Я — дракон
28 марта 2025 г., 09:00
Фэлл нетерпеливо стучал пальцами по стеклянной поверхности журнального столика в гостиной Ники, и этот звук — глухой, ритмичный, как тиканье часов в пустом доме, — отдавался в тишине комнаты, добавляя напряжения в и без того тяжёлую атмосферу. Он сидел на диване, слегка сгорбившись, чтобы дотянуться до своей чашки с кофе, который Ника заварила для всех, но, кажется, больше всего — для себя самой. Напиток в его кружке уже давно остыл, оставляя на поверхности мутную плёнку, но Фэлл всё равно сделал глоток, поморщившись от горького вкуса. Его взгляд, острый и внимательный, то и дело скользил к Нике, и даже ему, с его привычной резкостью и холодностью, было невозможно не заметить, как сильно она вымоталась за этот бесконечный день. Татуированный, который обычно скрывал свои эмоции за маской равнодушия, ощутил укол жалости, и это чувство, непривычное и почти раздражающее, заставило его сжать челюсть.
Тёмные волосы Ники, обычно аккуратно собранные в пучок или уложенные утюжком, теперь торчали клоками, будто она весь день теребила их от стресса, а несколько прядей прилипли к вискам, влажные от пота. Глаза — красные, с тяжёлыми веками, под которыми проступали синяки, похожие на тени от побоев, — смотрели куда-то перед собой, почти безжизненно, с той пустотой, которая приходит, когда сил не остаётся даже на эмоции. Она смыла макияж ещё в ванной, и теперь её лицо, бледное, с россыпью веснушек на щеках и переносице, выглядело таким уязвимым…
Когда Ника опустилась в кресло, её движения были медленными, почти механическими, и она тут же поджала ноги, обхватив их руками. Её лицо озарилось облегчением, смешанным с желанием прямо сейчас раствориться в мягкой поверхности, и эти чувства — измождённость, тоска по покою — буквально читались в её чертах: в опущенных уголках губ, в том, как она слегка прищурилась, словно свет лампы резал ей глаза.
Санс тоже не мог смотреть на Нику без чувства соболезнования. Её измождённый вид цеплял за душу, и комику хотелось встать, попрощаться и уйти, чтобы дать ей наконец отдохнуть. Но он понимал, что это не тот случай. Не сейчас. Не после того, как Кэррот, наконец, решился говорить.
Санс вздохнул, опускаясь на диван с тяжёлым скрипом пружин, и сжал в руках свою кружку с кофе — забавную, беленькую, с карикатурным кроликом, который жевал бумажку. Кружка была потрескавшейся по краям, с едва заметной трещиной у ручки, но, судя по тому, как бережно Ника её подала, она явно была одной из её любимых. Санс провёл пальцем по рисунку, задумчиво прищурившись, и сделал глоток. Кофе был горьким, с лёгкой кислинкой, но он всё равно пил, больше для того, чтобы занять руки, чем из удовольствия. Его взгляд то и дело возвращался к Нике, и он заметил, как она слегка вздрогнула, когда за окном раздался далёкий лай собаки, — мелочь, но она говорила о том, как сильно её нервы были на пределе. Комику даже стало неловко, отчего он перевёл взгляд, начиная разглядывать комнату, в которой он был десятки раз — просто чтобы чем-то себя занять, пока эта неловкая пауза не закончится.
Гостиная Николь была маленькой, но уютной, с налётом той самой хаотичности, которая бывает у людей, живущих в вечной спешке, но всё же пытающихся сделать своё пространство родным. Стены, выкрашенные в тёплый кремовый цвет, местами облупились, обнажая серую штукатурку, а в углу, у окна, висела гирлянда с крошечными лампочками, которые Ника включала по вечерам, чтобы добавить света и тепла. Сейчас гирлянда была выключена, и единственным источником света в комнате была старая лампа с жёлтым абажуром, стоящая на комоде. Её свет падал мягкими пятнами на потёртый деревянный пол, на котором лежал выцветший ковёр с узором из ромашек, местами протёртый до ниток. На комоде, рядом с лампой, стояла стопка учебников по литературе, потрёпанных и испещрённых закладками, а поверх них — открытая упаковка мятных драже, которые Ника ела, когда нервничала. Рядом лежала её тетрадь, раскрытая на странице с пометками: «Соссюр — структурализм, перечитать про знаки», — написанными её аккуратным, но слегка дрожащим почерком. На подоконнике, за шторой, притаился горшок с засохшим кактусом — Ника всё время забывала его поливать, но почему-то не выбрасывала, словно надеялась, что он однажды оживёт. На диване, где сидели Фэлл и Санс, лежала пара мятых пледов, один из которых был связан вручную — с неровными петлями и торчащими нитками, явно дело рук самой Николь, которая пыталась научиться вязать прошлой зимой. Воздух в комнате был пропитан запахом кофе, смешанным с лёгким ароматом её цитрусовых духов и едва уловимым шлейфом сигаретного дыма, который остался от Кэррота. На журнальном столике, помимо кружек, валялась пара ручек, несколько скомканных салфеток и раскрытая книга — «Скотный двор» Оруэлла, с загнутым уголком страницы, где Ника остановилась.
Кэррот сидел чуть поодаль от братьев, на полу, прислонившись спиной к стене рядом с комодом. Он даже не притронулся к своей кружке, которая стояла на полу рядом с ним, и её пар уже давно перестал подниматься, оставив на поверхности напитка мутную плёнку. Он выглядел непривычно напряжённым, почти скованным, и это бросалось в глаза. Обычно Кэррот был расслабленным, с лёгкой насмешкой в каждом движении, но сейчас его плечи были сгорблены, пальцы нервно теребили край толстовки, а взгляд метался по комнате, словно он искал, за что зацепиться, чтобы не смотреть на остальных. Его чёлка, влажная от пота, упала на глаза, и он не стал её поправлять, словно хотел спрятаться за этой завесой.
Ника смотрела на Кэррота со смешанными чувствами. Он был таким… потерянным. Ей тут же пришло в голову, что это из-за того, что ему придётся говорить при тех, кому он открываться точно не планировал. Санс и Фэлл напрочь отказались уходить, заявив, что «мы — семья, и мы должны знать». И то, что Кэррот после этого не послал всех к чертям и не ушёл сам, говорило о многом. Он понимал, что поделиться тревожащими душу событиями с близкими — это правильное решение. Тем более с Сансом и Фэллом. Они ведь такие же старшие братья, как он сам, его ровесники. И каждый из них нёс на себе что-то своё — тяжёлое, непрошеное, как рюкзак с камнями, который нельзя сбросить. Кэррот, который всегда обожал следить за каждым из близких, знал это лучше других. Он видел, как Фэлл сжимает кулаки, когда думает, что никто не смотрит, как Санс прячет боль за своими шутками, и осознавал, что они, возможно, поймут его. Но всё равно боялся. Его пальцы сжались сильнее, и он опустил взгляд на свои колени, словно собираясь с силами перед тем, как начать.
Наконец, Фэлл, не выдержав затянувшейся паузы, раздражённо откинулся на спинку дивана, и старые пружины скрипнули под его весом, нарушая гнетущую тишину. Он глубоко вздохнул, шмыгнул носом, словно пытаясь сбросить с себя напряжение, и тихо, но с ноткой нетерпения, произнёс:
— Может, начнём уже? Чем дольше ты тянешь эту резину, тем меньше она держит, — его голос был неожиданно спокойным, без привычной резкости, а сравнение прозвучало так остроумно, что Ника невольно приподняла брови, удивлённая этим непривычным для Фэлла тоном. Она бросила на него быстрый взгляд, и уголки её губ дрогнули в слабой улыбке, но усталость тут же вернула её лицо к прежнему измождённому выражению.
Кэррот почти не среагировал на слова Фэлла. Лишь его губы дрогнули, растягиваясь в горькую, почти болезненную усмешку, которая тут же исчезла, оставив на его лице маску холодного равнодушия. Он ещё несколько секунд сидел неподвижно, словно намеренно проверяя терпение Фэлла и выдержку Ники, которая нервно попивала остывший кофе из своей кружки, борясь с желанием закрыть глаза и провалиться в сон прямо здесь и сейчас. Её пальцы, сжимавшие кружку, слегка дрожали, и она то и дело подносила её к губам, делая маленькие глотки, больше для того, чтобы занять руки, чем из удовольствия. Кэррот, заметив это, слегка прищурился, но его взгляд тут же вернулся к полу. Наконец, он вздёрнул голову, сцепил пальцы в замок, выпрямил колени вдоль пола и выпрямился, словно готовясь к чему-то неизбежному.
— В общем, история будет тяжёлой. Как для меня, так и для вас, — начал он, и его голос прозвучал глухо, с холодной отстранённостью, от которой по коже Ники невольно пробежали мурашки. Она сжала кружку сильнее, чувствуя, как холод керамики обжигает её ладони. — Но не обольщайтесь, — продолжил Кэррот, и его тон стал чуть резче, — я рассказываю это только потому, что мне нужен совет. Если честно, я бы предпочёл, чтобы вас здесь не было, — он выразительно посмотрел на Санса и Фэлла, его взгляд был тяжёлым, почти обвиняющим, но в нём не было злобы, только усталость и какая-то обречённость. — Но молчать дальше… я больше не вижу смысла. И это, между прочим, по твоей вине, сахарок, — он усмехнулся, но даже не взглянул на Нику, его глаза всё ещё были прикованы к Сансу и Фэллу. — Ты тогда отчитала меня, как ребёнка. Признаю честно: ты — мастер острого слова. Меня задело. Я живу в этом ритме… в этой игре… уже долгие годы, а ты взяла и сломала всё. Знаешь… это не очень-то круто.
