Фараонов

R
Завершён
799
23
автор
Фэндом:
Размер:
369 страниц, 152 770 слов, 21 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
799 Нравится 428 Отзывы 390 В сборник

Глава 15

Настройки

НАЧАЛО

После роддома она оказалась в прострации. Никаких перспектив. Из родных у неё осталась одна только бабушка со скверным характером, которая жила на окраине города. Она вернулась в общежитие — с ребенком на руках и страхом перед будущим. Раньше она жила в поселке с родителями, пока не приехала в город учиться. Родители умерли четыре года назад — сначала отец, а за ним и мать. После их смерти она продала дом и предусмотрительно сберегла деньги на всякий случай — ей хотелось жить отдельно, но суммы, полученной с деревенского домика, не хватило бы для квартиры. Зато их должно было хватить на первое время после родов, пока она не могла работать. В общежитии её быстро перестала мучить хандра: ей было просто некогда переживать, потому что забота о малыше — совершенно изматывающее занятие, где некогда горевать о потерянном и несбывшемся. Накормила, укачала, искупала, постирала пеленки, опять укачала, кое-как поела, кое-как поспала — и день прошел. А за ним и ночь, а за ней еще день. Тогда она даже благодарила судьбу за то, что у неё еще нет отдельной квартиры — там бы некому было ей помочь. А в общежитии ты связан с соседями куда большими узами, чем в простом многоквартирном доме. Там устанавливаются отношения почти семейные — даже ненавидят там по-семейному глубоко и терпеливо. Она не чувствовала себя одинокой. Соседки помогали с готовкой, ходили за продуктами, сидели с малышом и давали советы о том, как его правильно купать, кормить, пеленать и лечить. Так что, несмотря на тесноту, почти полное отсутствие свободного времени и нехватку личного пространства, она не жаловалась. Сын стал для нее и источником, и смыслом всех забот и радостей. Все чувства её отходили на второй план, кроме чувства долга. Неважно, чего она хочет и насколько ей страшно — она должна заботиться об этом ребенке изо всех сил, как хорошая, прилежная женщина. Другого варианта не существует. И уже спустя месяц в жизни её не осталось ничего более дорогого и значимого, чем этот малыш. Как бы он ни плакал ночами, как бы ни вырывался из тесных пеленок, и сколько бы соседи ни смотрели косо из-за него — она уже твердо для себя решила, что совершенно не жалеет о случившемся. Она не променяла бы жизнь с младенцем в тесной комнатушке ни на возвращение раскаявшегося любовника, ни на просторные апартаменты, ни на то и другое вместе взятое. Она крепко прикипела к нему душой и сердцем. И в то же время именно поэтому она втайне сильно боялась, что что-то пойдет не так, и она окажется никудышной матерью. Тогда у нее не осталось бы никого. И она, воспитанная в традициях унифицированной советской идеологии, себе бы этого не простила. По тем меркам она и так уже наломала дров, а потому даже в самые плохие бессонные ночи она твердила себе как молитву, что ребенок — это сплошное счастье. И в самые тяжелые минуты она пыталась из злости, паники и тоски выстроить чучелоподобную радость — радость одинокого материнства. Сбережения быстро заканчивались. Жить приходилось на крошечное пособие. О выходе на работу не могло быть и речи. Тем не менее, она каждый раз отодвигала от себя подальше вариант переехать к бабушке. Ей дорога была независимость. И ей не хотелось переезжать в тот дикий захудалый район и насовсем лишиться молодых подруг, причастности к университету, а вместе с тем и статуса молодой женщины. Она боялась, что попадет в западню, что со временем ей придется заботиться не только о ребенке, но одновременно и о пожилом человеке, а это было бы уже слишком. Но переехать всё-таки пришлось. Так она значительно сэкономила. Совесть не позволила ей оставлять стареющую бабушку одну без помощи. Сыну было два года, когда они перебрались в поселок Молодежный. В дом у самой железной дороги. В квартиру, где невозможно было сомкнуть глаз, потому что за окном шумели поезда, которые будили ребенка. Ребенок будил бабушку, давно привыкшую к поездам, но не привыкшую к детским крикам. Бабушка, просыпаясь, будила всех, кто еще не проснулся или успел уснуть. Она, бормоча себе под нос, начинала грохотать на кухне чайником и пить успокоительные травы. Матери нужно было сначала уложить сына, потом уговорить бабушку лечь в постель, успокоиться самой и уснуть. А потом под окнами, гудя, проходил новый поезд, и всё повторялось снова по три, пять, шесть раз за ночь. Делить с бабушкой жилплощадь было тяжелее, чем иметь пусть жалкие десять метров комнаты в распоряжении — зато свои. К поездам они быстро привыкли, а вот гнетущее чувство увядания и застоя довлело над ней каждый день. Жить со стариками бывает непросто. Бабушка смотрела телевизор на невыносимой громкости, перекладывала любые вещи в доме, но ругалась, когда их перекладывал кто-то другой, не позволяла выкидывать ничего, что хоть как-то по её разумению могло пригодиться в хозяйстве, начиная от ореховой скорлупы или стаканчиков от йогурта и заканчивая дырявыми колготками. Нервный тик периодически потрясывал бабушкину голову. Она часто разговаривала сама с собой и могла то ли от непонимания, то ли нарочно завести бубнеж на тему того, где это Валька ребенка нагуляла, чему она там в своем университете научилась и как нехороша она в роли матери. Конечно, бабушка не была совсем злая. Она помогала по дому и с ребенком, когда ей самой не требовалась помощь. Бабушка их любила. По-своему. Стало легче, когда подвернулась работа в этом поселке. Причем такая, что она могла оставлять сына с бабушкой всего на несколько часов в день. Она устроилась учительницей русского языка и литературы в местную школу. Новая работа впустила свежего воздуха в их застоявшуюся жизнь. Она иногда виделась со старыми подругами и даже завела себе новых. А мальчик тем временем рос. Для ребенка он был не таким уж крикливым и всегда быстро замолкал, когда мама качала его на руках. Ему почти не покупали игрушек — дорого. Игрушки отдавали соседи, и грыз он в основном уже погрызанных чьими-то детьми резиновых зайцев, а об пол стучал уже облупленной погремушкой. Детские вещи тоже доставались им в основном бывшие в употреблении от соседей и их родственников. Это была семья в статусе бедной — из тех, для кого всем подъездом собирают мешки поношенного тряпья, которое жалко выкидывать. Правда, мать, как могла, пыталась этот статус оспорить. Гордость и самоуважение не позволяли ей постоянно разыгрывать жертву или ждать чужих подачек. По возможности она старалась сама если не купить вещь, то по крайней мере отремонтировать или сшить новую. Сына ей хотелось окружать только самым лучшим. Это она и делала, насколько позволял скудный бюджет. Себе она могла в третий раз перешить старую-престарую юбку, которая помнила еще школьную скамью, зато сын получал новые ботиночки на вырост и свежие фрукты хотя бы три раза в неделю. Сын имел всё необходимое для того, чтобы расти и крепнуть, ничуть не хуже, чем другие дети, но бедность все равно на нем отразилась. Он впитал настроение, витающее в квартире. То, в чем даже мать не могла себе признаться: ощущение, будто всем в этом мире позволено больше, чем тебе. Будто тебе на роду написано топтаться на обочине жизни, в то время как у других что ни день, то праздник. Привычка к сдержанности, экономии и запрет на излишества был понятен ребенку без объяснений. Это витало в воздухе, это было на уме у мамы