To lack clear-cut answers is hardly a sin…
But a sin it would be to cease searching for those answers altogether.
———
Теплота солнца и резкость снегов, контраст мягкого света и синеватых теней в середине зимы обычно навевали на Митсубу тоску, леденящую меланхолию. Мало чего хорошего было в этом слепящем одноцветном сезоне. Тащиться по утрам в гудящей сонливой темноте было занятием не из приятных, и возвращаться по вечерам, пробираясь сквозь высокие скопления снега или наоборот, их отсутствие, и тогда уже по слякоти, грязи или гололёде, впрочем-то, тоже. Но течение времени рано или поздно неизбежно приводит к зиме, и зима проходит по земле сном и смертью — все замирает, задыхается в белом однообразии, погружается в долгую дрёму; природный цикл, подверженный, как и все остальные, влиянию глобального потепления не меньше, чем участившиеся лесные пожары. Зима всё менее походила визуально на зиму и всё более на ненастный Март, но при этом свой тоскливый серый шарм не утратила. Снега, может, было и меньше, зато вот апатия, сезону присущая, никуда не девалась, и троекратно множилась с наступлением холодов. Митсуба не любит снимать зимой. Дело это неблагодарное и для фототехники неблагоприятное. Да и фоткать толком-то и нечего — кругом лишь унылые пейзажи и такие же унылые люди. Но в этот день погода поразительно хороша: светит солнце, блестят снежинки на снегу, пахнет свежестью, дует прохладой. Январь цветёт ярче Мая. Занятия закончились час тому назад, и теперь они были вольны пропадать где угодно, а не только в стенах Университета. Это одновременно и благословение, и проклятие. Минамото и Митсуба — палочки Твикс. Неразлучны и при том не едины. Один из них — к чаю, другой же — к кофе… Ну и ладно. Поздняк метаться, время не обернуть вспять. Да и Митсуба к назойливой компании за месяцы эти уже привык… Парк за ночь засыпало снегом, и арочные шпалеры, укутанные в белые его накидки, стали походить на большие сугробы с огромной зияющей дыркой внутри. Улица блестит, словно усеянная в серебре, снег неохотно перекатывается под натиском ботинок. Парк дремлет. Митсуба вынимает из-под пальто фотокамеру и чуть улыбается, ощущая холодок её тяжеловатого металлического корпуса в ладонях. Ремешок с значками путается в складках верхней одежды. Митсуба откидывает заднюю крышку камеры, вставляет катушку с цветной плёнкой от Kodak и крутит её до щелчка — зубчики точно хватают перфорацию. Он прокручивает кадры до самого начала, и счётчик загорается единичкой. Минамото не без интереса наблюдает за этим со стороны. С губ его испускаются округлые облачка пара, глаза сужены во внимательном прищуре. — Почти! — Восклицает скорее сам себе Митсуба, отстраивая вручную светочувствительность, выдержку и диафрагму под освещение. Камера благодарно урчит, просыпаясь от долгой дрёмы. Когда с настройкой покончено, Митсуба садится на колени прямо в сугроб и подводит видоискатель к глазам. Шумят вдалеке машины, завывает холодный зимний ветер; кусает за нос, морозит щёки. Митсуба разминает замерзшие пальцы, прокручивает в последний раз колёсико фокуса и жмёт кнопку затвора. Щёлк! Хрустит за спиной снег; Минамото становится рядом, и в кадр не лезет. Но Митсубе почему-то хочется, чтобы он залез и испортил. Испортит — и пускай. Он позлится немного, а потом они посмеются. Щёлк, щёлк! Экспонометр барахлит из-за белизны снега, и Митсуба корректирует экспозицию снова и снова — после каждого снимка. Щёлк, щёлк, щёлк! Урбанистический пейзаж простирается вдалеке. Митсуба снимает против солнца, и его лучи лезут в объектив, высветляя кадр — при проявке наверняка