Ника почувствовала, как её щёки слегка вспыхнули, но не от смущения, а от смеси вины и тревоги. Она вспомнила тот день, когда её терпение лопнуло, и она высказала Кэрроту всё, что думала, не выбирая слов. Тогда она не сдержалась, и, возможно, её резкость действительно ударила его сильнее, чем она ожидала. Но сейчас в его словах не было злости — скорее, горькая ирония, и это заставило её сердце сжаться. Она опустила взгляд на свою кружку, чувствуя, как усталость накатывает с новой силой.
— Ты рассказывать будешь или нет? — раздражённо бросил Фэлл, его голос теперь был пропитан привычной резкостью, и он подался вперёд, упираясь локтями в колени. Его терпение явно подходило к концу, и он уже был готов сорваться, но тут же получил лёгкий тычок в бок от Санса. Комик бросил на него предупреждающий взгляд, словно говоря: «Не спугни его, дай договорить». Фэлл нахмурился, но замолчал, скрестив руки на груди и откинувшись назад с тяжёлым вздохом.
— Буду, но сначала хочу высказать то, что думаю, — спокойно, как и всегда, ответил Кэррот, и его невозмутимость только сильнее раздражала Фэлла. Он слегка наклонил голову, и его взгляд — холодный, изучающий, почти пронизывающий — остановился на Нике. Девушка почувствовала, как внутри у неё всё похолодело. Она поняла: сейчас он отомстит ей за те слова. Она высказала ему всё в тот день, хотя её никто не просил, и Кэррота это задело. Но он не был из тех, кто оставляет удар без ответа. Ника знала, что Кэррот долгое время был наблюдателем — он видел и знал о ней всё, от мелочей до самых болезненных деталей, и теперь он мог ударить её по больному в два раза сильнее, чем она когда-то ударила его. Эта мысль заставила её сжаться, её плечи напряглись, а пальцы сильнее стиснули кружку.
Санс, сидящий рядом с Фэллом, тоже почувствовал, как напряжение в комнате сгустилось до предела. Он слегка подался вперёд, его обычная расслабленная улыбка сменилась угрожающим оскалом, который он натянул на лицо, чтобы скрыть тревогу. Его пальцы сжали кружку так сильно, что побелели костяшки, и он бросил быстрый взгляд на Нику, проверяя её реакцию. Фэлл, в свою очередь, нахмурился ещё сильнее, его кулаки сжались, и он слегка наклонился вперёд, готовый в любой момент вмешаться. Напряжение, которое и без того витало в воздухе, стало почти осязаемым, словно тяжёлый туман, от которого трудно дышать.
— Ты вызвала во мне интерес тем, как много внимания привлекаешь к своей персоне, — начал Кэррот, и его голос звучал спокойно, беспристрастно, но в каждом слове чувствовалась какая-то скрытая сила. Его глаза, тёмные и холодные, упёрлись в Нику с такой интенсивностью, что ей показалось, будто он прямо сейчас протыкает её насквозь своим взглядом. Она невольно сглотнула, её горло пересохло, и она почувствовала, как её сердце забилось быстрее. — Я не буду больше ходить кругами, ведь именно за это ты меня тогда отчитала, так? — продолжил он, слегка прищурившись, и в его тоне мелькнула едва заметная насмешка. — Я хочу быть честным. И честно тебе заявляю: ты выбрала опасную стратегию. Сначала меня забавляло, как мои братья носятся вокруг тебя, словно ты их младшая сестра. Было любопытно: кто ты такая и что из себя представляешь, раз все они, как один, ведут себя так, будто ты — единственная девушка в округе? Ходят, вздыхают, пытаются тебе понравиться…
— Кэррот… — вдруг прошипел Санс, и его голос прозвучал низко, угрожающе, с ноткой предупреждения. Он наклонился ближе, его глаза сузились, и он явно хотел заткнуть кузена, пока тот не наговорил лишнего. Санс знал, что ещё немного, и Фэлл взорвётся, а Ника… Ника и так выглядела так, будто готова была провалиться сквозь землю. Её щёки вспыхнули, но это был не румянец смущения, а смесь стыда и страха перед тем, что Кэррот мог сказать дальше. Она сжалась ещё сильнее, её плечи опустились, а взгляд метнулся к полу, словно она искала, куда спрятаться.
— Без обид, ребят. Сначала дайте мне договорить, — упрямо отозвался Кэррот, и его поведение оставалось всё таким же расслабленным, а голос — спокойным, что только сильнее выводило из себя Фэлла и Санса. Он слегка отмахнулся от них, словно их реакции были ему безразличны, и снова повернулся к Нике. — Так вот… Мне правда стало любопытно. Я наблюдал за тобой со стороны. И поначалу ничего не понял. На первый взгляд, ты казалась обычной. У тебя скучный образ жизни: ты разрываешься между учёбой и подработками, скачешь туда-сюда, каждый месяц пытаешься найти деньги, чтобы оплатить аренду. Ничего не успеваешь, ведёшь себя предсказуемо. Ничего необычного, — он сделал паузу, его взгляд стал ещё более внимательным, и Ника почувствовала, как её сердце ухнуло вниз. Она знала, что он сейчас копнёт глубже, и это пугало её больше всего. — Но… потом я посмотрел с другой стороны.
Кэррот выдохнул, делая паузу, и наклонился, чтобы наконец взять свою чашку с давно остывшим кофе. Он поднёс её к губам, сделал глоток, даже не морщась от горького привкуса, и поставил кружку обратно на пол с тихим стуком. Три напряжённые пары глаз следили за каждым его движением, и в комнате воцарилась такая тишина, что было слышно, как за окном шелестит ветер, задевая ветки старого клёна. Санс молчал, но его взгляд то и дело метался к Фэллу, который с каждой минутой становился всё злее. Татуированный сжимал и разжимал кулаки, его челюсть напряглась, и он явно боролся с желанием встать и прервать Кэррота, пока тот не сказал что-то, что окончательно добьёт Нику. Санс, в свою очередь, был готов вмешаться, если Кэррот перейдёт черту. Последнее, чего он хотел, — это увидеть слёзы Ники. Его сердце болезненно сжималось от одной мысли о том, что этот любитель философии и мёда может наговорить ей гадостей с этим своим невозмутимым лицом, отчего девушка снова закроется в себе, как уже было однажды, после того случая с клиентом в ресторане.
Но слова Кэррота неожиданно задели не только Нику, но и Санса с Фэллом. Они оба почувствовали, как в груди кольнуло от его наблюдений. Они понимали, что он говорит правду, что он действительно видел их насквозь, и, скорее всего, знал о них гораздо больше, чем они сами готовы были признать. Это осознание заставило Санса нахмуриться, а Фэлла — сжать кулаки ещё сильнее, но теперь уже не только от раздражения, но и от какого-то странного, почти болезненного чувства уязвимости.
— Я пришёл к тебе в один вечер, — продолжил Кэррот, медленно отпивая ещё один глоток холодного кофе, и его голос оставался всё таким же ровным, словно он рассказывал о погоде. — И за один вечер понял всё. Понял, что именно заставляет моих братьев из раза в раз возвращаться к тебе, переживать за тебя, испытывать те чувства, которые у них есть. Ты… — он замолчал, подбирая слова, и его взгляд снова вернулся к Нике, но теперь в нём было что-то другое — не холодная отстранённость, а какая-то задумчивая мягкость. — Как бы объяснить…
Кэррот и Ника сцепились взглядами, и в этот момент между ними словно прошла невидимая искра. Они оба поняли: они думают об этом одинаково. Ника не раз размышляла о том, почему Боунсы так к ней привязаны, и нашла свой ответ, пусть и не до конца осознанный. Теперь же она с замиранием сердца ждала, когда Кэррот озвучит его вслух, потому что прямо в эту секунду поняла, что он всё разгадал.
— Объясню на примере, — вдруг усмехнулся Кэррот, и его губы растянулись в знакомой, почти насмешливой улыбке. Это было так похоже на него: он всегда приводил примеры во время их ночных разговоров, и они, хоть и казались на первый взгляд странными, всегда попадали в точку. Ника вспомнила, как он однажды сравнил Вселенную с лампочкой, а человеческую душу — с гитарой, и поначалу это звучало нелепо, но потом она поняла, насколько это точно. — Есть шесть дорог. Шесть тропинок. Они совершенно разные по своей структуре, но тянутся друг к другу. Точнее, идут параллельно, пока не пересекутся. И на этом пересечении находишься ты. У каждого из нас свои травмы, свои тараканы в голове, свои проблемы. А ты… ты словно собрала всех наших тараканов и сунула себе в карман, — Кэррот усмехнулся, но в его усмешке не было злобы, только какая-то горькая искренность.
Ника замерла, заворожённая его словами, и почувствовала, как её дыхание сбилось. Она не могла вымолвить ни слова, её горло сжалось от шока и какого-то странного, почти болезненного узнавания. Санс нахмурился, его улыбка окончательно сползла с лица, и он бросил взгляд на Нику, пытаясь понять её реакцию. Он не до конца понял слова Кэррота, но по её расширенным глазам и слегка приоткрытому рту понял, что она согласна с каждым его словом. Комик решил промолчать, хотя у него было своё мнение на этот счёт, и он не был уверен, хочет ли он его озвучивать.