и бабушки, это же перенял и сын. В совсем еще несмышленом мальчике уже пустило корни убеждение, что жить — значит идти дорогой тягот и лишений. Он не бросался в слезы из-за некупленных игрушек или сладостей, которые так маняще блестели в витринах магазинов. Он покорно глотал еду, которой его кормили, и переставал совать пальцы в кашу, если ему грозили ложкой со словами «нельзя, нельзя, нельзя». Он редко портил вещи и искренне расстраивался, если в руках его ломалась игрушка. Бабушка к тому же постоянно кричала на него за каждую нечаянно испорченную вещь. Мама никогда так не делала. Но и не заступалась за него перед бабушкой. Расплакавшись от бабушкиных слов, он звал маму, чтобы та его утешила. Успокаивался он быстро — главное, чтобы мама была обязательно на его стороне. Иначе — если, к примеру, он оставался с бабушкой только вдвоем, и что-то шло не так — детский плач заполнял все пространство в квартире. Надрывный и затяжной, как тропический ливень. Такой сильный, что соседи барабанили по батареям. На матери всё время читался отпечаток тоски и потери. Она потеряла кого-то важного и всеми силами скрывала свою отчаянную нужду в этом загадочном ком-то. Он нужен ей был больше, чем самые лучшие подруги, чем тихие ночи, в которые можно выспаться. Даже больше, чем деньги. Кто-то сильный, ласковый и надежный должен был разделить с ней заботы пополам. И эту зияющую дыру, незаметную постороннему, было отлично видно ребенку. Внутренний взор — нечто более сильное, чем сознание — ловил мимолетные знаки, чувствовал особые интонации в голосах, строил из них новые мыслительные цепочки, рисовал размытые образы того, что такое хорошо и что такое плохо. Внутренний взор определял, в какую сторону развиваться маленькой личности. Личность эта бессознательно стремилась заполнить своей формой ту дыру материнского благополучия, в которой угадывался чей-то силуэт. Но никто, ни мать, ни сам ребенок об этом даже не догадывались. Ему едва исполнилось четыре года, как их и без того маленькая семья стала еще меньше — умерла бабушка. Умирала она долго — казалось, только этим она и занималась в последние несколько лет. Так что, несмотря на чувство потери, с её смертью в доме стало спокойнее. С этих пор за ребенком приглядывали соседские старушки, пока мать работала — ей поручали вести все больше уроков, и она всё больше втягивалась в жизнь во внешнем мире, вне дома. Часто ей приходилось брать сына с собой в школу и просить сидеть смирно, пока она ведет уроки. Он и сидел. Он понимал важность происходящего вокруг. А если нет, то она грозилась отправить его домой, где пришлось бы несправедливо сидеть одному в комнатах, а там, как ему казалось, все еще бродил бабушкин призрак. Местный детский сад был под завязку набит детьми. Попасть туда можно было только через крупную взятку, которую нечем было заплатить. Приходилось коротать сорокаминутные уроки за игрушками и стараться не замечать взглядов маминых учеников. А смотрели они постоянно — не каждый учитель приводит в школу своих детей. Ученики уже знали его по имени и пытались разговорить на переменах. Он им показывал свои игрушки. Так, школа стала для него заменой детского сада. Он почти не знал ровесников — только так, иногда играл с каким-нибудь случайным другом на один вечер, если мама приводила его на детскую площадку. Но мама очень уставала на работе и ленилась вести его дальше соседнего двора, где ни качелей, ни песочницы не было. Со временем сын так освоился в школьных коридорах, что считал их чуть ли не вторым домом. Школа эта была маленькая, почти что деревенская. Жизнь там текла по-семейному, по-свойски. Никто не возражал против малолетнего ребенка на уроках. Ученикам — диковинка, завучам — умиление. Директор входил в положение одинокой женщины, так несправедливо покинутой всеми близкими. Она героически воспитывала сына одна. Многим женщинам, работающим в школе, она внушала уважение, и они рады были поучаствовать в этой героической судьбе. Мальчику часто приходилось слоняться по коридорам в ожидании мамы. Он заглядывал в кабинеты, трепал страницы кем-то оставленных на подоконнике книжек, чертил мелом на доске каракули в пустом классе, подслушивал чужие разговоры, ловил улыбки от маминых знакомых и почти всегда молчал.

***

Классный час. Последний перед каникулами. И стоило ради этого тащиться в школу с утра в субботу? Нам просто отдали наши дневники, похвалили отличников, пожурили троечников. Мне посоветовали поскорее освоиться в новом классе и включиться в учебный процесс. У меня вышла тройка только по физике. С одной стороны обидная тройка. Но у меня не получалось как следует расстроиться из-за неё. Я смотрел равнодушно в графу оценок. Всё это грязь из-под ногтей, а не проблемы, думал я. «А у нас уже вчера каникулы начались», — написала мне Лиза. Меня это не касается, думал я. Когда нас освободили, все дружно столпились у передних парт и принялись обсуждать совместный поход в кафе. Отмечали начало каникул. На меня вопрошающе смотрели Васильев и Чижова. Я покачал головой и сказал, что не смогу пойти с ними. Даже если бы захотел, не смог бы, думал я. Во время урока мне пришло сообщение с незнакомого номера: «Приходи на бревно после урока». Я не хотел отвечать и спрашивать, кто это. Если это не ошибка номером или чей-то прикол, то это очень плохо, думал я. Еще сквозь заросли я усмотрел знакомый силуэт. Это было ужасно. Ноги будто прилипали к земле. Мне не хватало уверенности, чтобы просто сделать очередной шаг, не то, что посмотреть на него. Я не знал, смотрит ли он на меня, когда подошел, потому что сам смотрел вниз. На улице было слякотно, и, наверное, поэтому на нем были сегодня черные кроссовки вместо белых — тоже все в ссадинах и грязеподтеках. — Откуда у тебя мой номер? — с ходу спросил я. Опередил его специально. Потому что его манеру первым ошарашивать оппонента каким-нибудь холодным и резким, как удар молотка, вопросом я бы в то утро не вынес. — Из личного дела. У директора в кабинете хранится, — спокойствие его слов, его позы с руками в карманах, его самоуверенного лица меня даже обрадовали. Хотя я знал, что это, скорее всего, обманчивое чувство. — То, что ты мне написал, а я пришел, ведь не означает, что я нарушил всё, о чем мы договаривались? — Нет. — А что это значит? — Знаешь, кто разгромил физику? — он говорил таким же спокойным голосом. Но руки из карманов вынул. — Тебя попросили найти виноватых? Он дернул плечами — как бы отмахнулся от моих слов. — Знаешь или нет? — Знаю. — Ну и? — Я. Кажется, только этих слов он и ожидал, но надеялся, что я этого не скажу. — И в цветок ты нассал? — Нет. Я не один был. Но подговорил всех я. Моя идея. — А ты в курсе, что за это бывает? — Меня исключат как дебила, обоссавшего цветок. Как ты и обещал — исключат с позором. Ну, вот всё и сложилось. А нас что, уже спалили? — Подозревают ваш класс и еще два. — И ты что, сразу на меня что ли подумал? — Нет, блять, на тетю Клаву уборщицу. — Но я это не для того!.. — Перед каникулами им некогда вычислять вас, — говорил он так, будто обращался не ко мне. Я не без удовольствия отметил, что ему теперь тоже непросто смотреть мне в глаза. Взгляд его блуждал у меня над головой. — А ты тут при чем? — А мне вычислить легко. Ускоряю процесс. — Понятно. И что дальше? — Я сдам тебя. Пацаны твои испугаются, подтвердят, что ты всё это придумал. Им сделают выговор. А тебя выгонят. — Ну, зашибись. — Это первый вариант. — Первый? А есть второй? Он впервые за