выскочат артефакты. Тепло солнечного света контрастирует с голубыми, почти что синими тенями, лежащими на сугробах и в просветах тропинок. Митсуба опускает камеру и восстанавливает дыхание — он всегда во время съёмки задерживает его, точно охотник, выжидающий дичи. Стоит ему вдохнуть воздух полной грудью, как горло начинает скрести от холода, залетающего через рот. С винтажной фототехникой обращаться труднее, нежели с новейшими цифровыми моделями, но Митсубе это по душе — ведь так процесс всё более зависит от него самого; устойчивости хватки, сосредоточенности, единении с аппаратом. И ещё от капельки удачи. Митсуба поднимается на ноги и отряхивает колени от прилипшего снега; ткань джинс вся взмокла и прилипла к коже. Не беда. На камеру опускаются редкие цельные снежинки и мгновенно тают на разогретом ладонями корпусе. Пальцы сжимают зернистую обивку на рукоятке, липкую от пота и старости. Сердце внезапно заходится у Митсубы в груди от пришедшей в голову идеи — как выпущенная стрела, она с коротким свистом врезается в мозг и начинает навязчиво маячить в сознании. — Минамото? — Что такое? — Я хочу тебя сфотографировать. Коу недоверчиво на Митсубу косится. — Ты серьёзно? Раньше тебе моего согласия на это не требовалось. — Я серьёзен, как никогда. Встань вот туда, — Митсуба кивает в сторону нависающего над скамьёй недалеко дерева. — Можешь сесть. Но не делай резких движений. Минамото пожимает плечами и неторопливо шагает в сторону деревца по высокому снегу, переступая через особенно высокие его кучки. Я хочу этого. Руки дрожат. Это не к добру — кадр может и обязательно смажется, и Митсуба не уверен, что даже выкрученная до предела выдержка способна ситуацию спасти. И хоть солнечная погода играет на руку, позволяя жертвовать ISO и давая камере замораживать момент, словно изваяние во льду, благодаря выдержке достаточно короткой, даже так — вряд ли спасёт это ситуацию и снимок. Всё зависит от стойкости рук, но организм не хочет останавливать свой странный ход, и всё тело неизбежно подрагивает. Митсуба чувствует, как горло пересыхает, превращаясь в пустыню, и где-то там, далеко внутри, есть оазис — мурлыкающая в такт сердцебиению теплота, журчащая по венам, подгоняя кровь к лицу, ушам, плечам, ладоням. Митсуба смыкает губы в улыбке, и образовавшиеся ямочки на щеках начинают непривычно тянуть. Когда Коу нет рядом, он может себе позволить быть нежным. Их дружба резка и капризна, поверхностна и глубинна в той же мере. У Коу сердце лежит на рукаве, но при этом сердце это — бумажное и ненастоящее, а Митсуба своё запирает на тысячи замков, именуя и себя, и чувства свои тайной, позволяя раскрываться им только в интимности родных четырёх стен — улыбки, слёзы, смех и горе, всё это — шоу для единственного зрителя. За зеркалом — другой он, во вспышках матриц не отсвечивающий, в отражениях водной глади не образующийся, в отсветах в тени просачивающийся — и он наблюдает, и он осуждает, и он поощряет, и действия мимикрирует — издевается точно так же, как Митсуба издевается над собой; но он не ненавидит своё другое «я», потому что даже если оно другое, оно всё ещё его. Я так хочу этого. В жизни он не хотел ничего более сильно, чем быть здесь и сейчас самим собой. Не чтобы тот другой «он», спящий глубоко внутри, запертый за стеклом, дышал и жил, а он, и только он. Эгоистично ли это? Безусловно. Но тот, кто внутри, не против. Он спит, и выполняет свою роль — существует, отражается, мелькает время от времени, напоминая, что он не один. Никогда не говорит «вспомни», не говорит «живи» или не говорит «умри» — может, он уже давно