Фэлл, который до этого выглядел так, будто готов был взорваться, вдруг резко расслабился. Его кулаки разжались, он выдохнул, и его плечи опустились, словно с них сняли тяжёлый груз. Осознание накрыло его внезапно, как холодная волна. Ника действительно напоминала ему самого себя — ещё с их первой встречи, когда она стояла на террасе дома Боунсов и рассказывала о том, как сбежала из дома. Тогда он впервые почувствовал к ней странное, почти инстинктивное доверие. А потом были другие моменты: как она отвела его на утёс, где они веселились и несли чепуху, как вступилась за него перед Эджи, как честно призналась, что её реакция на их ссору была связана с её собственной травмой. И ещё десятки мелочей, менее ярких, но таких же значимых. Ника была той, кто поймёт и не осудит, той, с кем безопасно и комфортно. И Фэлл каждый раз возвращался к ней, словно мотылек к единственному источнику света на тёмной улице. Только сейчас он начал это осознавать, уходя в свои мысли и прокручивая в голове их общие моменты снова и снова.
— Я понял, кто ты, — продолжил Кэррот, и его голос оставался спокойным, но теперь в нём появились тёплые, почти ободряющие нотки. Он смотрел на Нику с какой-то новой мягкостью, и этот взгляд, такой непривычный для него, согревал её, заставляя расслабиться, несмотря на всё напряжение. — Я понял, что тебя волнует, что вызывает у тебя яркую реакцию, а что оставляет равнодушной. Из наших разговоров я сложил историю твоей жизни по крупицам. Мы с тобой никогда не говорили о чём-то напрямую, только образно, но этого мне хватило, чтобы получилась целая картинка, — он слегка наклонил голову, его глаза блеснули в свете лампы. — И мне стало интересно: сможешь ли ты сделать то же самое со мной? Это было чем-то вроде игры, как ты могла догадаться. Я хотел понять, прочтёшь ли ты меня так же, как я прочёл тебя. И ты была близка, даже слишком, — он усмехнулся, прикрывая глаза и откидывая голову назад, так что свет лампы мягко упал на его лицо, высвечивая усталые черты. — Но потом ты сделала то, чего я не ожидал. Ты вышла из игры, когда уже почти дошла до финиша. Перестала пытаться меня разгадать, перестала тянуться ко всем и вдруг… сделала то, чего я не умею. Ты начала жить. Высказала всё прямо, начала наслаждаться моментом. И теперь не ты тянешься к кому-то, не ты инициируешь встречи… Теперь остальные тянутся к тебе с непривычки. С непривычки, что тебя нет рядом, что ты не ищешь встреч. Резко ощутили необходимость. И я тогда пришёл к тебе утром, чтобы поговорить об этом, потому что счёл это частью игры. А ты взяла и заявила, что выходишь. Да, я впервые оказался не прав. И мне нужно было время, чтобы понять, почему. И время, чтобы понять, что же мне самому от тебя нужно, раз я из раза в раз лез к тебе в окно, даже когда узнал о тебе всё, что мне изначально было нужно, — Кэррот открыл глаза, в них блеснуло что-то горькое, что-то, чего ни Фэлл, ни Санс, ни Ника ранее от него не видели: уязвимость, смешанная с искренним признанием.
— Получается, раз ты пришел сюда, то смог найти ответ? — задумчиво спрашивает девушка, облегчено выдохнув. Кэррот не сказал ей ничего, что могло бы задеть по-настоящему. Да вообще ничего обидного…
— Нашёл, но не скажу, — парень усмехнулся. В его глазах снова заиграли те самые искорки озорства, к которым Николь уже успела привыкнуть. И она, не удержавшись, улыбается ему в ответ. — А теперь, раз уж мы всё это выяснили, и я, наконец, могу быть откровенным… — весёлость пропала с лица Кэрра так стремительно, что комната вновь погрузилась в атмосферу напряжения. Санс вздохнул, закинув ногу на ногу и приготовившись к главному блюду этого вечера. Фэлл вышел из своих мыслей, дёрнувшись в сторону и потряся головой, чтобы окончательно прийти в себя. Ника обхватила свои колени и положила на них голову, готовая слушать. Всю троицу разъедало от любопытства.
Но вряд ли они были готовы к тому, что в итоге услышали…
Тёплый летний день обнимал двор дома Боунсов мягким светом, и воздух был пропитан запахом свежескошенной травы и цветущих одуванчиков, которые росли вдоль забора. Двор был небольшим, но уютным: старый деревянный забор, местами облупившийся, окружал его с трёх сторон, а с четвёртой тянулась узкая дорога, ведущая к шоссе. В центре двора стояла качеля, сделанная отцом из старой покрышки и верёвки, а рядом — песочница, которую Кэррот с Блу превратили в «королевский замок» ещё на прошлой неделе. Сегодня песок был усыпан мелкими веточками и камешками, которые Блу называл «сокровищами», и он с восторгом копался в них, сидя на коленях, пока Кэррот наблюдал за ним с улыбкой.
Кэрроту было девять, и он чувствовал себя взрослым, особенно когда оставался с Блу наедине. Его младший брат, которому только исполнилось четыре, был маленьким вихрем энергии: светлые волосы, вечно растрёпанные, голубые глаза, сияющие от восторга, и щёки, покрытые веснушками, которые становились ещё ярче, когда он смеялся. Блу был жизнерадостным и активным, его смех звенел, как колокольчик, и Кэррот не мог не улыбаться, глядя на него. Несмотря на разницу в возрасте, они были неразлучны. Кэррот обожал своего младшего брата, и эта любовь проявлялась в каждой мелочи: в том, как он поправлял ему кепку, чтобы солнце не пекло, как вытирал его липкие от мороженого пальцы, как терпеливо объяснял, как правильно держать ложку. Для Кэррота Блу был не просто братом — он был его маленьким сокровищем, его ответственностью, его радостью.
— Кэлл, смотли! — радостно закричал Блу, поднимая над головой веточку, на конце которой болтался жёлтый одуванчик. Его голос был звонким, но слова звучали нечётко, с детской картавостью, от которой Кэррот всегда умилялся. — Это… это колона! Для замка!
Кэррот, сидящий на траве рядом с песочницей, рассмеялся, и его тёмные глаза, такие же, как у отца, загорелись теплом. Он откинул чёлку с лица, вытер пот со лба рукавом своей синей футболки и наклонился ближе к брату.
— Корона, да? — мягко поправил он, беря веточку из рук Блу. — Отличная корона, Блу! Ты будешь королём, а я — твоим рыцарем, идёт?
Блу захлопал в ладоши, его глаза засверкали от восторга, и он закивал так энергично, что его светлые кудри запрыгали.
— Да! Да! Кэлл — лыцаль! — воскликнул он, хлопая себя по груди, и тут же бросился к песочнице, чтобы «укрепить замок».
Кэррот смотрел на него с нежностью, чувствуя, как его сердце наполняется теплом. Он любил эти моменты — когда они были вдвоём, когда мир казался таким простым и безопасным, когда единственной заботой было построить песочный замок или поймать бабочку.
— Ладно, король Блу, давай сделаем ров вокруг замка, чтобы враги не прошли! — предложил Кэррот, беря в руки пластиковую лопатку.
Он опустился на колени рядом с братом, и они принялись копать, выгребая песок и хихикая, когда он осыпался обратно. Блу был в восторге: он то и дело подбрасывал песок в воздух, смеясь, когда тот падал ему на голову, а Кэррот притворялся, что сердится, но его глаза сияли от радости.
— Кэлл, смотли, я — длакон! — закричал Блу, поднимая руки и рыча, насколько позволял его детский голос. Он топнул ногой, и песок разлетелся в стороны, а Кэррот, подыгрывая, вскочил на ноги, схватив ветку, словно это был меч.
— О нет, дракон напал на замок! — воскликнул он, делая вид, что сражается с Блу. — Я, рыцарь Кэррот, защищу королевство! — он сделал выпад, слегка коснувшись веткой плеча Блу, и тот с визгом упал на траву, хохоча так громко, что его смех эхом разнёсся по двору.
— Кэлл, ты сильный! — пропищал Блу, всё ещё лёжа на спине, и раскинул руки, глядя на брата с обожанием. Кэррот опустился рядом с ним, лёг на траву и потрепал его по голове, чувствуя, как его сердце переполняется любовью.
— А ты — самый храбрый король, Блу, — сказал он, и его голос был мягким, полным нежности.
Блу улыбнулся, показывая свои маленькие зубы с щербинкой, и прижался к брату, обнимая его за шею. Кэррот обнял его в ответ, вдыхая запах детского шампуня и травы, и на миг закрыл глаза, наслаждаясь этим моментом. Они лежали так несколько минут, глядя на небо, где плыли пушистые облака, похожие на сахарную вату, и Кэррот чувствовал себя самым счастливым на свете.
Но время шло, и Кэррот, вспомнив о родителях, бросил взгляд на свои наручные часы — старенькие, с потёртым ремешком, которые отец подарил ему на день рождения. Стрелки показывали без пяти шесть, а это значило, что мама и папа скоро будут дома. Они уехали утром в город, чтобы купить продукты и что-то для машины, и обещали вернуться к ужину. Кэрроту поручили присмотреть за Блу и подготовить всё к их приезду, и он, как старший, чувствовал ответственность.
