Адамова Смерть

Горячая работа
NC-17
В процессе
253
7
автор
Вселенная:
Размер:
планируется Макси, написано 756 страниц, 235 849 слов, 19 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
253 Нравится 53 Отзывы 95 В сборник

"Монолог"

Настройки
Примечания:

«Вопрос лишь в том, хватит ли тебе жизни чтобы дождаться рассвета?»

Дата: 2018. Сибирь.       Солнце медленно уходит за горизонт, растекаясь по небу густым багрянцем, словно тающий леденец. Авелина щурится до боли в глазах, пытаясь удержать ускользающий образ, но зрение всё равно плывёт, оставляя перед ней лишь последние алые лучи, застрявшие в дымной пелене.       Огромный красный диск выглядит так, будто истекает кровью, медленно угасая на краю мира, и вскоре наступает момент, когда он исчезает совсем, а тьма быстро и бесшумно заполняет небо.       Серые облака сливаются в одно мутное полотно, словно кто-то пролил чернила и размазал их по старому холсту. Высокие деревья вокруг скрипят под ветром, голые ветви тянутся вверх, переплетаются между собой и кажется, будто ведут бесконечный разговор, недоступный человеческому слуху.       Дыхание Авелины вырывается рваными толчками. Каждый вдох царапает горло, словно по нему проводят тупым лезвием. Она помнит падение самолёта, помнит тревожный вой и то, как земля стремительно приближалась навстречу, но самого удара не помнит и не знает, сколько времени прошло после него.       Сознание возвращается медленно.       Сначала приходит хрип, грубый и болезненный звук, больше похожий на стон раненого зверя, затем появляется вкус, солёный и ржавый. На языке кровь, собственная или чужая, она не знает, и сейчас не уверена даже в том, кто она сама такая, потому что собственное имя кажется ей ложным, тело ощущается чужим, а реальность расползается по швам.       Авелина лежит лицом в снегу.       Холод проникает под кожу, забирается под ногти, впивается в веки.       Снег вокруг грязный, перемешанный с золой, кровью, клочьями обгоревших волос и металлическими обломками, которые ещё недавно были частью самолёта. Запах стоит тяжёлый и густой.       Пахнет смертью.       Авелина не открывает глаза, но чувствует, как по щеке что-то медленно течёт вниз, горячее и липкое, и она едва поворачивает голову. Где-то далеко продолжает звучать взрыв, но спустя мгновение приходит понимание: это гул в ушах, отголосок того, что уже случилось.       Ей начинает отлаживать уши.       Гул вокруг напоминает тяжёлое дыхание человека, который умирает где-то неподалёку, но вскоре Авелина понимает, что слышит саму себя: это она дышит хрипло и судорожно. Пар вырывается из её рта и оседает на снегу.       Она открывает глаза.       Первое что она видит это чужое лицо.       Перед ней лежит солдат Гидры. От его черепа почти ничего не осталось: одна сторона головы превращена в кровавое месиво, его губы застыли полуоткрытыми, словно он пытался что-то сказать или закричать в последние секунды жизни, один из передних зубов выбит. Глаза его так же открыты, но там, где должен быть один зрачок, зияет пустота, а второй неподвижно смотрит прямо на неё мутным стеклянным взглядом.       Вдоль его носа, рта и уха, успела засохнуть тёмно-коричневая дорожка крови.       Авелина смотрит на него несколько долгих секунд.       Это он держал дуло пистолета у её лба.       А теперь он мёртв.       Актив застрелил его.

Зачем?

      Мысли сталкиваются друг с другом, не складываясь в цельную картину, и вместе с ними приходит другой вопрос: где сейчас Зимний Солдат?       Авелина пытается резко отстраниться от мертвеца, но тело отказывается подчиняться. В груди что-то болезненно сжимается, желудок сводит спазмом, и её тут же накрывает волна тошноты. Она хрипло вскрикивает, собственного голоса почти не слышит, звук застревает где-то в горле.       Авелина, перевернувшись на бок, заходится тяжёлым кашлем.       Тело содрогается от каждого приступа, во рту снова появляется медный вкус, а затем её выворачивает прямо на снег. От рвоты тянет ацетоном и горечью. Организм пытается избавиться не только от содержимого желудка, но и от всего пережитого за последние часы.       Где-то слева продолжает гореть огонь, пламя то вспыхивает ярче, то оседает. Его отсветы ложатся на деревья неровными полосами, так что на мгновение кажется, будто лес тлеет изнутри.       Сквозь треск древесины и шум крови в ушах до неё долетают крики, и Авелина вздрагивает, но уже через секунду понимает, что никто не кричит, потому что эти голоса живут только в её памяти, они остались там, внутри самолёта, а здесь вокруг царит гробовая тишина.       С каждой минутой к телу возвращается чувствительность, а вместе с ней приходит и боль. Она оказывается повсюду: голова пульсирует так сильно, словно внутри черепа бьётся второе сердце, под рёбрами тянет и режет одновременно, спина горит огнём, а ладони саднят от многочисленных ран.       Авелина пытается пошевелить пальцами рук, потом ногами. Кажется, ничего не сломано, по крайней мере, ничего такого, что мешало бы ей двигаться — нет, но эта мысль приносит не облегчение, а тревогу, потому что после такого падения она не должна была отделаться настолько легко.       Хотя её уже начинает судорожно трясти. Вероятно — от шока. Судороги прокатываются по мышцам одна за другой, каждый вдох заканчивается кашлем, оставляющим на губах новые следы алого.       Авелина опускает взгляд на своё некогда белое платье. Теперь оно висит на ней изорванными лоскутами: ткань намокла, потемнела и прилипла к телу, где-то на подоле бурые пятна смешались с грязью и копотью, превращатившись в бесформенную вязкую массу.       Из груди вырывается новый хрип, воздух остаётся ледяным, но свежести в нём нет.       Это знакомо ей.       Снова дежавю.       За её спиной продолжает реветь огонь.       Авелина наконец заставляет себя подняться на четвереньки, каждое движение отдаётся агонией. Она медленно поворачивает голову и замирает от увиденной картины: вокруг разбросаны тела, некоторые лежат неподвижно среди снега, другие наполовину скрыты под обломками, кого-то невозможно узнать из-за ожогов.       В нескольких метрах от неё хвостовая часть самолёта торчит из земли под странным углом. На ней висит человек. Вернее, то, что от него осталось: во время падения его насквозь пробило металлической лопастью, тело оказалось пригвождено к обломкам, словно насекомое к доске коллекционера, автомат всё ещё зажат в руке солдата, пальцы так и не разжались, а из вскрытого живота свисают внутренности, медленно покрываясь инеем на морозном воздухе.       Авелину скручивает раньше, чем она успевает отвернуться.       Она упирается руками в снег, тяжело дыша между приступами рвоты, пока перед глазами темнеет.       — «Как я вообще выжила?» — этот вопрос возникает снова и снова, но так и остаётся без ответа.       Самолёт лежит впереди огромной искорёженной массой металла. Он словно врос в землю. Из разорванного фюзеляжа торчат изогнутые балки, напоминающие рёбра, некоторые части ещё продолжают дымиться. На боку сохранились остатки русских надписей, краска облезла и обгорела, оставив лишь отдельные обрывки слов: «…ФОРЦА…», «…РАЗРЕШЕНИ…», «…ГРУЗОВ…».       Военный транспортник, теперь уже просто груда металла и братская могила. Под одним из крыльев виднеются ноги, только ноги, потому что остальная часть тела скрыта где-то дальше. Форма на теле расплавилась и приросла к коже.       Авелина прижимает ладонь ко рту, и на этот раз её уже не рвёт, желудок пуст, но судороги продолжают скручивать живот. Каждый вдох отдаётся болью в груди, которая расползается по шее и левой стороне лица. Левый глаз почти не фокусируется, изображение постоянно двоится и плывёт, сколько бы она ни моргала, и снова возвращается тот же вопрос:       — «Почему именно я осталась жива?»       Из груди вырывается короткий всхлип.       Авелина опускает взгляд на свои руки. Под ладонями снег оказывается рыхлым и липким, перемешанным с золой, землёй и мелкими клочьями. Она смотрит на эту грязную кашу.       — «Все они погибли из-за меня».       Они хотели вернуть её обратно, туда, где прошло её детство. Люди вокруг погибли не потому, что оказались не в том месте и не в то время, они погибли из-за груза, который перевозили. Из-за неё.       Они мертвы, потому что она жива.       Потому что всё это началось с неё.       Потому что она захотела вырваться.       Потому что это была её прихоть.       Потому что она выбрала свободу.       Авелина зажмуривается так сильно, что под веками вспыхивают цветные пятна. Она знает, что это неправда, знает, что виноваты те, кто устроил всё происходящее, но чувство вины редко интересуется логикой, оно просто находит место внутри человека и начинает расти.       С трудом подняв голову, она пытается выпрямиться, но получается плохо: ноги сразу подкашиваются. Где-то в глубине леса раздаётся сухой треск. Авелина резко вскидывает голову, но звук тут же растворяется в шуме ветра, и она не знает, показалось ей или нет, потому что больше не доверяет собственным чувствам.       Инстинкт выживания шепчет всего одно: беги, пока можешь, пока тебя не нашли!       Авелина вздрагивает, её взгляд снова скользит по телам. Ещё недавно эти люди внушали страх, а смерть забрала одинаково всех. Через несколько часов мороз окончательно сравняет их с окружающим лесом, и они станут такой же частью этой пустоши.       А если это сон, если она умерла вместе со всеми, если это всего лишь ещё один уровень кошмара, из которого невозможно проснуться?       — «Я умерла?» — и ответ приходит почти сразу — «нет,» — но от этого становится страшнее, потому что смерть хотя бы закончила бы всё, а жизнь требует идти дальше, даже сейчас, даже здесь.       Сквозь дрожь и подступающие рыдания Авелина перекатывается набок, пытается подняться. С первой попытки не выходит, руки подламываются, и она падает обратно в снег, несколько секунд лежит неподвижно, собирая остатки сил, а затем пробует снова.       На этот раз ей удаётся встать на колени. Перед глазами плывёт. Авелина опирается рукой о землю, под пальцами пепел. Она медленно поднимается ещё выше. Мир тут же накреняется, ноги едва держат вес тела, приходится согнуться почти пополам, чтобы не упасть.       Каждый вдох причиняет боль.       Каждый удар сердца отдаётся в голове.       Она стоит прямо всего несколько секунд.       Делает шаг, неуклюжий и тяжёлый, следом второй, и теряет равновесие: колени подгибаются, земля резко бросается навстречу, удар получается слабым, но сил подняться сразу уже нет.       Авелина остаётся лежать на четвереньках, тяжело дыша.       Впереди виднеется дерево, всего в двадцати футах, но сейчас оно кажется таким же далёким, как другой конец света.       Она начинает ползти.       Локти скользят по льду, смешанному с золой и осколками стекла, острые края впиваются в кожу, пальцы быстро немеют, но она продолжает цепляться, подтягивая себя вперёд. На одной руке сустав пальца уже распух и приобрёл синеватый оттенок, когда она снова переносит на него вес, что-то неприятно хрустит, а боль простреливает до самого плеча.       Перед глазами темнеет, но Авелина всё равно не останавливается.       Наконец ладонь касается коры. Она почти прижимается лбом к стволу и обхватывает дерево обеими руками. Некоторое время Авелина просто висит на нём, пытаясь отдышаться, а затем начинает подниматься.       Сначала выпрямляются колени, болезненно щёлкая, следом поднимается корпус, и мышцы спины сводит такой судорогой, что она едва не вскрикивает. Тело сопротивляется каждому движению, оно хочет лечь обратно в снег, закрыть глаза, перестать бороться, но Авелина продолжает двигаться, медленно и упрямо, пока наконец не оказывается на ногах.       Она прижимается плечом к стволу и тяжело дышит.       Дрожь проходит по всему телу.       Если она упадёт ещё раз, — подняться может уже не хватить сил.       Теперь она знает это.       Авелина опирается лбом о дерево и на несколько секунд закрывает глаза, позволяя себе хотя бы этот миг передышки, но когда она медленно поднимает голову снова, её взгляд цепляется дальше.       Старое дерево впереди кажется почти чёрным, словно когда-то пережило пожар и так и осталось стоять среди леса обугленным призраком. Между деревьями виднеются разбросанные обломки, ровно настолько заметные, чтобы напоминать о том, что уже произошло.       Авелина поднимает глаза к небу и понимает, что звёзд над головой нет, потому что их скрывает плотная сизая дымка.       Она заставляет себя пройти ещё несколько метров.       Старк оборачивается через плечо, внимательно вглядываясь в темноту, но не замечает ничего, кроме расплывчатых теней, тумана и неподвижного холода, и всё же что-то кажется неправильным, потому что тишина вокруг не просто глухая — она мёртвая.       Под снегом ничего не шевелится, не слышно ни птиц, ни животных, ни даже ветра, а лес никогда не бывает настолько пустым. Обычно он тихо шепчет, потрескивает, дышит, но сейчас всё вокруг будто замерло и насторожилось, словно кто-то ещё слушает, и лес боится нарушить его покой.       Сердце начинает колотится так громко, что становится невыносимо дышать.       Авелина знает: если она слышит всё настолько отчётливо, значит, кто-то другой тоже способен услышать её, потому что тишина — это ловушка, а спокойствие — яд.       Где Актив?       Где Зимний Солдат?       Она не видела его тела, и неизвестность выжил ли он и идёт ли за ней.       Это сводит с ума сильнее любого преследования.       Огонь на разбросанных обломках почти угас. Авелина добирается до ближайшего следующего дерева, буквально цепляясь за него обеими руками, пока всё тело трясёт.       Она выжила, но это ещё не значит, что спаслась.       Спастись — значит выбраться отсюда, оказаться далеко, быть в безопасности, а она всего лишь не умерла, она не победила и не сбежала, её просто не добили, пока что, и смерть прошла мимо, но не отпустила, будто оставила поводок и только временно ослабила натяжение.       Выживание не приносит облегчения, оно лишь откладывает конец.       Авелина отталкивается от дерева и снова идёт вперёд, всё дальше от места крушения. Двигаться быстро не получается, а затем где-то позади внезапно раздаётся тяжёлый грохот, и земля едва заметно вздрагивает. Вибрация отзывается в коленях.       Возможно, обрушилась часть двигателя, возможно, она не знает и не хочет знать что это. Паника приходит неожиданно и нежданно, будто кто-то резко включает свет в тёмной комнате, и сознание наконец догоняет тело, а весь пережитый ужас наваливается разом.       Дыхание сбивается, глаза широко распахиваются, и каждый инстинкт внутри начинает вопить:       — «БЕГИ!»       Ладони скользят по собственной крови, оставшейся на дереве. Она оставила за собой слишком много следов. Резко отталкнувшись от дерева, едва удержав равновесие, Авелина бросается вперёд.       Полубегом, спотыкаясь на каждом шагу, она продирается через лес, словно раненое животное, загнанное в чащу. Сугробы доходят до колен, промёрзшее платье липнет к ногам, разорванная ткань цепляется за ветки, а засохшая кровь стягивает кожу на коленях, но холода она почти не чувствует, потому что страх вытесняет всё остальное.       В груди жжёт, дыхание становится сиплым и рваным, сердце бьётся так сильно, что кажется, будто пытается проломить рёбра. Пар тяжёлыми облаками вырывается изо рта вместе с хрипом, судорожным вдохом и сдавленным рыданием.       Авелина бежит, не оборачиваясь.       Боится: если она посмотрит назад, он может оказаться там, а может, и нет, но проверить это она не решается.       Лес вокруг кажется бесконечно чёрным, луна едва пробивается сквозь полог деревьев, оставляя на снегу тусклые серебристые пятна.       Мысль о том, что Актив может быть где-то позади, не даёт покоя.       Может быть, он погиб, может быть, остался под обломками, но если нет, если он выбрался… Перед глазами вспыхивает его безжалостный взгляд. Только приказ, цель и задача, и если этой задачей стала она, он будет идти до конца.       Каждый шаг болью отдаётся в позвоночнике, ноги больше не слушаются, ботинки скользят по насту, мышцы горят от усталости, хотя страх гонит её вперёд лучше любого кнута, но на очередном повороте носок цепляется за скрытую под снегом корягу.       Авелина падает.       Удар приходится на скулу и локоть, во рту скрипит, вкус крови смешивается с вкусом ледяного снега, перед глазами вспыхивают белые пятна. Несколько секунд она просто лежит так, не двигаясь. Ей не хочется подниматься, хочется остаться здесь хоть ненадолго…       — «Поднимайся! Он идёт! Не останавливайся, не жди!»       Руки дрожат, на глаза наворачиваются слёзы от бессилия, она пытается встать, но колени снова разъезжаются по снегу.       — «Двигаться, только двигаться, не думать о боли! Не проверять, что именно повреждено, просто поднимись и беги!»       С огромным трудом Авелина всё же выпрямляется и схватившись за ближайший ствол поднимает голову. Перед ней только бесконечные ряды деревьев, никаких огней, никаких людей, никакой помощи.       Ей некуда бежать.       — «Тебе не спастись».       Она заставляет себя идти дальше.       Боль напоминает что она всё ещё жива.       Дрожь постепенно превращается в болезненные судороги, и всё же Авелина снова ускоряется. Неизвестность оказывается страшнее смерти, потому что Зимний Солдат может стоять где-нибудь между этими деревьями и слушать, как её сердце заходится от ужаса.       Добравшись до узкой расщелины между двумя елями, она протискивается внутрь и приседает, прижимаясь спиной к коре, пока сугроб почти полностью скрывает её, и задерживает дыхание.       Разадётся треск совсем рядом.       Тихий и едва заметный.       — «Это какой-то зверь?»