ушёл, но Митсуба держится за его отражение в зеркале, и это помогает — помогало — в те минуты, когда он был один на один с собой в данный момент реальным. Теперь это неважно. Ему не нужно его «альтер-эго», чтобы почувствовать себя настоящим. Прямо сейчас, он — из плоти и крови, он человек, он не призрак, он не заперт в необъятном всепоглощающем ужасе. Его сердце бьётся, его губы дрожат от холода, его пальцы обнимают рукоятку и корпус фотокамеры, вот-вот готовясь нажать на спуск. Что это, если не доказательство жизни, когда от него зависит рождение маленького чуда? Это не просто мимолётное воспоминание на плёнке, это — крупица его настоящего «я», а не фальсифицированного выдуманного «Соске», образованного из обрывков памяти. Митсуба не может себя заставить посмотреть в видоискатель; его взгляд задержан на фигурке Минамото у дерева вдалеке. Митсуба жалеет, что не взял штатив. Поставить таймер и самому броситься в кадр, чтобы камера запечатлела в этот момент во всей своей естественной неидеальности их обоих, а не по одиночке, со смазанными пятнами вместо лиц, с пересветом, с расфокусом, с забытой и неотстроенной корректно диафрагмой — вот, чего ему хочется. Но остаётся всего четыре кадра на плёнке и ни единого права на ошибку. Митсуба не может позволить ни одной из них случиться. Он подмечает проходящую мимо молодую девушку, и сам тому удивляется — это редкость встретить кого-либо в глуши парка в такой неудобный будний час. Девушка поразительно миловидна — в лёгком готическом платье не по погоде, с нежного оттенка волосами до плеч, в короткой зимней шубке, она идёт с воздушной поступью; будто плывёт по облаку, а не шагает по снегу. Митсуба бы запечатлел её в кадре, не будь он в спешке. — Сфотографируете нас? — Тараторит он, нагнав её, и клубочки пара вылетают из его рта, застилая взор. Незнакомка хлопает ресницами обескураженно, а затем её лицо разглаживается в улыбке. Что-то есть в её чарующей красоте знакомое… Митсуба поднимает камеру, переворачивает её, умело наводит фокус и быстро щёлкает портрет загадочной леди. Фотокамера непривычно лежит в руках. Снимает людей и, тем более, портреты, Митсуба крайне редко — всякий раз, когда вертикально камеру располагает и приближает фокус к лицу модели, то неминуемо заглядывает ей в глаза. Не сказать, что Митсубе снимать людей нравилось. Минамото не в счёт — он скорее исключение, а не правило. Язык и тело Митсубу не слушаются; он и говорит, и делает всё в моменте на автомате. — Простите! Вы очень милы. Это правда. Врать он всё так же не умеет. Девушка лишь негромко смеётся, осторожно принимая камеру в руки. — Хорошо, — отвечает она. — Я сфотографирую вас. И Митсуба бежит к Минамото, спотыкаясь на сугробах и чуть не впечатываясь лицом в кривую скамью. Он, может, и фотограф, но вот фотографироваться — не умеет. Да и ни к чему ему это, он — продолжение инструмента, а не модель, которую этот самый инструмент запечатлевает. И Минамото не лучше; выходит на фотографиях, вероятно, ещё даже хуже, чем Митсуба сам, но при этом снимки с ним искрят и бурлят жизнью. В них есть своя прелесть, но они не пестрят артистичностью. Но это всё не имеет никакого смысла. Митсуба не помнит, что происходило до и после спуска затвора. Момент смазался в памяти, как, наверняка, и сам кадр. Остались только пятна света, снег за шиворотом, горячие щёки и тёплые руки. Митсуба позволяет себе быть нежным в моменте. Он делит его по кусочкам, совсем как торт, и смакует каждым слоем из чувств и эмоций. Начинка сладкая, но с кислинкой, немного горчит, и хрупка, как кристаллик сахара, но на языке приятно