***
Eine Nacht wie raue Seide, Ein Herzschlag auf Eis, Silhouetten im Dunkeln, Drehen sich im Kreis, Umgeben von Nichts, In Demut verloren, Vertraut und doch allein. Im Leben erwacht, Geboren im Licht. Wer weiß schon wie es ausgeht?
Вино, найденное Нойманном, на удивление оказывается вкусным. Теодора не совсем уверена, но, кажется, это красное вино. Признаться, она никогда особо не разбиралась в алкоголе. Это вино оставляло на языке терпкое, горько-сладкое послевкусие. Сидя на уголке стола, она задумчиво делает повторный глоток и обращает свой взгляд в окно — на улице становилось всё более пасмурно и ветрено. Рядом — не на столе, правда, а как положено на стуле — сидит Альберт. Он выглядит поистине расслабленным, и Теодора старается последовать его примеру. — Ну, так… что насчёт шрама? — напоминает Тео Нойманну причину, по которой она согласилась с ним выпить. Альберт с интересом оглядывает её и снова коротко улыбается. — Повторюсь: это забавная история. Она не имеет никакого отношения к моей работе. Просто моя милая племянница несколько заигралась… — Извините, «милая»?.. — Теодора взирает на него с лёгким недоверием, думая, что ослышалась, ибо из уст Альберта Нойманна подобное ласковое обращение к кому-либо выглядело больше, чем насмешка. — Конечно, — он чуть приподнимает брови. — Меня веселит, что Вы с самого начала были убеждены, будто я не имею людей, которыми могу дорожить. Дайте вспомню Ваши слова, — он отставляет бокал, задумчиво дотрагивается до своего подбородка. — «Я уверена, что у Вас и близкого никого никогда не было». Это, разумеется, не так. Вернусь к истории: Лора немножко заигралась. Мы играли с ней… — он слегка заминается. — В войну. Теодора смотрит на него с явным осуждением. — Я не обучался играть с детьми, я солдат, — в своё оправдание произносит Нойманн. — Сначала она кидала в меня сугубо мягкие игрушки — это были её снаряды, — с лёгким снисхождением он хмыкает. — А потом ей под руку попался перочинный нож её отца. Она даже сама не поняла, что именно кидает, — он тихо смеётся. — Лора до сих пор чувствует себя виноватой — Вы бы видели, Теодора, её взгляд на меня, когда я к ним приезжаю, — очень виноватый, — он вздыхает и, облизнув губы, смотрит куда-то в сторону. — Надеюсь, я удовлетворил Ваше любопытство. Теодора молчит, думает… Некоторое ей действительно следует переосмыслить, но сейчас её волнует только один вопрос, и она, боле немедля, его задаёт: — Если Вы знаете, что такое близкие люди, почему лишили меня подарка от дорогого мне человека? — она тоже отставляет бокал и спрыгивает со стола, чтобы посмотреть на Нойманна — вместо надоевших ей уже слёз в глазах — злые молнии. — Это ведь… Это всё, что у меня от него осталось! — она поднимает глаза к потолку и зарывается пальцами в волосы, не заботясь о том, что портит причёску. Она слышит, как Нойманн вздыхает, и опускает голову, чтобы снова на него взглянуть. Выражение лица Альберта почти не меняется, и это сильно задевает Теодору: в то время, как она здесь перед ним распинается, он спокоен, практически равнодушен. Не собирается оправдываться, извиняться. И вправду… как бесчувственная машина. А она уж поверила, будто они действительно могут наладить контакт. Нет, нет… Как бы он там ни распинался о том, что у него могут быть близкие люди… Это не делает его более хорошим. Теодора расслабилась, но подобного нельзя допускать рядом с ним. — Я ненавижу Вас, Альберт, — выплёвывает Теодора, абсолютно позабыв об уважительном обращении. — Не-на-ви-жу, — она подходит к нему ближе. — Может, хотите разбить бокалы? — ядовито улыбается Нойманн. — Вы же так любите это делать, Теодора, — разбивать всё подряд. — Идите к чёрту! — взрывается девушка. Альберт делает движение рукой, будто хочет поймать её за запястье, но Теодора не позволяет ему это сделать — одёргивает руку и отрицательно качает головой: «Не трогайте», а затем и вовсе разворачивается и выходит из столовой комнаты — уверенным и крепким шагом. Ей нужно побыть одной; ей нужно, как минимум, остыть.***