А что было бы лучше?

Что бы ты выбрала?

      Авелина зажимает рот ладонью, впиваясь ногтями в щёку, и прислушивается к темноте. А темнота будто прислушивается к ней, и через несколько секунд она снова срывается с места, впервые за всё это время оглядываясь назад, но видит только тени, только ночь, хотя ощущение чужого присутствия никуда не исчезает.       Она смотрит ещё раз, снова пусто, и всё же сердце уже знает то, чего не видят глаза, потому что она не одна.       В ушах шумит кровь, перед глазами всё двоится. Тёмные силуэты деревьев расплываются и смешиваются между собой.       Какова вероятность просто упасть сейчас в снег и больше не проснуться?       Что случится раньше: её найдут звери или ГИДРА?       Когда она оборачивается в третий раз, то едва не вскрикивает, но из горла вырывается только сиплый, бесцветный звук.       Вдох, выдох.       В следующее мгновение что-то твёрдое врезается ей в спину. Нет. Не что-то, а кто-то. Высокий, неподвижный, массивный. От столкновения боль простреливает затылок, и Авелина ещё не видит его, но уже понимает — это Зимний Солдат.       Самое страшное в этот момент даже не то, что он здесь, а то, что она снова не видит его. Она помнит бетонную клетку, зеркало на стене и его отражение за своей спиной, помнит руки, которые без предупреждения вытаскивали её на пол, помнит, как быстро тело училось одному правилу — бороться. Человек устроен странно, потому что даже когда нет причин верить, какая-то часть всё равно продолжает надеяться, и наверное, именно поэтому люди вообще выжили.

Щелчок.

      Только Авелина уже не та, ей давно не семь лет, она больше не маленькая девочка, которую можно было без труда прижать к полу и заставить замолчать, она не вызывает жалости и давно перестала быть слабой, но он всё ещё сильнее.       Тело вспоминает раньше, чем разум успевает принять решение, потому что мышцы отзываются на опасность мгновенно, будто за годы тренировок рефлексы успели пустить корни глубже костей.       Авелина резко бьёт локтем назад, попадая точно в цель, но Актив лишь едва дёргает головой, не издав ни звука, а в следующую секунду его рука сжимается вокруг её предплечья ещё сильнее.       Она не сдаётся не потому, что верит в победу, а потому что её тоже учили драться до последнего, так же, как когда-то учили его, и пожалуй, это единственный настоящий подарок, который оставил ей Юрий.       Хватка становится жёстче, металлическая рука впивается под её рёбра, будто пытаясь продавить их внутрь, а живая ладонь Солдата накрывает ей рот, перекрывая дыхание.       Авелина резко бьёт пяткой назад, целясь ему в колено. Удар приходится точно под сустав, так что Актив слегка сгибается, тяжело и зло выдыхая через нос. Авелина выгибается всем телом, пытаясь вырваться. Её платье цепляется за ветки, рвётся.       Вместе с глубоким вдохом в лёгкие попадает его запах.       Желудок болезненно сводит, дыхание сбивается, по коже проходит волна ледяной дрожи. Его запах двано въелся в её нервы, стал частью памяти, и даже если бы однажды она потеряла рассудок, тело всё равно попыталось бы бежать. Но Авелина больше не та девочка.       Она поклялась себе, что больше никогда туда не вернётся.       Из горла вырывается сдавленный крик, и Авелина резко вскидывает другой локоть вверх, попадая точно ему в подбородок, так что голова Солдата откидывается назад, пластиковая маска срывается и падает в снег, а его хватка ослабевает ровно на мгновение, и этого достаточно.       Она выскальзывает из захвата, разворачивается и бьёт снова, вкладывая в удар всю силу, которая у неё осталась, потом резко уходит в сторону, едва удержавшись на ногах в рыхлом снегу, и одновременно тянется к его поясу, где кобура болтается с незакрытой защёлкой.       Пальцы находят её раньше, чем он успевает среагировать, резкое движение, щелчок, и рукоять ложится в ладонь, пистолет оказывается тяжёлым и ледяным, Авелина выдёргивает его рывком и отскакивает назад.       Снег уходит из-под ног, но тело само находит равновесие, ноги становятся шире, корпус наклоняется вперёд, руки занимают положение быстрее, чем она успевает подумать. Так её учили, так вбивали ей в память.       Ствол поднимается прямо на уровень груди Актива.       Между ними всего несколько шагов.       Авелина не колеблется.       Выстрел звучит раньше, чем приходит мысль, а отдача больно бьёт в плечи, но Актив двигается быстрее. Намного быстрее. Он бросает корпус вперёд и подставляя левую сторону, бионическая рука поднимается щитом. Пуля ударяет в металл, раздаётся короткий звон, проскакивает искра, а пуля отлетает от металлического бицепсе.       Солдат даже не вздрагивает.       Не меняется ни его дыхание, ни стойка.       Он медленно, почти пугающе спокойно, поднимает голову.       А Авелина понимает, что что-то изменилось. В его взгляде больше нет безразличия, нет пустоты и испуолнения, глаза его становятся темнее, холоднее, и в них появляется злость — тихая, сдержанная, очень опасная, — словно зверя долго удерживали на цепи, а теперь наконец отпустили.       Актив смотрит только на неё.       Больше никого вокруг не существует.       Никаких сомнений, никакой спешки, только цель.       Зимний Солдат делает шаг вперёд, затем ещё один и начинает ускоряться. Авелина пытается прицелиться снова, но он уже рядом, она успевает увидеть только стремительное движение его плеча и инстинктивно бросается в сторону, так что бионическая рука проносится мимо неё и с чудовищной силой врезается в дерево.       Удар, предназначенный для пистолета, без труда раскалывает кору, а во все стороны летят щепки, сверху осыпается снег, и ствол жалобно трещит где-то внутри, будто получил смертельную рану.       Авелина падает на плечо, перекатывается через снег и сразу поднимается. Дышать ей больно, грудь горит, но она всё равно вскидывает оружие, хотя уже поздно, потому что Актив оказывается рядом в считаные секунды и одним резким движением вырывает пистолет из её рук.       Не перехватывает и не выбивает, а именно вырывает.       Грубо, жёстко, с такой силой, что суставы болезненно щёлкают, а металл сдирает кожу с пальцев, и оружие исчезает где-то в сугробе.       В следующую секунду он атакует.       Удар снизу идёт ей в корпус, но Авелина успевает уйти в сторону, и локоть врезается ему под рёбра. Для обычного человека такого удара хватило бы, чтобы потерять дыхание, но Актив словно не замечает этого вовсе, он хватает её за руку и швыряет прочь.       Мир переворачивается, снег взлетает перед глазами белым облаком, Авелина врезается в столб дерева спиной, проваливается в сугроб почти по пояс, но тут же выбирается наружу, и она бросается вперёд, целясь ногой ему в колено.       Солдат ловит удар.       Его ладонь смыкается вокруг её голени, а прежде чем она успевает вырваться, он выворачивает ногу в сторону, так что что-то болезненно хрустит в бедре. Авелина шипит сквозь зубы, но отвечает ударом кулака ему в висок.       Голова Солдата снова дёргается, но он даже не теряет равновесия, только переводит взгляд на неё и перехватывает её запястье слишком крепко и снова тянет к себе. Авелина врезается грудью в его торс, воздух выбивает из лёгких.       Солдат уже начинает движение для нового удара, но на этот раз она оказывается быстрее: колено резко идёт ему в живот, следом подсечка, и на льду оба теряют устойчивость.       Сапоги скользят по насту.       Падая, Авелина цепляется за его волосы и тянет вниз вместе с собой. Они валятся в снег, её плечо болезненно ударяется о землю, локоть Солдата оказывается возле самого её горла, слишком близко. Она чувствует его дыхание, чувствует, как напрягаются мышцы под его формой, и именно в этот момент снова тянется к его поясу.       Но стальная рука мгновенно перехватывает её запястье, ладонь вжимает руку в снег с такой силой, что суставы протестующе ноют. Солдат наваливается на Авелину сверху всем весом. Больше никакой осторожности, никаких ограничений, никаких попыток сохранить цель невредимой.       Перед глазами вспыхивает лицо Рамлоу.       Его грубый голос звучит так отчётливо, будто он снова стоит рядом: «Если тебя схватили — бей. Без колебаний. Без паузы. Бей, пока не отпустят», и Авелина подчиняется, всегда подчинялась этому правилу.       Зимний Солдат внезапно выпрямляется и поднимает её над землёй. Легко и так, будто она ничего не весит. Её ноги беспомощно отрываются от земли, позвоночник выгибается, в груди что-то болезненно тянет, но она продолжает сопротивляться.       Пальцы её свободной руки находят узкий зазор между металлом бионики и живой плотью, её ногти впиваются туда изо всех сил, и впервые за всё время Актив реагирует: из его груди вырывается низкий звук, животное рычание.       Авелина снова бьёт вверх, под рёбра, но Солдат заранее просчитал движение. Он перехватывает её удар, блокирует, а в следующую секунду его пальцы смыкаются уже вокруг её горла.       Сильно, но не смертельно.       Достаточно для того, чтобы заставить замолчать и подчинить.       Он снова поднимает её выше, перед глазами Авелины начинают плавать тёмные пятна, губы дрожат от нехватки воздуха, и она знает: он не убьёт её, если бы хотел — давно бы сделал это, если бы приказ был убить, никакой авиакатастрофы не произошло бы.       Она не понимает его мотивов и не понимает, зачем он здесь, но уверена в одном: он не собирается её убивать, но хотя разум знает это, тело — нет. Она резко отталкивается ногой от его груди и перекручивает корпус, как когда-то учила Наташа и одним движением выхватывает нож из набедренной кобуры Актива.       Лезвие проходит по щеке Солдата, кожа расходится, и на белый снег падают первые капли крови, одна из них скользит по шее Авелины и впитывается в ткань её платья. Солдат моргает всего один раз, и это единственная заметная реакция за весь бой — не боль, скорее удивление.       Авелина не собирается терять этот шанс, она резко подаётся вперёд и снова бьёт коленом ему в бок, потом ещё раз и ещё, пока наконец равновесие не подводит его, и они снова падают вместе с глухим ударом.       На мгновение Авелина оказывается сверху, а затем Актив переворачивает её силой. Они вместе катятся вниз по заснеженному склону, ветки царапают лицо и плечи, обломанные сучья рвут ткань, спина Солдата с силой ударяется о выступающий из снега камень, и из его груди вырывается хрип, но падение продолжается, пока наконец склон не заканчивается.       Они останавливаются резко, снег почти не смягчает удар, и Зимний Солдат всей тяжестью врезается в неё, так что из груди Авелины вырывается кровавый кашель. Несколько секунд никто не двигается, только тяжёлое дыхание растворяется в морозном воздухе.       Они лежат лицом к лицу.       Её тяжёлое дыхание ноет на ране на его лице. Авелина видит как расширяются его зрачки, когда он смотрит на неё и пытается сфокусировать взгляд. Его пальцы всё ещё сжимают её горло, но хватка ослабевает, становится почти осторожной, будто он сам не понимает, что делает, и Авелина замирает, боясь дышать, потому что в его взгляде мелькает что-то знакомое ей, что-то, что она видела много лет назад, когда он ещё помнил, кто он такой.

Разве было такое?