эту встречу посмотрел мне в глаза прямым всезнающим взглядом, как будто хотел напугать или предостеречь. — Второй вариант: я ничего никому не говорю. Ты остаешься в этой школе. И делаешь, что хочешь. У меня голова закружилась от обеих этих перспектив. Нет, второй вариант вовсе не был актом милосердия с его стороны. Очевидный второй вариант таил в себе фатальную ошибку. Останусь в этой школе — мы останемся связаны. Он предлагал не сдавать меня, а это наплодит еще больше неудобных секретов, о которых будем знать только мы вдвоем. Останусь — значит, мы будем видеться. Делаешь, что хочешь — значит, его угрозы отменяются. А тот факт, что он никак не пояснил свои слова, означал лишь то, что он не сомневался — я всё понимаю не хуже него, и в здравом уме я предпочел бы исключение. Уход из школы посадил бы неудобные воспоминания под замок. Это было бы искуплением, заслуженным наказанием. Позор исключения перекрыл бы позор того, другого. Эта встреча — подтверждение тому, что держаться друг от друга подальше не выйдет. Наш уговор на остановке не сработает. Чтобы забыть арку и фонари, и взрывы нужно было выбрать первое. Неужели и ему сложно забыть? — Хочешь, чтобы меня исключили, да? Это будет правильно. — Без разницы. Я ничего не хочу. А ты всё равно пожалеешь, что бы ты ни выбрал. Я поверить не мог. Он отдавал мне инициативу. Моё решение напрямую касалось его, а он слишком устал и растерялся, чтобы что-то решать. В руках моих было что-то такое, что, казалось, нельзя предавать. Что-то детское проступило в нем в тот момент. — Как такое вообще решать? Я не хочу вылетать из школы. Это тупо. — А остаться ты хочешь? — Не знаю. Я больше не знал, что отвечать. Всё казалось незначительным, неуместным, пустым. Он молчал тоже. Ждал от меня уверенных слов? Но я исчерпал их запас. В пространстве между нами мелкой сизой моросью висела неловкость. Нельзя было закончить этот разговор. Еще столько всего недосказанного. Но это недосказанное не имело способов выражения. Оно застряло на полпути. Свинец затрудняет мыслительную деятельность — я вспомнил эту фразу, неизвестно из какого кино, пока смотрел на небо, тяжело нависшее над нами. Сизые облака, налитые свинцом давили нам на черепные коробки. Возможно, не только мы, а вообще все люди в городе не могли соображать как следует под таким угнетающе-серым небом. Недосказанное пришпилило нас к земле, как пришпиливает игла глупую бабочку к картону. Нечего сказать. Некуда двигаться. Пошевелиться — и то неловко. Даже очередной вдох каждый раз давался мне с трудом. Мы стояли, глядя друг на друга в опустошающем молчании. Мне представлялось, мы простоим вечность. Небо потемнеет, солнце закатится за горизонт. Наступит ночь, а за ней новый день. Потом снова ночь. Нас зальют дожди, обдуют ветра, иссушит солнце, снова зальют дожди и, наконец, заметет снегами. А мы всё так и будем стоять в бесплодных попытках исторгнуть из себя слова. Птицы скорее совьют гнездо в моих волосах, чем я придумаю, что сказать. Наша кожа огрубеет, руки застынут и станут ветвями. Мы будем деревьями. Двумя высокими тополями, смотрящими друг на друга. Спустя вечность мы упадем замертво, трухлявыми стволами разобьемся о землю на мелкие щепки. А если серьезно, если без дурацких фантазий, то я ждал, что, в конце концов, он сплюнет себе под ноги, а потом, не говоря ни слова, развернется и уйдет. А назавтра меня исключат. Это в его стиле. Каковы бы ни были обстоятельства, он всегда оставлял за собой право развернуться и уйти, не оглядываясь. — Так что? Ты надумал? — вдруг сказал он. Такое густое и бескрайнее молчание развеялось так легко. — Нет. Ну, я думал, мы станем деревьями… Чем говорить опять, просто стояли бы и всё, — протянул я, нехотя отпуская свою выдумку. Я специально сказал это как есть. Подумал, а пусть. Пусть звучит по-идиотски. — Деревьями, говоришь? — переспросил он, и брови его поползли вверх, — это потом как-нибудь. Надоело стоять. — А что тогда? Побежим? — спросил я и сам вытаращился на него, от того, что сморозил такое. — Куда? — устало усмехнулся он. — Не знаю. До дороги? Наперегонки. Пусть кто выиграет, тот и решает. — Какая же херня, — он оглянулся, оценивая расстояние до дороги. Это было согласие. Будто все сложные вопросы сами собой разрешились, потому что истек срок ожидания ответа. И мы остались свободны друг перед другом. — Тогда догоняй, — и он рванул вперед первый. Нечестно, да и наплевать. Мы выбежали из зарослей и оказались на проходной части. Я притормозил, думая, что на этом пробежка закончилась. Дальше ведь улица. Тротуар, полный прохожих. Киоск с газетами, кривые бордюры, продуктовый магазин, пиво на розлив, бродячие собаки. На таких улицах не играют в догонялки даже малые дети. Я думал, Фараонов тоже не стал бы. Но я его опередил, а он не мог проиграть так легко. Когда я затормозил, он обогнал меня, крикнув: — До остановки давай! По таким улицам не бегают без риска нарваться на недобрый взгляд. Поэтому и хочется бежать. В этом весь смысл. Мне казалось, раз он вырвался вперед, то мой шанс обогнать его упущен. Если я проиграю, то Фараонов расскажет обо всем директрисе, и меня исключат? Да бред всё это. Мы бежали просто так. И очевидно, что одно только его согласие бежать означает, что разгром физики не имеет значения. Я погнался вслед за ним с удвоенным рвением. И быстро с ним поравнялся. Мы бросили друг другу по поддразнивающей ухмылке и сосредоточились на том, чтобы ни в кого не врезаться. За спиной у меня придурковато болтался полупустой рюкзак. Он подпрыгивал и шлепал меня по копчику при каждом движении. Телефон вибрировал в кармане — на него явно пришло сообщение, а может, и не одно. Жесткие задники ботинок больно врезались в лодыжки. Под курткой заправленная рубашка сковывала движения и в конце концов сама вылезла из брюк. Лицо обжигало ветром, дышать холодом было больно, но я несся вперед, лишь бы догнать его. Сжатые в кулаки ладони помогали мне расталкивать воздух впереди меня. Очень быстро. Быстрее всех. Я чувствовал себя ракетой с самонаводящимся механизмом. Я видел цель — Фараоновскую спину — и больше ничего вокруг себя. Всё остальное свистело в ушах и оставалось позади. Ноги мои превратились в неостановимый двигатель. В две турбины. Тело вытянулось вперед. Я стал обтекаемым. Я догнал его. Потом споткнулся и чуть не врезался в идущую навстречу тетку. Тетка прокричала нам вслед что-то очень осуждающее. Я не слушал. Я переживал только за то, что он опять меня обогнал. Я почти задохнулся, но не дал ему победить. Мы одновременно добежали до остановки и оба звонко стукнули по ней ладонями. Остановились отдышаться. На нас оглядывались прохожие, но их вялое недовольство не могло помешать радости, растущей в моем животе. — Вы чего творите, оболтусы? — из остановки высунулся дед с оскорбленным лицом, готовым разразиться нравоучительной тирадой. Фараонов бросил на него свой фирменный взгляд, полный холодной угрозы: — Скройся, дед, — сказал он. Дед разинул рот, чтобы что-то еще сказать, но осекся и, ворча себе под нос, спрятался обратно в остановку. Меня разбирал смех с привкусом непонятной гордости. — Куда теперь? — спросил я. — Туда, — он махнул рукой в сторону аллеи, и мы снова побежали. То он отставал, то я. Мы догоняли друг друга на светофорах. Светофоры давали нам отдышаться, чтобы снова побежать. Мимо мелькали дома, деревья, фонарные столбы, аптеки. Весь мир сделался веселым, как игровая площадка в детстве. Хотелось играть, играть и играть