— Блу, — позвал он, садясь и отряхивая траву с колен, — скоро мама с папой приедут. Давай я пойду накрою на стол, а ты поиграй тут во дворе, хорошо? Только не уходи далеко, ладно?
Блу тут же вскочил на ноги, его глаза загорелись от радости, и он захлопал в ладоши.
— Мама! Папа! — закричал он, подпрыгивая на месте. — Я… я встлечу их! — он показал пальцем на дорогу, и его улыбка была такой широкой, что Кэррот не смог сдержать смех.
— Хорошо, встречай, но только во дворе, понял? — строго сказал Кэррот, поднимая палец, чтобы подчеркнуть свои слова. — Не выходи на дорогу, Блу. Обещаешь?
— Обещаю! — звонко ответил Блу, кивая так энергично, что его кудри снова запрыгали.
Кэррот улыбнулся, потрепал его по голове и направился к дому, бросив последний взгляд на брата. Блу уже схватил свой трёхколёсный велосипед — ярко-красный, с потёртой наклейкой в виде звёздочки на руле, — и принялся кататься по двору, напевая что-то невнятное, но очень радостное. Кэррот почувствовал тепло в груди: всё было хорошо, всё было под контролем.
Он вошёл в дом через заднюю дверь, которая вела прямо на кухню, и сразу принялся за дело. Кухня была небольшой, но уютной: деревянный стол, покрытый клетчатой скатертью, четыре стула с потёртыми сиденьями, старый холодильник, который гудел, как трактор, и полки, заставленные банками с домашними соленьями. На плите стояла сковородка с картофельным пюре и котлетами, которые мама оставила утром, и Кэррот включил газ, чтобы разогреть еду. Он достал из шкафа тарелки — белые, с голубым ободком, слегка потрескавшиеся от времени, — и начал расставлять их на столе, напевая под нос песенку, которую они с Блу сочинили на прошлой неделе.
«Мы — рыцари, мы — короли, мы строим замки из земли… — звучало в его голове, и он улыбался, представляя, как Блу сейчас катается на велосипеде и ждёт родителей».
Кэррот аккуратно разложил ложки и вилки, поставил в центр стола кувшин с компотом, который мама сварила накануне, и даже достал салфетки, сложив их треугольниками, как учила мама. Он хотел, чтобы всё было идеально, чтобы родители, вернувшись, похвалили его за то, какой он ответственный. Разогрев еду, он помешивал пюре деревянной ложкой, вдыхая тёплый запах, и уже представлял, как они все сядут за стол, будут смеяться, а мама расскажет, что купила в городе.
Но вдруг его мысли прервал резкий, пронзительный звук — визг шин по асфальту, такой громкий, что Кэррот замер, а ложка выпала из его руки, звякнув о край сковородки.
Он повернулся к окну, его сердце заколотилось, и тут же раздался ещё один звук — оглушительный удар, от которого задрожали стёкла. Кэррот почувствовал, как кровь отхлынула от лица, и, не раздумывая, бросился к двери, распахнув её с такой силой, что она ударилась о стену. Он выбежал на крыльцо, его глаза метались по двору, и первое, что он увидел, заставило его сердце остановиться: Блу, его маленький Блу, стоял посреди проезжей части на своём трёхколёсном велосипеде, его светлые кудри развевались на ветру, а лицо было перепуганным, но невредимым. Рядом с ним, на асфальте, тянулся чёрный тормозной след, огибающий Блу с одной стороны, — следы шин, которые резко свернули, чтобы не сбить его.
Кэррот перевёл взгляд дальше, и его мир рухнул.
На обочине, в нескольких метрах от Блу, стояла машина их родителей — старый синий "Форд", который отец так любил чинить по выходным. Машина врезалась в фонарный столб, её передняя часть была смята, как консервная банка, а капот задрался вверх, обнажая двигатель. Столб накренился, его основание треснуло, и провода, свисавшие сверху, искрили, издавая зловещий треск.
Кэррот замер, его ноги словно приросли к земле, а дыхание застряло в горле. Он видел, как мама и папа, зажатые в машине, пытались выбраться: мама билась в окно со стороны пассажира, её лицо было искажено ужасом, а папа, с окровавленным лбом, пытался открыть дверь со своей стороны, но она не поддавалась.
— Кэррот! — закричала мама, её голос был полон паники, и она колотила по стеклу, оставляя на нём кровавые следы от разбитых пальцев. — Кэррот, помоги! Бери Блу и беги! — её глаза, полные слёз, нашли его, и в них было столько страха, что Кэррот почувствовал, как его тело сковал ледяной ужас.
— Мама… — прошептал он, но его голос был таким тихим, что его заглушил треск искр.
Он хотел бежать к ним, хотел что-то сделать, но его ноги не слушались. Он стоял, как вкопанный, его глаза расширились, а сердце колотилось так сильно, что казалось, оно разорвёт грудную клетку. Папа, всё ещё пытаясь открыть дверь, повернулся к нему, и его лицо, покрытое кровью, исказилось от боли.
— Кэррот, бери брата! Уходите! — крикнул он, его голос сорвался, и он закашлялся, задыхаясь от дыма, который начал подниматься из-под капота.
Кэррот видел, как из двигателя вырвалось первое пламя — маленькое, но яркое, и оно начало быстро распространяться, пожирая металл и пластик. Запах бензина ударил в нос, едкий и удушливый, и Кэррот почувствовал, как его горло сжалось.
— Папа… — его голос дрожал, и он сделал шаг вперёд, но тут же остановился, когда пламя вспыхнуло сильнее, охватывая переднюю часть машины.
Мама закричала.
Громко.
Срывая голос.
Её крик был таким пронзительным, что он резанул Кэррота по сердцу, как нож. Она всё ещё билась в окно, её руки были в крови, а стекло начало трескаться под её ударами, но не поддавалось. Папа, сгорбившись, пытался вытащить её, но его движения становились всё слабее, а дым, чёрный и густой, заполнял салон, заставляя его задыхаться.
— Кэррот! — крикнула мама снова, и её голос был полон отчаяния. — Бери Блу! Беги! — она посмотрела на него в последний раз, и в её глазах было столько любви и страха, что Кэррот почувствовал, как слёзы обожгли его щёки.
Он хотел броситься к ней, хотел вытащить её, но его тело не слушалось. Он был слишком напуган, слишком мал, слишком беспомощен.
И тут раздался взрыв.
Оглушительный, раскатистый, он разорвал тишину вечера, и Кэррот инстинктивно закрыл глаза, чувствуя, как жар опалил его лицо. Он услышал, как стекло разлетелось вдребезги, как металл заскрежетал, сминаясь под давлением, и как крики его родителей оборвались, сменившись жутким треском огня. Когда он открыл глаза, машина была охвачена пламенем — ярким, яростным, которое пожирало всё на своём пути. Кэррот видел, как фигуры его родителей, всё ещё различимые в салоне, дёрнулись в последний раз, а затем исчезли в огне, превратившись в тёмные силуэты, окружённые оранжевыми языками пламени. Запах горящего металла, бензина и чего-то ещё — едкого, тошнотворного, что Кэррот не мог определить, — заполнил воздух, и он почувствовал, как его желудок сжался.
Он не сдвинулся с места.
Его ноги словно приросли к земле, его руки висели вдоль тела, а глаза, полные ужаса, не могли оторваться от горящей машины. Он слышал, как пламя ревело, как трещали провода над головой, как где-то вдалеке залаяла собака, но всё это было словно в другом мире. Его разум отказывался принимать то, что он видел. Мама и папа… Они были там, они звали его, они просили о помощи, а он… он ничего не сделал. Он просто стоял и смотрел, как они сгорают заживо, как их крики тонут в рёве огня, как их жизнь угасает прямо у него на глазах.
— Кэлл… — раздался тихий, дрожащий голосок, и Кэррот вздрогнул, резко повернув голову. Блу всё ещё стоял посреди дороги, его маленькие ручки сжимали руль велосипеда, а глаза, полные слёз, смотрели на горящую машину. Он не понимал, что происходит, но чувствовал, что что-то ужасное, и его личико исказилось от страха. — Кэлл… мама… папа… — он всхлипнул, и его голос сорвался, а слёзы покатились по щекам.
Кэррот хотел подбежать к Блу, хотел обнять его, сказать, что всё будет хорошо, но его тело всё ещё не слушалось. Он стоял, как статуя, его глаза метались между братом и горящей машиной, а в голове билась одна мысль: «Я не помог… Я не помог… Они звали меня, а я не помог…». Его руки дрожали, его дыхание стало прерывистым, и он почувствовал, как слёзы хлынули из глаз, горячие и солёные, стекая по щекам и падая на землю.
Я не помог, я не помог…
Огонь всё ещё ревел, пожирая машину, и Кэррот видел, как металл начал плавиться, как стекло лопалось от жара, как чёрный дым поднимался в небо, закрывая собой закатное солнце. Он слышал, как где-то вдалеке завыли сирены, как соседи начали выбегать из домов, крича и зовя на помощь, но всё это было словно в тумане. Его мир сузился до горящей машины, до криков его родителей, которые всё ещё звучали в его ушах, до маленького Блу, который плакал посреди дороги, и до его собственного ужаса, который сковал его, как цепи.