      Они никогда не помнили себя полностью.       Солдат резко отпускает её, отлынивая назад, будто обжёгся.       Авелина остаётся лежать в снегу, тяжело дыша, глядя на него снизу вверх.       Между ними повисает тишина, полная вопросов, на которые ни у кого из них нет ответов.       В следующую секунду металлическая ладонь впивается ей в плечо и с силой вдавливает в землю, так что спина ударяется о промёрзшую почву, а над головой оказывается небо, или то немногое, что от него осталось. Звёзд по-прежнему нет, лишь тонкий осколок луны висит между облаками, и если бы не его бледный свет, лес давно растворился бы в полной темноте.       Зимний Солдат нависает над ней, опираясь на одно колено. Снег медленно кружится вокруг, редкие хлопья ложатся ему на плечи, цепляются за волосы, тают на коже рядом со свежим порезом, из которого кровь всё ещё сочится по щеке тонкой тёмной дорожкой.       Его глаза тёмные и внимательные, зрачки неподвижны, потому что он не осматривается по сторонам и не ищет угрозу, ему не нужно — всё уже просчитано, и он просто наблюдает за ней, словно ждёт следующего движения, словно заранее знает, каким оно будет.       Влажные пряди его тёмных волос свисают вдоль подбородка, несколько прилипли к щеке, кровь медленно течёт под ними тонкой линией, а он почти не двигается, только дышит медленно и ровно через нос.       Авелина обеими руками упирается ему в грудь и пытается оттолкнуть, но безуспешно. Он слишком тяжёлый, слишком сильный. Рядом с её плечом упирается в снег бионика, серебристая поверхность отражает лунный свет и белизну сугробов.       Авелина дышит часто и поверхностно, под лопатками разрастается знакомое ощущение пустоты, будто она стоит на краю пропасти и уже начала падать. Она смотрит ему в глаза, не моргая, и шепчет:       — Ты…       А он молчит.       Авелина резко дёргается и снова бьёт его в бок, туда же, сильнее, и на этот раз по телу Солдата уже проходит заметная судорога. Он мгновенно перехватывает её правую руку и вжимает в снег над головой, затем наклоняется ниже, так близко, что их лбы почти соприкасаются.       Его дыхание становится тяжелее, и на секунду кажется, что он вот-вот рухнет прямо на неё. В этот момент Авелина желает ему смерти не из ненависти, а из отчаяния. Его хватка слабеет совсем немного, но это не жалость и не колебание, просто последствия ранений, сбой системы.       Секунда, другая, и под его весом последние силы уходят из её тела. Перед глазами начинают плавать пятна, падающий снег оседает на ресницах и расплывается вместе с изображением.       Сердце колотится в горле, но его собственное сердцебиение она тоже слышит. Оно глухое размеренное. Одна её рука остаётся прижатой к земле, а вторая бессильно соскальзывает по его одежде.       Зимний Солдат начинает снова двигаться. Его живая рука отрывается уходит за спину, раздаётся знакомый щелчок кобуры, а затем он достаёт металлический обруч, и внутри у Авелины всё обрывается.       — Я не вернусь туда, — хрипло шипит Авелина, не для него, а для себя, как напоминание, как клятву: — Никогда! Слышишь?!       Солдат ей не отвечает, но вдруг, на долю секунды, его рука всё же замирает в воздухе.       Авелина не помнит, сколько ей было, когда доктор впервые надел на неё такой хомут, потому что те годы слились в одно сплошное месиво. Она помнит только ощущение металла на шее, когда ошейник защёлкнулся на её тонкой шее.       Тот первый предохранитель был грубее и больше, тоже металлический, с крохотными иглами по внутренней стороне, которые впивались в основание черепа импульсами тока при малейшем движении, и каждый раз, когда она пыталась «соскользнуть» в чужие воспоминания или случайно коснуться сознания того, кто стоял рядом, ошейник срабатывал, и импульс пробивал голову, словно разряд от оголённого провода в глазницу, оставляя после себя только ослепительную боль и мерзкий медный привкус во рту, который не проходил часами.       Она научилась не дышать, научилась замирать, сжиматься внутрь себя настолько плотно, что переставала ощущать собственное тело, и только тогда боль отступала на несколько мгновений, но этого всегда было достаточно, чтобы она не начинала кричать при каждой новой активации, потому что крик только усиливал импульс, и это было первым уроком, который она усвоила до того, как научилась читать на русском языке.       Они говорили, что это для её же блага. Их голоса звучали ровно, спокойно, почти участливо, когда они объясняли, что она опасна, что её разум — угроза для всех, кто находится рядом, и что без этого устройства она становится нестабильной, словно испорченный код, который невозможно запустить без постоянных сбоев и ошибок.       Юрий сидел напротив, а доктор сжимал её руки поверх стола, его голос был мягким, почти отеческим, когда он говорил, что они заботятся о ней и пытаются защитить от неё же самой, потому что мир не готов к тому, что она носит внутри, и что её дар — это не благословение, а проклятие, которое нужно держать под контролем любой ценой.       Она не верила доктору, но ей пришлось поверить Юрию.       Потому что она не знала ничего другого, потому что боль была слишком убедительным доказательством их правоты, и она научилась не задавать вопросов, не проверять границы, не пробовать на вкус ту свободу, которую ей никогда не давали.       Колено Солдата упирается в снег рядом с её тазом. Авелина снова рвётся из-под него, подаёт плечом вперёд, пытается провернуть корпус, сбросить чужой вес и подняться грудью, как её учили много лет назад, но тело уже плохо слушается.       В ушах шумит кровь, сердце колотится так сильно, что кажется, будто удары расходятся по всему телу. Авелина резко отворачивает голову, щека ударяется о ледяной наст, холод обжигает кожу, она задыхается от собственного дыхания, бьёт Солдата свободной рукой в грудь, но тщетно, кулак ударяется о бронежилет, и боль возвращается в локоть.       — Не надо… — голос ломается на полуслове. — Нет! Не снова… Пожалуйста… Умоляю!..       Актив не отвечает, он лишь медленно наклоняется ниже. Холодный край обруча касается её кожи под челюстью, контакты находят шею, и всё внутри обрывается.       Первый ошейник был больше.       Её удерживали на металлическом столе двое мужчин, в помещении пахло ржавчиной и лекарствами, доктор неторопливо закреплял обруч у неё на шее и что-то говорил, но она ничего не понимала…       Авелина кричит не от физической боли, а от ужаса.

Щелчок.

      Замок закрывается.       Всего один короткий звук, и всё заканчивается.       На секунду мир становится слишком ярким, свет расползается по краям зрения ровным мерцанием, и Авелина больше не чувствует собственного тела. Оно словно разваливается на отдельные части.       Паника становится странно тихой не кричащей, не истеричной, она проваливается глубже, словно тонкий гвоздь медленно входит под основание черепа. А сознание пытается сделать единственное, что умеет: отключиться, погасить свет, прекратить всё это, прекратить помнить, но даже сквозь накатывающую темноту остаётся ощущение тяжести на шее и холодной руки, удерживающей её на месте.       Когда-то это приносило ей чувство безопасности.       Пятки бьются о землю сами по себе, последние сигналы нервной системы проходят через мышцы, как остаточный разряд после удара током. Звук исчезает, остаётся только стук крови, собственное сбившееся дыхание, металлический привкус во рту и старый, забытый детский страх.       — Не забывай… Не забывай, кто ты!.. — она уже не понимает, произносит это вслух или только думает.       Авелина резко выгибается, из горла вырывается вздох и перед глазами темнеет.       Когда у неё начинаются судороги, ладонь Зимнего Солдата ложится ей под затылок, не позволяя удариться. Её тело продолжает дёргаться, но это уже не борьба. Актив хмурится едва заметно, смотрит на её лицо до того момента, как всё не прекращается полностью.       Наступает тишина.       Зимний Солдат остаётся над ней ещё несколько секунд, дышит тяжело, но ровно, плечи его медленно поднимаются и опускаются, и на лице у него нет удовлетворения, нет торжества, только усталость.       Под подбородком Авелины вспыхивает мягкий зелёный сигнал — индикатор на ошейнике.       Связь установлена, активация завершена.       Снег продолжает спускаться с неба, лес молчит, и его цель больше не сопротивляется.       Миссия выполнена лишь частично. Осталось доставить объект на Базу, но Зимний Солдат не двигается. Застыв над Авелиной Старк в тяжёлой неподвижности, он устремляет взгляд на её бледное лицо и то, как плавно ложатся снежинки на её закрытые веки.       Актив касается пальцами её виска…       Он чётко помнит своё задание: вернуть объект на Родину.       Но Зимний Солдат не собирается этого делать.

***

Дата: 1942 год. Весна.       Кофейня на углу Бруклин-авеню одно из самых излюбленных мест Роджерсов. В ней тепло, пахнет жареным кофе и ванилью. Вывеска над дверью, выцветшая до бледно-голубого, вздрагивает от порывов ветра. В мокром стекле отражаются серые дома, лужи с золотистыми отблесками фонарей, силуэты прохожих, спешащих укрыться от непогоды.       Авелина задерживается на мгновение перед входом, вдыхает влажный воздух, пропитанный запахом мокрого асфальта и прелых листьев.       Она толкает дверь.       Внутри шумно и уютно. Голоса сливаются в ровный гул, звенят ложки о фарфор, кто-то кашляет в дальнем углу, и из кухни доносится запах свежего хлеба с корицей. На соседнем столике лежит газета с крупным заголовком о боях в Европе. У стены висит плакат о военных облигациях. За соседним столиком двое мужчин спорят о последних новостях с фронта.       Авелина тяжело вздыхает, отворачивается и почти сразу замечает Стива, он сидит на их привычном месте у окна, сложив руки на столешнице, и смотрит куда-то в глубину улицы. Его профиль чётко вырисовывается на фоне запотевшего стекла, по которому лениво стекают капли, оставляя мутные дорожки.       Она подходит ближе и останавливается, заметив то, что брат так старательно прячет. В его позе чувствуется напряжённость, какая-то внутренняя готовность сорваться с места в любую секунду, будто внутри него всё время звучит глухой набат. Когда он оборачивается и улыбается сестре, та видит больше, чем он хочет показать: тени под голубыми глазами, свежий синяк на скуле и тонкую царапину на виске, уже почти затянувшуюся.       Стив рефлекторно поправляет рукав куртки, тянет его ниже и прокашливается, словно хочет скрыть то, что становится очевидным без слов. Он не говорит ни слова, но Авелина и не спрашивает.       Стив снова ввязался в драку и, конечно, считает, что поступил единственно правильно.       Иногда Авелина завидует его упрямству — такому простому и прямолинейному, как старая армейская кобура. Стив выбирает сторону почти не задумываясь, для него правда всегда одна, и он защищает её до конца, даже если снова оказывается на полу с разбитой головой.       — Что на этот раз? — спрашивает Авелина, садясь напротив и опуская сумку рядом со стулом. В её голосе нет удивления, только тёплое, почти неслышное сожаление. — Ты же вроде уже разобрался с теми парнями, Стив.       Он чуть смущённо пожимает плечами, по мальчишески виновато.       — Двое парней вели себя неподобающе с миссис Шедел, — отвечает он и поджимает губы, словно сам не до конца верит в собственное оправдание. — Я не мог просто стоять и смотреть. Один из них, видимо, решил, что ударить проще, чем извиниться.       Авелина качает головой. Уголки её губ дрогнут в печальной усмешке. Сложись всё иначе, кто-нибудь мог бы принять его за зачинщика. Но стоило взглянуть на худощавого паренька напротив, и такая мысль казалась бы нелепой.       За столик подходит знакомая официантка с седыми прядями, выбившимися из-под заколки, и ставит перед ними блюдца с дымящимся кофе. Над чашками медленно поднимается пар, Авелина не сразу замечает, что её пальцы чуть подрагивают — может, от холода, въевшегося в кожу по дороге сюда, а может, от чего-то другого, что таится глубже.       Она кладёт руки на стол, обхватывает тёплый фарфор и делает вид, что разглядывает трещинку на блюдце.       Кофе пахнет горечью и чем-то обжигающим, от чего сердце сжимается сильнее. Так пахло на кухне, когда у них дома ночевал Баки, когда он сидел за столом с кружкой в руках, сонно щурился и что-то рассказывал, не переставая жестикулировать.       Авелина подносит чашку к губам, давая напитку немного остыть, и делает глоток. На языке остаются терпкость и тепло, странно успокаивающие. Первое время кофе казался ей отвратительно горьким, но теперь он приносит облегчение в его отсутствие, будто Баки оставил ей карту из запахов и привычек, по которой она может возвращаться к нему хотя бы мысленно.       — Эй, ты вообще слышишь меня? — слегка недовольно спрашивает Стив. — В последнее время ты будто сама не своя. Авелин, ты наконец-то дома, но мы… — он запинается, не зная, как подобрать слова, и смотрит на неё внимательнее, почти испытующе. — Днём ты в лаборатории. Ночью тоже. С тех пор как ты вернулась в Нью-Йорк, у меня чувство, что я вижу тебя даже реже, чем когда ты была в университете.       Авелина крепче обхватывает чашку, керамика обжигает пальцы, но она не отпускает её. Тепло почему-то не проходит сквозь кожу, остаётся снаружи, не добираясь до того места внутри, где ей холодно. Она делает ещё один глоток, и горечь растекается по нёбу, обжигает язык, а в груди что-то натягивается тонкой нитью, готовой вот-вот лопнуть.       — Ты изменилась, — тяжело вздыхает Стив.       Авелина не спорит.       Нет смысла спорить с тем, кто видит её насквозь, кто знает каждую морщинку у её глаз, каждую привычку, нажитую за годы совместной жизни. Изменения не всегда заметны снаружи, но внутри каждый день отрезает что-то от той версии её, которую брат когда-то знал.       Авелине хочется сказать ему то же самое. Потому что перед ней сидит уже не тот мальчишка, который когда-то лез в драку, не доставая противнику и до плеча. Но мысль ускользает, и вместо неё поднимается другое воспоминание, такое резкое, что запах кофе на мгновение сменяется запахом угольной гари, мокрой шерсти и ржавого железа.       В кофейню входят новые посетители.       С улицы тянет морозом, это заставляет Авелину вздрогнуть.       Она будто снова оказывается там, на вокзале, два месяца назад, когда дождь мешался со снегом, а сапоги быстро стучали по мокрому камню. Тогда Баки сжимал её ладонь перед тем, как сесть в поезд, его пальцы были горячими, крепкими, он не разжимал их.       — Всё будет в порядке, — сказал он ей тогда, наклоняясь ближе, чтобы заглянуть в глаза.       Авелина не ответила.       Он тоже не поверил этим словам — это читалось в его взгляде, в той едва заметной дрожи губ, которую он не мог скрыть.       Поезд с шумом выпускает пар, кто-то засмеялся горьким смехом рядом, кто-то попрощался слишком торопливо, будто побоялся передумать. Баки сжал её руку чуть сильнее, а затем резко отпустил. Авелина сделала шаг назад и, не моргая, смотрела, как он закидывает сумку на плечо и поднимается в вагон.       Баки обернулся в последний момент, и на его губах была привычная, чуть кривоватая улыбка, но в глазах уже не было той лёгкости.       — Я буду писать тебе! — кричал он, прежде чем дверь захлопнулась, и этот крик растворяется в шуме гудка поезда.       Той же ночью её и Долорес домой отвёз Говард. В машине пахло табаком и одеколоном, въевшимся в сиденья. Этот запах осел горечью на губах. Старк ехал быстро, но аккуратно, уверенно держал руль и почти не отрывал взгляда от дороги, и только на красном свете он заговорил, бросив на Авелину короткий тревожный взгляд.       — Выше нос, дорогая, — сказал он. Его голос звучал мягче, чем можно было ожидать от человека, которого она знала всего один вечер. — Время пролетит быстрее, чем тебе кажется, и он снова будет дома.       Говард усмехнулся с едва заметной горечью.       Авелина просто кивнула и прижалась лбом к боковому стеклу. Говард больше не пытался подбадривать её, не расспрашивал о неизвестном молодом человеке которого она так жаждала увидеть ещё хотя бы раз, на которого Долорес указывала ему на соседнем перроне, пока они наблюдали за чужим прощанием, слишком похожим на признание…       И только когда машина остановилась у дома Долорес и та вышла, тихо попрощавшись, Старк повернулся снова к Авелине.       — Знаю, сейчас не самый подходящий момент, — заговорил он. В его голосе появилась та неуверенность, которую он обычно прятал за нарочитой бравадой. — Но поверь, в твоём положении никто не будет ждать, пока ты станешь готова. Это чертовски несправедливо, но пока у тебя почти нет других вариантов.       Он посмотрел на неё устало, но без цинизма, его пальцы на миг сжали руль, прежде чем он продолжил.       — Так что подумай хорошенько. Если не хочешь — скажи, и мы забудем этот разговор. Но если согласна, если готова, я сейчас же разворачиваюсь и везу тебя обратно к доктору Эрскину. Сегодня. Ты скажешь ему сама, что согласна.       Внутри у Авелины всё сжималось от страха и от осознания, что привычный мир продолжает трещать по швам, но она знала, что должна согласиться, что нужно шагнуть туда, куда ведёт её дорога, и она шагнула.       Теперь, сидя в кофейне напротив Стива, она понимает, что так и не перестала идти. День за днём она теряет себя в работе, среди голосов в лаборатории, среди докторов и учёных, среди собственного голоса, который всё чаще отдаёт распоряжения. Иногда ей всё ещё кажется странным, что мужчины вдвое старше неё прислушиваются к её словам. Она до сих пор ловит себя на мысли, что ждёт, когда кто-нибудь попросит позвать настоящего специалиста.       Биология раньше казалась ей просто интересной, а исследования — тем, в чём она действительно находила себя. И работа во благо имела смысл, потому что за ней стояла надежда найти лекарство, которое однажды поможет людям не терять близких.       Раньше это помогало, раньше это её спасало.       — Лина? — голос Стива мягко, но настойчиво возвращает её в реальность. Он осторожно касается её запястья. — Ты в порядке?       Авелина вздрагивает и отгоняет призраков, кивая слишком быстро. Стив ставит перед ней тарелку с куском черничного пирога, от которого поднимается сладкий, тёплый запах с лёгкой пряной ноткой, и улыбается, хотя в уголках его губ остаётся тень.       — Ешь, пока есть время, — приказывает он. — И обещай, что не будешь забывать о завтраке, обеде и ужине! Долорес рассказала, что ты даже вспомнить не можешь, когда в последний раз ела что-то кроме перекуса.       Авелина молча берёт вилку и вонзает её в мягкую начинку. Первый кусочек тает на языке — ягоды, лёгкая терпкость теста, тепло, почти уют. В груди щемит, и это чувство растекается давлением, как запах дождя за окном, как далёкий звук прибывающего поезда.       Стив говорит, что ей нужно чаще появляться дома, что нельзя вечно прятаться в лаборатории, что если так продолжится, они с Долорес запрут её в четырёх стенах, а если и это не поможет, пожалуются Баки.       Авелина не хочет, чтобы Баки волновался, но семья — это не только кров и общая фамилия, это ещё и присутствие, и дом, который теперь кажется ей далёким и чужим.       Где он теперь?       Там, где пустуют комнаты, где за ужином не хватает кого-то и где воздух тяжелеет от тишины?       Или там, где ночник освещает исписанные страницы, доску с формулами и равенствами?       Авелина чувствует себя странницей, которая всё время идёт по кругу, надеясь однажды свернуть на нужную дорогу, но не знает, где тот поворот, за которым исчезнет ощущение, что всё самое важное она уже упустила.       Она кивает, не решаясь сказать Стиву, что после встречи снова пойдёт в лабораторию, потому что это единственное место, где мысли о Баки становятся достаточно тихими, чтобы не хотелось постоянно скучать по нему.       Пустое место за столом сильнее всего чувствовалось на Рождество, которое они провели без Баки. Свечи горели тихо, почти не колыхаясь, отбрасывая мягкие тени на стены. Авелина смотрела на тарелку с салатом и запечённой индейкой, но не чувствовала голода. В руках у неё была кружка с остывшим какао, слишком сладким и почти безвкусным.       А Стив молчал и ковырял вилкой начинку пирога, хотя обычно ел быстро, будто кто-то мог отнять у него тарелку, Долорес пару раз неловко улыбалась, пытаясь разрядить обстановку, но её улыбка каждый раз пропадала слишком быстро.       На прошлое Рождество Баки сидел напротив, развалившись в кресле и небрежно закатав рукава рубашки, чтобы были видны крепкие предплечья. Он всегда был немного хвастливым, особенно когда знал, что на него смотрят.       Долорес в то время упорно пыталась заставить всех доесть остатки ужина, хлопотала на кухне и настаивала, что еда пропадёт, если её сегодня не съесть, а значит, всё зря уйдёт в мусор.       В тот же вечер Баки облизнул поварёшку с глазурью, пока Долорес носилась за ним с полотенцем и угрозами, а потом он прятался за Авелиной, подхватил её на руки и закружив по гостиной, заставив смеяться так громко, что Долорес уже не могла злиться по-настоящему.       Этот день был одним из лучших в том году, хотя на следующий день всё и вернулось на круги своя — с молчаливыми взглядами и недопониманием.       А в это Рождество стол выглядел не праздничным, а стулья слишком пустыми. На спинке одного из них висела старая куртка Баки, словно он просто вышел на минуту покурить и вот-вот должен был вернуться. Но Баки не вернулся ни к полуночи, ни на следующее утро…

