𝟛
12 мая 2023 г. в 21:40
Пауза, последовавшая за снисходительным «Так и быть, расскажу», затягивается. Катя прерывает её первой:
— О содержании этого разговора никто не узнает. Ни Андрей, ни Коля.
— Жданову вы тоже наверняка обещали сохранить его тайну. Вышло, как мы знаем, иначе.
— Вы никогда не сможете причинить мне такую боль. А значит, не дадите повода опуститься на самое дно.
— Какая вы…
От этих двух слов по коже её бегут мурашки. Ощущение неприятное.
— Какая?
— Мстительная.
— К сожалению, такой меня сделало «Зималетто».
— И не вас одну…
Александр снижает скорость и останавливается у концертного зала имени Чайковского — должно быть, его история несовместима с московским движением, даже ночным.
— Странно… — начинает он, очевидно нервничая. — До этого вечера я едва ли признавал всё это перед самим собой… А теперь вот решил разоткровенничаться, и с кем… — он презрительно фыркает. — Впрочем, это вполне в моём духе, — он будто пытается оправдаться в собственных глазах. — Использую вас как возможность выговориться.
Она молчит, чтобы его не спугнуть.
— На самом деле, всё донельзя банально. Принято считать, что все наши проблемы родом из детства. И, похоже, так и есть. В этом смысле я ничем не отличаюсь от себе подобных… Я закурю?..
Катю это проявление вежливости застаёт врасплох. Вспоминаются страхи, тревожившие её несколько минут назад, и становится смешно.
— Конечно.
Когда он с наслаждением затягивается, она интересуется:
— А где неизменная сигара?
— Сигара — часть образа. Хотите верьте, хотите нет, но прямо сейчас вы видите меня настоящего. Настоящий Воропаев предпочитает честный вкус сигарет.
— Я верю.
Она ему верит — а это чего-то да стоит. Лёгкие пропускают ядовитый дым, но дышится парадоксально легче. И голос в голове молчит.
— В моём случае все ниточки тянутся к отцу. К нему и его взглядам на то, как нужно воспитывать мальчиков. Если честно, я рад, что был его единственным сыном. Хотя почему был? Я им и остаюсь. И останусь до самого конца, как это ни прискорбно…
Он выдыхает дым в приоткрытое окно и всматривается в почти пустую Тверскую, по которой проносятся редкие автомобили. Катя ждёт и боится пошевелиться, боится разрушить этот момент. Мысли о собственных проблемах выключаются начисто — настолько, что она этого даже не замечает и не может оценить.
— Отвратительнее всего то, что Кира и Кристина вспоминают его восторженно и с любовью. А я… Я, наверное, тоже его люблю. До сих пор. И не могу этого понять. Не могу принять этот свой дефект. Как можно любить того, кто совершал над тобой насилие?
Она старательно сдерживает неопределённое междометие, чтобы не разозлить его жалостью.
— Он меня бил, — просто и сухо говорит Александр. — Кто-то скажет, что это мелочь, что через это проходят многие, что когда-то это вообще было стандартом воспитания, а в каком-нибудь Итоне до сих пор колотят палками провинившихся учеников… А мне плевать. Об этом никто не знает. Никто, кроме одного мёртвого человека и двух живых, сидящих сейчас в этой машине. Мне нечем это доказать. Даже тогда я не смог бы это доказать — никто не поверил бы, потому что речь о Юре Воропаеве, душе любой компании, весёлом и громком человеке, который, фотографируясь, мог бесконечно длинными руками обнять сразу человек восемь. А меня он этими же руками избивал. Больно и очень умело. Так, чтобы не оставалось никаких следов. И объяснял, что надо терпеть и не издавать ни звука. Боль — это ничто. Её я забыл. А вот чувство полного бессилия и унизительное молчание… Это навсегда со мной. А иногда… Иногда я начинаю убеждать себя, что всего этого вообще не было. Что я это придумал, что это повторяющийся кошмар, который снился так часто, что я воспринимаю его как правду. Наверное, именно поэтому я рассказываю всё это вам. Чтобы знать, что есть кто-то, кто узнал об этом от меня и видел, что я не лгу.
Катя решается подать голос:
— Я вижу, что вы искренни.
Он безэмоционально кивает и продолжает:
— Вас, должно быть, интересует, при чём здесь всеми любимая компания. А дело всё в том, что эти удивительные методы воспитания применялись в основном тогда, когда я в очередной раз говорил, что не хочу идти по стопам отца. Когда «Зималетто» официально появилось на свет, мне было тринадцать. До того момента оно существовало в виде небольшого магазинчика на юге Москвы, слава о котором благодаря Милко распространилась по всему городу. Вам, мне, да и всем наш маэстро кажется взбалмошным и капризным гением с огромным эго, но правда в том, что без него не было бы никакого «Зималетто», так что его самомнение родилось не на пустом месте. Но я отклонился от темы… Так вот отец всегда говорил, что я его наследник, мне и продолжать развивать семейное дело. А меня это сомнительное помещение в стареньком таком торговом доме советского образца никогда не вдохновляло, и я отказывался наотрез. Избиения начались, можно сказать, поздно. Мне было десять. Когда это произошло впервые, отец заметно устал, сел на топчан в подсобке и сказал, что он меня, дескать, упустил. «Ты слабый. Ты хилый. Ты заикаешься, когда нервничаешь. Ты не умеешь драться. Ты уткнулся в свои книги и дрожишь над ними, как баба. Я тебя совсем не воспитывал, но теперь исправлю эту досадную ошибку. Мой сын будет нормальным». Я эти слова помню наизусть, до мельчайших интонаций. Попытки сделать меня нормальным продолжались шесть лет. Я и в шестнадцать продолжал оставаться субтильным ботаником. Но однажды мне это надоело.
