, значит, а что если я с тобой туда как-нибудь поеду? М? Но не солдаткой, конечно же, а медсестрой.       — Марлин… — нахмурился он.       — Чего? Меня же быстро научат. Уж элдиек туда берут за милую душу! Не знаю, берут ли вообще марлиек… Так вот, буду где-то там, рядом с тобой, и если тебя вдруг кто-нибудь ранить посмеет, окажусь тут как тут! Обработаю ранение, перебинтую, вылечу, накормлю впридачу, поцелую и обниму…       — Ты сейчас… серьёзно?       — Да, я серьёзно!       — Во-первых, — сказал Коул и заправил ей за ухо волосы, — тебя не спросят, куда ты хочешь ехать. Отправят куда-нибудь на восток, в самое пекло, и что ты будешь делать? То, что нас распределят вместе, так же вероятно, как… не знаю… как если бы на нас сейчас овца с неба свалилась.       — Ла-а-адно… А во-вторых?       — А во-вторых, я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось. Это не только войны касается. Не только того, что тебя могут серьёзно ранить или убить.       — А чего ещё?       — А того, что с девчонками там не церемонятся. Захотели — взяли, попробуй слово против скажи. Пожалуешься — никто разбираться не станет: до элдиек никому дела нет. Порядки на фронте условные, а для марлийцев и вовсе правил нет никаких.       — Погоди, ты… ты про то самое, что ли?.. — ужаснулась Марлин.       — Да, про то самое. У нас такого не было, но истории я всякие слышал.       — Жуть какая…       — Да. А я хочу, чтобы ты была в безопасности. Никогда и никому не позволю тебя обидеть. Хочу, чтобы ты держалась от этой грязи и черни как можно дальше. Не хочу, чтобы ты знала, что такое война. И сама ведь понимаешь, что не шутки. А если не понимаешь, подумай о матери с сестрой.       — Ты говоришь, как он…       — Как кто? Как папа?       — Да.       — Значит, твой папа говорил правильные вещи. Значит, ты и мне можешь верить.       — Да я верю, просто… Это я так, просто предположила. Мол, было бы здорово, если бы я могла быть рядом с тобой и защищать тебя. А если это ерунда полная, то ладно тогда, что ж теперь…       Он хохотнул. Внешней стороной ладони провёл по её щеке, и Марлин блаженно зажмурилась. Хорошо у него на коленях — сильных, твёрдых. Хорошо в его комнатушке — маленькой, уютной. Хорошо в его объятиях — родных, оберегающих…       — А если бы я могла у тебя остаться… Ты бы правда не хотел, чтобы я уходила?       — Не хочу, чтобы ты уходила.       Она изогнула спину, наклонилась к нему, поцеловала. Сперва — боязливо и нерасторопно, чуть погодя — резко, несдержанно, словно сорвавшись с цепи. Помассировала затылок. Тепло, буйным и непокорным морем расплескавшееся в груди, разожглось и внизу живота. Что-то, что происходило с ней безмолвными ночами, во время пламенных поцелуев и тогда, у муравейника… случилось с ней вновь. Теперь оно не казалось ей настолько странным и постыдным, но страх, угловатый подростковый страх, никуда не исчезал.       Марлин отстранилась от Коула, посмотрела ему в глаза — такие внимательные, но притом потерянные, с расширенными зрачками. О, могла бы она прочитать эти глаза своими, слепыми… Он проглотил слюну, отчего на шее выразительно дёрнулся кадык. Она припала губами к скуле и подбородку, двинулась ниже, к шее, боднула носом пульсирующую жилку. Поцеловала немного правее от кадыка — Коул затрясся, выпятил грудь и задержал дыхание. На вкус он — терпкий, но аппетитно терпкий, отдающий мылом и табаком. Марлин принялась целовать ещё и ещё, ещё и ещё… С каждым его рассекающим слух свистом, с каждым глухим поскрипыванием пружин матраса жар внизу разгорался безжалостнее, требовательнее…       Но почему? Почему он не касался её? Почему не целовал в ответ?       Перестала, выпрямилась. Стеснённо, вопрошающе глянула на застывшего Коула. Веки зачесались, в ноздрях закололо… Собралась уж было слезть с него, как вдруг он притронулся к её лопатке, обвил талию, потянул на себя. Поднялся, придерживая её, развернулся, упёршись коленом в постель. Уложил, навалился. Подушка, будто из облаков сотканная, остудила затылок расслабляющей прохладой. Коул коротко поцеловал в губы, поцеловал в щёку, поцеловал в шею… Одна его рука скользнула к бедру Марлин, вторая — запуталась в россыпи тугих прядей. Перед ней — волосы. Жёлтые, словно подожжённые лампой. Яркие как солнце. Они щекотали вздёрнутый подбородок, пока Коул миллиметр за миллиметром ласкал, порывался ниже, колол щетиной. Ладонь стиснула бедро — с такой силой, с какой Марлин хотела уже давно.       