вяжет. Митсуба закрывает все сомнения внутри себя и позволяет душе плясать — счастье льётся наружу вместе со смехом, опрокидывая с ног, и он валится на снег, и тянет Минамото за собой. Мех с его куртки залезает Митсубе в рот, скользкая ткань из полиамида мажет по щекам, но это не мешает Митсубе смеяться так, как он не смеялся никогда прежде. Оставалось лишь четыре кадра — и они не пропали зазря. Даже если снимал их не он, и даже если они ему, как таковые, как художнику, не принадлежат. В кадре есть они оба — естественные и неправильные — и этого достаточно, чтобы снимок, в конечном итоге, считался успешным. Фотокамера хранит воспоминание в ленте из плёночных снимков до тех пор, пока не сменят катушку; Митсуба же бережёт его под сердцем. Ещё немного — и оно выцветет, сожмётся до размеров мушки и встанет на своё законное место в блоке с другими воспоминаниями, мимолётными и короткими. Пускай. Пусть потерпит ещё немного — скоро оно будет увековечено на фотобумаге и переместится на пробковую доску над кроватью. Это не слабость — так он себя убеждает. Эмоции эти присущи всему живому, что способно мыслить. Был ли он разумнее животного, если подавлял эти чувства в себе? Кому он лгал — миру, как ему верить хотелось, либо себе самому? Митсуба старается не думать об этом, когда они возвращаются в Университет для проявки снимков. Минамото на подколы и попытки разговор завести почему-то не реагирует по обыкновению бурно. Митсуба правда пытается произошедшую неловкость сгладить, как может, но после одного-другого неинтересных пассивных ответов обижается и погружается в мысли. Он прижимает покрепче к себе фотокамеру под пальтом, грея её под сердцем. Там, внутри, хранится маленькое чудо. Оно должно увидеть свет. Спустя минут пять молчаливой ходьбы Минамото решает, всё же, разговор какой-никакой завести: — Вы были знакомы? Митсуба же вопросительно голову склоняет, не сбавляя шаг. — С кем? — С той девушкой, которой ты камеру отдал. Митсуба смотрит на Минамото как на полоумного. — Нет, конечно, — наконец отвечает он, но как-то неуверенно — всё-таки, отчасти знакомой она и вправду ему показалась. Но он уже настолько привык к этому вездесущему и преследовавшему его чувству дежа вю, что ничуть не удивляется искажениям памяти. — А что? — Ничего. Ну вот, опять молчанка. Митсуба пинает Минамото в колено ногой. — За что?! — Достал! «Игра» превратилась в рутину и Митсубе вскоре наскучила. В конце концов, эти их отношения он обозвал так лишь в своей голове… на деле они ничего экстраординарного из себя не представляли. Дружба, как дружба. Миновало почти полгода с их первой встречи. Митсуба, так или иначе, к компании Минамото привык настолько, что всё-таки мог звать его своим другом. Они слишком часто зависали вместе, чтобы зваться «просто приятелями». Коу даже пренебрегал компанией Йоко, Сато, и Нене с её бойфрендом, Амане, лишь бы провести время с ним, с Митсубой. Льстило ли ему это внимание? Конечно. Но иногда эта преданность бесила — Митсубе всё ещё были необходимы часы наедине с собой. Но даже так, проводя почти всё время вместе, ему, порой, было трудно понять, о чём Минамото думает. Он заполнял тишину пустой болтовнёй и бросался опрометчиво в глупые ситуации по поводу и без. Но по делу, «по душам» говорил он редко. Да и Митсуба держал язык за зубами. Их дружба держалась на безмолвной искусственной искренности и чётко построенной лжи. Митсубе было всё равно. Вернуться в то холодное и голодное одиночество, в коем он пребывал полгода назад, он уже не смог бы, даже если очень хорошо постарался. Но отношения эти открывали в нём то, что, как