без остановки. Всё вокруг — огромная трасса с препятствиями. Я смотрел в лицо Фараонову, когда мы догоняли друг друга. Вот так, собирались стать деревьями, а превратились в ракеты. Осенний холод, заставляющий прохожих заматываться шарфами и прятать замерзшие руки в карманы пальто, для нас перестал существовать. Нам было жарко. Кто вырывался вперед, тот и задавал направление. Я каждый раз по привычке сворачивал на знакомые улицы. В конце концов мы совершенно выдохлись. Мы замедлились почти одновременно. — До угла. Кто первый! — Фараонов указал на конец дома, мимо которого мы уже не бежали, а устало плелись. Последний рывок, всего метров тридцать. Я думал, я умру — так быстро я понесся к нашей последней финишной черте. Я очень хотел быть первым. Не чувствовал ни рук, ни ног. Слышал лишь громкое шлепанье наших подошв об асфальт. Мы шли наравне, но на последних метрах пяти Фараонов будто подключил еще какой-то неведомый резерв, и вырвался-таки вперед. Обогнал меня. Мы встали, тяжело дыша и держась за бока, не в силах выговорить ни слова. Мне хотелось просто рухнуть спиной на обочину, покрытую преющей листвой, и пролежать там, пока дворники нас не подметут. Горло болело от холодного воздуха. В боку у меня кололо, сердце чуть не ломало изнутри ребра. Мы стояли посреди тротуара напротив продуктового магазина. — Я победил, — сказал он. — Победил, — согласился я. — И что теперь? — Пить хочу. Ты угощаешь, — сказал он. Видно, не совсем всерьез. Я кивнул на продуктовый. — Пошли тогда. Мы зашли в магазин, купили маленькую бутылку минералки, вышли на улицу и выхлебали оба по полбутылки, по очереди передавая её друг другу. Кое-как отдышались. Сразу вернулись и холод, и ветер, и усталость в мышцах, и голод. — Жрать теперь хочется, — сказал он. — И мне. Пирожка бы хоть какого-нибудь. — Да, — протянул он, — пирожков я бы сейчас навернул. — А я бы еще картошки пюре. Или макарон. — А я бы котлет ещё. — Слушай, — я даже вздрогнул от такого совпадения, — я угощаю? — В смысле? — У меня дома котлеты есть. Мама вчера жарила. Хочешь? — Серьезно что ли? — удивился он явно не котлетам. — Мама до вечера на работе будет. Здесь идти минут десять осталось. Он помолчал. Посмотрел себе под ноги. Потом посмотрел на меня и кивнул. По пути он спросил меня о школе: почему я перевелся. И о доме: всегда ли я тут жил. Я ответил, что всегда, и что старая школа была хуже этой. Не думаю, что ему на самом деле было интересно слушать о школах. Я проверил телефон. «Какие у тебя планы на сегодня?» — спрашивала Лиза. «Никаких, просто дома буду», — ответил я без малейшего желания продолжать этот пустой разговор. Какое-то время мы шли молча, пока не пришли в мой двор. Я посмотрел на все эти примелькавшиеся подъезды и тротуары новым критическим взглядом. Само по себе у меня включилось зрение стороннего наблюдателя — я хотел знать, как всё это выглядит для Фараонова, который здесь впервые. Выбоины на асфальте, тротуар, стихийно заставленный машинами, ремонт обуви на углу дома, котельная, деревья, столбы. Вроде ничего необычного. Но я ужасно разволновался. Он, должно быть, это понял. Или сам испытывал нечто похожее. Он вдруг остановился и сказал: — Стой, — я замер тоже, а он продолжал, — сначала скажи мне, как ты себе это объяснил? У меня на душе сделалось так погано, что захотелось отмотать время назад и никуда его не звать. Выбрал бы исключение. Было бы лучше. Не пришлось бы ничего утрясать. — Плохо, — я скривился. — Думаешь, как я мог натворить такое? — он напирал. Как будто хотел, чтобы я разозлился. Но было непонятно, к кому именно из нас относится это его «я». И мне это понравилось. — Вроде того. Он достал зажигалку и стал впустую чиркать колесиком. — Так нельзя. Это мерзко. Уродство моральное. — Да. — И почему же ты теперь зовешь меня котлеток поесть? — он выглядел так, будто собирался меня ударить. Я знал, что он этого не сделает, поэтому ответил тверже и спокойнее, чем сам от себя ожидал: — Наверное, потому, что я вспоминаю еще кое-что. — Что? — В тот момент мы так не думали. Он должен был понять, о чем я. Это вовсе не оправдание и не отменяет ничего из сказанного. Это всего лишь факт, который он пожелал игнорировать. Но без этого факта истинные воспоминания рассыпаются, и возникают эти его вопросы. Я, как и он, мог натворить такое, только если все вокруг говорило о том, что нет ничего уместнее. Мир тогда будто вертелся в другую сторону, жил по иным законам. Это уже потом я подумал, о том, как всё на самом деле плохо, потому что реальность вернулась на круги своя. А в мгновение, когда наши губы соприкоснулись, ни плохо, ни хорошо не существовало в природе. Вдруг, случившееся и правда таким было? Совсем не испорченным. Всего лишь на секунду, но было. — Но ты убежал тогда. — Потому и убежал. А что мне нужно было сделать? Он не ответил. Мне пришлось подумать об этом с его стороны. Если бы от меня кто-то в такой момент убежал, я бы, наверное, вздернулся. — Я не хочу быть моральным уродом, — сказал я. — Но если теперь сделать вид, что все хорошо, то это нечестно. Ничего не понятно. А в неизвестности я себе придумаю столько морального уродства, сколько в реальности, может, и не было бы. Убежать — это тоже уродство. — Да уж. Если бы у тебя не было мозгов, стало бы проще. — Лучше ты скажи. Как ты себе объяснил? — Да никак. Я давно себе всё объяснил. Ладно, пойдем. Я приложил ключ к домофону. В подъезде я разозлился на затхлый подвальный запах, который вот именно сегодня густо заволок лестничную клетку. Взгляд зацепился за матерные надписи на стене, я испытал и за них смутный стыд, будто это моих рук дело. Мы поднялись на второй этаж, и я, сосредоточенно, лишь бы не перепутать какой стороной, вставил ключ в замочную скважину. Металлический хруст механизма. Оборот ключа вправо, второй оборот, заело, дальше не поворачивается. Я, кажется, покраснел. Повернул ключ обратно влево. Потом снова оборот, второй, третий — и перед нами прихожая. Фараонов перешагнул порог моей квартиры, и я закрыл за ним дверь. Его грязные черные кроссовки на коврике у моего порога. На том самом коврике, где я сидел и выл сколько-то дней назад. — Ну, вот, — сказал я, быстро скинул куртку и ботинки, чтобы создать иллюзию, будто никакой неловкости тут нет. Он выглядел настороженным, чуть ли не принюхивался, ждал подвоха. В незнакомых квартирах ему было заметно тревожнее, чем даже на улицах Молодежного. От моего взгляда не скрылось, как он завернул носок под пальцы, чтобы скрыть дырку. Он понял, что я это заметил. — Умыться можно? — спросил он. Я показал на дверь ванной в конце коридора. Он ушел, а мне снова пришло сообщение от Лизы. Я начинал злиться на неё. Что ей ещё от меня надо? «А сейчас ты чем занимаешься?» «Ничем особенным, собираюсь поесть и фильм посмотреть». «Ты один дома?» Я изумленно таращился в экран. Это что, хваленая женская интуиция так лихо сработала? Неужели она почуяла, что я ей вру? Она не могла знать. А даже если бы узнала, то разве было что-то нехорошее в том, что я привел домой знакомого? Да, я рассказывал ей про Фараонова, как про опасного типа, с которым могут быть проблемы, но теперь-то всё изменилось. «Да, один, а почему ты спрашиваешь?» Я должен был подумать над тем, что же она имела в виду, но я не хотел тратить на это внимание. Просто отмахнулся от сообщения, как от цыганского ребенка, клянчащего мелочь. Мне было важнее достать котлеты из холодильника. Не хотелось, чтобы Фараонов видел, как неумело я обращаюсь