Горячо. Везде — горячо. Всё таяло, раскалялось лавой от несмелых, но чувственных касаний. Он ткнулся носом в ключицы, в ямочку между ними, прикусил косточку, зализал, и сердце затрепетало крыльями бабочки. Марлин закралась под его рубашку пальцами, принялась щупать, считать рёбра. Первое, второе, третье, четвёртое… Постоянно сбивалась на четырёх. Развела колени, надавила ему на спину, и он, опершись локтями, лёг ниже. Она дразняще царапнула кадык зубами, провела языком к ключицам. Если бы на нём не было рубашки — расцеловала бы плечи и грудь, расцеловала бы каждую ранку, которую он получил на фронте, каждый не успевший зарубцеваться шрам. И, должно быть, это лишь вопрос времени. Должно быть, сегодня ещё расцелует. В ушах — его громкое, сбитое дыхание, в сердце — дрожь, дрожь, дрожь… Но дрожь приятная, дрожь волнительного предвкушения.       Он мазнул губами по шее, и Марлин ощутила что-то мокрое — мокрее пота, мокрее взрослого поцелуя. Коул затрясся, надсадно пропыхтел… всхлипнул.       — П-прости, Лина… — невнятно прошептал он. — Прости, Лина, прости…       Выпустила его из объятий — внутри что-то с мясом надорвалось, — взялась за его щёки, а он отнял её ладони, перевернулся набок и впечатался лицом ей в грудь. Пошмыгивая, зарыдал… Марлин стиснула колени и в глубоком, глубоком недоумении проследила за тем, как Коул своей большой, горячей рукой придвинул её к себе.       Она не могла промолвить ни слова. Костёр в одночасье потух, и там, где было так жарко и так приятно, стало холодно, пусто. Горло точно воспалилось, пересохло. Она слушала, как он плачет, чувствовала, как он хватается за неё. Понимала, как он в ней нуждается.       Марлин перебирала пальцами его взъерошенные пряди, успокаивающе поглаживала по голове, целовала… А он всё ревел, жался к ней, такой сильный и высокий, к ней, тростинке. Жался и искал спасения, сродни материнскому утешения. И она давала ему всё, чего он хотел. И она была его спасением, его утешением.       — Всё хорошо, — повторяла она. — Всё будет хорошо…       А у самой — слёзы в глазах. Да не текли они, как бы она ни желала дать им волю.       Не получалось.       Коул уснул через полчаса, мерно засопел. Марлин не могла и пошевелиться, веки слипались. Нужно было идти домой, чтобы не тревожилась мать, но так не хотелось… так не хотелось уходить. Хотелось… хотелось остаться с ним. Мышцы ослабевали, разум — туманился. Она так устала. Так устала, что и словами не передать.       Подумает… подумает как-нибудь потом…

***

— Лина… Лина!       Кто-то толкнул в плечо. Марлин поворочалась, причмокнула. Как хорошо…       — Марлин!       Ей пришлось продрать глаза. Солнце, лучом пробившееся сквозь шторы, брызнуло в лицо.       — Чего тебе? — буркнула она, а затем как поняла! — Ой, Коул…       Не очень-то он похож на пристающую по утрам Алю…       — Поднимайся скорее, уснули вчера.       — Чего?.. — И как нахлынуло осознание того, что произошло, и как пригвоздило оно к постели, и как заставило в ту же секунду подпрыгнуть… — Ой, Боже… Сколько времени?!       — Без пяти шесть.       — Шесть утра! Боже, мама, наверное, всю себя извела…       — Если бы она заметила, что ты не пришла, она бы уже давно была здесь. Из-под земли бы тебя достала.       — Да, а ты неплохо знаешь мою мать… Значит, уснула и всё ещё спит. Странно, что Аля ей ничего не сказала. Странно это всё! Если они обе спят — а на выходных они всегда в это время спят, — то успею проскочить до того, как они проснутся.       — Успеешь. Пойдём скорее, пока мои родители не проснулись. Они рано ложатся спать. Думали, наверное, что я тебя отведу и тут же вернусь…       — Боже, вот морока-то… — Она пригладила запутанные волосы, одёрнула рукава платьица, оттянула сосборившийся подол. На бегу подхватила сумочку, приготовилась открыть дверь. — Ну, я пошла?       — Куда ты? Стой. — Коул отряхнул помятую рубашку, заправил её в штаны. — Я тебя до дома провожу.       — Утро ведь уже.       — И что?       — Ну… Хорошо, давай.       — Фотографию не забудь.       Оделись, обулись и бесшумно вышли на улицу.       Добирались молча. Марлин всё думала о вчерашнем, и ей не удавалось выбросить то, что случилось, из головы. Вернее, то, что так и не случилось… Коул, она была уверена, тоже об этом думал. Убедилась в этом, когда он заговорил первый, уже у неё на крыльце.       — Прости, что так получилось.       — Как?       — Ну… так. Что я домой тебя не отвёл, что мы у меня уснули.       — Ты же хотел, чтобы я осталась. Вот я и осталась. пусть и случайно…       — Насчёт того, что произошло… — Он почесал затылок.       — Всё в порядке.       — Я просто хотел…       — Не надо, Коул. Правда не надо. Всё хорошо.       Коул сделал внушительную паузу и сказал:       — Завтра. Семь утра. Не забыла?       — Куда ж я забуду?..       Попрощались, расцеловались. Марлин пообещала, что приготовит ему, как в тот раз, много-много вкусных пирожков, и на цыпочках прокралась в дом. Разулась, повесила пальто… и увидела заснувшую на диване маму. Голова — запрокинута к спинке, трудолюбивые руки — держатся за спицы. Наверное, провалилась в сон, когда её от «женишка» дожидалась. В одежде…       И только Марлин шагнула в сторону гостиной, как мама встрепенулась, распахнула замыленные глаза, нахмурилась. Сонно проскулила, убрала спицы, проморгалась.       — М… Марлин? Ты, что ли?.. — Потёрла лоб, прищурилась. — Это сколько… это сколько сейчас времени?       Солгать ей, что ли?.. А как тогда отдуваться?       — Думаю, где-то ближе к семи…       — И что, ты… вернулась только сейчас?..       — Н-ну, прости, мама, я не хотела! Так получилось…       — Не хотела, значит? Я разрешила тебе задержаться подольше, но не до утра!       — Это не то, о чём ты подумала, нет-нет! У нас ничего не было, мам! Мы… мы ничем таким не занимались!       —Только вот я… только вот я и подумать ни о чём не успела!       — А…       — Прекрасно! Кажется, занимались, раз уж ты так заговорила…       — Д-да не занимались мы ничем таким, мам, не занимались! Просто… случайно уснули вместе! Проснулись, а уже шесть утра. Мы не хотели, мам! Просто валялись, разговаривали и уснули! Завтра он снова уходит на фронт, и я не знаю, вернётся ли он вообще, и… Я просто хотела провести с ним чуть больше времени, чем обычно. Это не значит, что у нас с ним что-то такое было и прочее…       Мама расхохоталась, но вмиг посерьёзнела.       — Даже если и было — пусть. Ты права, он может не вернуться. Я… не могу тебя судить. Отругала бы, если бы не война, но сейчас ругать не буду. Я тебя понимаю.       — Н-но у нас правда…       — Знаю. Лучше иди отоспись.       — Я не хочу спать.       — Тогда помойся, в порядок себя приведи, а то вон какая лохматая ходишь.       — И тебе бы не помешало…

***

Нездоровая бледность и нездоровая худоба лица, шероховатость потресканных губ, тоска в некогда искрящемся взгляде… Марлин не могла сказать, с каких пор эти черты — эти острые, неприветливые черты — стали чертами её родного Коула. Не могла сказать, когда потеряла его. Не могла сказать, когда не сумела сберечь.       А ведь пыталась изо всех сил.       — Через два месяца мне шестнадцать.       — Помню.       — Может, стоит всё-таки попробовать?       — Попробовать что?       — Пожениться, — смущённо пролепетала она. — Я так подумала перед сном сегодня, и, может… Может, оно и правда того стоит?       — Не знаю, Марлин. — Он расправил воротник кителя, так нелепо на нём сидевшего, и потеребил ремешок походного рюкзака, который существенно прибавил в весе после принесённых Марлин пирожков. — К чему тебе нервотрёпка лишняя? Останешься вдовой и что тогда делать будешь?       — А ты чего сразу о плохом думаешь? Не думай о плохом, думай о хорошем!       — Не очень как-то оно думается.       — Я слышала, что за рождение ребёнка могут дать отсрочку… Вот я и подумала, что…       — Ну уж нет, ребёнка в шестнадцать… — нахохлился он. — Ты вообще понимаешь, о чём говоришь? Ты… ты уже начинаешь сходить с ума!       — Тише, не кричи! Я просто… просто пытаюсь найти способ сберечь тебя, хорошо? Я просто… просто хочу, чтобы мы были счастливы. Чтобы у нас было будущее. Не хочу, чтобы ты постоянно куда-то уходил, рисковал жизнью, заставлял меня переживать до усрачки и…       Коул склонился к Марлин, прислонил её к себе — плотно-плотно прислонил, прильнув щекою к её щеке, потёрся…       — Какая же ты…       — Какая?       — Чудная.       — Чудная?       — Люблю тебя.       — Любишь?.. — Марлин точно укутали в тёплый-претёплый плед.       — А ты разве не знаешь, что я люблю?       — Знаю…       — То-то же.       Она принюхалась к нему: мыло, естественная терпкость, табак. Почти так же пах отец… Правда, мыло было лимонным, а табак чувствовался более явно. К счастью, Коул скурился не до такой степени. Марлин аккуратно, чтобы никто не увидел, поцеловала ему кадык, пробухтела в шею:       — И я… и я тебя люблю. Можешь… можешь мне кое-что пообещать?       — Что?       — Пожалуйста, больше не делай глупостей. Ты понимаешь, о чём я. И, пожалуйста, не надо… не надо гробить себя. Не надо подставляться, не надо лезть на рожон. В том, что ты вынужден делать, нет твоей вины. Ты хороший человек, Коул.       — Нет.       — Да. Добрый. Честный. Правильный. Такой, каким я всегда тебя знала.       — Я был таким. Перестал, когда…       — Не перестал. Для меня уж точно. Для меня ты всегда будешь хорошим. Всегда будешь зашуганным, курящим папироску пятнадцатилетним парнишкой.       — Ну и вспомнила же ты…       — Да. Пожалуйста, пообещай мне, Коул. Пообещай. Так мне будет спокойнее. Я знаю, ты слов на ветер не бросаешь. Всегда держишь обещания.       Отчего-то ему с трудом давалось это незамысловатое обещание. Отчего-то язык у него не поворачивался, чтобы брякнуть простое «Обещаю», которым парни его возраста разбрасывались налево и направо. Однако он был таким же, как и её отец: до безумного опасливым, прозорливым… Марлин подозревала, что Коул что-то замышлял. Подозревала, что он на что-то решался, чего-то непрестанно боялся, а потому и не мог произнести это треклятое обещание, которое произнести так хотел, так хотел, но не понапрасну. И это губительное предчувствие, которое она заталкивала поглубже, которое она спешила отрицать… Оно не давало ей спать. Если бы он только не повторил за её отцом, если бы он только…       — Обещаю.       И у неё отлёг от сердца камень, из-за которого она около полугода задыхалась… и вновь налёг, ещё более грузный, когда она отпрянула от Коула и посмотрела в его влажные, скорбные глаза. Он притянул её к себе, поцеловал губы долгим прощальным поцелуем. Марлин, вцепившись пальцами в его воротник, встала на цыпочках, чмокнула в ямочку между верхними губами, в нос, в мокрые ресницы…       — Вернись, пожалуйста… — умоляюще шепнула она. — Прошу тебя, вернись. Ты у меня один остался, так что… вернись.       А дальше — то же, что и в предыдущий раз: истерика впавшей в отчаяние матери, скупые слёзы хворого отца. Скрип ворот, который она слышала с десяток раз, громогласные объявления офицеров ООБ, поток обречённой толпы. Коул в военной, всегда криво сидевшей на нём форме, с элдийской повязкой и с рюкзаком. Его белая макушка, пока что не затерявшаяся, как отцовская, среди других. Марлин захотела догнать его, прыгнуть ему на шею, впиться в губы судорожным поцелуем, увести куда подальше, сбежать с ним на пару, лишь бы не отправлять туда, на верную смерть… И она почти сделала это, почти сорвалась с места — и сорвалась бы, если бы ей не перегородил путь черноволосый парнишка. Коул исчез. Марлин крикнула, позвала его по имени, но никто, никто её не услышал, ведь она прокричала не вслух, а внутрь себя… И этот болезненный, этот мучительный стон раздробился внутри, раздробился о молодое, но прочное, высеченное из гранита сердце.