Я не помог, я не помог, я не помог…
Он не знал, сколько времени прошло — минуты, часы, вечность, — но когда пожарные наконец приехали, от машины осталась только дымящаяся груда металла. Кэррот всё ещё стоял на крыльце, его лицо было мокрым от слёз, а глаза — пустыми, словно из них выжгли всю жизнь. Блу, которого один из соседей оттащил с дороги, сидел на траве, обхватив колени руками, и тихо всхлипывал, зовя маму и папу. Кэррот не смог к нему подойти. Он не смог даже пошевелиться. Он просто стоял и смотрел, как пожарные тушат огонь, как скорая уезжает, не забрав никого, как соседи шепчутся, бросая на него жалостливые взгляды.
Не помог, не помог…
Я такой жалкий…
Я не помог им…
В тот день Кэррот потерял всё: своих родителей, свой дом, своё детство. И в тот день он впервые почувствовал, что такое настоящая беспомощность — чувство, которое будет преследовать его всю жизнь.
Кэррот замолчал, и его последние слова — «Я просто стоял и смотрел, как они сгорают…» — повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец, и острые, как осколки стекла. Его голос, до этого холодный и отстранённый, дрогнул на последнем слове, и он опустил голову, пряча лицо в тени, словно хотел скрыться от того, что только что рассказал. Его пальцы, сцепленные в замок, побелели от напряжения, а плечи сгорбились, будто на них легла вся тяжесть той ночи, которую он пережил в девять лет.
В маленькой гостиной Ники воцарилась тишина — такая густая, что, казалось, её можно было потрогать. Она обволакивала всё: старый диван, на котором сидели Фэлл и Санс, потёртое кресло, где сжалась Николь, журнальный столик с остывшими кружками кофе, даже свет лампы, который теперь казался тусклым, почти серым, словно само тепло покинуло комнату.
Фэлл сидел неподвижно, его руки, до этого сжимавшие подлокотники дивана, медленно разжались, и пальцы безвольно легли на колени. Его лицо, обычно резкое, с твёрдо сжатой челюстью, теперь выглядело потерянным, почти растерянным. Он знал, что родители Кэррота и Блу погибли в автокатастрофе — это была семейная история, о которой говорили шёпотом, но таких подробностей… Он никогда не представлял, что всё было так. Что Кэррот, его кузен, которого он всегда считал скрытным, но сильным, стоял и смотрел, как его родители сгорают заживо, как их крики тонут в рёве огня, как его маленький брат плачет посреди дороги. Тёмные и обычно полные холодной решимости глаза Фэлла, теперь блестели от подступивших слёз, и он отвернулся к окну, чтобы никто не заметил.
За стеклом было темно, только слабый свет фонаря падал на мокрый асфальт, и татуированный смотрел на эту точку света, словно она могла увести его от того ужаса, который он только что услышал. Он хотел что-то сказать, хотел встать, обнять кузена, но слова застряли где-то глубоко, и он просто сидел, чувствуя, как его собственные воспоминания — холодная комната, крики отца, запах крови — всплывают на поверхность, смешиваясь с рассказом Кэррота.
Санс выглядел так, будто его ударили. Его обычная улыбка, та, что всегда была на его лице, даже в самые тяжёлые моменты, исчезла, сменившись маской шока и боли. Его руки, сжимавшие кружку с карикатурным кроликом, замерли, и он медленно поставил её на столик, словно боялся, что любое движение нарушит эту тишину. Его глаза, обычно искрящиеся лёгкостью, теперь были пустыми, и он смотрел на Кэррота, но не видел его — перед его внутренним взором стояла та картина: горящая машина, крики родителей, маленький Блу на дороге, и Кэррот, девятилетний мальчик, который не смог ничего сделать.
Санс знал, что такое потеря, знал, что такое чувство вины, но то, что пережил Кэррот… Это было за гранью. Его пальцы задрожали, и он сжал их в кулаки, чтобы скрыть это, но его дыхание стало прерывистым, почти судорожным. Комик хотел сказать что-то, хотел пошутить, как всегда, чтобы разрядить атмосферу, но его горло было сухим, а язык словно прилип к нёбу. Он бросил взгляд на Нику, надеясь, что она найдёт слова, но её лицо заставило его сердце сжаться ещё сильнее.
Ника сидела в своём кресле, поджав ноги под себя, и её руки, всё ещё сжимавшие кружку с лисьей мордочкой, дрожали так сильно, что кофе выплеснулся на её колени, оставляя тёмное пятно на джинсах. Она не заметила этого. Её губы дрожали, и девушка прикусила их, чтобы не разрыдаться, но слёзы всё равно катились по её щекам, горячие и солёные, падая на её руки. Николь представляла Кэррота — маленького, напуганного, беспомощного, — и её сердце разрывалось от боли за него. Она знала, что такое травма, знала, что такое чувство вины, но то, что он пережил… Это было немыслимо. Её грудь сжималась, дыхание стало тяжёлым, и Осло почувствовала, как её собственные воспоминания — крики матери, запах больничного коридора, ощущение одиночества — всплывают на поверхность, смешиваясь с рассказом Кэррота. Ника хотела обнять его, хотела сказать, что он не виноват, что он был всего лишь ребёнком, но её голос пропал, растворился в этой тишине, которая была громче любого крика.
Воздух в комнате стал тяжёлым, почти удушливым, пропитанным запахом остывшего кофе, сыростью от дождя за окном и чем-то ещё — неосязаемым, но ощутимым, как эхо той ночи, которую Кэррот только что описал. Свет лампы с жёлтым абажуром падал на пол, но теперь он казался холодным, и тени, которые он отбрасывал, были длинными и зловещими, словно призраки прошлого Кэррота заполнили эту маленькую гостиную. За окном ветер шелестел листьями, и этот звук, тихий и монотонный, был единственным, что нарушало тишину, пока все трое — Фэлл, Санс и Ника — сидели, погружённые в свои мысли, в свой шок, в свою боль.
Фэлл сжал кулаки, его ногти впились в ладони, и он почувствовал, как по его щеке скатилась одинокая слеза, но он не стал её вытирать. Он не мог. Его разум всё ещё был там, в той ночи, с Кэрротом, с Блу, с их родителями, и он чувствовал, как его собственная броня, которую он строил годами, трескается под этой тяжестью. Санс, сидящий рядом, опустил голову, его чёлка упала на глаза, и он сжал губы, чтобы не дать себе разрыдаться. Его руки всё ещё дрожали, и он спрятал их под бёдра, чтобы никто не заметил. Он не мог смотреть на Кэррота — не потому, что не хотел, а потому, что боялся, что его взгляд выдаст ту боль, которую он сейчас чувствовал. Ника, всё ещё сжимая кружку, медленно поставила её на столик, и её движение было таким тихим, что звук едва достиг ушей остальных. Она вытерла щёки рукавом, но слёзы продолжали течь, и её грудь вздымалась от прерывистого дыхания.
Тишина длилась долго — минуты, которые казались часами, — и каждый из них был погружён в свои мысли, в свои воспоминания, в тот ужас, который Кэррот только что описал. Никто не мог найти слов, никто не мог даже пошевелиться, словно любое движение могло разрушить этот хрупкий момент, эту связь, которая возникла между ними через боль Кэррота.
Но наконец Ника, собрав остатки сил, подняла голову, её глаза, полные слёз, нашли Кэррота, и она, с трудом выдавливая слова, дрожащим голосом спросила:
— А… а что было дальше?
Кэрр вздрогнул, словно его ударили, а потом приподнял голову так, что его лицо снова озарила лампа, таким слабым и тусклым светом, что ощущение его собственной беспомощности усилилось в два раза. Его глаза были пустыми, как и всегда, и Нике впервые подумалось, что теперь она знает, почему. Девушка попыталась сложить догадку, скрестить её из своих прошлых выводов с тем, что она сейчас услышала, но быстро отбросила прочь эту идею. Голова была пустая, думать совсем не хотелось. Перед глазами только Кэрр, спокойный и холодной, почти неживой. И если бы не этот чертов тёплый оттенок света от лампы он бы и вовсе сошел за мертвеца — бледный, поникший, уставший…
— А дальше… — начал Кэррот с хрипотцой в голосе. — Дальше стало ещё сложнее.
После той ночи, когда огонь пожрал их родителей, а вместе с ними и их детство, Кэррот и Блу остались одни — два маленьких мальчика, потерянные в мире, который вдруг стал слишком большим и слишком холодным.
Их забрала к себе тётя по линии матери, Элис, женщина с усталыми глазами и натянутой улыбкой, которая пахла цветочными духами и сигаретами. Она жила в городе, в небольшой, но опрятной квартирке на третьем этаже старого кирпичного дома: две комнаты с выцветшими обоями, узкая кухня с потрескавшимся линолеумом, ванная, где вечно тек кран, и балкон, заваленный коробками с ненужным хламом.
Элис не была плохой — она не кричала на мальчиков, не поднимала на них руку, не вымещала на них свою злобу, но и не любила их. Она просто… не замечала. Её жизнь крутилась вокруг попыток устроить личное счастье: она приводила домой мужчин, разных, но похожих в своей ненадёжности, — то автомеханика с сальными руками, то бармена с татуировкой на шее, то офисного клерка с вечно потным лбом. Она смеялась с ними, готовила им ужин, надевала своё лучшее платье, но каждый раз всё заканчивалось одинаково: мужчины уходили, едва узнавали, что Элис — опекун двух мальчиков. Никто не хотел брать на себя ответственность за Кэррота и Блу, и Элис, срываясь в истерику, плакала в своей комнате, запирая дверь, а потом выходила с покрасневшими глазами и молча готовила ужин, не глядя на племянников. Она не винила их вслух, но её молчание было красноречивее любых слов.
