II.
19 декабря 2023 г., 00:36
Игры. Игры всегда были неотъемлемой составляющей их сосуществования близ друг друга; главной связующей нитью, незримо скрепляющей их воспаленные сознания в особенной близости, позволяющей увидеть чуть больше, чем предлагает оппонент и в равной же степени обнажить собственную глубинную сущность. И Дазай прекрасно осознавал, что заглядывая в чужой разум, выуживая оттуда по крупицам наружу подлинные чужие чувства можно очень скоро угодить в ловушку своих собственных. В особенности, если оппонент — его зеркальная антитеза, филигранно точное противоположное отражение — такое же идейное, как символ Инь-ян.
И в этом извечном соперничестве интеллекта слишком велик и опасен азарт. Ничего не стоит заиграться в моменте и, утратив всякий стыд, посметь рассмотреть в собственном враге нечто большее, чем обезличенную цель. И пусть, по правде, дьявол Достоевский никогда не представлялся Дазаю лишь очередной мишенью, он все же не мог и подумать, что тот станет личным палачом его метафизического нематериального нечто, сворачивающегося каждый раз где-то совсем глубоко под ребрами, стоит Достоевскому лишь холодно сверкнуть своими аметистовыми глазами.
Наверное, так и проявляется их необратимый интерес, в безжалостном слиянии двух искаженных душ. Словно частички сложного пазла их неполноценность приобретает приятную целостность и боль заполняет зияющие пустоты там, где отсутствие сердца, в абстрактном его понимании, монотонным механизмом перекачивает горячую кровь.
Игры с Достоевским всегда были до пугающего приятны, будь это шахматная партия или же эмоциональный поединок. И комфорт все чаще стал ощущаться для Дазая, как нечто само собой разумеющееся, стоило им остаться наедине. Демон Фёдор одним своим присутствием сгущал пустоту внутри него и невесомостью улыбки, подчеркнутой деликатностью напоминал о том, что он его, Дазая, понимает. И это понимание Осаму ненавидел самой глубокой и темной ненавистью. Потому, что отказаться более был не в силах.
Истинное же коварство их бесконечных игр пришло к Дазаю только сейчас, когда, оставшись наедине со своими мыслями, он в полной мере смог осознать собственный возмутительный поступок. Игры всегда были неотъемлемой составляющей их сосуществования, и Дазай в предельной ясности чувствовал, что проиграл. Потому, что не играл он вовсе.
Осаму с беспомощным оцепенением смотрел на собственные руки. Бинты плотно покрывали его запястья вплоть до самых локтей, и запах медицинской марли намертво въелся в его кожу. Дазай тихо вздохнул, проводя пальцами по шероховатой ткани, местами она пожелтела и за пару дней успела изрядно потрепаться, кое-где выступили коричневые пятна застарелой крови. Он задумчиво подцепил конец бинта, разматывая и обнажая белую шрамированную кожу. Тоже самое он проделал и со второй рукой, отбрасывая бинты на пол и с откровенным омерзением провел ногтями по неровности давно изрезанной кожи. Местами запекшиеся корочки совсем свежих шрамов от этого действия слабо начали кровоточить, и Дазай уныло проследил, как багровые пятна измазали рукава его белой рубашки.
Рукава все же пришлось закатать до локтей, чтобы совсем не испортить и так практически единственную его сейчас одежду. И, смотря на свои открытые изуродованные руки, Осаму наблюдал собственную неполноценность исключительно ярко.
Он медленно встал. Достоевский наверняка сидел в своем кабинете, и Дазай прямиком направился туда, чувствуя, что впервые в жизни не представляет, что говорить.
К его удивлению, кабинет оказался совершенно пустой и, в секундном замешательстве, Дазай отчетливо услышал звук льющейся из крана воды из ванной комнаты. Ему вдруг стало очевидно, что звук этот он уловил еще давно, но совершенно не обратил на него внимания, отвлеченный в собственных мыслях.
Ванная оказалась не заперта. Дазай аккуратным движением приоткрыл дверь, постучавшись до этого ради приличия, и заглянул внутрь. Достоевский флегматично смотрел на собственное отражение в зеркале, с его длинных черных волос стекала вода, оставляя влажный след на шее, и впитывалась акварельными разводами в воротник белой хлопковой рубашки. На густых ресницах она поблескивала аккуратными каплями, влагой соединяя их между собой, и делая чужие глаза еще более кукольными.
Фёдор лишь повернул голову, цепким взглядом рассматривая вошедшего.
— Прости, я помешал?
Дазай постарался изобразить невинную неловкость на собственном лице, внутренне ощущая, как натянутой до предела струной напряжено его тело. Он улыбнулся, заводя руки за спину и заинтересованно смотрел, как Фёдор, тихо вздыхая подходит ближе. Чего он точно не ожидал, так это того, что в эту же секунду ледяная мокрая ладонь схватит его за локоть, вынуждая обнажить перед своим врагом ничем не прикрытые руки.