Дождь льёт за окном уже около получаса. Теодора смотрит на него, не отрываясь, сидя на кровати. В её руках блокнот, рука движется машинально, слова ожидаемо наскакивают друг на друга, но Теодоре просто необходимо выплеснуть свои обиды и горечь на бумагу, ибо всегда только это могло ей помочь. «Я считала, что он понятия не имеет, что такое близкий человек, но, как оказалось, он имеет близких людей и наверняка всецело понимает ценность вещей, оставшихся от них или подаренных ими, однако, даже при всём при этом, он не сумел или не захотел проявить ко мне должного сочувствия, что делает его в моих глазах ещё более жестоким, нежели, каким его я считала ранее. Поражает и другое: теплота, с которой Нойманн отзывался о своей племяннице. Это абсолютно не сочетается с тем его образом, к которому я так привыкла, и, если раньше я была твёрдо уверена, что он не способен на проявление тёплых чувств, то теперь совсем не знаю, что дум…» Теодора не успевает дописать последнюю фразу — открывается дверь в комнату, предвещая появление Альберта, и Эйвери тут же закрывает свой блокнот. — Что-то хотели? — она к нему не поворачивается. — Объясниться, Теодора. Она едко усмехается: — Что же, попробуйте, — Тео чувствует, что он подошёл чуть ближе. Она ощущает себя зайцем, знающим о том, что сейчас к нему крадётся волк. Знающим и не смеющим что-то сделать, потому что заяц сам загнал себя в ловушку. Бежать некуда. — Начнём с того, что я не знал, что это кольцо — подарок близкого Вам человека и, уж тем более, всё, что от него осталось. Вы называли кольцо дорогой для Вас вещью, но не упоминали подробностей. Теодора стремительно к нему поворачивается: — Опустим, что до этого можно было легко догадаться, — она смотрит ему в глаза, абсолютно не понимая, что хочет в них отыскать, спрашивает: — Если бы Вы знали… Отдали бы? — Нет, — просто отвечает Альберт. Теодора снова отворачивается. С её губ срывается истерический смешок. — Я пришёл объясняться не по поводу этого, мисс журналистка. Не поймите меня неправильно, но это кольцо — единственный способ удержать Вас рядом со мной. В горле Теодоры как-то мгновенно пересыхает. Кровать чуть скрипит: Альберт тоже решил сесть, но с другой стороны. Тео не находит больше смелости к нему повернуться. Сердце падает куда-то вниз и остаётся там, стуча невообразимо громко. — Что… — она не узнает собственный голос, звучащий сейчас неправильно, тихо и несколько даже хрипло. «Впервые я не рада тому, что мои догадки оказались правдой», — понимает девушка. — Меня к Вам влечёт, — произносит Альберт. И его голос тоже сейчас звучит неправильно. Не так, как надо. Не так, как к этому привыкла Теодора. — Я не собирался Вас долго задерживать — я просто хотел провести с Вами рядом столько времени, сколько это возможно. Ещё примерно месяц, и мы уедем из этого города. Я отпущу Вас, вместе с этим трёклятым кольцом. Мы больше с Вами не пересечёмся, к Вашему, я уверен, счастью. — Естественно… — бормочет Эйвери. — Вы допускали мысль, что это кольцо… ну, например, подарок от жениха? — Не думаю, что Вы, Теодора, выбрали бы в мужья человека, столь невнимательно относящегося к таким деталям, как размер Вашего пальца. Очевидно же, что кольцо Вам большое. Тут Теодора не спорит, только чуть склоняет голову, признавая правоту Альберта. — К людям, в которых Вы… — слово «влюблены» вертится на языке, но Теодоре безумно не хочется его произносить. — Которые Вам нравятся, — находит она альтернативу. — Обычно относятся совсем не так, как выбрали относиться Вы ко мне, — она дотрагивается до шеи, вспоминая испытанное ею унижение; затем прикрывает глаза, вспоминая, как он ударил её, когда она билась то ли в истерике, то ли в панике. — Люди хорошо помнят плохое. Я прекрасно понимаю, что мне не стоит рассчитывать на взаимность. Я не уверен даже, что мне самому это нужно. Но я хочу, чтобы Вы меня помнили и потому поступаю так. — Вы жестокий человек и эгоист, — спокойно