с едой. Он бы сразу понял, из какого места растут мои руки. Котлеты прижарились ко дну сковороды, и отковыривались неаппетитными лохмотьями. А стоило ли такое уродливое кушанье того, чтобы ради этого звать Фараонова к себе домой? Я поставил тарелки в микроволновку, оттяпал по два толстых куска батона — и кушать подано. Когда Фараонов пришел, я с извиняющимся видом сказал: — Если кетчупом залить, то получше будет выглядеть… Наверное. Он непонимающе посмотрел на тарелки, потом на меня. Зря я это сказал. Не сказал бы — он бы и не заметил. А так я только выдал с потрохами свою криворукость, которую так рьяно пытался скрыть. — Брось, — он ухмыльнулся тоже нервозно, — мы есть будем или любоваться? — Ну… ты это. Садись тогда, что ли. Подумать только, Фараонов на моей кухне. Телевизор под потолком, который всегда за едой смотрит мама. Рулон обоев, которыми мы собирались обклеить гостиную. Прихватки в ромашках, клеенка-скатерть, грязная тарелка в раковине, которую я оставил после завтрака, мусор в мусорном ведре, магнитики, которые я собирал в детстве, дубовые разделочные доски, которые еще папа сам выпиливал. И он, скользящий по всему этому взглядом. Он сел за стол спиной к коридору, лицом к окну — на стул, где всегда сидел я. Движения его стали какими-то дергаными. Обычно если уж он начинал действовать, то всегда без колебаний доводил начатое до конца. А тут вдруг стал оглядываться и стопорить сам себя. Пододвинулся к столу рывком, привычным жестом засучил рукав на левой руке, но только наполовину, потому что как будто вдруг поймал себя на мысли, что делать этого не стоило. Замер. Потом всё-таки засучил рукав на правой. Посмотрел на меня, кажется, хотел что-то спросить, но передумал, оборвал взгляд. Я уткнулся в тарелку и начал вилкой ковырять котлету, дабы не нервировать его еще сильнее. Я тоже не знал, о чем говорить и как себя вести. Мне было противно от себя самого такого растерянного. Не так я себе это представлял. Я думал, всё будет легко, разговор завяжется сам собой, а выходил какой-то фарс похлеще, чем бывает за ужином с дальними родственниками. Во мне закипала злость на то, что никто из нас не мог вырулить. И тогда я понял: нужно срочно взять себя в руки, иначе нас ждет мрак. Моя обязанность повести себя достойно, раз уж это я его позвал. И я повел себя именно так: взял ломоть хлеба, густо выдавил на него красную полоску кетчупа, положил на него раскромсанную котлетину и накрыл сверху еще одним ломтем хлеба. Получился мутантский бутерброд. Я откусил, и кетчуп потек по пальцам с обратной стороны. — У меня гамбургер, — похвастался я, обсасывая запачканный палец. — А ты как хочешь. Вот теперь-то он улыбнулся как надо и потянулся за кетчупом. Соорудил себе тоже хлебно-котлетного мутанта и стал жевать. Нервозность отступила. — Почему у вас нет решеток? — он смотрел куда-то сквозь меня. — Решеток? — На окнах. Второй этаж, а решеток нет. — А, — я оглянулся, чтобы вообразить, как сильно решетки испортили бы и без того унылый вид на двор, — не знаю. Не думал, что они нужны на втором этаже. — Козырек близко к окну. Сюда забраться можно на раз, — сказал он и прихлебнул чай. — За пятнадцать лет никто не забирался, — я пожал плечами. — Так у тебя тоже решеток нет. Последний этаж — тоже забраться могут. Да и райончик у вас похлеще будет. — У меня брать нечего. Мне подумалось, что Фараонов чувствует себя у меня дома примерно так же, как я чувствовал себя у Васильева. — И в квартире постоянно есть человек, — прибавил он. — Сестра в садике днем. Кто тогда? Мама? — Мама. С его мамой определенно было что-то не так. Кажется, он был почти не против того, чтобы рассказать мне больше. — А что с ней? — С ней нехорошо. И кстати, она теперь постоянно о тебе спрашивает. — С чего вдруг? Что ты ей про меня говорил? — Ничего. Она слышала, как ты приходил в тот раз, когда куртку зашивали. — Её же там не было. Хотя… — я припомнил странную комнату с закрытыми дверями, наполненную живой тишиной, припомнил слова его сестры о том, что они живут втроем, и картина прояснялась, — …видимо, всё-таки была. И что же она спрашивает? Почему обо мне? Вспоминая, как мой собственный отец часто отлеживался пьяный за закрытыми дверями зала, я не решился расспросить о том, что же происходит с мамой в этой комнате. — Хочет знать, с кем я общаюсь. Боится, наверное, что у меня друзья дегенераты, — он криво усмехнулся. — Ты не знакомил её с друзьями? — Нет. — Почему? — Потому что нет никаких друзей, — он сузил глаза. — Друзья — это не для меня. — А пацаны с Северного? — А что пацаны с Северного? Пацаны с района. — И чем тебе это не друзья? Вы же общаетесь, гуляете, вступаетесь друг за друга и всё такое. Разве это не дружба? — Нет. Это взаимовыгодное сотрудничество. Пропадет такой друг, ты себе еще пять найдешь вместо него таких же. С ними легко. А без них ещё легче. Для дружбы что-то еще нужно. — И что тогда нужно? — Что-то одинаковое в головах. Смотреть в одну сторону нужно. Много у тебя ТАКИХ друзей было? — Если так подумать… По такой логике и я тоже ни с кем не дружил. Так что ли выходит? Если только давно-давно в детстве. Одноклассники бесят. Нормально еще, пока можно говорить об уроках, а если убрать уроки, то ничего и не остается. С пацанами со двора или лагеря та же история. — Вот я и говорю. Вся эта дружба — дерьмо собачье. А куда же относится то, что происходило сейчас? Могло ли оно вообще отнестись хоть куда-то? — А если кто-то нормальный? Если одинаковое в головах, — я отчаянно не хотел, чтобы он подумал, будто я намекаю на себя. Я ведь не намекал. Или намекал? Может, голосом, я ничего и не выдал, но жарко мне стало. — То лучше обходить его за километр, — на мой немой вопрос он продолжил: — чтоб не вляпаться. Твою мать, только не надо говорить, что ты не понял. Клинит меня. А я ненавижу, когда клинит. Больше всего меня удивляло то, что он не сомневался: я пойму его правильно, а потому мне можно доверять. — Да, я понял. — А ты? Ты ведь такой же? Тебя тоже ведь клинило, да? — он спросил это с такой горькой надеждой в голосе, что от правды мне стало плохо. Так вот, почему он здесь. Хотел убедиться, что встретил своего, такого же ненормального, как сам. Абсурд, но мне было стыдно за то, что я никогда не был таким. — Не клинило. Никогда раньше, — тихо ответил я, боясь, что этот мой ответ перечеркнет всё. Но ответить нечестно я не посмел. Обмануть его доверие было бы еще более жестоко, чем подтвердить безнадежность его положения. Он какое-то время молчал, рассматривая золотистую каемку на сахарнице, а потом сказал: — Я бы на твоем месте перевелся. — Не можешь ты знать, что бы ты сделал на моем месте. Мы помолчали еще немного. — Хочешь, пойдем в комнату. У меня там полно дисков с фильмами и всякого такого, — сказал я. И мы пошли в комнату перебирать хлам на моих полках. Фараонов встал перед полкой с дисками и осторожно проскользил взглядом по названиям. Мне становилось неуютно от того, что ему приходилось вести себя до неестественного осторожно в гостях. Хватал бы, что ему нравится, перевернул всё вверх дном — я бы не обиделся. — Ты бери, если что-то интересно. Он мотнул головой. — Книжек много. Читаешь их что ли? — Редко. Мама в библиотеке работает — приносит. Мы заговорили о фильмах. Я сам предложил, чтобы он взял у меня диск с «Послезавтра». Он удивился тому, как много у меня разных дисков. В наших движениях сильно чувствовалась механистичность, как будто на меня и него было надето по стеклянному