Чужие пальцы ощущались болезненно, Фёдор, словно бы специально, вонзился ногтями в мягкую плоть, накрепко удерживая и так бездвижную руку. Прикосновение жгло холодом и отдавало внутри приятным теплом, Осаму мягко скользнул взглядом по чужому лицу и полностью расслабился.
Достоевский еще пару секунд рассматривал его обезображенную руку с каким-то преувеличенно нездоровым интересом и, жадный до такой поразительной открытости, склонился ближе, приподнимая за запястье несопротивляющуюся руку на уровень глаз.
И так же резко ее отпустил, равнодушно развернувшись:
— Хочешь перевязаться? — и, не дожидаясь ответа, открыл шкафчик около зеркала, вынимая оттуда несколько упаковок бинтов.
Дазай улыбнулся такой забавной заботе и слабо кивнул, принимая бинты. Достоевский больше ничего не сказал, лишь взял полотенце и, с видом, что он не будет мешать, вознамерился оставить Осаму в одиночестве. В последний момент его остановило чужое прикосновение к собственному плечу.
— Еще что-то, Дазай-кун? — насмешливым тоном спрашивает он, слегка поворачивая голову. Его губы плотно сжаты, а в легком прищуре видится что-то совсем легкое и откровенно удовлетворенное.
— Можешь остаться. Я даже позволю тебе помочь, если захочешь, — фыркает Дазай, наблюдая на чужом лице секундную тень удивления.
— Вот как, и с чего же ты взял, что я захочу?
Достоевский, однако, поворачивается, скрещивая руки на груди, и его насмешливый взгляд приобретает в высшей степени бесстыдную заинтересованность. Лишь секундное замешательство, больше похожее на испуг, проскакивает на его лице, когда Дазай монотонно начинает расстегивать одну за другой маленькие пуговицы собственной рубашки. И это мимолетное чужое чувство отзывается внутри липкой вязкой чернотой, и мерзкое ощущение дрожи Осаму давит с огромным усилием. Между ними — негласное молчание, повисло напряжением в воздухе. И равнодушно напускной вид Достоевского лишь более раздражает Дазая.
— Только не говори, что ты не смертельно заинтересован. Тем более, раз ты до сих пор не ушел, значит по определению уже согласился на все, что я предложил, — игриво протянул Осаму, расстегивая последние пуговицы. Рубашка повисла на его плечах, обнажая покрытое слоями бинтов стройное, хорошо сложенное тело.
Достоевский же упрямо смотрел в глаза, с подчеркнутой серьезностью избегая даже тени взгляда на чужое тело. И этот намеренный вызов, отразился острой ухмылкой на его лице, когда Дазай в секундном понимании расширил веки.
— Понадобятся ножницы. Садись.
Фёдор указал на круглую табуретку, стоящую рядом с ванной, с мягкой зеленой обивкой она совершенно не вписывалась в достаточно монотонный антураж комнаты, выполненной в монохромных черно-белых тонах. Дазай же пожал плечами, подтащил табуретку к себе, довольно усаживаясь и то и дело кидая заинтересованные взгляды на Фёдора, который равнодушно открывал многочисленные полочки в поисках ножниц.
Те нашлись скоро, аккурат на полке, полностью заставленной многочисленными медицинскими марлями и двумя бутылочками спирта. По лицу Дазая скользила легкая улыбка, стоило ему хоть на секунду подумать о том, что Достоевский все это приготовил заранее, персонально для него одного.
Фёдор тем временем мягко подошел сзади, держа в руке большие увесистые ножницы. Второй он невесомо коснулся воротника чужой рубашки, слабо потянув на себя, и, приблизившись в к уху, вкрадчиво прошептал:
— Сними эту ненужную ткань, Дазай-кун, она нам будет очень мешать.
И Осаму, медленно оголяя плечи и снимая с себя этот, действительно лишний, аксессуар одежды, на физическом уровне чувствовал чужую по-сучьи растянутую улыбку. И тревожный жар обволакивал его тело, распространяя странную невидимую дрожь. От слов Достоевского ему стало невыносимо жарко, и это осознание заставило его до боли прикусить губу.
Рубашка скользнула вниз, с тихим шуршанием опускаясь на пол. Чужая рука аккуратно коснулась шеи и пальцы, вдоль по позвоночнику, прочертили ровную линию. Эти ловкие движения и чужое ровное дыхание за спиной создавали некую интимность момента. Дазай прикрыл глаза, сглатывая вязкую слюну и с неудовольствием заметил, что Фёдор не спешит приступать к делу.
— Ты настолько залюбовался, что забыл, зачем у тебя в руках ножницы?
— У тебя красивое тело, но ты прав, эти слои бинтов сильно скрывают его истинную красоту.
И все же было в его этом издевательски жарком шепоте что-то совсем по-невинному искреннее, отчего на языке мазало ядом. Сладким приторным ядом чужой, несомненно прекрасной, игры. Его слова носили оттенок искренности, а руки ложными притворными движениями запускали мертвое сердце Осаму, даруя острую, но по-необычному приятную боль.