произносит Теодора, вытирая щеку, по которой отчего-то пробежала предательская, одинокая слезинка. — Я знаю, Теодора. Они сидят ещё так очень долго, в тишине, окружённые собственными мыслями. Альберт никуда не уходит, а Теодора почему-то не говорит ему уйти. За окном, не переставая, льёт дождь, описывая настроение обоих людей, находящихся в этой комнате. От пасмурной погоды сумерки наступают быстрее. Темнеет. Но ни один из них не встаёт, чтобы зажечь в комнате свет. Теодоре всё кажется, что скоро в дом зайдёт та женщина, которая у них готовит, и эта неловкость испарится. Но время идёт, а вот она — нет, и Теодора понимает, что чуда не случится — вряд ли та женщина решила мокнуть под дождём из-за них. Удивительно, но именно Теодора, глядя на эту пелену дождя, прерывает царящее между ней и Альбертом молчание: — Наверное, глупо просить Вас хотя бы об одном хорошем воспоминании, связанном с Вами, но, знаете, я всегда мечтала станцевать медленный танец под дождём, — она не скрывает растерянной улыбки: да и от кого скрывать, если они с Альбертом не смотрят сейчас друг на друга. За её словами следует тишина. Кажется, Нойманн поражён. Теодора может его понять — сама от себя в шоке, честно говоря. — Вы недавно выздоровели, — наконец медленно произносит Альберт. — После такого будет чистым сумасшествием идти и танцевать под дождём. Теодора на это только хмыкает: — Вы очень забавный, Альберт, — почему-то ей кажется, что теперь формальности можно окончательно отпустить. — Как будто запутались в самом себе и не знаете, чего хотите больше: заботиться обо мне или причинять боль. А может, Вы просто не знаете, как нужно правильно любить? — Не знал, что помимо журналистики Вы разбираетесь и в психологии, — наверное, он сейчас улыбается этой своей неизменной тонкой улыбкой, но Теодора не поворачивается, чтобы в этом убедиться. — Это только догадки. Психологией из нас двоих… увлекаюсь не я, — она невесело кусает губу, вспоминая ту злосчастную книгу. — Я всегда старался понимать людей: когда знаешь, с какой стороны подступиться, человека легче подмять под своё влияние. К Вам я подступиться почему-то не сумел. — Ни одна девушка не пустит в своё сердце жестокого убийцу, который мало того, что манипулирует ею, так ещё и не скупится на причинение ей вреда. Она чуть поворачивает голову и видит периферическим зрением, как Нойманн пожимает плечами. — Обычно я встречал девушек, которым это, напротив, нравилось. — Ну и мазохистки, — Тео кривит лицо. У неё вдруг в голове возникает вопрос, который так и просится вырваться наружу. Теодора не смеет себя сдерживать. — Вы когда-нибудь кого-нибудь насиловали? — почему-то ей очень важно это сейчас узнать. Со стороны Альберта слышится вздох, словно он ждал этого вопроса. — Нет, мисс Эйвери. Может быть, я и отключил в себе весь морализм, доступный людям, но опуститься до такого… Предпочту заниматься этим по обоюдному согласию. — Напомню, что по Вашей логике я в этом доме тоже нахожусь по обоюдному согласию, однако… — начинает возражать Эйвери. Но её перебивают. — Если Вы хотите сказать, что я мог надавить на своих предполагаемых жертв, то нет, Теодора, — в голосе Альберта слышится раздражение. — Я не делал подобного. Убивал — да, не раз. Но не насиловал. — Спасибо за подробности, лейтенант, — хмыкает девушка. — Всегда пожалуйста, Теодора, — он отвечает ей в тон. Отчего-то Теодора, несмотря на неприятные детали сказанных Нойманном слов и её собственный ядовитый комментарий, чувствует облегчение и пусть несмело, но улыбается. Ей кажется, что это будет ошибкой — поверить Нойманну, но верить хочется всё равно. Она знает, что немцы насилуют — об этом говорят, этим пугают, об этом предостерегают. Она знает также, что Нойманн — отвратительный человек. Но она не желает приписывать к его дурным качествам ещё и звание насильника. Не сегодня. — Так что насчёт танца под дождём? — Если Вы спокойно можете пролежать в постели несколько дней, изнывая от температуры, ещё не значит, что я на своей работе также готов этим заниматься. Теодора закатывает глаза. — Не будьте занудой. Вы и так создали себе непривлекательный образ. Сделайте хоть что-то, благодаря чему я смогу взглянуть на Вас по-другому. Альберт долго молчит, не отвечая девушке, а затем всё-таки изрекает: — Я ненавижу Ваш язык, Теодора, — он встаёт. А Теодора смеётся.***
