***
— Достоевский, ты считаешь, если я дотронусь до тетради, то смогу ее аннулировать? Ты не думаешь, что это как-то слишком просто? Дазай поднял руку, рассматривая свисающие с запястья новенькие бинты. Приглушенный свет проходил сквозь пальцы, чернеющей тенью он пытался поймать его, но из раза в раз проворная мягкость ускользала из-под его пальцев. — Я так не думаю. Я в этом уверен. — О… Осаму на секунду задумался и тут же подскочил на локтях с кровати, приподнимаясь всем корпусом. Прошло уже более недели, и рана начала постепенно затягиваться, боль все еще беспокоила Дазая, однако теперь её едва ли можно было назвать нестерпимой. А потому, мучительно сморщившись, Осаму удалось медленно принять более-менее сидячее положение. Достоевский оторвался от книги, его лиловый взгляд остановился на чужом лице. — Я даже уверен в том, что ты вполне можешь оказаться единственным, кто на это способен. — Мне очень льстит, что ты считаешь меня настолько особенным! — Дазай усмехнулся и, расслабленно зевая, опустил босые ноги на пол. — Но если серьезно, тогда создатель тетради — демон похуже тебя, дорогой Достоевский. Фёдор слабо прикрыл глаза, потирая висок слабым движением худощавой руки. — Скажи, почему ты хочешь уничтожить ее? Лиловые глаза внезапно сверкнули, и Дазай замер, когда на лицо напротив легла тяжелая тень улыбки. — Я солгал, — он пожал плечами, и что-то внутри Осаму натянулось холодной нитью и застыло. — Я не хочу… Однако, если она попадет в чьи-то руки, погрязшие во тьме грехов, если до нее доберется человек, падкий до власти, если тетрадь будет использована не тем человеком, этот мир ждет лишь гибель. — Думаешь есть различия? Ну. Между твоими и чужими руками, — от голоса Дазая в комнате в мгновение похолодало. — Жаль, что ты не видишь… Какой бы из исходов в конце пути нас не ждал, я не отрекусь от воли божией. А что насчет тебя, Дазай-кун? — улыбка Фёдора стала еще шире и еще острее. — А у тебя нет выбора, кроме как попытаться остановить меня. Достоевский поднялся и в шаг преодолел расстояние между их лицами. Его рука обхватила чужой затылок, и, сжимая в кулаке мягкие волосы, он горячо прошептал: — А до этого момента, пока судьба не разделила нас, следуй за мной Дазай-кун. Ты — моя тень, а я — твоя. — Какой соблазнительный вызов, — Осаму усмехнулся, — так даже интереснее. И резким движением он притянул к себе Фёдора, под удовлетворенный вздох последнего находя губами его бескровные губы.***
Незаметно для Дазая, зыбким песком сквозь пальцы, утекла ещё одна неделя. Дни смешались в мутную кашу, и лишь обрывки ярких минут, въевшиеся в память, как ржавчина разъедает коррозийный металл, остались в сознании шероховатой тенью, привкусом то ли кислоты, то ли соли на губах. Жизнь Дазая всегда шла по прямой, с уклоном куда-то вниз, но никогда — по часам, дням недели, минутам. С появлением Достоевского в Йокогаме, появились вечер субботы и ночь воскресенья, а мерный ход стрелки на настенных часах, наконец, обрёл хоть какой-то смысл. Утро понедельника постепенно обрастало горьковатым послевкусием, как настоявшийся в дубовых бочках крепкий виски. Похмелье от встреч ощущалось практически так же, как алкогольное, однако всё же Дазай находил его более приятным. Невесомо, лёгкой нитью, в слове «неделя» строчным узором появился вторник. По вторникам Достоевский обычно был жутко занят и еще более угрюм, и Дазай ощущал безмерную скуку. Всё чаще зевал, и ленивые спазмы по всему телу разносили ощущения слабости и сонливости. По вторникам Дазай мечтал о среде — просто потому что она — не вторник, а ещё в среду по ощущениям оставалось совсем немного до пятницы. Вечер четверга приносил приятное волнение, обычно молчаливый, в этот день Достоевский позволял себе отправить сообщение, состоящее из пары коротких фраз. Иногда это был незатейливый переплет слов, где между строк Дазай прятал собственные улыбки. Иногда, в особенные