Кэррот, которому было всего девять, когда они переехали к тёте, сначала пытался держаться. Он всё ещё был старшим братом, тем самым рыцарем, который защищал своего короля Блу. Он помогал ему чистить зубы, завязывал шнурки на его кроссовках, читал ему сказки перед сном, даже если его собственный голос дрожал от усталости. Но с каждым годом что-то внутри Кэррота ломалось, медленно, но неотвратимо, как трещина в стекле, которая с каждым днём становится всё глубже. Он видел, как Блу растёт, как его светлые кудри становятся длиннее, как его улыбка остаётся такой же яркой, несмотря на всё, и это убивало Кэррота.
Потому что Блу не помнил.
Он ничего не помнил.
Его психика, защищая его детское сознание, стёрла ту ночь из памяти: он не помнил, как выехал на дорогу, не помнил визг шин, не помнил криков родителей, не помнил огня. Он знал, что мама и папа умерли, но для него это было абстрактным понятием, чем-то далёким, что он не мог почувствовать. А Кэррот помнил всё: каждый звук, каждый запах, каждый крик. И с каждым днём, глядя на Блу, он всё сильнее разрывался между двумя огнями.
Одна часть его кричала, что виноват Блу.
Если бы он не выехал на дорогу, если бы послушался, если бы сдержал своё обещание… Их родители были бы живы. Кэррот представлял, как они все сидят за столом, как мама смеётся, как папа рассказывает истории про свою работу, как Блу тянется за добавкой пюре, и эти образы резали его сердце, как нож.
Но другая часть, более тихая, но такая же сильная, напоминала ему, что Блу был всего лишь ребёнком. Ему было четыре. Он не понимал, что делает. Он не виноват. И Кэррот ненавидел себя за то, что всё равно винил его, за то, что не мог остановить эту мысль, которая жгла его изнутри, как раскалённый уголь.
С годами Кэррот становился всё более отстранённым. В десять лет он ещё пытался быть братом: он учил Блу кататься на велосипеде, держа его за сиденье, чтобы тот не упал, и смеялся, когда Блу радостно кричал: «Кэлл, я еду!». Он провожал его в детский сад, держа за руку, и ждал у ворот, пока Блу не выбежит с рисунком в руках, чтобы показать ему. Но к одиннадцати годам что-то изменилось. Кэррот начал замечать, как Блу смотрит на него с обожанием, как тянется к нему, как зовёт его играть, и это стало невыносимо. Каждый раз, когда Блу улыбался, Кэррот видел ту ночь: горящую машину, крики родителей, свои собственные неподвижные ноги.
Он начал отстраняться.
Сначала незаметно: меньше разговаривал, реже улыбался, чаще молчал, когда Блу звал его. К двенадцати годам он стал уходить из дома, возвращаясь только вечером, когда тётя Элис уже спала, а Блу сидел в их общей комнате, рисуя или играя с машинками. Кэррот находил себе компанию на улице — старших ребят, которые курили за углом и учили его плохим словам, или просто бродил по городу, часами сидя на скамейке у реки, глядя на воду и пытаясь заглушить голоса в своей голове.
Блу, которому не хватало внимания, тянулся к брату всё сильнее. Он не понимал, почему Кэррот стал таким холодным, почему перестал играть с ним, почему запирается в их комнате, оставляя его одного. Он стучал в дверь, звал его, просил поиграть, но Кэррот либо молчал, либо отвечал коротко и резко: «Отстань, Блу». И каждый раз, когда Блу уходил, опустив голову, Кэррот чувствовал, как его одолевает страх. Он боялся, что если позволит себе сблизиться с Блу, то эта боль, эта вина, этот огонь, который всё ещё горел в его памяти, вырвется наружу и сожжёт их обоих.
Однажды, когда Кэрроту было тринадцать, а Блу — восемь, Блу попытался подойти к нему с рисунком, который он сделал в школе: на листе были изображены два мальчика, держащиеся за руки, и надпись «Кэрр и Блу». Он протянул рисунок брату, его глаза сияли надеждой, но Кэррот, который в тот день вернулся после очередной ссоры с уличными ребятами, только бросил взгляд на бумагу и холодно сказал: «Я не хочу это смотреть». Блу замер, его улыбка медленно сползла с лица, и он ушёл в угол комнаты, сжимая рисунок в руках, пока слёзы не начали капать на бумагу, размывая карандашные линии. Кэррот, сидя на своей кровати, слышал его тихие всхлипы, и его собственное сердце разрывалось от боли, но он не подошёл.
Он не мог.
Он боялся, что если позволит себе почувствовать эту любовь, эту близость, то не сможет больше держать в себе тот огонь, который сжигал его изнутри.
К пятнадцати годам Кэррот окончательно замкнулся. Он стал тенью самого себя: высокий, худой, с тёмными кругами под глазами и вечно опущенным взглядом. Он уходил из дома с утра, возвращался поздно, пахнущий сигаретами и дешёвым пивом, которое ему покупали старшие ребята. Он почти не разговаривал с Блу, а если и говорил, то его слова были резкими, холодными, как лезвие. Блу, которому исполнилось десять, всё ещё пытался достучаться до брата, но его попытки становились всё более отчаянными, а надежда в его глазах — всё более тусклой.
В тот вечер Кэррот вернулся домой позже обычного. Было уже за полночь, и в квартире было тихо, только свет в их комнате горел, отбрасывая слабый жёлтый отблеск в коридор. Кэррот вошёл, бросив рюкзак на пол, и замер, увидев Блу. Мальчик сидел на своей кровати, поджав ноги под себя, и держал в руках старую фотографию — их семью, сделанную за год до той ночи. На фото они все улыбались: мама, папа, Кэррот и маленький Блу, сидящий на коленях у отца. Блу поднял голову, его голубые глаза были полны слёз, но в них всё ещё горела надежда.
— Кэрр… — тихо позвал младший. В его голосе было столько отчаяния и любви, что Кэррот невольно остановился. Блу соскользнул с кровати, босиком подбежал к брату и схватил его за рукав, сжимая ткань так сильно, что его пальцы побелели. — Кэрр, пожалуйста… Поговори со мной. Я… я скучаю… Ты… ты всегда уходишь, а я… я хочу, чтобы мы… как раньше… — его голос сорвался, и он всхлипнул, опустив голову, чтобы скрыть слёзы. — Я… я нарисовал нам замок… Как тогда. Помнишь? Мы… мы были рыцари… Ты… ты был мой рыцарь… — он поднял взгляд, и его глаза, полные слёз, смотрели на Кэррота с такой мольбой, что тот почувствовал, как внутри него что-то с пронзительным уханьем рухнуло вниз.
Кэрр стоял, как вкопанный, его руки висели вдоль тела, а взгляд был прикован к Блу. Он видел его слёзы, слышал его дрожащий голос, чувствовал, как его маленькие пальцы сжимают его рукав, и это разрывало его на части. Он хотел обнять его, хотел сказать, что всё будет хорошо, хотел вернуться в те дни, когда они строили песочные замки и смеялись до слёз, но он не мог.
Голос в его голове, тот самый, который кричал, что виноват Блу, становился всё громче, заглушая всё остальное.
— Блу… — начал Кэррот, и его голос был хриплым, почти чужим. Он сглотнул, пытаясь подобрать слова, но они застревали в горле, как камни. — Я… я не могу… Я…
— Почему? — всхлипнул Блу, поднимая голову. Его глаза, полные слёз, были такими большими, такими невинными, что Кэррот почувствовал, как его собственные слёзы подступили к глазам. — Почему ты… ты не любишь меня больше? Я… я плохой? Я… я что-то сделал? Кэрр, пожалуйста… Я… я хочу, чтобы ты… чтобы ты был со мной… — он прижался к брату, обнимая его за талию, его маленькие руки дрожали, а слёзы капали на рубашку Кэррота, оставляя тёмные пятна.
Кэрр хотел обнять Блу, хотел сказать, что любит его, что он не плохой, что он — его маленький король, его сокровище, но голос в его голове кричал всё громче: «Это его вина… Если бы он не выехал на дорогу… Они были бы живы…». И этот голос, этот огонь, который сжигал его изнутри, стал невыносимым. Кэррот сжал кулаки, его ногти впились в ладони, и он почувствовал, как ярость, смешанная с болью, накатывает на него, как волна.
— Отстань, Блу! — он оттолкнул брата, так сильно, что тот отшатнулся назад, чуть не упав.
Блу замер, его глаза расширились от шока, и слёзы хлынули с новой силой. Кэррот увидел это, увидел, как лицо брата исказилось от боли, и почувствовал, как к горлу подступает холодный, склизкий и противный ужас.
— Я… я не хочу с тобой говорить! Оставь меня в покое! — он повернулся, чтобы уйти, но Блу снова схватил его за рукав, его маленькие пальцы дрожали, но держали крепко.
— Кэрр, пожалуйста… — прошептал Блу. — Я… я люблю тебя… Ты… ты мой брат… Не уходи…
Кэррот замер, его дыхание стало прерывистым. Он посмотрел на брата, на его заплаканное лицо, на его дрожащие руки, на его глаза, полные отчаяния и надежды. И в этот момент он понял, что становится монстром. Он, Кэррот, который обещал защищать своего короля, который был его рыцарем, теперь причинял ему боль. Он видел, как Блу смотрит на него, как ждёт, как надеется, и это убивало его.