***

Проводив Коула, она возвратилась домой. Мать была на работе, так что в этот раз никто не встречал с утомляющими расспросами. Алечка спала, отвернувшись к стенке и наполовину укрывшись одеялом. Марлин пригнулась, поцеловала сестру в висок, убрала ей за ухо блондинистые прядки и повыше натянула одеяло. Пошла в комнату матери, бывшую когда-то и отцовской. Распахнув хлипкие дверцы шкафа, схватила рубашку, в которой папа ходил перед тем, как уйти на фронт. Легла на кровать, на которой некогда сидела на отцовских коленях, на которой некогда обнимала отца, зарылась носом в ворот и заревела, выпуская из себя всё то, что копила столь долго, что не позволяла себе выпустить. Принюхалась: ни лимонного запаха, ни табака, ни пота — лишь хозяйственное мыло, лишь искусственный запах свежести. От этого она зарыдала ещё горестней, ещё пронзительней.       Вдруг её осенило. Она достала из-под покрывала подушку, что была ближе к окну — на этой половине всегда спал отец, — вдохнула запах и заплакала с новой силой, ведь унюхала то, чего не нюхала так давно: приглушённый табак, лимонное мыло вперемешку с материнскими духами… Мама не стирала отцовскую подушку. Мама плакала в неё так же, как и Марлин, только, наверное, каждую неделю, или, быть может, каждую ночь…       — П-папа… Папа… Па-апа…       Папа…       Вот бы был папа.

***

Проспала! Как могла?! Как могла проспать?! Всю ночь не ложилась, таила дыхание перед долгожданной встречей. Май! Не виделись больше месяца. Всё представляла, как обнимет Коула, запрыгнет на него, до смерти зацелует, накормит пирожками, станет счастливее самых счастливых. Нечаянно уснула и — проспала! А мама — поздно разбудила…       Наспех надев платье и для приличия расчесав всклокоченные волосы, захватив корзину с пирожками и не позавтракав, вылетела на улицу и понеслась к воротам в город.       Опоздала, но ещё могла успеть. Ещё могла застать их у ворот! А если не застанет — побежит к ним в дом.       Две недели назад Коул послал письмо, в котором пообещал, что скоро вернётся. И вот — вернулся! До встречи — считанные минуты, которые казались такими долгими, такими томительными.       Придерживая качающуюся маятником корзину, Марлин приближалась к воротам, видела солдат, офицеров и встречающих их близких, но не видела Коула с родителями. По-детски глупо улыбаясь, всматривалась в ребятню, но никак не могла найти то, что так хотела найти, никак… И вот, стало быть, нашла. Узнала по голосу. Повернула направо.       Госпожа Либерт — кажется, госпожа Либерт — каталась по земле, стучала по ней кулаками. Рыдала — так рыдала, что можно было оглохнуть. Господин Либерт стоял рядом с ней на коленях, кренился, постанывал…       Марлин остановилась. Проморгалась, чтобы развидеть, но не развидела. Никогда не развидит.       Замутило, закрутилось всё, тошнота прорезала горло. Что-то раздробилось, рассыпалось. На этот раз, думалось, окончательно. И её — нет. И она снова едина с воздухом, но не с холодным, декабрьским, а с тёплым, майским. И она снова слилась с чернотой действительности.       На ватных, пошатывающихся ногах Марлин зашагала обратно. Наступила на отколовшийся от брусчатки камень, споткнулась, опрокинула корзину, упала, но боли не почувствовала — совсем ничего не почувствовала, хоть и, скорее всего, расшибла колени в кровь. В ушах — пересуды, переговоры выживших солдат и простых элдийцев; где-то там, откуда она ушла, — зверский вопль матери Коула. Перед глазами — сам Коул, его белокурые волосы, доверху набитый рюкзачок, повязка, смешная форма… В ушах — «Обещаю», в душе — червоточина, в душе — нет души.       Кто-то развеял полудрёму, прорвал мутную пелену, сел против Марлин на корточки. Собрал рассыпавшиеся по пыльной брусчатке пирожки, сложил их в корзину. Он — кто-то — протянул ей большую ладонь, и Марлин, не раздумывая, взялась за неё и поднялась.       — Будь осторожнее. Смотри под ноги, — сказал он и передал ей корзину.       Марлин посмотрела вверх, сразу не сообразила, а как сообразила, так обомлела: тёмно-серая кепка, тёмно-серая шинель, на плече — нет повязки, есть лишь ружьё на ремешке. Офицер ООБ.       — Кого-то потеряла? — Хитрые, сощуренные, заискивающие глаза. Ровный нос и суровые скулы.       — Д-да… Потеряла.       — Это печально. Жаль. Но ты привыкай: жизнь тяжёлая. Бывает непредсказуемой.       И ушёл. А она — осталась. С разодранными ладонями. С разбитыми коленями.       Осталась.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.