настроения, Достоевский отправлял вязь заковыристого шифра или зубодробящие коды. Реже всего приходил просто адрес, сухой и невзрачный адрес очередного крысиного логова. Тогда Осаму тихо вздыхал, чувствуя через экран чужую усталость. Везде, где существовал Достоевский, существовали часы и минуты, и Дазай и сам не заметил, как за последние дни начал глядеть на циферблат чаще, чем случайно. Фёдор просыпался рано, едва стрелка настенных часов достигала семи, копошился в ворсистом пледе и тихо поднимался, унося с собой мягкое тепло. В полусне Дазай слышал его тихие шаги по комнате и шум компьютеров. К двенадцати просыпался сам Дазай, неугомонный, он спешил быть услышанным, но каждый раз заставал Достоевского едва ли живого и сонного. Биологические часы Достоевского явно сбоили, весь день тот проводил в аморфном состоянии, предпочитая спокойствие тишины и книгу. К семи часам вечера Фёдор наконец начинал становиться похожим на человека, и каждый следующий час словно давал ему сил. Ложился он лишь глубокой ночью, и с появлением Дазая в их маленьком убежище, и по причине унылого завывания того, ложился раньше, чем начиналось новое утро.***
Мирное спокойствие иногда скрашивал своим присутствием Гоголь. Николай появлялся всегда внезапно, и никогда вовремя. — Фёдор, почему абсолютно все книги здесь на твоём родном языке, разве ты не должен день и ночь практиковать японский? — Дазай скучающе крутил книгу в руках, вглядываясь в изношенный корешок и потёртости на обложке. Золотом по чёрному на ней был росчерк незнакомых букв, судя по тому, как хорошо сохранилось тиснение, с книгой Фёдор обращался очень аккуратно. Однако страницы со временем пожелтели, и хрупкость листков выдавала весьма большой возраст для книги. — Я его и так практикую. День и ночь, Дазай-кун, — Фёдор недовольно цокнул, когда Осаму ногтем по кожаной обложке оставил неровный след, и резким движением выхватил книгу из чужих рук. — Что, твоя любимая книжка, а, Фёдор? — Дазай скосил взгляд на подошедшего. — У меня тоже есть одна, называется «Полное руководство по самоубийству»! Очень советую, между прочим. Дазай усмехнулся, наблюдая на лице Фёдора презрительную усмешку, и добавил: — Ой ли, разве твой интерес к библии не имеет ту же природу? Улыбка на лице Фёдора разгладилась, и он мотнул головой. Кровать прогнулась, и Дазай заметил в чужих руках сверток газеты и непонимающе изогнул бровь. — Ты принес мне альтернативу? Оказывается, лежать целый день на кровати ужасно скучно, я уже было подумал, что мне придется выучить русский, чтобы хоть как-то себя развлечь, — он состроил жалобное выражение лица, наблюдая, как Фёдор разворачивает тонкую бумагу. Дазай подобрался, аккуратно приподнявшись, он медленно сел и с интересом склонил голову к плечу Фёдора, всматриваясь в пёстрые заголовки. А смотреть было на что, за прошедшие две недели смерть Очи Фукучи поразила общественность, а пресса разгоралась новыми предположениями и заговорами. Большими красными буквами подтверждалась теория убийства, и тут же подзаголовок ниже опровергал наличие улик. — Идеальнее момента не найти, пока покойный Фукучи оттягивает на себя всё внимание, мы можем действовать дальше, — Достоевский тонко улыбнулся, острый изгиб его губ на мгновение обезобразил его красивое лицо. — Уже знаешь откуда начать? — Камуи по части скрытности превзошёл все ожидания. Кое-что я успел найти, и, пока это что-то не нашёл кто-то еще, нам стоит поторопиться. Дазай многозначительно фыркнул, рассматривая нездоровую синюшность чужих век. Достоевский спал мало, питался раз в день и с абсолютным упорством игнорировал наличие внешнего мира за пределами четырёх стен его душного кабинета. И все же анемичное тело с бледной кожей, синяки под глазами и обкусанные до крови губы нисколько не умаляли какой-то его странной, завораживающей красоты. Любой изъян на этом лице превращался в особенность, за тонкой улыбкой и неловким