Часть 2
8 мая 2023 г., 22:05
Миша открывает глаза и не может понять, где он находится, и как сюда попал. Перед глазами у него всё плывёт, в ушах звенит, он не чувствует запахов, не может пошевелиться, потому что всё тело словно налилось свинцом, ему холодно и страшно. В те года, когда он сидел на игле, подобное бы его не удивило, это было скорее нормой — проснуться непонятно где, едва помня собственное имя, но после десяти лет чистоты, такое развитие событий — явно не самый приятный сюрприз. Горшок чувствует, как постепенно его начинает накрывать волной паника, и как учащается с её приходом сердцебиение, тут же отзываясь ноющей болью в груди. Миша, жалобно всхлипнув, жмурит глаза и считает мысленно до ста в попытке успокоиться. Когда это ему вроде как удаётся, он хватается за обрывки воспоминаний, пытаясь выстроить в голове картину недавних событий. Сначала единственной его наградой становится головная боль, но проходит минут пять где-то, и пазлы наконец начинают потихоньку складываться.
Он должен был выступать на концерте. А день этот был прям ну совсем паршивый, надо сказать. Погода выдалась мерзкая, настроение петь отсутствовало напрочь, ещё и с самого утра у него раскалывалась голова, и спина чего-то болела, но он это списал на то, что потянул её, когда заснувшего в кресле на улице Владика в дом на диван относил. Все же Влад — уже не малыш, а ему самому под сорок, здоровье не то, что по молодости. Хотя все-таки сомнения какие были у него, странно ведь, что только спустя три дня спина заболела, но вскоре ему так прихуевило и без спины, что Миша забить решил на причины. Главное было концерт отыграть, а после завалиться спать где-то на сутки в идеале.
Реник с Поручиком вроде как его состоянием были озабочены, но на сцену его всё же выперли, хотя видели, как за несколько минут до начала концерта он блевал в туалете желчью и не успевшими перевариться сэндвичами, что им принесли вместе с пивом в гримерку, а до этого всё время подготовки лежал пластом на диване, не потрудившись даже грим нанести. Ну да Горшок их понимает. Сорванный концерт — это неустойки, недовольство фанатов, проблемы с оргами… Ребятам оно не нужно, им деньги нужно зарабатывать, семьи кормить. А что Миша? А у Миши блять проблемы в режиме 24/7 практически всё время, что они его знают. Если они с его проблемами будут как с писаной торбой носиться, то группу к херам можно закрывать.
Что-то пищит назойливо над ухом, мешая сосредоточиться на воспоминаниях. Горшок вновь открывает глаза и понимает вдруг, что он в больнице, лежит на кровати под капельницами. С одной стороны это лучше, чем хрен знает где, а с другой… Ненавидит Миша больницы. Время в лечебнице иначе как адом на земле назвать не может. Бесконечные побои, унижение моральное и физическое, грубые потные руки озабоченного санитара на его теле… Потому что что — он же не человек, нарик грязный, животное почти, и делать с ним можно что угодно, всё равно не узнает никто, а если узнают — не поверят. Как можно наркоше верить?
Ужасное это было время. Ломка, не проходящее чувство боли, страха, обиды, беспомощности и одиночества. Некому защитить, некому утешить. Когда лысый громила-санитар его развязал, принёс ему больничную пижаму, кружку чая с коньяком и пару бутербродов с маслом и жирными шмотками докторской колбасы, Миша так уже от всего этого дерьма устал, что рад был даже минимальному проявлению человечности. Бутерброды сглотил, почти не пережевывая, как собака голодная, чай едва на себя не пролил весь, так руки тряслись, а потом подтянул колени к груди и привалился плечом к здоровенному теплому телу рядом. Хотелось тепла человеческого хоть немного, и плевать уже было на то, что этот же мужик его пиздил на днях до кровавых соплей. Насиловать не лез — и на том спасибо. А Горшку че, он отходчивый, понимает всё… Санитар его тогда не оттолкнул, наоборот сильной ручищей осторожно так ближе пригреб к себе, чтобы теплее было, сигарету дал и сидел что-то о молодости своей рассказывал, о проебанных планах на жизнь и несбывшихся мечтах, пока Миша от усталости не вырубился. А когда проснулся, увидел, что тот ему второе одеяло принес…
Из наркологички Горшок вернулся исхудавшим, дерганным, зашуганным, с россыпью желтеющих уже синяков на теле и лице и с к чертям проебанными нервами. Домой к родителям не пошёл, к Андрею тоже, не хотел видеть никого из них, хорошо что Балу его приютил у себя на целых три недели. Шура — хороший друг и верный товарищ, никому не выдал его, жратву ему прямо в комнату к кровати, где он сутками отсыпался, приносил, да побольше; и с расспросами не лез, ждал, пока Мишка сам оклемается достаточно, чтобы поговорить по душам. Так и не дождался. Даже Андрею Горшок не сказал ничего, а ведь хотел. Но вот как увидел его, довольного, здорового, так его и разобрало злостью и обидой страшными: за то, что не было Андрюхи рядом, когда он, корчась в агонии, умолял его прийти; за то, что не защитил его Андрюха; за запах не Андрюхин, въевшейся под кожу, который, кажется, никаким мылом было не смыть теперь… Миша без здрасьте тогда подлетел к Князю и с размаху ему по роже приложил кулаком со всей силы, а тот словно и не заметил, в охапку его сгреб и, на диван швырнув, при всех целовать стал лихорадочно везде, где мог. Трахались они в тот день словно в последний раз, до изнеможения и боли в мышцах.