Они всё-таки выпивают найденную Нойманном бутылку вина. Теодора пьёт для храбрости, Альберт, возможно, за компанию. В любом случае, из дома они выходят несколько подвыпившие и только тогда, когда на улице окончательно стемнело: на последнем настояла сама Теодора, ведь ей хватало слухов, разлетевшихся по этому городку. — Вы ещё не передумали? — интересуется Нойманн, и в его голосе явно слышится надежда, но Теодора хватает его за запястье (видно, алкоголь раскрепостил её донельзя) и идёт вперёд. Она прекрасно знает, куда именно хочет прийти, и благо, что дождь теперь не такой сильный, как был пару часов назад, иначе бы Теодора даже не видела, куда шагает. Безумно холодно, и Эйвери дрожит, но не отступает, хотя к коже неприятно липнет ткань платья, а вода с волос садистски сползает за шиворот. Кажется, Альберт называет её несколько раз упрямой и глупой. Теодора только кидает в ответ что-то язвительное, теперь точно уверенная, что ей за это ничего не будет. По крайней мере, ничего серьёзного. В парке, в который Теодора приводит Альберта, ожидаемо пусто. — Танец без музыки… — в усмешке тянет мужчина. Он забавно мокрый, и Теодора только смеет предположить, как она выглядит сейчас сама. Наверное, ещё более смешно. — А чем Вам шелест деревьев, пение ветра и дождь не музыка? — она раскидывает руки в стороны и поднимает голову к небу, подставляя лицо морозным каплям. — Творческие люди слишком любят патетику, — бросает обер-лейтенант. — А Вы нет? Он ловит ладонь Теодоры и притягивает её к себе, тут же шепча на ухо: «Терпеть не могу». Теодора подавляет улыбку и слегка отстраняется. Она с короткой неловкостью перемещает правую ладонь на плечо лейтенанта, левая остаётся в его ладони: очень уместно и нужно сейчас тёплой. Это всё до сих пор кажется чересчур неправильным, но Теодора уже готова смириться со всеми неправильностями её жизни, пусть и полторы недели тому назад она бы не поверила, узнай, что будет танцевать с Альбертом под дождём — более того, сама ему это предложит. — Никогда бы не подумал, что те уроки вальса от матушки в мои пятнадцать всё-таки пригодятся, — Альберт вздыхает и делает небрежный шаг вперёд. Теодора отступает. И это даёт начало их танцу. Альберт танцует хорошо, это нельзя не признать; намного лучше, чем сама Теодора — надо сказать, она вообще не была фанаткой обычных танцев (танцем под дождём она загорелась после одной книги), отчего её собственная матушка раньше довольно часто ругалась: почти все партнёры уходили от Теодоры с оттоптанными ногами. Теодоре, собственно, не было никого из них жалко — это их проблемы, что звали её на танец. Однако этот танец происходит по её инициативе, и потому Теодора не хочет оплошать, хотя, признаться, иногда ей хочется начать вести самой, и она даже делает несколько жалких попыток взять главенство в этом танце, но Альберт рубит эти попытки на корню, заставляя Теодору сдаться — она видит его довольную ухмылку и лишь закатывает глаза, еле сдерживая себя от желания показать ему язык — вырвет же. С каждым движением холод ощущается всё меньше, хотя передвигать ноги всё ещё кажется сложным, когда к ним прилипает тяжёлая от сырости юбка. Теодора не понимает, когда именно, но в какой-то момент она оказывается прижата Нойманном к нему ближе, чем того, требуется. Так близко, что она слышит его сердце. С губ срывается невольное: — Знаете, я была убеждена, что у Вас его нет. Нойманн не отвечает на эти слова, но зачем-то склоняется к ней. Танец становится более медленным и менее похожим на вальс. Теодора прикрывает глаза и слышит голос Альберта… От этого пробирает кожу — до самых