— Я… я не могу, Блу… — прошептал Кэррот, выдергивая руку из хватки брата.
Кэрр повернулся и быстро пошёл к своей кровати, схватив наушники, чтобы отгородиться от всего. Он упал на матрас, натянул наушники на голову и закрыл глаза, но слёзы всё равно текли по его щекам, горячие и солёные, падая на подушку. Он слышал, как Блу всхлипывает в углу комнаты, слышал, как он зовёт его, но не мог ответить.
Он не мог.
В тот момент Кэррот окончательно решил, что должен нести это в одиночку. Если ему суждено умирать, если ему суждено рассыпаться морально, то пусть это будет только его бремя. Он не позволит этому огню, этой боли, этой вине коснуться Блу. Он будет держать это в себе, даже если это убьёт его. Потому что Блу — его маленький король, его сокровище, его единственный свет в этом тёмном мире, и Кэррот скорее умрёт, чем позволит этому свету погаснуть.
Слова Кэрра о том, как он оттолкнул Блу, как решил нести свою боль в одиночку, чтобы защитить брата, повисли в воздухе, тяжёлые, но с привкусом чего-то нового — честности, уязвимости, которую он так долго прятал. Его голос, хриплый от эмоций, всё ещё звучал в ушах. Гостиная Ники казалась теперь не просто комнатой, а пространством, где время остановилось, где прошлое Кэррота ожило, заполнив каждый угол своим жаром и дымом.
Фэлл сидел, опустив голову, его руки сжимали колени так сильно, что костяшки побелели. Его тёмные глаза, обычно полные холодной решимости, теперь были затуманены, и он смотрел в пол, словно боялся поднять взгляд и встретиться с Кэрротом. Рассказ кузена о том, как он отстранился от Блу, как винил его, но не мог ненавидеть, как решил нести всё в одиночку, объяснял многое: его холодность, его отстранённость, его привычку наблюдать, а не участвовать. Фэлл всегда считал Кэррота сильным, но теперь он видел, что эта "сила" была маской, за которой скрывалась боль, такая же глубокая, как его собственная. Он хотел что-то сказать, хотел поддержать, но слова застряли где-то глубоко, и он просто молчал, чувствуя, как его собственные воспоминания — запах крови, заплаканные глаза маленького Эджи, звук шагов отца, уходящего из дома, — всплывают на поверхность, смешиваясь с рассказом Кэррота.
Санс выглядел так, будто его только что ударили под дых. Его руки лежали на коленях, и он слегка дрожал, хотя пытался это скрыть. Его глаза, обычно искрящиеся лёгкостью, были пустыми, и он смотрел на Кэррота, но его взгляд был расфокусированным. Санс понимал, почему Кэррот стал таким: его холодность, его привычка держать всех на расстоянии, его наблюдательность — всё это было защитой, способом не дать боли вырваться наружу. Санс вспомнил, как сам прятал свою боль за шутками, и это узнавание резануло его, как нож.
Ника сидела в своём кресле в том же положении, почти не двигаясь. Её глаза, красные от слёз, были задумчивыми, и она смотрела на Кэррота, но её взгляд был мягким, полным сочувствия и понимания. Николь пыталась подобрать слова, которые могли бы поддержать его, которые могли бы показать, что она рядом, что он не один, но её разум был пустым, а сердце — переполненным. Девушка понимала Кэррота лучше, чем кто-либо в этой комнате: его чувство вины, его одиночество, его страх причинить боль близким — всё это было ей знакомо. Она сама винила себя за то, что не ушла от своего бывшего раньше, сама боялась близости, боялась, что её боль навредит тем, кого она любит. Но она не знала, как сказать это, как выразить, чтобы он почувствовал её поддержку.
Но вдруг Кэррот заговорил сам. Его голос, хриплый и тихий, разрезал тишину, как нож, и все трое вздрогнули, поднимая на него взгляды. Он сидел, слегка сгорбившись, его руки всё ещё были сцеплены в замок, но теперь он смотрел в пол, словно боялся встретиться с их глазами.
— Знаете… я долго думал, почему решил рассказать это именно сейчас, — начал Кэрр, и его голос дрожал, но в нём была честность, такая редкая для него, что Ника невольно подалась вперёд, её глаза расширились, и она сжала руки, чтобы не дрожать. — После того, как ты, сахарок, отчитала меня… я ушёл. Я бродил по городу всю ночь, пытаясь понять, что ты имела в виду, почему твои слова так сильно задели меня. Я ведь всегда думал, что я… ну, что я справляюсь. Что я нашёл способ жить — просто существовать, не думать, не чувствовать, просто… наблюдать. Я смотрел на вас всех, на Фэлла, на Санса, на Блу, на тебя… и думал, что это нормально. Что это мой способ выжить. Но ты… ты сказала, что это не жизнь, а бегство, и… чёрт, это было как удар под дых.
Фэлл слегка вздрогнул, услышав эти слова, и его взгляд, до этого прикованный к полу, медленно поднялся к Кэрроту. Он вспомнил, как сам убегал от своей боли, как прятался за своей холодностью, как срывался на Эджи в особо трудные моменты, и слова Кэрра эхом отозвались в его сердце.
Санс сжал губы, его руки всё ещё дрожали, но он слегка наклонился вперёд, словно хотел быть ближе к кузену, словно хотел показать, что он здесь, что он слушает.
Кэррот продолжил, его голос стал чуть громче, и он наконец поднял голову, его тёмные глаза блестели от слёз, но в них было что-то тёплое, что-то, чего они никогда раньше не видели.
— Я понял, что ты права, — губы Кэрра дрогнули в слабой, почти горькой улыбке. — Я прятался. Я прятался от всего — от Блу, от вас, от самого себя. Я думал, что если не буду чувствовать, если не буду жить по-настоящему, то эта боль… этот огонь… он не вырвется наружу. Но он всё равно сжигал меня, каждый день, каждую ночь. И когда я увидел тебя, сахарок… я увидел в тебе то же самое. Я понял, что у нас общая боль. Ты винишь себя за то, что не ушла раньше, за то, что позволила другим сломать тебя, а я виню себя за то, что не смог ничего сделать тогда, когда это было нужнее всего. Мы оба сгорели, но ты пыталась бороться. Ты искала смысл, искала себя, даже если не знала, как. А я просто сдался.
Ника понимала, о чём он говорит: её вина, её одиночество, её борьба — всё это было ей знакомо, и то, что Кэррот увидел это, то, что он понял её, заставило девушку почувствовать, что она не одна. Николь сжала руки сильнее, её ногти впились в ладони, но она не отводила взгляд, боясь пропустить хоть слово.
— И я пытался заразить тебя своим способом жить, — продолжил Кэррот. — Я видел, как ты борешься, как ты ищешь, и это пугало меня. Потому что я давно забыл, как это — хотеть жить. И я подумал… если я смогу научить тебя просто существовать, как я, то, может, мне будет не так одиноко. Я шутил, превращал всё в хаос, делал твою жизнь интереснее, чтобы ты забыла про свои поиски, про свою боль… И ты поддалась, на какое-то время. Мы сидели на подоконнике, смотрели на звёзды, и ты смеялась, когда я придумывал дурацкие истории про созвездия… Помнишь, как я сказал, что Большая Медведица — это просто большая ложка, которой кто-то забыл помешать суп? — он усмехнулся. Эта усмешка была такой знакомой, такой "кэрротовской", что Ника невольно улыбнулась, а Санс, услышав это, слегка расслабился, его губы дрогнули в слабой улыбке.
Фэлл, всё ещё молчащий, почувствовал, как его плечи слегка опустились, и напряжение, которое сжимало его грудь, немного ослабло. Эта шутка, такая простая, но такая живая, напомнила ему, что Кэррот всё ещё здесь, что он не сломался окончательно, что в нём всё ещё есть свет, даже если он сам этого не видит.
— Но потом… потом был тот концерт, — его голос стал мягче, почти мечтательным. — Ты танцевала, сахарок, и ты была такой живой. Ты смеялась, твои глаза сияли, и я впервые за долгое время почувствовал, что я тоже живой. Я смотрел на тебя и вспоминал, как танцевал с Блу во дворе, как мы смеялись, как я был счастлив… И я понял, что хочу этого. Хочу быть живым, а не просто существовать. Но я сопротивлялся. Я до последнего сопротивлялся, потому что боялся. Боялся, что если начну работать над собой, если начну чувствовать, то этот огонь… он сожжёт меня окончательно. Я думал, что лучше остаться в своей скорлупе, в своей пустоте, чем рискнуть и сгореть. Но ты сломала эту скорлупу. Ты отчитала меня, и твои слова… они были как зеркало. Я увидел себя — пустого, трусливого, прячущегося. И я понял, что устал. Устал держать всё в себе, устал подглядывать за чужими жизнями, устал быть тенью.
Ника видела, как Кэррот смотрит на неё, видела слёзы в его глазах, видела его уязвимость, и это было так ново, так трогательно, что она не могла отвести взгляд. Она понимала, что он говорит правду, понимала, что он открывается ей, и это было больше, чем девушка могла ожидать.
