viii. la pitié (арно дориан, pg-13)
19 августа 2023 г., 16:36
Примечания:
простое женское желание написать керектер стади на тыщу слов (в этом эссе я), средней графичности описание крови кишок и всего такого
Не упущенный момент, не дрогнувшая рука стали причиной — нет, трусливая и подлая пуля в спину, и мир вокруг остановился. Сквозь звон в ушах он успел услышать свой собственный крик — короткий, почти обиженный, кажется, даже раньше окончательно оглушившей его вспышки боли. Потом он упал, сбитый с ног ударной силой, не успев удержаться из-за того, что уже совсем выдохся, и ударился лицом о землю. Больно не было. Уже вообще ничего не было.
А потом он, кажется, умер.
Арно даже успел убедить себя в этом за те доли секунды, что проваливался в темноту, не успев ни поторговаться, ни разозлиться, и оттого снова открыть глаза было еще более странно. Открыть — скорее едва разлепить и прищуриться в инстинктивном ожидании яркого света, уговорить тело, уже согласное умереть, протянуть еще немного и вспомнить, как двигаться.
Потом пришла боль. Невыносимая, жгучая, проникающая в самые отдаленные уголки его тела. Кажется, он смог вздохнуть и не закричать. Возможно, потому, что закричать уже не было сил. Возможно, это все-таки конец.
Мысль об этом оказывается острее боли — он резко распахивает глаза, дергается, судорожно пытается подтянуть руку к животу, чтобы нащупать рану. Рука шарит вокруг, натыкается на что-то мягкое и холодное. Все-таки добирается до живота, титаническим усилием сдвигает одежду, находит дыру от пули, заставляя скорчиться в пронизавшем все тело спазме. Рядом с ним лежит труп — доходит запоздалая мысль. Уже вечер. Его сочли мертвым и оттащили с дороги вместе с телами тех, кого убил он сам. К горлу внезапно подступает тошнота, только усиливаемая болью и ощущением собственной липкой крови, измазавшей пальцы; собравшись с силами, он со стоном перекатывается на бок, чтобы не захлебнуться рвотой.
«Дурак, — думает Арно, — надо быть тише. Если поймут, что ты жив — добьют».
Рана кровоточит, прошло уже несколько часов — стемнело, стычка случилась днем — а кровь не останавливается. Это плохо. Долго он так не протянет, даже не двигаясь, о том, чтобы хотя бы доползти куда-то, не может быть и речи. Сколько ему осталось? Час? Два? Кто-нибудь вообще будет его искать? Никто не знает, где. Внезапная паника накрывает его волной, воздуха не хватает совсем. Смерть незримо сидит рядом, тихая и незаметная, и невыносимо хочется жить. Настолько, что он находит силы вытереть рот рукавом и немного поднять голову. Фонарь в чьей-то руке. Теперь точно конец.
Фонарь приближается вместе со звуком шагов. Арно затаивается, задерживает дыхание, стараясь не шелохнуться, но от случайного движения его пронзает новой вспышкой боли; кажется, он застонал, хоть и тихо. Хочется зарезать себя самому — такая глупая неосмотрительность, когда он растерял способность себя контролировать? Позор. Фонарь, покачиваясь, освещает его лицо, слепит ярким огнем. За фонарем виднеется лицо — юноша, младше его, кривит губы и сам щурится от света.
Их взгляды встречаются.
Все тело кричит — бежать, бежать скорее, а паника накатывает снова. В руке у юноши сабля, уже через секунду эта сабля вспорет ему живот или перережет горло, или чего доброго вонзится в грудь с размаху, как он сам порой делает, не успев и подумать об этом. Животный страх обволакивает его, не давая пошевелиться. Сейчас он умрет, и никто об этом не узнает. И тело его не найдут. Потом кто-нибудь все-таки сообщит Совету. Горевать едва ли будут.
Элиза, наверное, не узнает.
Неужели вот так они себя и чувствуют, когда он заносит над ними свой клинок? Загнанным зверем, который изо всех сил цепляется за жизнь? Ведь он же может протянуть еще час или два, может, его все-таки кто-то найдет, может, он выползет на улицу и какая-нибудь сердобольная девчонка его поднимет.
Арно вспоминает выражение глаз, которых он всегда избегает, завершая начатое: молящее и страшно испуганное. То, которое говорит — не наноси ты этот последний удар. У меня жена, дети. Я делаю то, во что верю, ради того, о чем мечтаю. Дай шанс.