Александр зло ухмыляется и достаёт из пачки очередную сигарету. Закуривает и возобновляет свой рассказ.
— Мы были дома, в его кабинете. Чёрный октябрь девяносто третьего. Ни мамы, ни девочек в Москве не было — отец предусмотрительно вывез их далеко за город, в какой-то ведомственный санаторий. Я хотел поехать с ними, но мужику не пристало бежать из гущи событий — так он рассудил, а я не посмел спорить, хотя вся эта политическая возня интересовала меня тогда не больше, чем сейчас, то есть никак. Он не отлипал от экрана телевизора, с важным видом созванивался с друзьями в высоких кругах, строил какие-то прогнозы, а я слушал всё это и скучал. Наверное, моя пресная мина его раздражала — он-то хотел быть в глазах сына авторитетом и великим мыслителем. Я уже не вспомню, с чего начался очередной конфликт, но на первых же минутах перепалки я понял, а может, даже почувствовал, что для меня наступил предел. Я смотрел на эту рожу — когда лицо искажается злобой, оно становится рожей, — смотрел на тяжёлое пресс-папье на его письменном столе и в красках представлял, как обрушу эту хреновину на его голову. Быть может, вы читали блестящий рассказ Леонида Андреева «Мысль»… Там есть похожая сцена. Я даже взял это пресс-папье, едва не уронив его себе на ногу, и ходил с ним по кабинету, пока отец сидел в своём кресле. Он потребовал поставить пресс-папье на место, сказал почти как герой Андреева: «Поставь, а то с твоей ловкостью ещё голову мне прошибёшь». У меня пот выступил, по-моему, по всему телу. Знаете, с каждым бывает такое, когда контроль над языком теряется. Ты понимаешь, что говоришь что-то, что повлечёт за собой невообразимые последствия и, может, даже причинит тебе непоправимый вред, но остановиться всё равно не можешь. И я сказал, причём твёрдо и чётко, не узнавая себя: «Прошибу, если ещё раз ко мне притронешься». Он, наверное, в первую секунду мне поверил. Во всяком случае, в его глазах мелькнул если не страх, то удивление. А потом, конечно, рассмеялся. Одним движением выхватил у меня пресс-папье, с грохотом поставил его на стол, резко поднялся и ударил меня в живот. Больно было как никогда. И немудрено, я же никогда прежде не позволял себе такую дерзость… Но я разогнулся быстрее, чем он ожидал, и ответил — так, что он упал обратно в кресло, держась за гениталии и матерясь. Я снова взял пресс-папье — в правую руку. Это был, наверное, самый страшный момент в моей жизни. Потому что я был готов на всё. Левой рукой я взял его за подбородок и заставил посмотреть мне в глаза. И очень тихо и спокойно произнёс: «Следующий раз станет для тебя последним». Если бы тогда он попытался снова меня ударить, я бы его убил. Он это понял. И знаете, что он мне сказал? «Поздравляю. Ты наконец-то вырос». Меня так накрыло осознание того, что мой отец — психически больной человек, применяющий насилие, взращивающий в других такую же любовь к насилию, что я сбежал, несмотря на позднее время и ситуацию на улицах. Это была ночь с третьего на четвёртое октября, самый пик тех событий. В ту ночь я впервые серьёзно подрался с каким-то гопником и чуть не попал под пули, а под утро явился к однокласснице, давно ходившей за мной хвостом, и лишился невинности. Не люблю об этом вспоминать, потому что повёл себя как идиот, был грубым, отвратительным, эгоистичным. Адреналин и нервное напряжение сделали своё дело. Наверное, именно в ту ночь перестал существовать прежний Саша Воропаев, а вместо него на арену вышел тот, что сидит сейчас перед вами. И с женщинами с тех пор я всегда был таким же, как с той одноклассницей, просто сообщал об этом заранее, и они либо соглашались на мои условия, либо нет.
Он переводит на неё взволнованный взгляд, ищет в её глазах жалость или отвращение, но не находит. Она смотрит на него бесстрастно и прямо, и он выговаривается до конца.