ему казалось, в нём не было никогда. Митсуба как будто раскрывал одну дверь за другой, и за каждой из них простирались миры необыкновенно разнообразные и широкие — и Митсуба, пропадая в них, научился смеяться и плакать не только ради себя самого. Он не знал, что между ним и Минамото происходило, но и знать не хотел. Его устраивали эти поверхностные разносторонние отношения до тех пор, пока Минамото не лез не в своё дело. А вот Митсуба в чужие лез очень даже охотно. Загадка ведь сама себя не разгадает. Но подумать только — дружба. Митсуба с этой идеей примирился. Она ему даже, наверное, симпатизировала. Друзья. Тридцать третий пункт в дневнике. Митсуба про него и забыл совсем за эти месяцы, да и мысли о смерти как-то отодвинулись на второй план. Он не планировал умирать, но боялся. Одно время ему казалось, что его дни сочтены: он был неполноценным, неправильным человеком, будто перемолотым в мясорубке — продукт вышел соответствующий, но не в виде первозданном. И это его пугало. В Митсубе концентрировались противоречия, и он этих противоречий боялся. Он боялся себя самого. Он пытался сложить два плюс два, собрать незримый конструктор в голове, принять себя таким, какой он есть, но каждый раз безуспешно проваливался. Митсубе казалось, что ему не хватает опоры — и он раскрыл своё сердце на миг, позволив руке на бумаге изложить своё искреннее желание — найти друзей. Словно бы разделить эту ношу с кем-то было бы проще. Словно бы проще кого-то заставить себя бояться — или, наоборот, позволить доказать, что бояться на самом деле нечего… Но дружить, как оказалось, очень весело. Митсубе даже нравится закрывать глаза на все эти межличностные тонкости и просто утопать в моменте. Внутри него всё ещё множество противоречий, но он просто позволяет им быть. Как позволяет он быть и нежности, рвущейся наружу в проявлениях несколько странных — но пока принимающая сторона готова терпеть, Митсуба может продолжать быть собой. Собирать конструктор вместе легче. Нужно вычеркнуть пункт из дневника. Митсуба приходит в себя лишь тогда, когда Минамото хватает его за плечо и спасает от столкновения со столбом — тот увешан флаерами о грядущих мероприятиях: театральная постановка в старом корпусе университета, рейв в задристанном клубе у дороги, выставка студенческих работ в следующий понедельник… Жизнь вокруг Митсубы не останавливалась ни на минуту, но разворачивалась где-то там, в другом мире, ему недоступном, и если раньше вся эта повсеместная суматоха действовала ему на нервы, то теперь… Митсуба прячет улыбку в шарфу. Под сердцем, у фотокамеры, загорается тепло, что словно цунами омывает внутри каждый миллиметр всего живого, и льётся кипятком между рёбер; и щёки, шею, уши заливает кровью. Может, это не так уж и плохо — быть обычным. Определённо. *** Проявочная комната вся насквозь провоняла уксусом и химикатами. Митсубе эти запахи привычны и родны, а вот Минамото, как оказалось, не совсем — тот отдавал предпочтение современным устройствам, потому с процессом проявки плёнки не был знаком. Он, честно говоря, очень мешается. Для Митсубы весь процесс проявки фотографии — настоящий ритуал, совершенно личный, требующий особо настроения. Не привык он к тому, что под боком кто-то ворочается, так и норовя то ванночку смахнуть, то свет загородить, то щипцы из рук выбить. — Я всё ещё не понимаю, почему ты так прёшься по столь олдскульным методам фотосъёмки. Твоей цифровой Sony недостаточно? А беззеркалки от Panasonic? — Цыц! — Митсуба борется с желанием Минамото ударить локтём в бок, и будь у него руки свободны, он бы без раздумий так и