движением век скрывалось неуловимое обаяние. — Прогулка! Обожаю прогулки, ну что, когда выдвигаемся? От чужого радостного выражения лица Достоевский скривился и едко протянул: — Дазай-кун, наверное, ты забыл, но полчаса назад тебе было так больно, что ты едва ли мог встать с кровати, чтобы сделать себе чай. — О, не стоит волноваться, мне уже гораздо лучше, — Осаму продолжил сладко улыбаться. Невольная кривизна губ Достоевского выдавала его раздражение. Острый цепкий взгляд обвиняюще покалывал кожу, и то, как менялся тон его голоса — становился тягучим и обманчиво ласковым, — всё это заставляло теплеть что-то глубоко под рёбрами. Фёдор смерил его скептическим взглядом, пододвинулся ближе так, что расстояние между их лицами опасно сократилось, и нежно протянул: — Да что ты? В следующее мгновение тонкие бледные пальцы коснулись его живота, и Дазая обдало жаром, однако это мимолетное чувство быстро сменилось тревогой — чужая рука остановилась аккурат на его перебинтованной ране, а сам он оказался резким движением опрокинут на спину. По лицу Фёдора скользнула неуловимая, отчего-то пугающая эмоция. Дазай забрыкался, но, обессиленный, он едва ли смог дать достойный отпор. Его руки прижали к кровати острые коленки, а сам Фёдор всем своим весом сел на его бёдра. Губы Дазая растянулись в мрачнеющей улыбке, когда он почувствовал укол боли в глубине его раны. Чужие пальцы надавили на шов, сквозь тонкую марлю ногти впились в кожу, словно сотни тончайших игл, и из глаз невольно выступили горячие слезы. Жалкий стон сорвался с уст, из закушенной губы потекла по подбородку алая кровь. Фёдор склонился над ним, слизывая горячие капли. Давление пальцев постепенно ослабло. Осаму почувствовал нежное прикосновение к щеке и поднял глаза. Чужое лицо застыло непроницаемой маской, сквозь нее на Дазая смотрел незнакомый до этой минуты Фёдор, та его часть, что была тщательно скрыта в тени его настоящей личности. Сейчас этот Фёдор смотрел на него из знакомых до боли глаз, внутри которых плескалось какое-то темное, порочное удовольствие. Прохладный палец коснулся уголка его века, стирая выступившую влагу. — С ума сойти, не знал, что ты настолько мстительный, — прохрипел Дазай, вымученно вздыхая. Дыхание у Достоевского прерывистое, приятным теплом коснулось его щеки. Прижатый к кровати Дазай отчётливо ощущал, как напряжено чужое тонкое тело, как мягкий озноб вибрирует на кончиках хрупких пальцев и как в тени полумрака блестят аметистовые глаза. Боль постепенно успокаивалась, остаточные её ощущения приятными горячими волнами растекались по телу. Сидящий на его бедрах Достоевский нервно вздрогнул, когда он попытался пошевелиться, и тут же тихо прошипел: — Не двигайся. Мысли Осаму обдало жаром. Он улыбнулся тонко, и непристойные слова его, так и не успевшие оформиться в полноценный звук, утонули в мягкости чужих губ. Фёдор целовался целомудренно и как-то совсем нерешительно, однако Дазай чувствовал, как от этого медленного невесомого поцелуя голова идёт кругом. И взволнованный, он едва ли смел пошевелиться. Когда Достоевский отстранился, их глаза встретились, и тут же они услышали знакомый голос: — Дост-кун, я всегда знал, что в тебе есть эта чувственная натура! Оба замерли, а через секунду Достоевский отпрянул от чужого лица. Они оба шокированно уставились на бесшумно появившегося Гоголя. — Вы продолжайте, — Николай с широкой улыбкой оперся тазом о метровый неизвестно откуда взявшийся металлический сейф. — Николай… — очень тихо проговорил Достоевский. — Ладно-ладно, я понял, Дост-кун, попозже зайду. Вы это. Развлекайтесь! — и исчез в пространстве шинели. Фёдор в одно движение соскочил с Осаму, длинные волосы скрыли выражение его лица. Его голова была низко опущена, но, казалось, он хотел что-то сказать. Простояв пару секунд без движения, он безмолвно вышел из комнаты, прикрывая за собой дверь и оставляя Дазая в тишине недосказанности.