***

Дата: 1991 год.       Окраины города просыпаются медленно и неохотно, будто не желая впускать новый день в свои изношенные владения. В этом месте Нью-Йорк совсем не походит на тот, что улыбается с открыток и сияет огнями в вечерних новостях.       Здесь он старый, уставший и потрёпанный жизнью.       Потёртые фасады старых домов тянутся вдоль пустынной улицы неровным рядом, словно ветераны, потерявшие строй, штукатурка на них осыпается, открывая взгляду обветшалый кирпич, пожарные лестницы покрылись ржавчиной. Стены зданий давно спрятались под слоями граффити и грязи, а между домами темнеют узкие проходы, заваленные мусором. Под ногами поблёскивает битое стекло, глубокие трещины в асфальте чернеют, всё ещё храня в себе вчерашнюю дождевую воду, словно шрамы, которым не суждено затянуться до конца.       Воздух пахнет сыростью, гарью и медью — странной, тревожной смесью, которая оседает на языке горьким привкусом. Где-то неподалёку тлеет мусорный бак, и тонкая струйка дыма поднимается над крышами, растворяясь в сером, безжизненном небе. Возможно, кто-то не затушил сигарету, а возможно, ночью здесь жгли костёр, пытаясь согреть озябшие руки.       Авелина плотнее запахивает пальто и подтягивает шарф к самому подбородку, стараясь защититься от пронизывающего ветра, который гуляет между домами, свистит в переулках и гонит по земле лёгкий пар.       Ткань почти полностью скрывает нижнюю половину её лица, но холод всё равно находит дорогу: он цепляется за кожу рук, проникает под воротник и оседает в пальцах, заставляя колени ныть от каждого шага.       Улица тонет в сером предрассветном мареве, где каждый звук, стук подошв по влажному асфальту, отдаётся приглушённым эхом, и почти ничего больше не нарушает эту тягучую тишину.       Декабрь выдался бесснежным, и город от этого кажется ещё более уставшим. Голые ветви деревьев тянутся к небу, словно потемневшие провода, грязь вдоль бордюров смешалась с остатками старого льда, превратившись в кашу.       Авелина не выспалась, и это чувство не просто сонливость, которая давно прошла, а нечто более тяжёлое, вязкое, осевшее глубоко внутри. Будто последние несколько дней она несёт на плечах груз, становящийся тяжелее с каждым часом, и этот груз теперь давит на неё с неумолимой силой.       До работы ещё далеко: сначала почти полтора часа в метро, потом бесконечные больничные коридоры, а затем запах антисептика и кофе, давно переставший ассоциироваться с бодростью.       Она знает этот день заранее, знает почти каждую его минуту, в нём нет места для неожиданностей.       На машине ехать не имеет смысла — она застрянет в пробках, даже не добравшись до центра, а искать новое жильё ближе к работе нет ни сил, ни желания. Возвращаться домой тоже не хочется, потому что там её ждёт та же пустота, что и на улице.       Телефон внезапно начинает вибрировать в кармане, и Авелина вздрагивает так резко, что сбивается с шага, её сердце неприятно сжимается в груди. Она даже не смотрит на экран — это не нужно, потому что она и без того знает, кто звонит.       — Чёрт, — вырывается у неё. Собственный голос кажется чужим и хриплым. Горло пересохло после сна, и она, поморщившись, пытается вспомнить, успела ли почистить зубы перед выходом, но в памяти остаётся только спешка и раздражение, а завтрак она точно пропустила.       Телефон продолжает надрываться, и Авелина, засунув руку глубже в карман, пытается нащупать раскладушку, но та выскальзывает из пальцев. Она ловит её почти наугад, ногти неприятно царапают шерсть свитера.       Раздражение вспыхивает мгновенно — оно копилось слишком долго, чтобы для этого требовалась серьёзная причина, и на секунду ей хочется просто остановиться посреди улицы и закричать, но телефон замолкает, лишь на мгновение, а затем начинает вибрировать снова.       Звонит Тони, разумеется, и это значит, что он опять не спит, либо пьёт, либо работает над очередным проектом, забыв о времени, либо просто волнуется, и последний вариант раздражает сильнее остальных.       Авелина сбрасывает звонок и убирает руку обратно в карман, где её пальцы привычно находят старую зажигалку отца. Холодный металл ложится в ладонь, и она машинально проводит большим пальцем по потёртой гравировке.       Город живёт своей жизнью где-то по другую сторону невидимой стены. Вдалеке слышится шум машин, но сюда он доходит уже приглушённым эхом, а здесь почти никого нет. Последнего прохожего она видела ещё квартал назад.       Авелина идёт дальше.       Колено начинает неприятно ныть от холода, где-то наверху поскрипывает старая вывеска, ветер усиливается, оседая влажным воздухом на ресницах. Именно тогда приходит странное ощущение: сначала едва заметное, настолько слабое, что его легко можно списать на усталость, но оно не исчезает, становясь отчётливее, как будто кто-то смотрит на неё, и между лопаток возникает неприятное давление, знакомое каждому, кто хоть раз чувствовал на себе чужой взгляд.       Авелина заставляет себя не оборачиваться, повторяя про себя, что это глупость, обычная паранойя, вызванная слишком малым сном, слишком большой работой и слишком многими мыслями, но резкий удар в плечо заставляет её забыть обо всём.       Толчок оказывается настолько сильным и неожиданным, что перед глазами на мгновение темнеет, и она пошатывается, выбрасывая руку вперёд, чтобы удержать равновесие, но пальцы хватают пустоту.       Сумка соскальзывает с плеча, дыхание застревает где-то между вдохом и выдохом, в ушах начинает звенеть. Несколько секунд она просто стоит на месте, пытаясь понять, что произошло, а затем резко оборачивается.       Перед ней только тусклый свет фонарей и тёмные переулки между домами, но никого, ни шагов, ни голосов, ни движения — будто улица вымерла. К горлу подступает нервный смешок от нелепости происходящего. Может быть, ей действительно нужен психолог, психотерапевт или хотя бы нормальный отпуск.       Рука всё ещё судорожно сжимает ручку сумки, а сердце колотится слишком быстро. Она осторожно делает шаг назад, потом ещё один, пальцы лихорадочно шарят по карманам, нащупывая ключи, которые звенят друг о друга, пластиковую карту, царапающую кожу, и мелочь, тихо звенящую где-то на дне.       Авелина крепче стискивает зажигалку отца и делает глубокий вдох, чувствуя, как шум в голове постепенно утихает, но в тот же миг улица внезапно оживает. Из-за поворота появляются люди, много людей, шумные, сонные, закутанные в яркие куртки и жилеты строителей.       Кто-то смеётся, кто-то громко спорит, кто-то на ходу закуривает сигарету, и они заполняют пустую улицу так быстро, словно появились из ниоткуда, мгновенно разрушая давящую тишину своими голосами.       Мир снова начинает двигаться, дышать и существовать, а Авелина выдыхает, делая несколько шагов вперёд и вливаясь в поток людей, но всё равно продолжает оглядываться, сама не понимая зачем.       Кого она ищет?       Ответа нет, но уверенность остаётся — кто-то был рядом, совсем рядом, и она чувствует это так же ясно, как холодный ветер на лице. Даже сейчас под рёбрами шевелится неприятное ощущение чужого присутствия, будто из глубины переулка за ней продолжают наблюдать и ждать, и Авелина ускоряет шаг, позволяя толпе унести её к станции метро.       Но тревога никуда не исчезает.       Она остаётся внутри, прячется где-то глубоко под сердцем, тихая и настойчивая, неуступчивая. Телефон больше не звонит, экран давно погас, и Тони так и не услышал её голоса, а где-то позади, среди теней и мокрых кирпичных стен, остаётся неподвижная тёмная фигура.       Зимний Солдат наблюдает за тем, как Авелина Старк уходит, и знает, что цель его не заметила — так предписано и правильно.

Щелчок.

      Металлические пальцы медленно сгибаются в кулак.       Хотя столкновение длилось меньше секунды и было случайностью, нарушением дистанции, ошибкой и ничем больше. Но почему-то память продолжает возвращаться к этому короткому теплу чужого тела, к запаху, который всё ещё остаётся в воздухе, и к выражению лица, мелькнувшему всего на мгновение.       Этого не должно было случиться — он отклонился от маршрута, от регламента, от приказа, и вопрос, зазвучавший в голово холодно и привычно, не находит ответа:       — Какова была цель данного действия, Солдат?       Актив не отвечает, продолжая смотреть вслед удаляющейся фигуре до тех пор, пока она окончательно не растворяется среди людей, и только после этого исчезает сам.