Шанса он почти никогда не дает. Потому что у него ни жены, ни детей. Он, в общем, ни во что и не верит. И уже почти не мечтает.
А смотрит, наверное, все-таки так же. Потому что не хотел бы ощутить жестокий холод совершенно не заинтересованного в его мечтах и родных лезвия. Потому что слишком хорошо знает, как наплевать ему самому. Кто его этому научил? Жизнь, все время что-то отнимающая у него? Может быть, Беллек. Он оставил слишком много себя в каждом его движении, всю свою расчетливую жестокость и хладнокровие. Иногда Арно кажется, что Беллек в бою стоит у него за спиной и ведет его руку. Не всегда туда, куда он хочет сам. Но это, конечно, глупости. Жалкие попытки оправдать собственную жестокость. Кредо четко говорит — не убивать невиновных. Но так его учил Беллек. У него были свои идеи о том, как соблюдать Кредо. Арно предпочитал слушать его, а не Совет, этих ни на что не годных зануд. Даже сейчас, когда от Беллека остались только стиль боя, тоска в груди и старый редингот.
Юноша поджимает губы и разворачивается. Арно мысленно готовится принять удар с размаха.
— Никого! Показалось тебе! — разнесся звонкий голос по двору.
— Да ты проверь получше! — отозвался другой, низкий и хриплый.
— Стылые они все, пустое, — фонарь, покачиваясь, пропал так же быстро, как и появился.
Может, он и вправду сошел бы за окоченевший труп, в полном оцепенении оставшийся лежать на влажной от крови земле. Но их взгляды встретились. Мальчишка выбрал соврать.
Проявить милосердие, — поправляет какой-то давно забытый голос. Становится стыдно. Он зарывается лицом в землю, она лезет в нос, но он не обращает внимания. Заслужил ли он этой пощады? Не прирезал ли он сегодня, как свиней или овец, мальчишкиных друзей? А ведь ему самое большее двадцать. Кажется, он тоже таким когда-то был.
А может быть, и не был. Просто он стал еще хуже с годами. Не был он ни добрым, ни милосердным. Ни честным — перед собой ли, совестью ли, другими ли. Был бы — может, жив остался бы отец. Или хотя бы де ла Серр. Хоть кто-нибудь. Все это было из-за него одного.
И какой-то потрепанный санкюлот решает, что он достоин дожить хотя бы до рассвета. Что жизнь сама по себе дороже убеждений или приказов. А ему это, кажется, в голову и не приходило. И не достоин он ни черта. Он больше всех заслужил, чтобы ему вспороли брюхо на глазах у всех. И еще считал себя неуязвимым и вправе делать все, что заблагорассудится.
Тошнота снова подступает, и он с трудом подавляет кашель, зажимая рот рукой. Во рту солоно — кровь. Плохо дело. Мозг умоляет сделать хоть что-то в отчаянном желании выжить, тело смирилось со смертью, подсевшей совсем близко и будто уже держащей его голову на руках. Так, как должен держать он, когда отбирает чью-то жизнь, но никогда почему-то этого не делает.
В последней попытке вырваться он приподнимается на локтях, сам не зная зачем, и проползает пару шагов. Силы покидают, держать голову на весу становится невыносимо. Боль будто стихает, больше не жжет огнем, только мерно гудит.
Он слышит шаги и голоса, но уже не разбирает слов. Может, все сейчас и закончится наконец. Не бывает чудес, за ним наверняка вернулись, услышав его. Чьи-то руки встряхивают его, чье-то лицо появляется перед его глазами. Его хлопают по щекам, живот чем-то прижимают, он уже не кричит — не может. Снова наступает темнота.
Потом ему скажут, что в лихорадке он пролежал две недели. Выбрался чудом, надежды почти не было. Кто-то из ассасинов нашел его, почти истекшего кровью, в каком-то дворе. Ещё пара минут, и было бы поздно.
Ещё несколько недель он провел в постели, а потом однажды встал и пошел на задание. Добивая очередного бандита, размахнувшись клинком со всей силы, он почувствовал холодок за спиной — там стояла смерть, но он на нее и не взглянул, как и в глаза убитому.
Скоро убивать на месте, не заботясь ни о семьях, ни о милосердии, снова стало легко и привычно.