поступил. Была своя магия в том неведении, каким снимок на плёнке выйдет. Пока не проявишь — не узнаешь. А иногда случалось и так, что во время проявки при неосторожности кадр портился… обретал зернистость, мыло, засвечивался и краснел или наоборот, выходил блеклым и безликим. Митсуба и такие снимки сохранял — было в них, всё-таки, что-то живое. Неудача — это тоже результат. — Здесь же дышать нечем… проветрить стоит. — Надо. Но потом. Ты привыкнешь. Но даже не вздумай дверь открывать без моего спроса. Усёк? — Опять раскомандовался… У Митсубы выверены движения. Он умело выставляет свет, на автомате отстраивает увеличитель для печати, считает секунды, когда плёнка купается то в одной ванночке, то в другой, то в третьей, а после фиксажа с особой аккуратностью промывает снимки в проточной воде, и когда изображения наконец проявляются, он подвешивает их за негативы — прямо как в детективных фильмах, в ряд, на щипчиках. По крайней мере, такой алгоритм действий он проделывал всякий раз, когда возвращался с сессий с плёночным фотоаппаратом… в одиночку. В этот раз за ним увязался Минамото Коу — кто в этом деле новичок и явно не знает, как себя вести следует в проявочной. Благо ума хватает не лезть под руки… зато вот жужжать над ухом — он гаразд. Минамото уже открывает было рот, чтобы задать очередной глупый вопрос, как раздаётся звонкий рингтон из его кармана брюк. — Не смей! — Прежде чем Минамото успевает среагировать, восклицает Митсуба, чуть не роняя из щипчиков снимок. — Не бери трубку! И не выходи из комнаты! Свет попадёт, отражение блекнет — и я тебя убью! — А что, если это Теру? — Да хоть мама твоя! — Митсуба! Митсубе нет дела до вежливости. Ему осталось лишь проявить последнюю пару снимков, промыть их все и повесить сушиться. Резко пахнущий раствор химикатов из второй ванночки, стоящей под боком, вместо того, чтобы раздражать — убаюкивает своей привычностью. Митсуба делает глубокий вдох и выдох; абстрагируется от внешних раздражителей и концентрируется на процессе. Это его фотографии. Это его любовь. Живая, ручная, тихая реальность. Если при проявке снимок пострадает по его собственной вине — то пускай, но если к этому приложит руку кто-то другой — всё, пиши пропало. Митсуба шею свернёт любому, кто к его искусству притронется. Не пощадит он даже и Минамото. С соседнего стола за его работой оценивающе наблюдает фотик, некогда принадлежавший отцу — цветной плёночный Nikon. Университет поощрял работу с аналоговой фотографией среди студентов, так что добрая половина всех работ Митсубы была сделана именно что на этого старичка. К нему был необходим особый подход, и он не был таким упрощённым, как, например, мыльницы или камеры мгновенной печати, но Митсуба любил его особой любовью — принимал как должное его непослушность, считался с возникающими на пути трудностями, и наслаждался каждой секундой, проведённой вместе. — Про маму лишнее было… — Доносится до его ушей тихое бормотание Минамото, на что Митсуба лишь глаза закатывает. — У тебя совсем чувства такта нет! — Помолчи! — Рыкает Митсуба, и сдавливает пальцами щипчики с такой силой, что под ними гнутся края бумаги. — Маменькин сыночек… Когда его в следующий миг хватают за воротник, он теряет дар речи. Ванночка с раствором фиксажа опрокидывается наземь, и её содержимое спешно растекается по столу и по полу; часть попадает на одежду: кардиган и джинсы, а капли долетают и до щёк — Митсуба чувствует лёгкое жжение на коже. Щипчики выпадают из рук вместе со снимком, всё ещё отмытым в химии. Митсуба отступает на шаг назад, и спина его упирается в стену. Что? — Хватит! — Голос