***

Дата: 1942 год.       Лаборатория пропитана запахом озона, стерильных растворов и лёгкой химической кислинкой, которая напоминает о каждой реакции, что когда-либо происходила в этих стеклянных колбах и пробирках.       Холодный свет ламп отражается в гладком металле приборов, скользит по полированным поверхностям и создаёт ощущение почти хирургической точности, без которой здесь невозможно обойтись ни минуты.       Авелина пришла раньше всех, как и всегда.       Её шаги звучат в пустом помещении тихо и размеренно, пока она обходит рабочие места, проверяя аппаратуру привычными, отточенными движениями, словно музыкант, который настраивает инструмент перед выходом на сцену.       Она активирует станцию микроскопов и замирает на несколько мгновений, дожидаясь, пока приборы откликнутся мягким, ровным гудением, подтверждающим их исправность, а затем переходит к следующему оборудованию, сверяя показатели.       Говард появляется, как всегда, неожиданно.       На его губах уже играет небрежная и ленивая улыбка, а в руках он держит две чашки с дымящимся кофе. Терпкий аромат напитка мгновенно смешивается с лабораторными запахами, на время вытесняя стерильную прохладу химических растворов.       — Настоящие гении не нуждаются во сне? — с напускной серьёзностью в голосе интересуется Старк и протягивает ей одну из чашек.       Его голос звучит слегка хрипловато — то ли от бессонной ночи, то ли от сигарет, а может, от привычного сочетания того и другого, разбавленного виски, но Авелина лишь скептически вскидывает бровь и принимает кофе, прекрасно зная, что Говард появляется в лабораторном секторе не так уж часто.       Иногда ей даже кажется, что он заглядывает сюда исключительно ради того, чтобы увидеть её. Она, конечно, не возражает, потому что после его визитов всегда остаётся ощущение лёгкого хаоса, который, как ни странно, действует на неё успокаивающе.       Полная стерильность и идеальный порядок, которых от неё постоянно требуют, действуют на нервы сильнее, чем беспорядок, ведь когда всё вокруг выглядит безупречно организованным, возникает чувство, будто любое лишнее движение способно разрушить хрупкое равновесие.       А Говард со своей самоуверенностью, которая частенько выводит из себя Роджерса, неожиданно создаёт ощущение нормальности, хотя в биоинженерии он, по правде говоря, не смыслит ни черта.       — Ты сам-то спал? — хмыкает Авелина, делая первый осторожный глоток. Кофе оказывается крепким, слегка пережжённым и достаточно горьким, чтобы окончательно прогнать остатки сонливости.       Говард усмехается и широко разводит руками.       — Сон может подождать. Не каждый день выпадает возможность работать в столь приятной компании, — заявляет он.       Он слегка наклоняется к Авелине, намеренно вторгаясь в её личное пространство.       — Я как раз работал над новым катализатором, который мог бы стабилизировать наш раствор. Пара часов отдыха — несопоставимая цена за научный прорыв. Разве нет?       Авелина закатывает глаза, но всё же мельком смотрит на бланк в его руке, старательно игнорируя взгляд, который он не сводит с её лица.       — Катализатор? — переспрашивает она. — Если добавить соединение в такой концентрации, получится неконтролируемая цепная реакция. Ты ведь не хочешь наблюдать эффект бегущей волны прямо в этой комнате?       Говард хмыкает, и его дыхание слегка касается её щеки, пока он подталкивает её плечом.       — М-м… Опасность всегда идёт рука об руку с великими открытиями. Но, пожалуй, доктор Эрскин будет достаточно разгневан и выгонит меня отсюда навсегда.       — Да что вы?! Это будет так жестоко и несправедливо с его стороны! — саркастично насмехается Авелина.       Старк наклоняется ещё ближе, явно наслаждаясь игрой, но Авелина демонстративно отклоняется и упирается ладонью ему в плечо, заставляя отодвинуться.       — Но если ты уверена, что у тебя есть вариант получше, — предлагает он с лёгкой усмешкой, — почему бы не доказать это?       В этот момент дверь лаборатории открывается, и в помещение быстрым шагом входит уже упомянутый доктор Эрскин с знакомым нетерпением в глазах, которое появляется у него, когда он стоит в шаге от очередного прорыва, а выглядит он так почти всегда.       Его седые волосы торчат во все стороны, очки опасно свисают с одного уха и всё же в его движениях чувствуется собранность, которая приходит с десятилетиями работы и практики.       — Фройляйн, у меня для вас задание, — объявляет он, выкладывая перед Авелиной стопку документов. — Это отчёты английских учёных по усовершенствованию формулы регенерации тканей! Нам нужны точные расчёты и эмпирические данные. Они допустили ошибку, и мы должны понять, где именно!       Авелина сразу забирает папки из его рук, Говард берёт часть документов себе и быстро пробегает взглядом по первой странице, его лицо становится серьёзнее, хотя он по-прежнему держится с той непринуждённостью, которая, кажется, никогда не покидает его.       Авелина уже начинает просчитывать возможные молекулярные взаимодействия, формулы складываются одна за другой, пока через несколько минут голова не начинает ощутимо гудеть от количества информации. Говард снова оказывается рядом, заглядывает через её плечо и внимательно вглядывается в расчёты.       — Нужно умножить коэффициент на одну целую и три десятых, — замечает он, — иначе реакция не будет устойчивой.       Авелина даже не поднимает головы, продолжая писать.       — Ты снова не учёл фактор мутагенной нестабильности, — отвечает она ровным тоном. — Либо мы стабилизируем реакцию, либо получим аномальную гиперплазию тканей. Или ты добровольно вызвался испытать это на себе?       Говард откидывается на соседнее кресло, растягивает усмешку и приподнимает бровь, явно довольный собственной идеей.       — Предлагаю пари, — заявляет он. — Если твоя методика окажется эффективнее, сегодня вечером ты идёшь со мной на ужин!       Он поднимает ладонь, начиная перечислять блюда:       — Ужин в лучшем ресторане Манхэттена. Настоящий ужин, а не кофе из лабораторного автомата. Хорошее вино, живая музыка, а в дополнение — панорамный вид с самого высокого здания Манхетена. И никаких лабораторных халатов. Сделай причёску, надень своё самое красивое платье, и мы прокатимся по Нью-Йорку.       Авелина переводит на него взгляд с привычным скепсисом, но за это время их общения она уже научилась различать оттенки его взглядов, и сейчас в глубине карих глаз скрывается не только привычная игривость.       Говард постоянно флиртует с ней, дарит дорогие подарки, порой намеренно переходит границы, и когда-то это смущало её, но она давно привыкла к его ухаживаниям и уже научилась относиться к его вниманию спокойно.       — Это не свидание, — отвечает Авелина с хитринкой в голосе. — И за руль сяду я. Можешь заранее попрощаться со своим новеньким кабриолетом, Старк.       Говард смеётся легко и искренне.       — Хочешь, чтобы моя машина завтра попала на первые полосы? — спрашивает он, прицельно отправляя скомканный лист бумаги в урну. — Отличная идея, дорогуша.       Он поднимается на ноги и снова улыбается, но Авелина лишь качает головой и возвращается к работе, погружаясь в расчёты с новой силой.       Постепенно лаборатория оживает, пространство наполняется мерным гудением оборудования, тихим шипением, голосом доктора, который то и дело раздаёт указания, и скрипом ручки по бумаге, когда в расчёты вносятся очередные поправки.       Почти через шесть часов результаты появляются на на регистрационной ленте прибора, и метод Авелины оказывается безупречным, в то время как формула Говарда проигрывает с разгромным отрывом, хотя, по правде говоря, спор изначально был не совсем честным: Старк всё-таки инженер, а не биолог и не химик, и здесь даже его любовь к физике мало чем могла помочь.       Говард задумчиво цокает языком, рассматривая итоговые данные, и на его лице появляется довольная ухмылка.       — Чёрт… — произносит он и качает головой. — Как жаль, что я проиграл.       Судя по его тону, именно на такой исход он и рассчитывал с самого начала.       Старк подмигивает и ободряюще улыбается.       — Будь готова к восьми вечера, — велит он. — Я за тобой заеду.       Авелина снимает перчатки и отвечает ровным голосом, пряча улыбку:       — Извини, Говард. У меня работа. Может быть, в следующий раз.       Старк наигранно охает и недовольно качает головой.       — Ты снова нарушаешь наше пари! — восклицает он, прижимая ладонь к груди с театральным страданием.       В ответ Авелина поднимает руку, демонстрируя два скрещённых пальца, и хитро улыбается.       — Ха! — восклицает Говард. — Милая, как тебе не стыдно?       Доктор Эрскин, до этого полностью погружённый в собственные расчёты, неожиданно поднимает голову и смеётся, оказывается, он слышал весь разговор и теперь явно наслаждается ситуацией, покачивая головой с едва заметной отеческой улыбкой.       — И всё равно победа за мной, — с довольной усмешкой отвечает Авелина.       Остаток дня пролетел незаметно.       Научный центр постепенно погружается в полумрак, люминесцентные лампы горят теперь тусклее обычного, разбрасывая бледные отсветы по металлическим поверхностям столов и корпусам приборов, словно устали после долгого дня.       За окнами оседает вечер. Густой, тёмный, почти чернильный. Размытые огни города едва различимы сквозь толстые стёкла, превращаясь в мерцающие пятна на фоне опускающейся ночи.       В углу кабинета размеренно тикают часы, отсчитывая минуты с той же механической беспристрастностью, с которой работают все приборы в этом здании.       Авелина рассеянно перебирает бумаги, хотя взгляд скользит по таблицам, цепляется за цифры и колонки данных, но смысл ускользает, утекает сквозь пальцы, как вода. Строчки расплываются перед глазами, превращаясь в бессвязный узор, и логика требует сосредоточенности, однако мысли вновь и вновь уходят в сторону, куда она так старательно запрещает себе смотреть.       Её взгляд невольно задерживается на часах. Циферблат показывает половину девятого, всего лишь время, всего лишь цифры. Шум вечерних улиц, гул автомобилей, скрип трамвайных рельсов и чей-то далёкий смех, разносящийся между домами Манхэттена.       Когда-то всё было иначе, и Баки почти всегда ждал её в это время — сначала у школьных ворот после вечерних занятий со Стивом, потом возле маленькой пекарни на углу, где она подрабатывала после учёбы. После смен Авелина неизменно пахла хлебом, тёплым тестом и ванилью, и Баки каждый раз пользовался этим как предлогом, чтобы обнять её крепче обычного, уткнуться носом в волосы и с самым серьёзным видом заявить, что она пахнет сладко-сладко.       Тогда это ничего не значило.       Тогда всё было проще.       Авелина боится ответственности настолько, что иногда ловит себя на мысли, что рада его отсутствию, рада тому, что сейчас между ними лежат сотни миль и никто не требует от неё ответов, а потом ей становится стыдно за собственное облегчение, и это чувство въедается в неё глубже.       Они могли часами бродить по улицам втроём: она, Баки и Стив, иногда разговаривали без умолку, иногда просто шли рядом, наслаждаясь тишиной, болтали о пустяках и строили планы на будущее, которое тогда казалось бесконечно далёким и потому безопасным.       Зимой сидели в любимой закусочной, грея руки о чашки горячего шоколада, а летом наблюдали, как вечерний Нью-Йорк медленно зажигает огни, и тогда Баки изо всех сил старался отвлечь её и Стива от боли после смерти матери, и у него получалось, потому что он всегда был рядом, всегда, и ждал ровно в восемь тридцать.       Авелина радовалась тем дням, когда Стив оказывался занят и Баки проводил время только с ней, и это было эгоистично, но тогда ей казалось совершенно естественным. Потом Стив начал работать полный день и всё изменилось само собой. Никто ничего не обсуждал и не договаривался, просто однажды стало привычным, что по вечерам Баки приходил уже не за ними, а за ней одной.       После её отъезда в университет он, наверное, ещё какое-то время продолжал приходить к старой площадке возле их дома, где прошло их детство, где они втроём просиживали часы на бетонных ступенях возле старой церкви, болтая ногами в такт воображаемой музыке, где прятались от летней жары под раскидистым дубом, а зимой устраивали бесконечные снежные войны.       Именно там Баки всегда первым замечал, когда ей становилось грустно, и ему никогда не требовалось много усилий, чтобы заставить её улыбнуться — иногда хватало одной нелепой рожицы или дурацкой шутки, и это умение казалось ей почти волшебным.       Сколько раз он приходил туда после её отъезда — неделю, месяц, сколько вечеров понадобилось, чтобы перестать ждать и окончательно принять, что больше некого встречать возле дома?       Как скоро он перестал по привычке заходить после тренировок в ларёк за её любимыми сладостями, чувствовал ли он пустоту в месте, которое столько лет принадлежало только им, или просто отмахнулся от воспоминаний и пошёл дальше, так же, как это сделал Стив?       Авелина медленно сжимает пальцами медальон-бабочку, висящий на цепочке под воротником, и думает, что всё это ужасно глупо, потому что Баки далеко, а даже если бы он был рядом, сейчас они уже выросли. Старые ступени давно перестали быть их местом, а объятия после смены в пекарне уже никогда не будут такими простыми и беззаботными, как раньше.       Она резко моргает, заставляя себя вернуться к отчётам, но слова на бумаге вновь расплываются перед глазами. Запах кофе давно исчез, оставив после себя лишь лёгкую горечь на языке, удивительно похожую на сожаление. Пальцы едва заметно дрожат, пока она собирает документы в ровную стопку, и Авелина повторяет себе, что нужно думать о работе, только о работе, и больше ни о чём.       Ещё через полчаса она наконец надевает пальто, пропитанное слабым ароматом выцветших духов. Ненужные папки остаются на краю стола, потому что завтра у неё снова будет слишком много дел, чтобы вспоминать прошлое.       Завтра, всегда завтра.       Когда за ней закрывается дверь, лаборатория погружается в ещё более глубокую тишину, где остаётся лишь размеренное тиканье часов и Говард, задремавший на диване под светом настольной лампы. Кто-то из ассистенток заботливо укрыл его пледом, и теперь он выглядит почти мирно.       Ближе к полуночи Старк проснётся оттого, что во сне неудачно скатится на пол, и, чертыхаясь, поднимется, примется искать свою зажигалку и только тогда заметит несколько бланков, оставшихся на столе молодой ассистентки доктора Эрскина — любимицы Говарда Старка.       Он лениво возьмёт бумаги в руки и пробежится по ним сонным взглядом, потому что Авелина редко оставляет после себя беспорядок, вернее, беспорядок у неё совершенно особенный: справа всегда лежат важные документы, слева — всё, что уже не имеет значения, и это правило она соблюдает с почти маниакальной точностью.       Говард задерживается над листами чуть дольше, заметив, что почерк мечется от строки к строке, поля испещрены пометками, некоторые расчёты перечёркнуты и переписаны заново. Он уже достаточно хорошо её знает, чтобы не заметить очевидное: сегодня вечером мысли Авелины были далеко отсюда, наверняка рядом с тем самым молодым солдатом, которого она так крепко обнимала на вокзале.       Говард недовольно цокает языком собственным мыслям, затем собирает оставшиеся записи и относит к своему столу. Это просто на всякий случай, потому что осторожность ещё никому не вредила. Натягивая пиджак, придерживая сигарету в зубах и одновременно запирая дверь лаборатории, Старк кривится — мысль была не его, но почему-то неприятно кольнула именно его, и он не может объяснить себе, почему это имеет значение, но это имеет.

***

Дата: 2008 год.       Медблок освещён лишь приглушённым светом панели на стене. Воздух насыщен стерильным запахом антисептика, прохладным, колким, проникающим в горло и нос.       Авелина лежит на жёсткой койке. Тонкое одеяло не спасает от пронизывающего холода и дрожи. К её лицу плотно прилегает маска подачи кислорода. Тонкие трубки жужжат, подавая воздух, но он кажется недостаточным. На её маленький палец надета пластиковая прищепка пульсоксиметра, мерцающего маленьким красным огоньком. Кожа липнет к ткани, а спутавшиеся волосы прилипают ко лбу от пота. Её дыхание сбивчивое, слабое — тело кажется инородным, тяжёлым. Горячка накатывает волнами, оставляя её бессильной.       Так заканчивается почти каждый сеанс с доктором. В какой-то момент Авелина перестаёт считать, сколько дней прошло. Не потому, что — сдалась или устала. Потому что она не знает, когда наступает рассвет, а когда закат. Потому что понятия не имеет, сколько времени прошло с последних объятий с папой.       Где-то за стенами мерно гудят приборы. Механизмы продолжают свою работу, безразличные к её состоянию. Старк с трудом разлепляет ресницы, глаза режет. Мир вокруг плывёт, размываясь в мутных силуэтах. А дверь внезапно приоткрывается на крошечную щель, и сквозь неё скользит тень — слишком маленькая для того, чтобы это была охрана или врачи.       Тепло. Лёгкое прикосновение касается её руки. Всего мгновение. Кто-то осторожно кладёт что-то маленькое и нагревшееся ей в ладонь. Контакт длится меньше секунды, но Авелина чувствует каждую деталь этого мимолётного жеста. Мягкая, сухая детская ладонь с чуть-чуть шершавой кожей. Маленькие неровности на подушечках пальцев — словно кто-то стёр их о стены, подобные тем, что есть в камере где она иногда ночует. Кончики пальцев коротко касаются её кожи. Такие осторожные, будто боятся причинить вред.       Это неожиданно. Странно. Никто не касается её вот так — без боли, без грубости, без намерения оставить синяк или вырвать реакцию, крик. Её давно никто не трогал по-доброму. Тело помнит удары, рывки, хватки, заставляющие сжиматься от страха. Липкие, грязные, равнодушные. Но это прикосновение… оно другое.       Авелина хочет удержать его, ухватиться за тепло, за это мнимое чувство ускользающей доброты. Но сил нет. Ладонь слишком тяжёлая, слабая. Она даже пальцы не может сжать, только ощущает, как предмет в её холодной ладони начинает медленно остывать.       Контакт с реальностью — эпизодический. Чаще всего наблюдается в отражениях, голосах из прошлого и чужих ошибках. Но здесь нет зеркал, отсуствует понятие прошлого и если ошибки и есть, в этом вина докторов. Её по-прежнему можно спасти. Теоретически. Практически — желающих не осталось. Наблюдается устойчивая зависимость от иллюзий. Особенно тех, что касаются спасения. Побочный эффект — хроническая неспособность отпускать.       Тень задерживается лишь на долю секунды, а потом исчезает, растворяясь в темноте коридора. Авелина пытается сфокусироваться, но её зрение не слушается, оставляя лишь размытый образ: белоснежные спутавшиеся волосы. Грязные слипшиеся пряди. И она узнаёт в незнакомом ей ребёнке того самого мальчика, которого она видела несколько дней или недель назад в коридоре Базы рядом с красноглазой девочкой.       Беззвучный, словно фантом, он приходит и уходит без следа. Слишком быстро.       А если он вернётся? Или нет? Если его поймают? Мысли путаются. Может, это ловушка? Может, кто-то наблюдает, тестирует её? Снова? Опять? Сердце болезненно дёргается в груди, страх поднимается ледяной волной. Её накажут? Или… он просто такой же, как она? Один. Потерянный.       Что случилось с той девочкой, что была рядом с ним?       Но сознание снова ускользает. Всё смазывается, звуки растворяются в вязкой тишине и медицинском писке. Авелина чувствует, как тепло чужих пальцев исчезает окончательно, а она пытается отдать весь остаток сил в ладонь, чтобы сжать тот маленький предмет, который передал ей мальчик. Глаза сами закрываются. Она давится воздухом, который поступает ей через плотно прилегающую маску, но не кашляет. Авелина проваливается в сон или в беспамятство.       А в следующий раз она очнётся от тупой боли в висках. Голова будет гудеть, во рту будет стоять привкус той же горечи. Медленно, с усилием она разожмёт пальцы, когда доктор отвернётся, набирая новый шприц со странной сывороткой бордового цвета. Она увидит в ладони крошечный предмет — пуговицу. Холодную, гладкую. Чужую. Чуть шершавые края, будто пальцы, что её держали долго царапали ею об что-то.       Может, мальчик носил её с собой, сжимал сильнее, когда боялся?       Или это пуговица той девочки?       А из одного из четырёх небольших отверстий Авелина достанет скрученный — клочок бумажки, испачканный в уголках. На нём дрожащей неровно рукой будет выведено:

«Как твоё имя?»