Дазай отстраненно подумал, что в Достоевском погибает талантливый театрал, потому как рука того нашла место у него на талии, дразнящем движением пальцев забираясь под слой расходившихся бинтов.
— Дазай-кун, мне всегда было несколько интересно твое стремление к самоубийству и по-правде я думал, что увижу отпечатки именно этого прекрасного стремления на твоем не менее прекрасном теле, — он усмехнулся прямо в ухо, и провел кончиком ножниц вдоль чужой шее, — но ты смог меня удивить.
Холод металла Осаму почувствовал сразу, то пробралось до кожи, проникая под шероховатую марлю, и с одним ловким движением лезвий ткань разъехалась, спадая по плечам неровной тряпицей. Дазай повернулся, открывая взору длинный тонкий порез на стройной шее.
— Неужели? И чем же я тебя так удивил, дорогой Достоевский?
Дазай кривовато улыбнулся. Фёдор смотрел на него с неприкрытой издевкой и тонкой линией оскала на красивых губах. Он явно чувствовал, что наступает на горло в этой очередной негласной игре с невысказанными правилами и бесчестными игроками.
— Такие шрамы не наносят себе люди, стремящиеся к смерти. Их наносят люди, живущие с непримиримой ненавистью к самим себе, и это и есть истинная природа большей части твоих ран. Ты презираешь себя, Осаму, больше чем кого бы то ни было, ты ненавидишь себя.
Достоевский прикрыл глаза, тепло укладывая руку на его плечо. Его оскал мягко перетек в улыбку, совсем не притворную, с отблеском чего-то по-милосердному грустного.
— И эти увечья — самое настоящее искусство, — добавил он, чувствуя как чужие плечи мелко вздрогнули от его волнительных слов.
Дазай промолчал, лишь легким наклоном головы красноречиво обозначил свое согласие. Слова сейчас были излишни. Настоящая искренность обнажалась с каждым надрезом слоистых бинтов, словно вторая кожа, они спадали на пол, открывая чужому взору испещренную спину. Подобно полотну экспрессивного художника, она представляла собой гротескную картину из множества рваных линий, рубцов и неровных стяжек наспех сделанных швов. Фёдор, делая последний надрез, полностью оголил тело и, откладывая ножницы, задумчиво провел пальцами вдоль выпуклых шрамов.
Каждый из них носил в себе часть настоящей личности Дазая, не прикрытой за сотнями масок. Неровность кожи под подушечками пальцев рассказывала никогда не озвученные истории, и боль, что нес в себе каждый рубец, Фёдор фантомным чувством проживал сам.
Он неожиданно отдернул руку, словно обжегшись. И его взгляд, наполненный удивлением, слабо дрожал от пришедшего внезапно понимания:
— Зачем? — его хриплый голос заставил Дазая мягко улыбнуться.
— Я просто подумал, что это было бы честно. По отношению к тебе, и в целом.
Фёдор нахмурился. Линия его поджатых губ дрогнула в легкой улыбке. Он хотел было отвести взгляд, чтобы не видеть эту чудовищную откровенность, но позволил себе смотреть. По-греховному чувствуя, как внутри него просыпается что-то темное и в клыкастом оскале удовлетворенно сворачивается, обнажая порочное наслаждение владельца. И в мыслях отчего-то постепенно теплеет.
Дазай обернулся, рассматривая карусель эмоций на чужом лице. Его ладонь мягко нашла чужую руку, в легком прикосновении сжимая длинные пальцы. Дазай не улыбался, его лицо, с едва приоткрытыми губами, выражало уверенное спокойствие, и под его безмятежным аккуратным взглядом Достоевский неосознанно расслабился.
— Я не извиняюсь, Фёдор. Я возвращаю.
— Я не просил, Дазай-кун, — и вопреки собственным словам он слабо сжал руку в ответ, отвечая на прикосновение.
Осаму же, мотнув головой, повернулся всем корпусом, перехватывая лиловый взгляд. Большим пальцем он плавно очертил линию выпирающих костяшек на чужой прохладной руке и, приблизившись, несомо коснулся кончиком носа тыльной стороны кисти.
Под этим прикосновением Фёдор замер каменной статуей, не в силах отнять руку. Его губы слегка приоткрылись, и он чувствовал, как ослабело его собственное тело и едва заметный жар проступил на бледном лице.
Но не успел он сказать и слова, как Дазай, слабо улыбнувшись, отпустил его ладонь. В его глазах плескалась мягкая хитрость, а понимающий взгляд заставил Фёдора, наконец, выдохнуть с внутренним ужасом осознания, что он действительно, на мгновение, только что перестал дышать.
— Оставишь меня? Я планирую принять ванную, прежде чем приступить к перевязке.
Достоевский кивнул, разворачиваясь. Пребывая в некой прострации, он покинул комнату, выходя в коридор. Его руку жгло от чужого прикосновения, и он, остановившись, неуверенно дотронулся до нее кончиками пальцев.
Кажется, впервые в жизни чувствуя настолько приятное волнение.