пузырю, не позволяющему подойти к другому ближе, чем на расстояние вытянутой руки. Потом его внимание привлек компьютер. Я заметил, как он бросает на монитор жадные взгляды. — Хочешь, включу? Он покачал головой. — Не надо. — Точно? Можно поиграть во что-нибудь или фильм поставить. У меня игры есть всякие там… — Нет. Не то положение. Я не стал переспрашивать. Мне стало еще более противно от того, что он мог счесть, что между мной и ним та же зияющая пропасть материального положения и социального статуса семьи, какую я увидел между собой и Васильевым. Поэтому мне сразу захотелось оправдаться за своё вроде как более обеспеченное и благополучное существование, что я и сделал: — Ты не думай, что я хвастаюсь. На самом деле компьютер старый. Мы брали его с рук. И то часть денег я сам накопил с того, что дарили на день рождения и новый год. Диски я или покупал в ларьке по сто рублей или их отдавал троюродный брат. Мама в библиотеке мало получает. Квартиру эту папе дали еще когда он на заводе работал, до моего рождения. Ремонт выглядит свежим только потому, что мама любит генеральные уборки. А убирается она жестоко. Ничего не щадит. Кажется, скоро выметет и меня. Я вываливал всё без разбора. Мама всегда просила меня поменьше рассказывать о наших домашних делах знакомым и родственникам, от греха подальше. У меня впервые возникло желание нарушить этот уговор. Пусть он узнает. Если будет знать, как я живу, то будет думать о вещах, которые меня окружают, так же, как думаю о них я. Это мне почему-то казалось в тот момент совершенно необходимым. Он усмехнулся, с какой-то оттепелью на лице, как будто остался горд и доволен тем, что услышал. — Понятно. А мог бы и похвастаться чем-нибудь. Оправдываться я не просил, — снисходительно сказал он. — Это поэтому ты из дома уйти хотел? — Ты же знаешь, что я соврал тогда и про уйти из дома, и про личный график. Не пошел же я бы в гараж на самом деле. Мама меня в тот же день сначала притащила бы домой, а потом прибила бы. А еще там отопления нет, и воды. Бред это всё, сам не знаю, зачем так сказал. — Да нет, никуда ты не ушел бы. Это понятно. Но не говори, что не хотел уйти. Ты ведь хотел. Иначе придумал бы что-нибудь другое. — Я не думал об этом так. Может, и хотел. Но не всерьез. Когда скандалы бывают, я иногда придумываю, как ушел бы. Хлопнул бы дверью, сел на поезд и поехал бы в неизвестном направлении. Только дальше либо пустота, либо ничего хорошего. Это в голове выглядит круто, но я понимаю, что в тот же день пожалел бы. По-твоему, уходить из дома — это вообще нормально? — Нет, не нормально. Но, бывает, мне тоже охота. — А тебе почему? У тебя свобода есть хотя бы. Что хочешь, то и делаешь. Он улыбнулся, поджав губы и медленно покачал головой. — В школу я не хожу. Но есть куча вещей похуже школы. Работа, например. Я раскрыл рот, чтобы спросить обыкновенный первый приходящий на ум вопрос про работу — всё-таки не каждый день встречаешь почти ровесника, у которого она есть. Но я остановил себя. Фараонов вращается в другом, незнакомом и недоступном мне пространстве, если заговорить о котором, у нас тут появится брешь. И вот мне уже стало неприятно, что он вообще упомянул это. — Но на работе хотя бы деньги платят, — угрюмо заметил я. — Мама бы на руках меня носила, если бы копейку в дом приносил. А если бы обеспечивал себя, так вообще. — Думаешь, с деньгами лучше жилось бы? — Не знаю. Я был у одного своего одноклассника дома, так у него и приставка, и комп в десять раз лучше моего, и вообще в квартире как в музее. Даже собака на бархатных подушках спит. Нам до такого далеко. Вроде мечта, а не жизнь — всего навалом. Но что-то не то. Я бы по-дурацки себя чувствовал, если бы так жил. — Почему это? — Не знаю. У них полная семья, и всё есть — можно ни в чем себе не отказывать. Только они всё равно какие-то пришибленные. А какой смысл тогда? — А какого смысла ты тут ищешь? — Ну, когда всё хорошо-то стать должно? Счастливый конец не наступает. Папа мой на заводе работал примерно ради такой же жизни, как у одноклассника этого. Мама с ума сошла бы от их фикусов. Но смысл-то в чем? Хочется хоть какого-то смысла, а его нет. — А. Просек, значит. Все эти штуки — дерьмо на самом деле. — Ты имеешь в виду деньги? — И всё, что рядом с ними. Что квартиры, что приставки, что тачки, что бабла навалом, что куча друзей, что даже семья — не гарантируют тебе ничего хорошего по жизни. Вечно так — у кого ни спроси, все хреново живут. — А ты, значит, не ради денег работаешь? Он усмехнулся. — Работаю, потому что иначе нельзя. Поработать ради тачки или мотоцикла было бы, конечно, веселее. Но счастливого конца что так, что так не дождешься. — Ладно. Вот ты говоришь, что и дружба дерьмо, и вещи, и деньги. Допустим так. А что тогда, по-твоему, не дерьмо? Есть что-то такое, как в книжках: ценное, светлое, чистое, а не дерьмовое? — я задал вопрос, который был где-то рядом со мной уже давно. Я подозревал, что многое из того, что людям кажется важным на самом деле не важно. Но должно же быть что-то стоящее в этом мире. Я думал, он обязан знать ответ. — Да всё дерьмо. А если и бывает что-то чистое, так это или потому что мы слишком мало об этом знаем. Или потому что никто ещё не успел это изгадить. — Ну и зачем же тогда жить такую дерьмовую жизнь вообще? Почему не сдохнуть прямо сейчас? — Так сдаться — ещё хуже. Шевелиться надо, как бы оно ни было. Пройдешь через всё дерьмо — может, там в конце и покажется что-нибудь достойное, ради чего всё это было. А пока силы есть — греби и греби. Зазвонил телефон в моем кармане. У меня дыхание перехватило от неожиданности — звонила Лиза. — Привет, Слав. Ты ведь дома? — Привет. Дома, да, я же писал тебе… — А угадай, где я! — Э... — и тут до меня дошло, к чему были все те сообщения. И вместо радости я почувствовал, как кожа у меня покрывается холодными мурашками. — Ты где-то рядом? — я вскочил и выглянул в окно. — Да-да, — я слышал, как она улыбается в трубку от восторга и предвкушения встречи, — я у твоего подъезда. Выйдешь? Я заметил её светлую макушку перед домом. — А, подожди, может… я пока не могу. — Что-то не так? — испугалась она. — Нет, просто, я… не один. Я с другом, — я тут же хлопнул себя по лбу. Нельзя было так говорить. — Да? А писал, что один. Я вас отвлекаю? — в голосе послышалась шероховатая обида. — Нет-нет! Совсем нет. Я рад, что ты приехала. — Ничего страшного, выходи с другом. Можем и вместе погулять. Ты сможешь выйти? — Ладно, подожди пять минут, пожалуйста, мы быстро, — выдохнул я. — Хорошо, жду, — отозвалась она. В телефоне обнаружилось непрочитанное сообщение. «Да так, задумала кое-что... Угадаешь?» Я отложил телефон. Фараонов тоже вскочил. У него округлились глаза. — Это твоя девушка? — Я не знал, что она приедет. Точнее она говорила, что приедет на каникулах, но я не ожидал, что вот так. Это типа сюрприз. Точнее нет, она думала, я догадаюсь… Я полчаса назад написал ей, что один дома сижу. Ох, блин, как же по-идиотски. И мы стали собираться. — Зря ты сказал, что с другом. Я сглотнул. — Знаю, само как-то вырвалось. Извини. — Тебе же хуже. Не сказал бы, вышли бы как будто незнакомы. Я мог подождать в подъезде и выйти после тебя. — А хочешь, так и сделаем? Мой косяк, как-нибудь выкручусь. Ты уйдешь первый, а я выйду после тебя, скажу, что друг домой торопился. — Тебе от этого будет легче? Она решит, что ты псих, говоришь то одно, то другое, то третье. Уйти-то я уйду, но ты ей так ответил, что я бы не поверил