      Ошибка в написании, неровные буквы. Авелина захочет оставить записку себе, чтобы она напоминала ей о том, что она здесь не одна. Она сожмёт клочок бумаги, будто попытается впитать в него тепло чужих пальцев, задержать ускользающее ощущение связи, значимости. Глаза снова потяжелеют.       Что, если кто-то найдёт записку? Если её прочтут? Если заберут? Их накажут, если узнают? Им сделают больно?       Мысль зацеплятся за страх, и она медленно подносит записку к губам. Сухая, шершавая, чуть влажная от её ладони. Авелина сожмёт зубы, а потом проглотит её, не задумываясь. Вкус будет горячить на языке. Её затошнит. Но тогда никто не найдёт записку, не узнает.       Только она хранит. Только она помнит. Помнит и надеется, что, если доктор увидит у неё пуговицу, не отберёт хотя бы её…

***

Дата: 1942 год.       В доме Роджерсов тепло, несмотря на то, что снаружи вечер уже плотно оседает на крыши. Сумрак подбирается к окнам, и сквозняк, пробирающийся через рассохшиеся рамы, несёт с собой прохладу и запах мокрой земли. Окна не закрываются до конца: петли расшатаны, щели открыты, и тонкий поток воздуха неумолимо проникает внутрь, тревожа висящую занавеску и размывая тепло. Комнату освещает единственная лампа над столом. Стеклянный абажур отбрасывает круглый жёлтый ореол, и под этим светом всё выглядит тусклее: ножи матовыми, хлеб черствым, лица старше.       Кухня немного тесная, уютная. На столе клеёнка с вытертым рисунком. В углу стоит высокий шкаф с полупустыми банками. В одной немного соли, в другой остатки сахара, ещё несколько картофелин и жестяная коробка с чаем, перетянутая бечёвкой. Но всё это привычно, по-домашнему.       Авелина стоит у стола, вжимая локти в бока, будто пытается стать незаметной. Её кофта потёртая, с вытянутыми рукавами, которые она безуспешно закатывает. Рукава снова сползают, и ей приходится раз за разом дёргать их обратно. В одной руке она держит нож, в другой — влажную скользкую луковицу. Разделочная доска шероховатая, потемневшая, с пятнами от овощей, и по этой поверхности лук режется неохотно. Лезвие застревает, потом резко срывается вбок. Один из тонких ломтиков соскальзывает и с глухим шлепком падает на пол.       Авелина замирает. Её плечи опускаются, подбородок дрожит. Она стирает слёзы от лука, не злясь, а с какой-то уставшей безнадёжностью. Прядь волос прилипает ко лбу. Она заправляет её за ухо.       — Чёрт возьми, — произносит она почти шёпотом. Больше для себя, чем для кого-то ещё.       По другую сторону кухни у плиты стоит Долорес. Её движения медленные, правильные. Она мешает томатный соус в глубокой кастрюле, используя деревянную ложку с трещиной на ручке. Передник на ней выцветший, в пятнах, давно потерявший цвет, но всё ещё надёжный. Она выполняет задачу точно, выверено, словно это последняя стабильная вещь, которую она может контролировать.       Тем не менее, её лицо говорит обратное: губы поджаты, в глазах нет покоя. Она смотрит в кастрюлю, но явно не видит её. Мысли уводят её куда-то далеко. На виске залегает складка. Улыбка, промелькнувшая на мгновение, не задерживается. Она скорее инерционная, чем настоящая.       — Не время признавать поражение, — говорит Долорес без оглядки, не меняя позы. Её голос звучит ровно, но в нём проскальзывает сдержанное раздражение, будто она уже не раз говорила это себе или кому-то ещё.       Авелина приседает, поднимает упавший кусочек лука и, вставая, какое-то время смотрит на него, словно в этом прозрачном полукольце сосредоточено всё её бессилие. Она не кладёт его обратно, просто сжимает в ладони и устало выдыхает:       — Ты не понимаешь. Это бесполезно. Я проклята.       — Кем и на что? — откликается с усмешкой Долорес. Она по-прежнему не смотрит в её сторону.       — На то, чтобы быть абсолютно бесполезной на кухне. — недовольно буркает Авелина, опирается на стол обеими руками. Она устало выдыхает, и её плечи чуть подрагивают. — А может, и не только на кухне, если подумать.       Теперь Долорес поворачивает голову, смотрит на неё в упор, озадачено. Несколько секунд они просто молчат, перекидываясь взглядами.       — Думаю, это слишком громкое заявление. Не будь к себе так неумолима.       — Нет, ты даже не представляешь, насколько всё плохо! — резко, но без злости восклицает Авелина. В голосе звучит отчаяние. — Я ведь пыталась. Помнишь, я рассказывала, что работала у мистера Уилсона?       — В булочной? — уточняет Долорес. Она снова обращается к кастрюле, но на лице остаётся интерес.       — Да. Сначала всё шло нормально. Я стояла за прилавком, упаковывала выпечку. Даже хвалили за точность и скорость. Но потом меня попросили заняться тестом. Всего один, — Авелина показательно вскидывает палец, — один раз! — она усмехается, но без веселья. — Этого хватило. Через полчаса моё рабочее место обозначили как «только касса». Думаю, мистер Уилсон просто пожалел меня.       Долорес еле прыскает смехом, покачав головой. Иногда в такие мгновения Авелине кажется, что на кухне орудует не её подруга, а мама. Миссис Роджерс, которая со смехом выслушивает все её школьные истории и планы того: как, кому и когда напакостить…       — По моему, он был просто извращенцем. — Долорес криво усмехаясь. В её взгляде на секунду мелькает сочувствие, но оно сразу уходит. Она будто боится, что лишняя мягкость разрушит её собственную опору.       Долорес еле прыскает смехом, покачав головой. Иногда в такие мгновения Авелине кажется, что на кухне орудует не её подруга, а мама. Миссис Роджерс, которая со смехом выслушивает все её школьные истории и планы того: как, кому и когда напакостить…       — Всё равно ты не глупа. Ты разбираешься во всяких химических штуках лучше, чем мистеру Уилсону могло даже сниться.       — Конечно, — фыркает Авелина уже тише. Она усаживается за стол. Поза напряжённая, спина прямая, но пальцы сцеплены на коленях так крепко, что побелели костяшки. Желания попытаться снова резать лук отсутствует.       Долорес ставит миску с соусом на стол, снимает передник, бросает его на спинку другого стула. Несколько секунд молчит, затем спокойно произносит:       — Не сдавайся. Порезать лук — это не приговор.       — Это ты так думаешь, — колко парирует Авелина. Она отодвигает одной рукой доску и нож от себя, будто тот внезапно может подпрыгнуть, заколоть её. — У тебя всегда всё получается. А я… я как будто всё делаю наперекор. Не к месту. Не к времени.       — Ты всегда всё драматизируешь, — замечает Долорес, переливая соус в глубокую миску.       За окном где-то лает собака. Часы в углу кухни щёлкают медленно, ритмично.       Авелина смотрит на подругу долго. Словно пытается понять, что именно та скрывает. Потому что есть что-то невысказанное, на грани тревога, которую они обе ощущают, но не называют.       — Слушай, — говорит Авелина после паузы, стараясь придать голосу лёгкость, но звучит он неуверенно, почти осторожно, — а кто тебя научил готовить?       Вопрос виснет в воздухе мгновенно, как только срывается с её губ. Он будто натягивает кухонную тишину, делает её плотной, вязкой. В помещении становится ощутимо тише. Даже треск дров в печи, кажется, приглушается. Долорес замирает, продолжая сжимать ложку в руке. Плечи напрягаются. Она не оборачивается сразу, лишь после нескольких секунд напряжённого молчания медленно откладывает ложку на край раковины и выпрямляется, словно с трудом разгибает позвоночник.       — Моя бабушка, — произносит она наконец. Голос ровный, но глухой, как будто его приходится проталкивать сквозь внутреннее сопротивление. — Я жила у неё после того, как… после того, как ушла из дома.       Авелина, не ожидавшая, что получит настолько личный ответ, замирает. Она кивает, почти машинально опуская взгляд. За всё время их дружбы они ни разу не говорили о прошлом по обоюдному негласному соглашению. Оно лежало между ними, как что-то запакованное и опасное.       — Ты ведь меня ненавидела? — спрашивает Авелина чуть позже. Старается улыбнуться, но выходит неубедительно, неровно. — И не пытайся сейчас это отрицать.       Долорес поворачивается, берёт нож, разрезает на две части морковь, складывает дольки ровными стопками, но не смотрит на подругу. Долорес не отвечает сразу. Она хмыкает, не глядя в глаза:       — Ненавидела, — подтверждает сдержанно. — И… завидовала тоже.       Авелина машинально проводит ладонью по шее, будто стирает невидимую грязь. Признание не приносит облегчения. Скорее ощущение, будто в комнате стало теснее.       — Ты тогда была… другой, — говорит она, не глядя в глаза. Это не упрёк.       Авелина отрывает взгляд от разделочной доски. Неловкость будто прорастает в плечах, становится телесной. Ей почему-то хочется, чтобы в комнате что-то загремело, чтобы кто-то отвлёк их. Но они остаются в этой тишине вдвоём.       — Ты права, — отвечает Долорес с усмешкой едкой, но беззлобной. — Я действительно была стервой.       — Почему?       Вопрос звучит неуверенно. Авелина сама не знает, хочет ли слышать ответ. Долорес разворачивается к раковине, моет стебли какой-то травы, закручивает краник.       — Потому что у тебя было то, чего не было у меня, — говорит Долорес сухо. — Тебя любили. Без условий. Твоя мать. Брат. Баки.       Сельдерей ложится на доску. Она начинает резать крупно, механично, как будто каждый удар ножа помогает выдавить слова.       — И всё? — хмурится Авелина. В её голосе звучит только разочарования.       — А я… я тогда ненавидела всех, — добавляет Долорес, наконец, поднимая взгляд. — Но таких, как ты, особенно.       Она снова отворачивается, будто не хочет видеть реакцию подруги. Авелина стискивает пальцами край стола. Она не знает, что чувствует. Обида? Смущение? Жалость? Всё сразу? Она молчит и ждёт, что будет дальше.       — Я жила с родителями до семнадцати. Мать, отец, брат Филип. — последнее имя она произносит тише. — Снаружи всё выглядело благополучно. Отец — владелец нескольких текстильных фабрик, мать — светская красавица и идеальная жена, брат — будущий наследник империи отца. Всё идеально. Только внутри было другое. Совсем другое…       Долорес переставляет кастрюлю на соседнюю конфорку. Движения точные, но её руки немного дрожат. Авелина, всё больше напрягается, наблюдает за ней. Её взгляд становится тревожным и предчувствие у неё нехорошее.       — Внешне всё выглядело идеально. Дом, бизнес, престиж. Но внутри… внутри был холод, страх и унижение. Мой отец… — Долорес делает паузу, глядит в пол, будто ищет точные слова. — Он часто бил меня. Не из-за вспышек злобы, а как воспитательный метод. Он верил, что иначе я не пойму, чего от меня требуют. Он хотел, чтобы я стала копией матери — сдержанной, безупречной, немой. Он ненавидел, когда я плакала, когда проявляла эмоции. Он твердил, что любовь нужно заслужить. Через результат. Через успех.       Её плечи сутулятся. Долорес снова как будто чувствует на себе его взгляд из-за спины:       — Я старалась. Но ему всегда было мало. Всё, что я делала, оказывалось недостаточным.       Авелина опускает глаза. Смотрит на небрежно нарезанные овощи перед собой и чувствует, как под ложечкой скапливается тяжесть. Слёзы не идут, но в груди давит, будто воздух стал слишком плотным.       — Мне жаль, — шепчет она. И это не дежурная вежливость, а честное, почти болезненное признание. — Это… чудовищно.       Но Долорес будто не слышит. Она уходит в себя. Пальцы сжимают край столешницы всё сильнее. Её лицо меняется, дыхание сбивается.       — Моя мать… Она была другой. Она меня не трогала. Почти никогда. Но она никогда на меня и не смотрела. Вообще. Она замечала меня только когда я мешала ей быть моложе, красивее, свободнее. Вечно подвыпившая, вечно с едкой злой ухмылкой и блестящими ненавистью глазами. — Долорес сгибает шею, прижимает голову к плечу, словно прячется. — Она говорила, что я обуза. Лишнее напоминание обо всём, от чего она хотела убежать.       Долорес обнимает себя крепче, прижимает голову к плечу, как маленький ребёнок, забившийся в угол. Её взгляд мечется по пустоте.       — Я была ей обузой. Она жила в какой-то своей реальности, где я была напоминанием о её возрасте, о старении, об обязанностях, о том, что у неё не вышло родить сына и удержать от измен мужа. И каждый раз, когда она смотрела на меня, я видела в её глазах, что она не хотела иметь дочь. Особенно такую, как я.       Кастрюля на плите начинает потрескивать. Авелина машинально встаёт, но Долорес уже судорожно стискивает пальцами ручки кастрюли.       — А твой брат? Почему он не защищал тебя? — спрашивает тут же Авелина. Голос звучит тише, чем ей хотелось бы. Она уже жалеет, что задала этот вопрос. Чувствует, как страх закрадывается под кожу.       Долорес вздрагивает. Мышцы на лице напрягаются. Губы становятся почти белыми.       — Он… — она глотает, закрывает глаза, как будто собирается с силами. — Филип делал то, чего не должен был делать. Я молчала. Потому что боялась. Боялась, что если расскажу, мне не поверят. Или хуже… скажут, что я сама виновата.       Авелина резко вдыхает. В горле что-то сжимается. Ногти впиваются в ладони. Она хочет что-то сказать, но не находит слов. Долорес выдыхает, прикрывает глаза. Её лицо на мгновение становится детским, беспомощным.       — Прости… — наконец выдавливает Авелина. — Если бы я тогда знала…       — Ты бы всё равно меня ненавидела, — перебивает Долорес. Она не обвиняет. Её голос пустой, уставший. — Я ненавидела себя. И всех. Я была злой. Я вела себя как последняя дрянь. Это был единственный способ не чувствовать себя слабой. Я не могла контролировать то, что было дома. Но могла унизить кого-то в школе. Это делало меня… сильной. Или казалось, что делает.       Долорес берёт ложку, пробует суп. По щеке скатывается несколько слезинок.       — Нет. — Авелина поднимает взгляд. — Это заставляет переосмыслить.

Это сбивает с толку.

      Пауза. В комнате слышен только слабый бульонный шум. Долорес обходит стол, садится напротив. Её пальцы нервно касаются друг друга снова и снова, как будто только этим она удерживает себя от распада.       — Всё закончилось за несколько месяцев до выпускного из школы, — говорит она, глядя в одну точку на стене. — Тогда отец узнал, что моя мать изменяет ему. Он избил её прямо у меня на глазах.

Вдох и выдох.