«Я без тебя чуть с ума не сошёл! — хрипло и отчаянно прошептал Андрей ему тогда на ухо, когда потные и уставшие, они лежали друг на друге, переплетясь конечностями как можно плотнее. — Не могу я без тебя, Мих! Люблю я тебя! Всё теперь у нас хорошо будет, я обещаю, только дай нам шанс!»
Ну а Мише что? Он сам этого шанса на «долго и счастливо» для них очень хотел, а потому согласился. И пофиг, что согласиться — значило обиды свои засунуть поглубже в жопу и постараться идти дальше, не оглядываясь. Долгую счастливую жизнь для себя строить ё-моё…
Но ладно с наркологичкой, с ней и так ясно, что не курорт. Но Мише и с обычными больницами, для нормальных людей, так сказать, тоже не везло. Как вспомнит наглых врачих из отделения, где «прохлаждался» неделями на сохранении из-за тяжело протекающей беременности, так аж передергивает всего… Эти мегеры даже ему, панку отбитому, душу вытравили своим бесконечным «а ноги раздвигать не больно было?», «а когда бухал, ты о ребенке думал?», " такого же наркошу воспитаешь, знаем мы вас!». Да Миша в детском саду приходу мамы так не радовался, как когда она его в больнице изредка навещала. Сидела рядом и по голове как ребёнка гладила ласково, пока Миша тихонько носом шмыгал, беззвучно плача ей в колени от усталости и гнетущего ощущения собственной беззащитности перед махиной людоедской системы бесплатной медицины.
Мама приносила каждый раз с собой каплю утешения, а вместе с ним печенье домашнее шоколадное и мандаринов пакет, сладких, с тысячей косточек, его любимых. Хрен достанешь их между прочим летом-то, не сезон ведь, вот зимой… Ему правда ни одного так и не перепало, он маме не говорил, что даже с максимально пресной больничной едой его несчастный желудок едва справляется из-за токсикоза, не хотел расстраивать и давать лишний повод для волнения. А гостинцы девчонкам, что с ним в палате лежали, отдавал. Те его побаивались сначала, перешептывались за спиной, видимо зная, кто он, но потом потеплели к нему, над шутками и историями его смеялись, те, что опытные, советы давали, как и чего там дальше с ребёнком делать. Бывало и такое, что если уж плохело совсем, помогали до туалета дойти или ведро подставляли, чтобы мегеры-медсестры не орали на него опять и без еды на целый день не оставляли за то, что на пол наблевал, а им убирай теперь. Жалели его. В их палате Миша самым «плохим» был. С тем, как он свой организм угробил, глупо было чего-то иного ожидать. Сам себе этот аттракцион нескончаемой тошноты, бессонницы, тысячи процедур и общения с врачихами-людоедками организовал. На полную выложился, чтобы на всё это дерьмо наработать, ай да молодец, Горшочек! Теперь молчи в тряпочку и наслаждайся плодами своих нечестивых стараний, мучайся, сколько душе угодно. Горшок бы и рад был взбунтоваться, всё на хер послать и из больницы уехать, но слишком боялся, что он сейчас характер свой покажет, гордость потешит, а из-за этого ребёнок их пострадает. Вот и скрипел зубами, но терпел. Один. Сам. Андрюха заходил редко, правильнее сказать будет забегал.
«Работа над альбомом идет, а тебя нет. Без тебя медленно дело продвигается, не успеваем, понимаешь же, Мих? Вот и торчим в студии сутками, как проклятые, совсем времени нет.»