на её месте ни в какого друга. Знаю я, как ты дебильно выглядишь, когда врёшь. — Говорю же, выкручусь. Ты иди, тебе ведь всё это не нравится. — Разве так поступают настоящие друзья? — он спародировал бравого пионера. — Друг познается в беде. Если с другом вышел в путь, веселей дорога, мать твою, — продолжал издеваться он, надевая куртку. — Без друзей меня чуть-чуть… — Ну и что это означает? Я так сказал чисто для Лизы. — Друг, мать его, в беде не бросит, и лишнего нихрена не спросит. — Бесишься, что я так тебя назвал? — я вспомнил слова воспитательницы в Викином садике «он сказал, что пришлет друга». — Лишнего, говорю, не спросит. Слышишь? Может, ему самому хотелось увидеть её из почти детского болезненного любопытства, с каким обычно ковыряют болячки. Мы спустились на первый этаж, вышли из подъезда — и вот она, та, о ком я столько мечтал ночами, стоит на бетонном островке перед моим подъездом и смотрит на меня глазами пугливой, но преданной собаки. Невинная голубизна Лизиных глаз на фоне серости неба, на фоне угрюмости многоэтажек, на грязном фоне моего страха перед этой встречей. На ней была такая же невинно-голубая куртка — под глаза. Светло-русые волосы, симметрично прихваченные двумя блестящими заколками, аккуратными локонами спускались до груди. Щеки и губы приятно розовели, поблескивая на свету. Должно быть, она здорово подготовилась к встрече. А я так и не смыл пот после нашей пробежки. Да и неважно — у меня уже выступал новый. Лиза крепко обеими руками вцепилась в ремешок своей сумки, будто он помогал ей стоять на ногах. Лицо ей плохо подчинялось, она не могла сдержать смущенную улыбку. — Привет! Вот это неожиданность, — я глупо улыбнулся. — Привет. Ну, вообще… — она потупила взгляд, — …я же обещала приехать на каникулах. Попасть на твой день рождения. А у меня каникулы вчера начались. — Точно, да. Спасибо, я очень рад. Лиза дернулась, чтобы подойти ко мне ближе. Обнять или вроде того, но передумала, потому что я не поддержал её в этом стремлении, не двинулся ей навстречу. А может, она смутилась тому, что мы не одни. Еще один момент, от которого захотелось провалиться сквозь землю. — А адрес?.. — спросил я, — я сам тебе его в блокноте написал. Точно, — сам же ответил я. — Ну да. А в город я с родителями еще ночью приехала. Думала, ты поймешь, что я тут. А потом подумала, что даже хорошо, если не понял. Сюрприз получился, — нервно рассмеялась она. Мы отошли поближе к тополю и подальше от подъездной двери. Фараонов тихо остановился прямо за мной, и мне казалось, что если я обернусь, то его там не окажется, он перестанет существовать в присутствии Лизы. Потому что Лиза принадлежала к совсем другой далекой реальности. Она была из теплого безмятежно-зеленого лета. Её солнечная линия никак не могла пересекаться с той, на которую я ступил, познакомившись с Фараоновым — холодной, серой, вывернувшей всё наизнанку. — Это моя девушка. Лиза, — я обернулся, Фараонов был на месте и кивнул Лизе, — а это… — А, я, кажется, знаю. Никита тебя зовут, да? — она обратилась к Фараонову. Он сделал шаг вперед, так, чтобы и я тоже мог его видеть. Мы переглянулись. Вид у него был абсолютно непрошибаемый — его обычное выражение лица для улицы. По его молчанию я понял: он дает мне свободу обмануть её. — Нет, — сказал я, — его зовут Дима. — Приятно познакомиться, — сказал он голосом хриплым и пустым, как кусок ржавой трубы. — И мне, — Лиза звучала растерянно. — Ты не из Славиной школы? — Из школы, — ответил он. — Никита Васильев — это мой сосед по парте, про него я тебе рассказывал. А про Диму нет. — Ааа, а я думала… хотя, в последнее время мы не очень много переписывались, — сказала она, заметно погрустнев, но тут же скрыв это улыбкой. Напряжение, как силовое поле, окутало нас троих. Случайный прохожий мог бы натолкнуться на него лбом. Не знаю, что думала на весь этот счет Лиза. Наверняка она расстраивалась, потому как ожидала более романтического и сладостного воссоединения. А в итоге что? В итоге мы — трое растерянных школьников — стоим на плешивой обочине, полной пожелтевших окурков, виднеющихся сквозь тычки жухлой травы, и не знаем, что делать дальше. Я догадывался, что она теперь не так уж хочет остаться со мной вдвоем, потому что боится разочароваться окончательно. А пока здесь третий, всё как бы немного понарошку. Ещё есть надежда, что та самая мечта о воссоединении не разбита, а просто отложена на потом. — Я на пять минут зашел, — объяснил он ей, — за фильмом, — только сейчас я заметил, что у него в руках был диск с «Послезавтра». Он демонстративно спрятал его во внутренний карман куртки. Да, теперь Лиза не подумает, что я псих и вру ей на каждом шагу, теперь всё сходится. — Так что я… Мне пришлось его оборвать: — Нет, подожди, — начал я, но не придумал, что сказать еще. Мне казалось, что если он вот так уйдет, то этот уход потянет за собой шлейф недосказанности, с которым нам обоим придется жить еще неизвестно сколько дней. — Тебе ведь на остановку? Может, вместе пойдем? Он недоумевающе покачал головой, но не отказался. — Пошли. Да, конечно, это плохая идея. О чем нам говорить втроем? Пустой, неловкий и никому не нужный разговор. Жалкая попытка сказать то ли Лизе, то ли Фараонову, то ли им обоим: «смотри, у меня нет от тебя тайн». Но, скорее, они могли это истолковать как «смотри, я боюсь остаться с девушкой наедине», или «смотри, я идиот». Мы втроем направились в сторону остановки. В голове у меня свистел ветер. Я судорожно соображал, что сказать. Какой разговор сделает дорогу сносной? Я должен был выступить мостиком, помочь наладить контакт, чтобы всем было хорошо. Но никаких слов не было. Если к Фараонову я привык за последнее время, то с Лизой все было наоборот. И я не мог подобрать слова, которые понравились бы ей. — А потом куда? — спросила Лиза. — Можно в парк, как мы хотели. — На аттракционы? — обрадовалась она. — Да. — А ты, Дим, в какой стороне живешь? — осторожно поинтересовалась она. Слишком уж заметна была её мысль. Спрашивала она это лишь за тем, чтобы убедиться в том, что он с нами не поедет. И мне стало так неловко за этот её вопрос. — В другой, — отрезал он. Кажется, он ответил бы так, даже если бы карусели находились у него во дворе. Фараонов не мог захотеть ехать с нами. Это было исключено. Уже по одной его одеревенелой походке, по остроте скул и остекленелости взгляда можно было понять, что он не намерен находиться с нами ни одной лишней секунды. Ему претит всё происходящее, и он с трудом сдерживает свою обыкновенную манеру разговаривать с малознакомыми людьми грубо и по-хозяйски. — А в парк не поедешь? — продолжала спрашивать она. Неужели она не понимала, как искусственно звучит. А с Фараоновым нельзя искусственно. Зная его, я бы счел за лучшее смачно послать его куда подальше, чем задавать вот такие осторожные вопросы-намеки. Он не терпел, когда его держат за идиота. Либо честно, либо никак. — Нет, — он полоснул по ней взглядом и отвернулся, как от пощечины. Я был прав: Фараонова не существовало при Лизе. Как, впрочем, и Лизы при Фараонове. Они как будто нейтрализовали друг друга, сократились как одинаковые части дроби, стоящие по разные стороны от черты. Мы шли в полном молчании. Я попытался выступить связующим звеном, чтобы через меня потек пусть хилый и жалкий, но разговор. Спросил у Лизы про дорогу, про её впечатления от города. Но она ответила односложно, и смысл что-то говорить пропал окончательно. Фараонов закурил по пути, и я поймал