Минамото срывается на крик. Митсуба не хочет, но не может не смотреть на его лицо перед собой — по-настоящему искажённое в гневе и обиде, без толики притворства. Руки Коу крепко держат его за воротник, не давая и шанса на лёгкий побег. — Ты мне так надоел с этой надменностью! Мир не крутится вокруг тебя! Что с тобой стало?! Что со мной стало? Митсубе казалось, что всё в точности да наоборот — он миру постепенно открывался, и волей-неволей становился добрее. Так почему? — В чём твоя проблема?! Отпусти! — Митсуба пытается вырваться, но хватка становится лишь сильнее. — Посмотри на меня! И Митсуба смотрит — и, встретившись взглядом с Минамото, глубоко печальным, взволнованным, внезапно чувствует укол вины. Это странно. Он должен быть зол. — Ты разве не видишь? Совсем ничего не понимаешь? — Минамото переходит с крика на громкий шёпот. Несвычная ему вспышка гнева угасает так же быстро, как и выстрелила мгновения назад. — А сам? Чего бесишься? Что я сказал такого? — Всё ещё в попытках избавиться от неприятности в виде чужих рук на своей шее, но, увы, пока безуспешно, шипит Митсуба. — В лесу что-то сдохло? Если что-то беспокоит — пиши мне, звони, говорил Минамото. А сам-то что? Закупорил все тревоги внутри, а когда потянули за незримую метафорическую ниточку — всё выплеснулось наружу. А рассказать? А разделить груз? И в конечном итоге виноватым оказался я. Но Митсуба не в состоянии сказать это прямо и в лицо. Речь упрямо не клеится, зато вот обида и на Минамото, и на себя, всё растёт и растёт. Слова превращаются в кашу, когда он открывает рот. Шею покалывает потягивающей болью — будто швейная машинка вводит-выводит иголку снова и снова, оставляя рисунки из стежков спиралью; как игла винилового проигрывателя, водящая по пустой стороне пластинки — гладко, ровно, бессмысленно больно. — Но ты прости за маму, если это тебя обидело, конечно, я не думал… не хотел… — У Митсубы заплетается язык и ему кажется, что он вот-вот заплачет. Но ему не страшно, скорее стыдно, стыдно до тревоги в груди и боли в висках. Он не злится, хотя должен — его чуть ли не душат! Он даже перестаёт брыкаться и виснет, и врастает в землю ногами, а спиной — в стену. Давно его вот так не отсчитывали. Давно? — Не в маме дело! Вернее, в этом тоже, но… — Минамото всё продолжает что-то говорить, но Митсуба уже слушает его вполуха. Слова — не самая сильная сторона Митсубы. Он попросту не умеет грамотно излагать свои мысли. Да и, впрочем, показывать тоже у него выходит не то чтобы всегда. Он открывает и закрывает рот, совсем как рыба, и ничего связного сказать не получается, но… — Коу… И всё вмиг замирает, словно стоп-кадр. Фотографии мигом блекнут, отступают на второй план, и коробка красной комнатушки схлопывается; кот Шрёдингера возникает в виде их сгорбленных тушек, и они умирают в какой-то иной реальности, но по ощущениям — здесь и сейчас, в этот миг, мгновенно и безболезненно. А затем перерождаются, снова и снова, снова и снова. Митсуба задерживает дыхание. Коу выпускает воротник из рук и подаётся вперёд, упираясь лицом Митсубе в плечо, и, почувствовав его тёплое дыхание на своей шее, Митсубе внезапно хочется плакать ещё сильнее. Минамото наступает на выпавший снимок — он удачный, с попавшей в кадр пролетающей мимо птичкой, без пересвета солнца и не размытый дрожью, но Митсубе ещё никогда не была так безразлична судьба фотографии, как сейчас. Слона в комнате не замечать не получается. У Коу дрожат плечи — почти незаметно, но весьма ощутимо, если прижать ладони. Митсуба, почувствовав укол страха от этой опасной близости к вот-вот да почти