Миша понимает. Неустойки никому не нужны, и фанатов подводить — последнее дело. Ему надо сейчас не об обидах своих глупых думать, а скорее подлечиться и к работе вернуться, чтобы до рождения ребёнка как можно больше успеть.
Вот с родами вообще кошмарная история выйти бы могла, наверное. Да только Миша за неделю ещё вселенских просто масштабов истерику Андрею закатил, и тот сам наскреб денег и в частную клинику его пристроил, где: медсестры все вежливые и улыбчивые, врачи — профессионалы, уход хороший. Ну а дальше… А дальше нихерашеньки Горшок не помнит. Он — «молодец» тот ещё… Очередную клиничку на родильном столе словил. Так и получилось, что о родах, которых боялся до смерти в прямом, можно сказать, смысле слова, Миша и не помнит ничего. Провалялся в реанимации несколько дней, а когда в себя пришёл весь чумной от лекарств и истощения, ему в руки свёрток с младенцем сунули, поздравили, а он сначала даже и не понял, что происходит. А потом был Андрей, от которого перегаром пасло за версту, весь такой в костюме дорогом, с нелепо-огромным букетом и опухшим от пьянки и слез улыбающимся лицом. Букетом этим Миша ему по морде пьяной съездил за то, что дал лишку, но без зла, так скорее для профилактики. Через пару минут уже они, обнявшись, как дураки от счастья рыдали в унисон.
Реабилитация же после таких «приключений» была тем ещё «развлечением». Миша бы в больнице со скуки помер непременно, если бы не Андрей и мама, которые его каждый день теперь навещали. Андрей так вообще иногда оставался на ночь. Ребята и Маша тоже заходили, как и Лешка. Обязательно с конфетами и фруктами, как оно и полагается. Но долго они не задерживались, чтобы не утомлять, и правильно делали. Даже отец один раз пришёл, но Миша вид сделал словно спит. Лежал неподвижно и через силу держал ровным дыхание, когда чужая рука на голову мягко легла, перебирая спутанные после сна волосы. Не простил он тогда ещё батю. Слишком свежей раной было воспоминание о том, как он его приволок в лечебницу, в эту пыточную, где он все семь кругов ада прошёл за несколько дней, и там бросил прямо на полу сидеть испуганного до чёртиков и едва соображающего, словно не сына родного, а слепого кошонка, которого в ведро с водой самому кинуть жалко, но и возиться с ним не хочется.
Так и выходит в итоге, что всё, что для Горшка с больницами связано — это либо кромешный ад, либо очень туманные воспоминания. А сейчас Миша даже не помнит, из-за чего в больнице оказался. Ему элементарно хочется знать: будут ли его опять пиздить или как минимум издеваться над ним через каждое второе слово. Как бы оно ни было, ему заранее уже выть хочется. Всё здесь давит на него: одиночество, мерзкий писк приборов, стерильная белизна палаты, душный запах лекарств, свет яркий искусственный, от которого болят глаза… Миша хочет домой, на дачу, в свою комнату на чердаке, где тепло, уютно, пахнет приятно деревом, немного пылью и лесом. В идеале бы ему туда не одному, а с мусей любимой, которая его прижмет к себе, по голове погладит, и сразу легче ему станет. И Владика Миша хочет видеть. Не просто видеть — обнять, и носом уткнуться в светлый ежик волос. От Влада пахнет сладко, ирисками и немного лимоном, вкусно и уютно, самое то, чтобы успокоиться и почувствовать себя в безопасности. В конце концов, когда вот он, смысл его жизни, у него под боком сопит мирно, Мише и не надо больше ничего.
Об Андрее Миша нарочно не думает. Об Андрее он думать себе запрещает все эти два года, когда, конечно, сил хватает, чтобы мысли эти из головы гнать. Слишком больно. Нельзя об Андрее думать, потому что Андрей его бросил, предал, Андрею он не нужен, не придёт Андрей, глупо ждать его, а фантазировать об этом — ровно ножом самого себя по сердцу резать.
Миша гонит опасные мысли прочь, а сам пытается вернуться к воссозданию в памяти картины последних событий.
С трудом он вспоминает концерт, который отрабатывал на последнем издыхании. Вспоминает, как с каждой песней ему становилось всё хуже и хуже, как нарастала боль в груди, и как она стала невыносимой настолько, что у него не осталось сил даже чтобы кричать, он и дышал то через силу. А потом… А потом его куда-то несло, качало, словно на волнах, и он просто парил в этой вязкой невесомости. Пока… И тут память, кажется, решает его добить. Внезапно Миша более чем отчётливо вспоминает Андрея: перекошенное от страха родное лицо, тёплые сильные руки, которые обнимали его, вырывая из лап сковывающего холода, от которого немело все тело, чужие губы на своих губах.