новое выражение на Лизином лице. Неприязнь. Она потянула меня за рукав, чтобы мы перестроились и стали идти слева от Фараонова, а не справа, куда дул ветер. — От дыма тошнит, — пояснила она. В конце концов мы сухо попрощались. Фараонов пошел на свой трамвай, а мы на автобус до центра. Дул всё тот же ветер. Он стал куда более холодным и промозглым, чем пару часов назад, когда мы бежали. — А сколько лет этому Диме? — спросила Лиза, когда мы сели в автобус. — Семнадцать вроде бы. А что? — А выглядит старше. Мне кажется, я ему не понравилась, — сказала она расстроенно. — Да ладно. Почему это? — почти с издевкой ответил я. — Он смотрел так странно, как будто я какая-то не такая. Ты заметил? — За это не переживай, он на всех так смотрит. И на меня тоже. — Я уж подумала, мы все вместе поедем. Тебе не кажется, что он какой-то… не знаю. Только ему не говори, — я машинально кивнул, — считает себя лучше всех как будто. Не знаю, наглый ещё, наверно. Я таких не люблю. Хорошо, что он всё-таки не поехал с нами. — Он и не собирался, — ответил я резче, чем хотел. — Вы с ним недавно познакомились? Я думала, у тебя сейчас мало друзей. Кроме одноклассника ты ни о ком не рассказывал, — в её голосе чувствовалась замаскированная претензия. — Да, не рассказывал. Да, познакомились недавно. И что? — Ничего, — она отвернулась к окну. Мне пришлось заговорить о лагере и воскресить наши общие воспоминания, чтобы она развеселилась и перестала дуться. На самом деле ничего не наладилось, когда мы остались вдвоем. Я пялился на Лизу, как будто она приехала не из пригорода, а, по меньшей мере, прилетела с Марса. Смотреть на неё, так непривычно близкую, слегка касающуюся меня плечом, было интересно, но какие у них там на Марсе правила хорошего тона, я не знал. В лагере всё было иначе. Там за время смены будто в теплице сложилась особая экосистема, порожденная нами и породившая нас. И наши упоительные прогулки. Смена закончилась, мы сделались немного другими людьми, и те самые ощущения улетучились. Я взял её за руку сразу, как мы прошли под аркой главного входа в парк аттракционов. Я отвык от того, что она на целую голову ниже меня. Наверное, мы неплохо смотрелись вместе — двое влюбленных школьников. И это было единственное, на чем я всё ещё мог выехать и подтвердить образ того самого парня, которого она мечтала увидеть сегодня. Лиза не теряла оптимизма. Она зачем-то верила мне и моей руке, сжимающей её ладонь. Мы пошли бродить по тропинкам, мерзнуть на продуваемом всеми ветрами колесе обозрения и кормить семечками голубей. Темами для разговора служило то, что попадалось на глаза и походило настроением на ностальгию. — Так жалко, что сейчас уже холодно, половина каруселей закрыты. А вот бы приехать сюда летом, — говорила Лиза. — Да, летом тут поинтереснее. — А ты следующим летом поедешь в лагерь? Мне вот обещали, что если я хорошо закончу год, то поеду. Может, получится опять вместе? — А мне обещали, что если я нехорошо закончу год, то дорога мне в технарь, а всё остальное накроется медным тазом, — невесело усмехнулся я. Лиза не понимала моего настроя. — Но до конца года ведь еще далеко. Представь, как было бы здорово, если бы мы опять в ту же смену, в те же домики… Даже по авиамоделированию скучаю! А ты хотел бы?.. — Да. Наверное. — А потом туда еще вожатыми можно поехать. Я поступить хочу на педагогический — и как раз на каникулах в лагерь. — Хорошие планы. У меня таких нет. Мы исходили все тропинки, посидели на трех разных лавочках, нашли, где купить чая, чтобы согреться, и опять вернулись на лавочку. — Я тут в последний раз была в детстве, когда мы приезжали в город, — сказала Лиза. — Карусели были такими огромными, а теперь кажутся маленькими и совсем не такими страшными, как тогда. — И у меня так было. Теперь выросли мы из этих каруселей. — Мне на колесе всё равно понравилось. А тебе? Мне показалось, ты на нем как-то сжался так. Высоты боишься что ли? — она беззлобно меня поддразнивала. — Да нет, не боюсь. Это от холода, — соврал я. На колесе мне было страшно. Мы болтались в ржавой кабинке на высоте десятиэтажного дома, нам открывались головокружительные виды на жилые комплексы, парки, торговые центры, дороги и холмы. Над нами висели беспросветные тревожные облака, грозившие разразиться дождем, но они не делали этого, давая нам возможность насладиться дивным моментом единения. Чем выше мы поднимались, тем более загадочно-мягким становилось Лизино лицо. Тем более длинные и туманные взгляды она бросала на меня. Мы и так мало разговаривали на колесе, а на пике высоты пространство между нами заполнила тугая ветреная тишина. Вот, что было по-настоящему страшным. Мы когда-то вместе об этом мечтали. Её глаза, наивно-голубые, доверяли мне, они застыли, не мигая. Её волосы, слегка растрепавшиеся после наших хождений, золотились на свету даже в такой пасмурный день. Её губы, напитанные увлажняющими бальзамами и чистейшей нежностью, воздушно разомкнулись. Ладонь её чуть крепче сжала мою, между нашими пальцами было липко и мокро. Я разорвал наш глазной контакт и отвернулся, притворившись, что закашлялся. — А мы ведь были высокооо… Выше деревьев. Может, ты всё-таки боишься высоты? Ну, признайся! Я вымученно улыбнулся. — Тебе показалось, — ответил я, поднося ко рту ладони, чтобы согреть их дыханием. — Хотя, знаешь, наверное, да. Так и было. Я там слегка испугался. Гадкое чувство ползало по моему телу. Виновность. На нас сыпались листья, когда я провожал её до дома. Они шелестели под ногами прохожих и всё шептали: виновен, виновен, виновен. Не сделал того, что должен был. Заставил её нервничать. Не смог вести разговор тепло и свободно, как раньше. Да к тому же обманул её в который раз. Кажется, теперь и она поняла, что что-то здесь не так. Кто-то должен был сегодня сказать ей, что она красивая. Кто-то должен был дотронуться до её волос. Кто-то должен был быть счастлив от этой прогулки. Кто-то, но не я. Моя грудная клетка кишела червями. Нелепое стечение обстоятельств. Фараонов познакомился с Лизой. Лиза познакомилась с Фараоновым. Конечно, они друг другу не понравились. У меня никак не укладывалось это в голове. По пути домой и дома я рисовал в памяти их лица — такие разные. Лиза была по-настоящему красива. Она похорошела с нашей последней встречи. Вытянулась, расправила плечи, глаза её стали как будто ярче, а щеки похудели, что добавляло ей шарма. У неё были милые короткие пальцы, по-детски круглые ладони. С ней хотелось быть рыцарем. Хотелось бесконечно оправдывать её доверие, быть чутким, кротким, порядочным, смеяться с ней вместе над пустяками, дарить безделушки, ходить в кино на последние ряды — радовать её и радоваться самому. В общем, делать всё то, что по другую сторону галактики от Фараонова. Я впервые попытался оценить его лицо с позиции красоты. Ужасно неподходящая для Фараонова категория. Тяжелые брови, взгляд из глубины глазниц, широкий рот, сломанный нос. Нет, я не смог бы назвать его ни красивым, ни наоборот. Его лицо выходило за рамки такой посредственной шкалы. Но оно точно притягивало внимание. Лицо было честным и очень определенным. Он не врал ни себе, ни другим. Но и не говорил всего до конца. В нем таились изъяны и рубцы. С ним не хотелось никак по-особенному себя вести. Не нужно было ничего делать. Разве что встать рядом и посмотреть в одну с ним сторону — потому что там, куда он смотрит, не могло быть вещей, не достойных внимания.
799 Нравится 428 Отзывы 390 В сборник
Отзывы (12)