— Я всё думал, почему меня вот так скрутило именно сегодня. А теперь понимаю, почему. Потому что я побывал на вашем блистательном показе и понял, что грёбаное детище моего ненормального отца не просто не развалится, а будет процветать. И это меня полностью деморализовало. Я ведь иногда слышу его голос в голове… Он даже не похож на тот, настоящий. Я, пожалуй, намеренно воссоздаю его именно таким сухим и безэмоциональным, но он всё равно меня контролирует. Всё равно отдаёт мне команды, а я их какого-то чёрта выполняю.
Катя вздыхает и осторожно спрашивает:
— Александр Юрьевич, а ваша… мама? Какой она была?
— Хорошей. Но когда я попытался рассказать ей о происходящем между мной и отцом, она сделала вид, что не поняла, о чём я, и сменила тему. Как известно, зло совершается с молчаливого согласия добра. Но она и не должна была меня защищать. Это я должен был себя защитить.
— А я не согласна. Когда всё это началось, вы были десятилетним ребёнком. Какая тут самозащита?
— Не знаю, какая, — он раздражается, но не на неё, а на себя. — Но я ведь и правда всю жизнь был замкнутым ботаником. Надо было не книжки читать, а заниматься какими-нибудь единоборствами. И я ими занялся, только уже в юности.
— Вы не думаете, что… стоит поделиться всем этим не со мной, а с сёстрами?
— Зачем? Чтобы изгадить их светлую память об отце?
— Чтобы они знали правду.
— Я хорошо знаю, как устроены люди, Катя. Они не верят в то, во что верить не хочется. И мои сёстры не исключение. Я их люблю, и именно поэтому не собираюсь омрачать их жизнь.
— Но ведь эта правда так и будет стоять между вами. Так и будет отделять вас от них.
— И пусть.
— Нет, вы заблуждаетесь. А может, даже прячетесь за этой обособленностью, оторванностью от остальных. Это ведь по-своему удобно. Можно быть вот таким, как вы, и оправдывать себя своим тёмным прошлым. А можно попробовать отыскать мальчика, которым вы были до той октябрьской ночи.
Он хмыкает и тушит очередной окурок в небольшой пепельнице.
— И кому этот мальчик будет нужен? Точно не мне. Я давно с собой свыкся и на жизнь не жалуюсь.
— Конечно, не жалуетесь. Вы просто копите всё в себе. Но однажды масса накопленного станет критической, и что случится тогда? Нервный срыв? Запой? Драка с трагическим исходом? Или очередной набег на казино, после которого вы останетесь без квартиры и машины?
— Удивительно мудрые советы вы раздаёте, Катерина Валерьевна. Что же сами ими не пользуетесь?
— Что вы имеете в виду? — Катя скрещивает руки на груди.
— По-моему, между вами и Ждановым уже накопилось столько всего, что можно ожидать нового Большого взрыва.
— Не беспокойтесь. Сегодня всё это нашло выход.
Воропаев поднимает бровь, но хранит молчание. Рассматривает её аккуратные пальцы ног и удерживается от того, чтобы пробежаться по ним рукой, как по клавишам. Идиотское, странное желание. Он переключается на тяжёлые размышления о том, что сам уничтожил немногие остававшиеся возможности для манёвра. После такой душещипательной истории Катя совершенно точно перестанет видеть в нём мужчину. От грозного образа Воропаева отныне остался тот самый мальчик, которого она советует ему найти. Жалость — противоположность афродизиака, что бы там ни декларировала народная мудрость с классиками заодно. «Она меня за муки полюбила, а я её — за состраданье к ним». Нет, этот сценарий не для него. И чёрт бы с его эфемерными идеями насчёт Пушкарёвой. Гораздо важнее, что он наконец-то сбросил давний груз с души и встретил понимание, а не осуждение. Спасибо ей и на этом. Благодарность положено как-то выражать…
— Я отвезу вас домой.
Она качает головой.
— Я не хочу домой.
— Тогда в хороший отель.
— И в хороший отель не хочу.
Что делать с радостью, которую он сейчас испытывает?..
— Чего же вы хотите?
— Да просто куда-нибудь ехать. Знаете, есть такая эмоция… Учёные называют её красивым словом «крисализм». От латинского…
— …“chrysalis”, что переводится как «кокон» или «куколка».
— Именно. Обычно это чувство возникает, когда человек находится в тёплом уютном доме, а за окном — гроза и ливень. Наверное, мне было настолько плохо, что оно возникло здесь. Как это ни странно…
Она вся выражает сдержанное удивление, погружённость в себя. И вдруг словно встряхивается, спускает ноги с сиденья и надевает туфли.
— Если вам необходимо от меня избавиться, то, конечно, подвезите меня до ближайшего отеля. Номер я оплачу сама.
— Порой, Катя, вы бываете удивительно глупы.
— Мне можно. Я ведь женщина.
Кажется, она кокетничает. Но точно не всерьёз. Так думает он, а она не знает, что и думать. Монолог Александра заставил её отрешиться от всего, что связано с Андреем, и терять это волшебное состояние не хочется совсем.
— Хочу картошку фри. «Макдональдс» на Пушкинской ведь недалеко?
Он улыбается.
— Недалеко.