      — Я тогда не испытывала к ней жалости. Ни грамма. Это была женщина, которая годами унижала меня, годами смотрела на меня с отвращением. Отец отобрал у неё всё. Оставил ни с чем. А после завершения развода он не знал, что со мной делать. У я оказалась лишней. Отец любил только одного Филипа. Ему был нужен только мой брат. Он никогда это не скрывал.       Голос её ровный, как будто всё это она рассказывает не впервые. Но с каждым предложением становится всё яснее: эти слова требуют усилий. Говорить — значит вспоминать. А вспоминать — значит заново переживать этот кошмар.       Долорес перескакивает с воспоминания на воспоминание, будто заранее заучивает свой рассказ. Не от безразличия, а от необходимости. Каждое слово даётся с усилием, каждый следующий абзац её внутреннего монолога словно выдавливается через напряжение тела, сквозь боль, которую она годами пыталась заткнуть и зажать поглубже.       — Тогда же… — она останавливается на полуслове, отходит к раковине, споласкивает разделочную доску, отводя взгляд, будто не может вынести прямого контакта с прошлым.       Голос звучит ровно, но слишком ровно, и от этого становится не по себе:       — Я узнала, что у меня есть бабушка. По маминой линии. Раньше я о ней вообще не знала. Ни единого упоминания. Оказалось, мать её скрывала. Стыдилась. Потому что та была… бедной. Жила одна, работала в госпитале, помогала каким-то малоимущим. Не было у неё ни особняка, ни фамильного фарфора.       Она горько хмыкает, с насмешкой останавливается, стискивает пальцы на кромке раковины, делает глубокий вдох. Сбоку на плите тихо бурлит подливка. Долорес вдруг поворачивается резко, будто кто-то дернул её за плечо. И впервые за весь вечер на её лице появляется настоящая, неподдельная улыбка. Не насмешка, не печальная гримаса, а что-то живое и тёплое, вспыхивающее коротко, как свеча в темноте.       — Но знаешь… — говорит она, и голос её становится уступчивее. — Именно она впервые приняла меня, не задав ни одного лишнего вопроса. Навсегда. Мы жили скромно, теснились в одной комнате, иногда даже голодали, но было спокойно. Наконец спокойно. Я была счастлива. Я впервые знала, что вечером домой можно возвращаться без страха. Что никто не будет ждать ошибки, чтобы обозвать. Или ударить, запереть в комнате без окон, когда я так боялась темноты. Или… хуже.       Долорес проглатывает последние слова, а Авелина медленно вздыхает. Эта деталь «хуже», задевает её. Авелина не знала ничего хуже чувств или голода, была ещё смерть, но… Может ли быть что-то ещё хуже? Она ощущает, как от этих слов ползёт холод по позвоночнику. Но Долорес уже снова движется. Идёт к плите, проверяет подливку, пробует ложкой, выдыхает сквозь нос. Всё будто по ритуалу, чтобы не думать.       — Я не знаю… — начинает Авелина тихо, — смогла бы я пережить всё то, что пережила ты.       Авелина хмурится, переводит взгляд в другую сторону.       — Наверное, нет. Но Долорес… ты намного сильнее, чем кажешься.       Долорес поджимает губы, плечи её слабо дрожат, но она справляется. Выпрямляется и, наконец, смотрит Авелине в глаза. Говорит тихо:       — Спасибо.       На губах появляется лёгкая улыбка, но почти сразу она гаснет, и лицо становится отстранённым. Авелина уже готова что-то сказать, может быть, снова попытаться утешить, но Долорес выдыхает, наклоняется к столу и произносит, криво усмехнувшись:       — Она всегда звала меня — Долли.       Авелина чуть приподнимает брови, удивлённо, но мягко. Это имя звучит слишком нежно. Как имя для кого-то, кого надо беречь. Долли — звучит почти хрупко.       — Долли… — повторяет Авелина, пробуя вслух. — Теперь это тебе действительно идёт.       Снова тишина. И снова она не пугает. Наоборот, она осаждается между ними, как мягкий плед. Долорес отводит взгляд вниз, но в уголках губ еле заметная улыбка. Она тянется к кастрюле, чтобы снять её с огня, но Авелина быстрее ставит горячее на деревянную подставку. Ловко, заботливо, как будто это часть примирения.       — Бабушка всегда говорила: если можешь сделать чью-то жизнь хоть немного легче, ты обязан попробовать, — усмехается Долорес, убирая волосы с лица. — Я поэтому стала медсестрой. Как она.       Она даёт Авелине деревянную ложку, чтобы та начала медленно, тщательно размешивать жидкость в кастрюле.       — Я думаю… — говорит Авелина, не поднимая голоса, — она была бы тобой горда. Больше, чем ты себе представляешь. Долли.       Долорес прикусывает губу, не зная, куда деть взгляд. Он скользит по столу, по тарелкам, по собственным рукам. Потом вверх, к лицу Авелины. И что-то в ней дрожит.       — Есть ещё кое-что, — тихо признаётся она. — То, что я должна тебе рассказать.       Авелина напрягается, но не выдаёт этого на лице:       — Да?       — Да.       Кивок. Слишком сдержанный. Слишком медленный. Она отходит к подоконнику, будто слова нуждаются в опоре. Потом снова поворачивается:       — Когда бабушка была ещё жива, — начинает Долорес, и голос у неё глухой, будто она заглатывает слова, боясь их окончательной формы, — и я только поступала в школу медсестёр… Она иногда говорила про женщин, с которыми работала в госпитале. О женщинах, которые помогали, несмотря ни на что. Несмотря на грязь, страх, болезни.       Она делает паузу, словно во рту пересохло, и подходит к плите, машинально убавляя огонь.       — Одна женщина запомнилась ей больше всех. Спокойная, сильная. Не та, кто говорил громко, а та, кто просто делал. Она всегда выбирала самое тяжёлое детское отделение. Там не только дети умирали, — голос срывается. — Там же она заразилась туберкулёзом. Она знала, на что шла. До конца работала, не сказав ни слова. Ещё через полгода её не стало.       Долорес опирается руками о край стола. Смотрит в одну точку, как будто слова выцарапываются откуда-то из глубины. Не просто из памяти, а из вины, которую она носила годами, не зная её настоящего имени.       — У неё остались двое детей. Мальчик… и девочка, которой не было и шестнадцати. Звали эту женщину… Сару Роджерс. Авелина замирает. Пространство вокруг будто исчезает, и пол уходит из-под ног.       — Моя… — повторяет Авелина едва слышно. Не спрашивая. Уже зная.       Долорес поворачивается к ней. В глазах не просто вина. Там страх. Стыд. Тот, что разъедает изнутри. Тот, от которого не отмыться.       — Это была твоя мама, — шепчет она. — И когда я поняла, кто ты… Когда сопоставила… когда узнала… мне стало страшно. Потому что это всё значило, что я…       Голос Долорес дрожит:       — Тогда я поняла, как была виновата. И… мне так жаль. За всё. За то, какой я была. За то, что причиняла боль. За всё то, чего ты никогда не заслуживала. За то, как были жестоки со мной… и как жестока я была в ответ.       Авелина молчит. В груди будто застревает что-то острое. В горле сухо. Она не может отвести взгляд. Никакие слова не приходят. Только чувство, будто стены комнаты сдвигаются ближе. Теснее. Тишина вокруг становится липкой, вязкой, как суп, который остывает на плите.       Долорес продолжает уже почти шёпотом:       — Я стала медсестрой, потому что мечтала. Я просто не могла жить без пользы. Без смысла. Не могла больше быть… пустой. Я не могла вылечить свою жизнь. Но, может быть, могла облегчить чужую. Хоть немного.       Авелина понимает. Без объяснений. Без уточнений. Потому что она сама помнит, каково это — жить рядом с болью, которую нельзя остановить. Видеть, как мать отдаёт всё, чтобы помочь другим, и всё равно не спасает всех. Видеть, как страдание возвращается снова и снова. А ты всё равно идёшь в смену.       Долорес смотрит на неё. Глаза у неё блестят, но не от слёз. От искренности. От боли, которая стала словом. От чувства, что тебя, наконец, услышали. Авелина протягивает руку. Просто кладёт ладонь поверх её пальцев. А Долорес внезапно притягивает её в объятья.       На плите докипает суп. В воздухе пахнет тмином, сладким перцем, чуть горелой картошкой. В комнате становится теплее. А за окном оседает оранжевый вечер.       Из коридора доносится голос Стива:       — Вы приготовили ужин?       И они обе вдруг смеются…

***

Дата: 1942 год. Весна.       Казарма наполнена низким усталым гулом голосов. Половицы поскрипывают под шагами. Где-то за спиной кто-то смеётся, кто-то глухо ругается, запинаясь на полуслове, когда прижимает к губам дымящуюся сигарету. Местами звучат приглушённые ругательства, смех, стук карт об импровизированный стол, которым служит перевёрнутое ведро.       Воздух плотный, вязкий. Он оседает на коже, липким слоем пота и зудения. Это стойкий запах сырого дерева, влажных шинелей, засохшей грязи, табачного дыма и дешёвого лосьона для бритья, которым пользуются парни, надеясь хоть как-то скрыть пропитавшийся в кожу запах армейской жизни.       Где-то с улицы доносится отдалённый гудок грузовика, хлопанье дверей и негромкий голос командира, отдающего приказы. Кто-то точит нож о камень, и этот скрежет заставляет сводить зубы. Но Баки не реагирует. Всё это становится привычным. Он привыкает. Как привык ко вкусу остывшего кофе по утрам, к грубому одеялу на казённой койке, к ночам, когда сон приходит только ближе к рассвету, да и то ненадолго.       Баки сидит на краю своей койки, локтями опираясь на колени, держа в руках обломавшийся тупой карандаш. Лист бумаги перед ним пожелтел по краям, чуть замялся в углах — он таскает его в кармане уже которую неделю, не решаясь испортить эту пустоту первым словом. Барнс смотрит на лист так, будто если достаточно долго пялиться, слова сами сложатся в нужные предложения. Но этого не происходит.       «Моя дорогая,» — Баки хмыкает, выводя первое слово, и тут же, нахмурившись, надавливает на карандаш сильнее, как будто буквы от этого обретут нужную форму. Привычное сокращение вдруг кажется слишком личным.       «Моя милая,» — не то, но он бы хотел так назвать её.       «Куколка,» — слишком, хотя ему и нравится.       «Маленькое бедствие,» — близко, но слишком по сути.       «Любо…» — к чёрту.       «Моя дорогая, Авелин.» — переписывает заново Барнс. Задерживает руку, словно колеблется, но не зачёркивает.       Баки не знает, зачем снова пытается написать ей. Всё равно это письмо так и останется лежать у него в тумбе, как и все остальные. Может, просто чтобы чем-то занять руки. Может, потому, что легче обманывать себя, что он с ней честен.       Ручка застывает над бумагой, а внутри поднимается раздражение — на себя, на ситуацию, на неё. Он сжимает челюсти, с враждой смотрит на пустующий листок. Не то. Не так. Он хочет написать что-то другое, что-то важное, но вместо этого выходит бессильное бормотание.       «Ты наверное, снова забыла позавтракать — если сейчас утро. Ну а если полдень или вечер, то… Стив писал, что ты вечно за работой, вечно в своих мыслях, и если бы тебя не останавливали, ты бы, наверное, так и жила в своей лаборатории, забыв обо всём остальном мире.       Ты хотя бы высыпаешься? Спишь хоть немного? Или опять отмахиваешься, мол, времени нет, дел слишком много? Я ведь тебя знаю. Неужели этот твой Старк ничерта не делает? Он совсем бездельник? Почему на тебе столько работы? Я надеюсь, он тебя не обижает, а иначе я…»       Баки проводит языком по губам, глядя на последнюю строчку. Иначе что? Иначе он приедет? Врежет ему? Ударит? И что дальше? Авелина — взрослая девочка. Девушка. Она способна сама решать, как правильно поступать. Если она будет нуждаться в помощи, она напишет, а если нет…       Барнс быстро перечёркивает написанное.       «Знаешь вечерами я представляю, как ты склоняешься над холстом и что-то рисуешь. Как раньше. Ты щуришься, поджимаешь колено к груди, накручиваешь локон на палец, а потом недовольно убираешь его за ухо.       Я представляю как ты, упрямо отмахиваешься, если кто-то говорит тебе, что пора пойти отдохнуть. Я знаю, что тебе не нравится, когда тебя отвлекают. Но я всё равно сказал бы тебе об этом. Если бы был рядом. Если бы мог.       А ещё знаешь, теперь я готов признаться, что когда, лёжа на диване в вашей гостиной, доставал тебя и мешал учиться — это было только для того, чтобы ты уделила мне чуть больше внимания, чем своим записям. Хотя наверное ты и так об этом догадывалась…»       Ладонь замирает. Но Баки этого не вычёркивает.       «Чёрт, мне даже стыдно за это письмо. Как будто я вцепился в какие-то крошки прошлого, как будто пытаюсь вернуть то, что, возможно, и не было моим. Или нашим. Я не знаю. И чем больше думаю об этом, тем больше понимаю, что мне, наверное, не стоило вообще начинать. Не стоило писать. Не стоило даже пытаться…»       Баки проводит рукой по лицу, сжимая пальцами переносицу, чешет затылок. Слова кажутся неправильными. Не теми, что он хочет написать. Они звучат не так, как должны. Авелина бы сейчас, наверное, закатила глаза, прижала палец к виску и пробормотала что-то едкое себе под нос. Или насмешливо улыбнулась бы, сложив руки на груди назвав его боягузом. Он видит это так отчётливо, словно она здесь. Но её нет.       «Но, милая, если вдруг… Если вдруг ты вспомнишь меня просто так, без повода — знай, я тоже. И не говори Стиву, что я зря переживаю. Что у тебя всё под контролем. Ты ведь знаешь, Авелин, я всё равно…»       Он запинается. Что? Нервничаешь? Скучаешь?       Да, он чертовски скучает за ней. Тоскует. Да, Баки хочет сейчас, что есть силы прижать Авелину к себе так, чтобы она начала пинаться, потому что ей не хватает воздуха. Да, он хочет обнять её, затащить под одеяло своей твёрдой койки и хоть одну ночь не думать о том, как же чертовски ему холодно здесь спать одному. И как приятно было прижимать её к себе в ночь перед отъездом.       «А ещё здесь, в лагере просто ужасно. Командиры кричат так, что кажется, будто у меня в голове навсегда останется звон или лопнут ушные перепонки. Подъёмы на рассвете, марш-броски до тошноты ледяной душ, еда, от которой становится только хуже. Я и представить не мог, что бывает каша, которая может затвердеть, как бетон. Клянусь тебе, всё так и есть. И парни…       Черт, они все хорошие, но иногда я хочу просто побыть один, а они всё тянут и тянут в свои разговоры, расспросы, разговоры о девушках, которые кого-то ждут, а кого-то нет. Эти придурки обожают обмениваться фотографиями, которые им присылают и плакатами. Если это звучит ужасно, то знай, так и есть… Мне даже не по себе, что я пишу тебе о таком, потому что ты ведь не для этого открыла моё письмо, да? Ты бы не хотела читать, как я ною, словно мальчишка, которому тринадцать. А все мальчики вокруг говорят только о девочках.       И всё же я хочу спросить: ты ведь не будешь против, если на вопросы парней о том, что за безымянная девушка меня ждёт дома, я буду отвечать, что это ты? Можно, я буду показывать им твоё фото? Можно, я буду называть твоё имя? Хотя парни наверняка, если узнают что ты сестра моего лучшего друга, назовут меня тем ещё везучим ублюдком. Так и есть…»       Баки прикусывает щёку, глупо усмехается, а потом чуть наклоняется, чтобы зачеркнуть последний абзац. К чёрту. В последнее время он стал слишком навязчивым и нервным, тревожащимся, чтобы к тому моменту, как на это письмо ему придёт ответ, иметь хоть пару часов сна. А если Авелина просто проигнорирует эти строки…       «Я всё равно думаю о тебе каждую минуту. Кто мы друг для друга?»       Это тоже слишком. Ещё одна длинная черта перечёркивает строчку и теперь на листе больше чёрных клякс, чем слов.       «Но, Авелин, мне правда нужно, чтобы ты мне писала. Чаще. Больше. Всё, что угодно. Рассказывай, как ты пролила на стол чернила, как уронила карандаш, и он укатился, как кто-то сказал глупость, и ты не смогла сдержать смех. Что ты ела, что пила, что сегодня надела, о чём думала. Может, ты вспоминала обо мне?       Напиши мне хоть что-нибудь. Просто чтобы я знал, что ты всё ещё там, что ты всё ещё ждёшь меня. Мне так одиноко без тебя… Не знаю, как я выдерживал эти несколько лет, пока ты училась в университете. Но здесь всё чувствуется по-другому…»       Баки перечитывает написанное и чувствует, как внутри медленно загорается что-то неясное — смесь раздражения, горечи и пустоты. Всё это глупо. Барнс прикусывает язык, чувствует привкус меди. Бросает взгляд через плечо, машинально оглядывает казарму — кто-то уже завалился спать, какие-то придурки развязали драку из-за карт, кто-то спорит о новостях с радио…       Баки снова смотрит на письмо.       Карандаш задерживается на несколько секунд в воздухе, прежде чем снова скользнуть по бумаге. Внутри что-то скручивается.       «Дьявол… Ты даже не представляешь, как мне хочется спросить тебя: ты счастлива? А без меня? Мне хочется расспрашивать тебя обо всём, о каждом мгновении, о каждой прожитой секунде без меня. Мне хочется задать тебе сотню вопросов: была ли ты честна со мной? Не притворялась ли? А ещё… Мне безумно хочется думать вместе с тобой о будущем. О нашем будущем. Общем.       Ты хочешь, чтобы я сначала свозил тебя в Шотландию, как ты мечтала? Или из-за учёбы ты всё отложила? Тогда мы подождём. Я подожду. Я постоянно думаю о том, каким будет наш дом. Сколько в нём этажей, комнат, где он будет стоять — в каком районе, у какой школы? Ведь когда-нибудь… наши…»       Баки резко всё перечёркивает и громко, злосчастно вздыхает так, что пару парней на соседних койках озадачено переглядываются.       «Знаю, я — тот ещё заносчивый идиот. Всё это только напоминает, как мы далеко друг от друга. Глупо. Мечтать о доме, когда мы и не знаем, что будет завтра. Может, ты даже не видишь в этом смысла. Я даже не уверен — хочешь ли ты и дальше быть со мной? Но мы ведь и не вместе? Может, у тебя уже другие планы. Может, тебе больше по душе квартира поменьше, попроще — ведь зачем тебе простор, если в нём пусто?..       Бесконечные тренировки и разговоры о войне… Они делают меня другим. Я чувствую, как медленно глохну изнутри. Мы тренируемся, как черти, будто завтра весь мир рухнет. Может так и будет. Командование говорит, что мы нужны. Что мы — надежда Америки. А я всё думаю — нужен ли я тебе? Мне хочется на что-то надеяться. Хочется верить что у меня, у нас есть будущее…       Но ты ведь умная. Талантливая. У тебя есть мечта, цель… Зачем тебе тратить время на «нас»? На меня?»       Ещё одно письмо, в котором слишком много его и слишком мало её. Глубокий вдох. Он не отправит это письмо. Он уже знает.       «Ты ведь знаешь, что я хочу быть там? Что если бы всё сложилось иначе… Я был бы рядом. Что то, что я далеко, нечего не значит? Наверное это неправильно. Наверное это нечестно, что я говорю об этом только сейчас и мне жаль».       Баки давит на карандаш, и он крошится.       «Я иногда думаю о том… А если бы я сказал тебе тогда, до всего этого, что ты для меня значишь, что бы ты ответила?»       Баки задерживает дыхание, смотрит вперёд. В глазах расплываются буквы. Это ничего не изменит. Быстро, резко — перечёркивает снова. Всё это глупо.       Барнс знает, что смелости ему придало тогда только то, что он собирался уехать далеко и надолго. Баки не хотел тяготить её, не хотел делать всё сложнее. Но теперь? Теперь он не знает, есть ли у них вообще что-то, кроме слов, которые никогда не были сказаны. Он признался, что она ему нравится. Но ведь Авелина промолчала… Может всё это лишь из жалости?       Пальцы сжимают край бумаги. Баки моргает, не перечитывая письмо заново. Он откидывается назад, чувствуя, как усталость свинцовой тяжестью давит на плечи. В груди что-то глухо отдаётся — не боль, нет. Скорее тоска. Изматывающая.       Если бы он мог, он бы написал иначе. Написал бы, что скучает. Что ему холодно по ночам. Что он хочет снова слышать её голос не в мыслях, не во снах, а здесь, рядом. Что ему страшно. Страшно потерять даже тот призрачный образ, который живёт где-то в уголках памяти. Что он боится, что она найдёт кого-то другого, как было с тем придурком с дурацкой фамилией — Итаном Уолшем.       Но Баки не может.       Он сгибает листок — дважды, трижды, так, чтобы швы давили в пальцы. Открывает ящик тумбочки, кладёт письмо сверху стопки других таких же. Они все здесь. Все, что он писал и так и не отправил.       Может быть, когда-нибудь… Но не сегодня.       Письмо ведь так и останется там. Непрочитанным. Неотправленным. Как и многое другое, что он не сказал ей прежде, чем мир сошёл с ума. И он понял, что если бы сказал всё сразу — было намного легче.