Мише хочется орать от боли и злости. Какого хрена он опять остался жить, если то, чего он так хотел, было уже у него в руках — Андрей рядом, который любит его, целует, обнимает и обещает, что они будут счастливы теперь. Пожалуй предсмертный бред не мог бы быть более мучительным. Дразнить его таким — слишком жестоко. Шут бы был просто в восторге сейчас, к счастью приставучий уродец оставил его в покое с тех пор, как он окончательно завязал. Разве что только в последнее время, когда Горшок, пусть и редко, но всё-же стал вновь напиваться порой, ему мерещились иногда мерзкий смех и звон бубенцов, но слишком мимолетно, достаточно, впрочем, для того, чтобы в ужасе отставить бутылку.
Мишу трясёт, аппаратура заходится оглушительным писком, в груди огнём расползается боль, становится тяжело дышать, но Мише всё равно. Он выдыхает шумно, а потом давится отчаянными рыданиями и воет: — Как же заебало то всё, господи!
Он пиздец как устал от всего этого дерьма, с него блять хватит! Сил всё равно нет никаких, чтобы с ебатней этой дело иметь. Нет сил даже на рыдания, поэтому они смолкают быстро, и теперь Миша даже не плачет, а тихо скулит, зажмурив глаза.
Хлопает дверь, слышатся торопливые шаги, скрипит кровать под чьим-то весом, а затем Горшка, словно кипятком, обдает знакомым запахом. От Андрея пахнет выпечкой, вишней и немного коньячной горечью, потрясающий запах, который Миша обожал всегда, а сейчас от него блевать тянет, потому что все внутренности переворачиваются разом от переизбытка чувств. Горшок просто хочет всё это дерьмо на хер послать и наконец спокойно умереть. Он не хочет опять дело иметь с этими жестокими галлюцинациями, которые дразнят его мечтами о несбыточном, невозможном уже для него счастье.
Миша плачет. Он устал. Вот просто устал от всего. От одиночества своего, от разочарований, от бесконечной борьбы с самим собой... Устал думать, что всех подвел: ребят; Андрея, чтоб его; маму; Лешку; даже батю, который всегда для него нормальной жизни хотел. Но главное он Владика подвел, свой лучик света, свое сокровище и смысл жизни. Облажался вон как, ему даже психолог Влада так и сказала, что он сыну жизнь портит своими загонами. Может оно и лучше будет, если он умрёт, всем лучше. Близкие поохают, конечно, немного и дальше жить будут, уже без постоянного источника проблем в его лице. Нормально жить, счастливо… Только для этого надо все-таки умереть наконец, теперь уже окончательно.
Теплая большая ладонь ложиться мягко на его ледяную щеку, и Миша, хотя и атеист он, молится мысленно: «Только не говори ничего! Только не говори!» - Не слышит бог его молитв.
— Миш, — зовёт Андрей.
— Не надо! — умоляет Миша исступленным шепотом. — Пожалуйста, не надо! Я не смогу, я не выдержу, если открою глаза, а тебя здесь не будет!
Чужие потрескавшиеся шершавые губы осыпают его лицо торопливыми отчаянными поцелуями.
— Я здесь! Я настоящий! Клянусь!
И Миша думает: в конце концов, что ещё хуже может случиться с ним? Ну откроет он сейчас глаза, убедиться, что нет здесь никакого Андрея, а всё это — не больше чем очередная наебка от Шута, и сердце у него точно откажет, учитывая то, как он несчастный свой моторчик ушатал. Ну и какая в этом проблема, если он всё равно сдохнуть хотел? Откинется — и всё, наконец привет сказка, в которой он всегда так хотел жить. И чем не хэппи-энд?!
Миша задерживает дыхание и осторожно открывает глаза.
Он в больничной палате. Вокруг пищит аппаратура. Искусственный белый свет заставляет щуриться. А рядом сидит на кровати Андрей, уставший, осунувшийся, с синяками под глазами и морщинами беспокойства, прорезавшими лоб. Смотрит на него блестящими от слез глазами и улыбается. Бормочет хрипло: — Видишь, я здесь, я настоящий! Веришь теперь? — а потом добавляет с нервным смешком: — Напугал ты меня, Мих, пиздец!
Миша смеется и плачет одновременно. Он верит.