— Я долго думал после того дня, когда приходил в крайний раз. Я бродил по городу, сидел на той скамейке у реки, где всегда прячусь, и… я плакал. Впервые за… я даже не помню, сколько лет. Я плакал, потому что понял, что хочу жить. Не существовать, а жить. И ты показала мне, что это возможно. Ты борешься, ты ищешь, ты чувствуешь, даже если это больно, и я завидую тебе, сахарок. Завидую твоей смелости, твоей силе. И я хочу научиться у тебя. Я устал быть тенью, устал прятаться, устал держать этот огонь в себе. Я хочу попробовать. Даже если это страшно, даже если я сгорю… я хочу попробовать.
Он замолчал на секунду, его дыхание было прерывистым. Кэрр наконец улыбнулся — настоящей, искренней улыбкой, которая осветила его лицо, сделав его моложе, живее. Он посмотрел на Нику, его глаза блестели, и в них было столько тепла, столько надежды, что она почувствовала, как её собственное сердце забилось чаще от облегчения.
— Так что… сахарок, — Кэрр звучал насмешливо, но в этой насмешке была нежность, такая знакомая, такая привычная, такая свойственная ему. — Не могли бы вы, ваша светлость, помочь бедному рыцарю заново научиться жить? А то, знаешь, я как тот дракон из сказки — всё сжигаю, а потом сижу в пепле и думаю, что это нормально. Но, кажется, мне пора перестать быть драконом и стать… ну, хотя бы человеком, а?
Губы Николь дрогнули. Она посмотрела на Кэррота, на его улыбку, на его глаза, и впервые за этот вечер почувствовала, что всё будет хорошо. Фэлл, услышав шутку, слегка усмехнулся, его плечи окончательно расслабились, и он вытер щёки рукавом, чтобы скрыть слёзы. Санс, всё ещё молчащий, улыбнулся шире, его глаза блестели, но теперь в них была не только боль, но и надежда. Комната, которая до этого была пропитана тяжестью, вдруг стала светлее, словно свет лампы стал теплее, словно тени прошлого Кэррота начали рассеиваться, уступая место чему-то новому, чему-то живому.
Санс первым нарушил тишину. Он откинулся на спинку дивана, его поза стала расслабленной, почти ленивой, и он потянулся, словно только что проснулся после долгого сна. Его глаза, которые до этого были пустыми от шока, теперь снова искрились привычной лёгкостью, но в них всё ещё блестели слёзы — не от боли, а от облегчения. Он хлопнул себя по коленям, издав громкий шлепок, и повернулся к Кэрроту, его губы растянулись в широкой, почти нахальной улыбке.
— Ну ты и выдал, морковка… Я, конечно, знал, что ты у нас мастер драм, но это… это прям уровень «Оскара», знаешь? «Я — дракон, который сжигает всё вокруг», — Санс театрально прижал руку к груди, закатил глаза и изобразил страдальческий вздох, отчего Ника, всё ещё вытирающая слёзы, не смогла сдержать смешок. — Серьёзно, Кэрр, ты бы хоть предупредил, что будешь нас тут всех в слёзы вгонять, я бы попкорн прихватил!
Кэррот фыркнул и откинул чёлку с глаз. Он скрестил руки на груди, притворяясь обиженным, и бросил на Санса насмешливый взгляд.
— Попкорн, говоришь? — по его взгляду было заметно, как сильно он ценит эту лёгкость, которую Санс привнёс в их разговор. — А я думал, ты больше по хот-догам, Санс. Или ты теперь веган? О, подожди, это слишком много усилий для тебя, ты же у нас король лени, да?
Санс рассмеялся, его смех был громким, заразительным, и он откинул голову назад, хлопая себя по коленям. Ника посмотрела на комика, на его улыбку, и подумала, что именно этого ей не хватало — этой лёгкости, этой способности смеяться даже после боли.
— Эй, не начинай, Кэрр! — возмутился парень, но его глаза сияли от веселья. — Я, между прочим, мастер лени с золотой медалью, и ты это знаешь! Но если серьёзно… — он замолчал на секунду, его улыбка стала мягче. Санс смотрел на Кэррота с такой искренностью, что тот невольно замер. — Я рад, что ты рассказал. Правда. Ты всегда был таким… закрытым, знаешь? Как будто ты тут, но не совсем с нами. И я всегда хотел достучаться до тебя, но не знал, как. А теперь я вижу, что ты всё ещё мой братишка, даже если ты и дракон, — он подмигнул с присущей ему легкостью.
Фэлл, который до этого молчал, вдруг фыркнул, и его грубый, хриплый голос разрезал воздух, как лезвие. Он откинулся на спинку дивана, скрестив руки на груди, и бросил на Кэррота насмешливый взгляд, но в его тёмных глазах было что-то тёплое, что-то, что он так редко показывал.
— Дракон, блять, — проворчал татуированный. Пусть и звучало саркастично, но в Фэлле не было злобы, только привычная грубость, которая была его способом скрывать свои чувства. — Ты, Кэрр, больше на ящерицу похож, которая думает, что она дракон. Серьёзно, ты хоть раз в зеркало смотрел? С твоей тощей задницей ты максимум искры пускаешь, а не огонь.
— О, Фэлл, ты прям мастер комплиментов, да? — подхватил Кэррот. — Может, тебе в поэты податься? «Ода тощей заднице Кэррота» — звучит как бестселлер, не находишь?
Ника рассмеялась, её смех был лёгким, звонким. Девушка откинула голову назад, чувствуя, как напряжение, которое сжимало её грудь весь вечер, наконец отпускает. Она посмотрела на Кэррота, на его улыбку, на его глаза, которые теперь сияли, и подумала, что он красив, когда смеётся, когда позволяет себе быть живым. Её собственные мысли закружились в голове, как всегда, раскладывая всё по полочкам: она поняла, что Кэррот, несмотря на всю его боль, всё ещё способен на свет, на тепло, и это было то, что она так ценила в нём. Она решила, что поможет ему, что будет рядом, потому что он заслужил это — заслужил быть живым, заслужил быть счастливым.
— Ну, если Фэлл станет поэтом, то я точно первая в очереди за его книгой, — наконец, подала голос Николь. — Но, Кэрр… — она замолчала на секунду, её глаза стали серьёзнее. — Я правда рада, что ты открылся. И я… я помогу тебе. Мы все поможем, правда ведь? — девушка бросила взгляд на Фэлла и Санса, и её улыбка стала шире, почти озорной. — Даже если Фэлл будет ворчать, а Санс — лениться, мы всё равно команда, да?
— Эй, я не ленюсь, я… экономлю энергию, — глаза Санса сияли от веселья. — Но да, мы команда. И, Кэрр, если тебе надо заново учиться жить, то я, как твой личный гуру лени, могу научить тебя искусству… ну, например, как спать до обеда и не чувствовать себя виноватым.
— О, Санс, ты прям мастер мотивации. Но, знаешь, я, пожалуй, начну с чего-то попроще. Например, с того, чтобы не сжигать всё вокруг, — Кэрр бросил насмешливый взгляд на Фэлла. — Хотя, Фэлл, если я ящерица, то ты кто? Медведь, который думает, что он волк? Потому что твоё ворчание — это прям «гррр, я такой страшный», а на деле ты просто хочешь обнимашки, да?
Фэлл фыркнул, его лицо покраснело от возмущения, но в его глазах было столько веселья, что Ника снова не смогла сдержать смех. Он скрестил руки на груди, его поза стала ещё более нахальной, но его голос, хоть и грубый, был полон заботы.
— Похер, Кэрр, я тебе сейчас покажу, кто тут медведь. Но… блять, если серьёзно… Я горжусь тобой, брат. Ты, сука, сильный, даже если сам этого не видишь. И я… я всегда буду рядом, понял? Даже если ты ящерица, а я медведь, или хер знает кто, — Фэлл замолчал, его лицо стало ещё краснее. Он отвернулся, явно смущённый тем, что сказал что-то настолько искреннее.
— О, Фэлл, ты прям сейчас меня до слёз доведёшь. Но… спасибо. Правда. Я ценю это. И я тоже всегда буду рядом, даже если ты будешь ворчать, как старый дед, — Кэрр подмигнул, а Фэлл лишь закатил глаза.
Ника, всё ещё улыбаясь, посмотрела на них всех, и её мысли закружились в голове, как всегда, раскладывая всё по полочкам. Она видела, как Санс шутит, как Фэлл ворчит, но заботится, как Кэррот смеётся, и это было то, что она так любила в них — их способность быть собой, даже после боли, даже после тьмы.
— Ну что, команда, — девушка хлопнула в ладони, чтобы привлечь внимание. — Раз мы теперь официально «рыцари, которые учатся жить», может, начнём с чего-то простого? Например… с пиццы? Потому что, честно говоря, я голодная, как волк, а Фэлл, похоже, уже готов кого-то сожрать.
— Пицца — это по-моему, — тут же подхватил Санс. — Но только если я не буду её готовить! Я, между прочим, мастер заказов, а не повар! Кэрр, ты с нами, или ты всё ещё в режиме «дракона, который думает о смысле жизни»?
— Я с вами. Но только если сахарок закажет пиццу с ананасами, чтобы Фэлл окончательно взбесился, — Кэрр подмигнул Нике, а Фэлл начал громко возмущаться, вызывая новую волну смеха.
Комната наполнилась смехом, голосами, теплом, и Ника, глядя на них, почувствовала, что всё будет хорошо. Они были командой, семьёй, и вместе они могли пройти через всё — даже через тьму, даже через огонь. Свет лампы стал ещё теплее, дождь за окном стих, и впервые за вечер они все почувствовали, что будущее может быть светлым, если они будут вместе.