***

Дата: 2008 год.       Металл в стенах, в воздухе, в костях. Он звенит под подошвами охраны, гудит в трубах над потолком, скрипит в петлях, сквозит в холодных швах между плитами пола. Металл звучит даже в собственном дыхании. Воздух вязкий и плоский, без настоящего кислорода. К горлу подступает кислый привкус. Здесь не открывают окон, потому что окон нет. Здесь не оставляют открытых дверей, потому что это опасно. Здесь не дают имён, потому что имена — это память. А память — это плохо.       Авелина не идёт — её ведут. Рука в руке.       Пальцы взрослого человека — грубые, слишком крепко сжаты вокруг её тонкого запястья. Не от злости, нет — от безразличия. От холодной выученной необходимости. Он не тянет. Не дёргает. Но и не держит с заботой. Он удерживает. Как вещь, которую жалко уронить не потому, что она ценная, а потому, что за неё потом придётся отчитываться.       Охранник знает: она может упасть. Эти дети часто падают. Их таскают из процедурных — ватных, полупрозрачных, с полными темноты глазами. Тяжело дышащих, пахнущих потом и чем-то солоновато-химическим, что въедается в кожу навсегда. Иногда их тошнит прямо себе под ноги. Иногда они просто отключаются и падают. Он уже привык.       Она — нет.       Эмоциональная дистанция — это не выбор, а вынужденная мера. При избытке чувств начинается перегрузка системы. Перезапуск невозможен.       Маленькие шаги по стальному полу. Босые ступни шлёпают, и от этого звука внутри что-то вздрагивает. Её ведут, как ребёнка в детском саду — но не с любовью. Без ласки. Без слов. Только — движение по привычному пути.       Авелина пытается быть послушной.       Шаг. Ещё шаг. Не споткнуться. Не упасть. Не привлекать внимания.       Слишком много раз сознание просто отключалось — как выключатель. Резко, без предупреждения. После вакцин. После тех долгих уколов, от которых в венах стыло и ныло. После тех процедур, где что-то жгло изнутри, а потом пульс срывался. Авелина не знает, что ей вводят. Но каждый раз, когда закрывает глаза, представляет перед собой ампулы. Они красивые, цветные, как фонарики на ёлке дома, с красноватой или жёлтой жидкостью. Иногда она воображает их названия. А потом — забывает, какие придумала.       Авелина давно не знает, какой сегодня день.       Сколько прошло. Неделя? Месяц? Год?       Никто не говорит ей. Ни одна стена не подсказывает. Только капли в капельнице — постоянные, как насмешка.       Авелина не поднимает глаза. Смотрела вниз. Там безопаснее. Там — только пол. Бетон с редкими трещинами. Полосы от каталки. Застывшие капли чего-то тёмного, уже впитавшегося. И её ступни — босые, грязные.       Она не помнит, когда в последний раз мылась. Но её тело не грязное — скорее всего, её купают, когда она проваливается в бессознание. Авелина не помнит, когда в последний раз не дрожала после процедур. Когда её не скручивало тошнотою в угол или она не лежала на полу, скрючившись, прижимаясь к холодному бетону, как к человеку.       Раньше, до… До этого всего. Авелина помнит, что её тошнило всего однажды — на свой прошлый день рождения она съела слишком большой кусок торта. А папа…       Папа?       Раньше она пыталась считать шаги. Потом — сердцебиения. Сейчас — просто края пуговицы. На рукаве её рубашки нет ни одной. Но у неё остаётся та — которую ей подарили. Круглая. Серая. Шершаво-матовая. Её можно трогать, кусать, играть с ней.       Это принадлежит ей.       Авелина всё время её трёт — подушечками пальцев. Вертит. Прижимает к ладони. Это настоящее. То, что не трогают. То, что только её.       Пуговица крутится. Прячется в ладони. Авелина её сжимает крепче, так, чтобы начали неметь пальцы. Это успокаивает. Но вдруг — пуговица соскальзывает.       Просто раз — и летит.       Она крутится в воздухе, словно знает, как это делать. Блестит. Ударяется о пол — лёгкий стук. И катится по бетонной плоскости, медленно-медленно, будто нарочно. Будто играя.       Авелина дёргается. Мгновенно. Молча. Не взывая. Не прося. Она опадает вниз. Резко, с глухим ударом. Колени запульсировали, когда в глаза брызгают слёзы.       Охранник не успел среагировать — или не стал. Маленькая ручка выскользнула из его пальцев. Девочка нырнула вниз, ладонями по бетону — холодному, странно влажному и не удержалась, ослабшее тело подвело.       Или Авелина сама позволила себе опасть?       Щёку обжигает об бетон — он шершавый и твёрдый. Становится больно. Пальцы, вцепившись в воздух, проворно скользят к цели. Находят пуговицу. Но она видит кое-что ещё.       Окурок перед лицом, под стоящей у стены каталки, рядом с пуговицей, которую она упустила. Окурок, чуть согнутый. С примятой бумагой и грязноватым фильтром. Оставленный кем-то, кто торопился. Или ленился. Или просто считал это место…       Авелина хватает его, не раздумывая. Сжимает в кулаке. Прижимает к телу. Будто ничего не произошло.       Охранник позади раздражённо цокает языком. Без злости — просто как будто на мокрое пятно наступил. Авелину дёргают под подмышки, поднимают. Никто не замечает. Ни взгляда, ни окрика.       Когда дверь за спиной девочки закрывается, звук оказывается не просто громким — он безапелляционный. Металлический, толстый, с приглушённым эхо, которое не растворилось, а врезалось в бетон, как последнее слово.       Авелина вздрагивает, но не от страха. Это рефлекс. Как когда в темноте кто-то щёлкает пальцами у самого уха. Звук не причиняет боли, он напоминает: ты здесь, ты всё ещё здесь, и выхода всё ещё нет.       Камера маленькая. Холодная, как всегда. Под потолком угловатая вентиляция с решёткой. Она постоянно издаёт щелчки. Стены — светло-серые, но от времени на них появилась тёплая пыль — не в цвете, а в ощущении. Пыль, которую нельзя стереть. Она прилипала не к поверхности, а к дыханию, к горлу.       Пахнет…       Всегда пахнет одинаково.       Лекарствами. Старым клеёнчатым матрасом. Затхлой тканью, которая была когда-то белой, потом серой, а теперь просто ничем — ни цветом, ни вещью. Авелина медленно, очень осторожно садится. Ноги подводит под себя. Голова тяжёлая, но не кружится. Просто… глухо тянет. Внутри.       Там, где должна быть шея — вязкое ощущение усталости. Не той, от которой засыпаешь, а той, от которой не можешь даже захотеть сна. Ладонь — всё ещё сжата. Она боится открывать её слишком быстро, будто предмет внутри — мог ей показаться. Вдруг она откроет, а в ладони не будет ни пуговицы, ни старого окурка?       Папа не курил. По крайней мере, она этого не помнит. Курила Наташа, но редко. Обычно после тяжёлых заданий, когда атмосфера в Башне становилась напряжённой, все ходили с хмурыми лицами. А Наташа предпочитала уединяться на открытой платформе. Там почти никогда никого не бывало. Почти. Туда часто приходила и маленькая Старк, чтобы просто постоять в тишине и посмотреть на город сквозь перила. А ДЖАРВИС никогда об этом не осведомлял её отца, потому что рядом находилась Чёрная Вдова — доверенное лицо.       Наташа курила, выдыхая едкий дым, горький, неприятный, от которого хотелось сморщиться и уклонится. Если бы отец узнал, он бы сильно ругался. Но пока он не знал. Это была их маленькая тайна. Вольность, сотканная из того, что позволяла себе Наташа — без лишних слов и притворства. Авелине нравилось, как она уголком губ ухмылялась в её сторону, словно что-то скрывая.       И в этих мгновениях, когда она молчаливо требовала клятву, что никто не узнает, Авелина ощущала странное смущение. Как будто не ей, а Наташе не позволено было делать взрослые вещи. Будто не у неё, а у Наташи не было ничего своего, кроме этой поцарапанной пуговицы и грязного окурка, который она так же по-детски небрежно бросает в пустоту…       Пальцы разжимаются медленно. В ладони лежит почти докуренная сигарета. Вещь, у которой есть прошлое. Он пахнет резко. Знакомо — так всегда воняло от Рамлоу. И мерзко. Но по-настоящему. Авелине это нравилось, потому что ему её присутствие — нет.       Она проводит по фильтру подушечкой большого пальца — шершаво. Бумага. Скомканная. С влажными краями. На этом можно писать. Она может написать ответ на ту записку от белокурого мальчика…       Но чем? И как?       Авелина принимается искать. Не глазами — руками. Под кроватью — нет.       За спиной, на бетонной стене, на полу — только плоскость, прохладная. Тогда она садится, прижавшись к металическому изголовью кровати, как делает всегда, когда слишком тихо. Позвоночник чувствует холод — он просачивается сквозь медецинскую сорочку, как вода. В камере нет звуков, — кроме собственного дыхания и редкого шума вентиляции. Даже лампа потолочная не гудит.       Авелина снова берёт пуговицу, задумывается, а после тут же прижимает её к стене. В место тонкой трещины между панелей, где скопилась грязь. Она аккуратно соскребает её. Осторожно. Не всё. Только верхний слой.       Потом краем пуговицы — по развёрнутой бумаге фильтра.       След остаётся. Слабый, но есть.       Рука дрожит. Сложно держать пуговицу — пальцы ноют и трясутся от слабости после инъекции. Пальцы соскальзывают, чуть царапают. Почти ласково — она даже не чувствует боли, только тепло и жжение.       Прижимает фильтр к полу и задумывается.

Имя.

      Внутри что-то дёргается.       «А если я напишу его… и оно окажется неправильным?» — девочка проводит пальцем по помятой маленькой бумажке.       Потеря себя — это не мгновение, а процесс. Медленный, линейный. Диагностировать невозможно, пока не замечаешь, что говоришь чужим голосом. Нестабильность — прогнозируемая величина. Все колебания соответствуют заданной амплитуде утраты. Просто теперь это называют адаптацией.       Память работает выборочно. Чаще всего — против тебя. Особенно в моменты, когда тишина становится триггером. Диагноз: ремиссия с побочным эффектом тоски. Привязанность — это рецидив. Выздоравливаешь, но не исцеляешься. Каждое воспоминание — как заново вскрытая шрамовая ткань.       Первая буква. А. Простая. Похожа на палатку. На крышу. Такая висела на Башне Мстителей. За ней — В. Чуть нагнутая, кривая. Е — хрупкое, загнутое. Л — как горка. И — больше похожее на следующую букву — Н — как решётка. А — снова.

Авелина.

      Вентиляция в камере начинает гудеть громче. Благо здесь нет камер. За ней не следят хотя бы здесь. Хотя… Может и следят. Может, в потёмках она не видит…       Имя она написала целиком. С грязью. С дрожью. С мыслью: это я.       Имя — это больше, чем человек. Это — доказательство.       Она жива. Безошибочно и всё ещё верно. Слово, которое никто здесь не должен знать. Слово, которое у неё могут забрать. Слово, которое помнит только она. И теперь — оно есть не только в её голове. Оно есть на бумаге. Пусть даже на грязном обрывке окурка. Пусть даже с трудом видное.       Она смотрит на него. Долго.       Как на ту маленькую девочку, того ребёнка, которого спрятала внутри себя, чтобы не было так больно. И впервые за долгое, очень долгое время — Авелина улыбается. Там, где до сих пор было только тяжесть, вдруг становится тепло. Чуть-чуть, самую малость, и от этого…       От этого по её щекам начинают катиться слёзы. Она так хочет домой…
Примечания:
253 Нравится 53 Отзывы 95 В сборник
Отзывы (2)