костей — той дрожью, которая не настигла её даже при холоде, царящем на улице. — Ich verlier die Fassung, es zient mich zu dir hin… — впервые Тео замечает, что его голос имеет свою бархатную хрипотцу. Теодора не понимает этих слов, но почему-то останавливается, заканчивая танец. Посмотреть в глаза Альберта не решается. А он неожиданно продолжает, таким до ужаса сокровенным и отвратительно ласковым шёпотом, от которого по коже девушки продолжают бежать мурашки: — Zu schön um wahr zu sein… Теодоре кажется, что происходящее — сюр. В голове вдруг мелькает мысль — странная, глупая, но очевидная — ещё никто не чувствовал к ней ничего подобного. Просто переспать хотели, да… «Кто бы ещё ради меня избил своего подчинённого?» — невесело вопрошает саму себя девушка, не желая верить тому, в какие дебри её завели рассуждения. Она глотает комок в горле и отстраняется от Альберта. Его глаза непостижимо темны — в них отражается ночь. Теодора приоткрывает губы, чтобы сказать какие-то нелепые и наверняка смешные слова, но её прерывает усилившийся дождь: и вместо слов Теодора, почувствовавшая себя так, словно на неё действительно льют из ведра ледяную воду, громко и смешно взвизгивает. В этот раз роль ведущего на себя берёт Альберт. Он, быстро сориентировавшись, хватает её за запястье и держит крепко, не давая её мокрой руке выскользнуть из его — не менее мокрой, после чего направляется к их дому — ветер, дующий в их лица, весьма замедляет движение. Теодора хочет посмеяться над тем, как это, пожалуй, выглядит со стороны, но теперь ей по-настоящему холодно и всё, о чём она может думать — это широкая спина впереди бегущего мужчины. «Надеюсь, он всё же не заболеет по моей вине», — мимолётно замечает Теодора и улыбается: «Хотя, это будет справедливо, ведь я в какой-то степени тоже заболела из-за него». Где-то на грани сознания мечется мысль, что сегодня она слишком сильно доверяет рукам убийцы. Жестоким рукам, которые причиняли боль и ей тоже. И, возможно, причинят, ведь это руки Альберта Нойманна. Какие бы чувства он там к ней не питал… он остаётся собой. «А какой он? — неожиданно задаётся вопросом Теодора. — Я знаю ту его маску бесчувственности, которую он так старательно лепил для себя, чтобы оставаться солдатом Германской Империи. Но какой он без этого? Играющий с племянницей, танцующий под дождём, несущий какую-то наверняка романтическую ахинею на своём языке… Ох, боже, Теодора, ты сходишь с ума…» В этих размышлениях она едва замечает, как они добираются до дома. Альберт буквально толкает её за дверь и, захлопнув оную, к ней же и прижимает Теодору. С них обоих бежит вода, на полу моментально образуется лужа. Теодора только сейчас осознаёт, как сильно она дрожит. И Альберт, собственно, тоже… — Вы самая сумасшедшая девушка, из всех, кого я встречал, — он наклоняется к ней ближе. У Теодоры постукивают зубы от холода, но она всё равно умудряется произнести: — Верно, именно поэтому я Вам нравлюсь, — она насмешливо и совершенно точно провокационно добавляет, тоже приблизившись к нему ближе: — Альберт. Их глаза друг напротив друга, и в глазах Нойманна зажигаются какие-то огоньки, но Теодора понимает их значение слишком поздно — когда он уже прижимается своими губами к её. Это не поцелуй — нечто другое, более жадное и злобное. Настолько яростное и одновременно нежное, что Теодора растерянно застывает в оцепенении на пару секунд, её ладони невольно упираются в грудь Альберта. «Нет!..» — слышится в голове кричащий, паникующий голос, и Теодора наконец оживает. Она находит силы оттолкнуть Нойманна, с её губ срывается безапелляционное и гневное: «Нет!» Альберт глубоко дышит, глядя на Теодору, и дотрагивается до своих губ. Теодора отводит взор. Сердце бьётся… ох, боже, ну почему так громко… Её голова кружится, но она всё равно отходит от двери. Всё также не глядя на Альберта, Теодора глухо произносит: — Я пойду, переоденусь и… — она не заканчивает, но думает, что это не нужно. Альберт ничего не говорит.