раскрытой искренности, спешит руки убрать чуть дальше, и сцепляет их в замок у Коу за спиной. Язык — враг его, и с него слетает колкость прежде, чем он успевает себя остановить. — Ты что, плачешь? — Нет. Он плачет. У Митсубы ёкает сердце, и он прижимает Коу к груди. Волосы у него жёсткие, как стебли колоса, а шея тёплая. Митсуба фактически слышит биение его крови, резонирующее в уши в унисон с его собственным. Широкие плечи, надёжная хватка — Митсуба будто обнимает большую грелку. Это не очередное дежа вю, что он видит, это чувство гораздо глубже — нежность, закрытая в сердце, просачивается наружу. Он не помнит, когда в последний раз кого-то обнимал, и обнимал так крепко. — Ну всё, не плачь. Что случилось? Коу качает головой. — Я не знаю. — Ну ты и дурак. Коу ударяет его кулаком по плечу — несильно, не по-настоящему. Митсуба позволяет усмешке проскочить на лице. — Плакса. — Сам такой. Митсуба трёт рукавом кардигана взмокшие щёки и шмыгает носом. — А вот и нет. Коу наконец поднимает голову и едва-слышно шепчет: — Я рад, что это всё ещё ты, — слова его исходят от всего сердца — голос хрипит, дыхание чуть сбито, и сам он всё ещё держится за Митсубу, не выпуская из рук его плечи. — Конечно, это всё ещё я. Я — это я, и только я. Почему-то говоря это вслух, Митсуба набирается уверенности в сказанном всё более и более. Конечно, это я. Это я — живу, дышу, слышу, вижу, ненавижу, люблю. Это не слепое самоубеждение и не самообман. Это истина. Митсуба сдувает прилипшие к лицу от слёз и неудачной позы волосы, не торопясь из некогда неприятной позиции выбираться. Рука Коу тянется чуть вверх, и пальцы медленно вплетаются в его локоны волос, спадающих на лицо, и он заводит их Митсубе за ухо — часть выпадает и липнет к щекам, другая путается между пальцев, но Коу снова и снова заводит их дальше — пока взору его не открывается лицо чистое и ясное, свободное от привычной скрытной шторки волос. Коу вытирает остатки капель химии с его щёк ладонью. Митсуба внезапно чувствует себя очень уязвимым, и он даже готов отдаться моменту, но Коу, вопреки его безмолвным намерениям, решает открыть рот: — От тебя воняет. Митсуба мгновенно возвращается в реальность и со всей силы отталкивает Минамото от себя. — А кто на меня раствор опрокинул?! — Возмущается он, спеша стянуть кардиган через голову. На нём уже образовались тёмные пятна, и материал, подсохнув за минуты эмоциональных разборок, стал ломким в их местах. — Это был мой любимый! — Взвыл Митсуба, спеша запоздало застирать одежду в проточной воде. — Ну ты и мудак, Минамото! Коу не дерзит в ответ, как это обычно случается, и вместо этого помогает собрать выпавшие снимки и вытереть стол от разлитого раствора фиксажа. Пятна остались и там, химия разъела лаковое покрытие. — Больше никогда тебя с собой сюда не возьму! — Продолжает тираду Митсуба, и стоит ему заметить отметины и на джинсах, он снова издаёт отчаянный всрик. — Не визжи, — кривится Коу, протягивая ему платок. — Дома постираешь. — Я постираю? Нет, ты постираешь! — Нечего было паясничать, и тогда бы ничего не случилось. — Ну вот такой я есть, смирись! Это я. Я, и только я. Митсуба, вопреки гневу, проглатывает смешок. Пока Коу развешивает оставшиеся снимки за прищепки — благо, хоть это у него выходит без происшествий — Митсуба продолжает тщетно пытаться отстирать одежду. Джинсы-то не так жалко, их уже ничего не спасёт, а вот кардиган — очень даже… Вместе с руками активно работает и мозг: Митсуба перебирает одну идею за другой. Так вышло, что образ и общие представления о Коу в голове Митсубы за эти считанные мгновения сделали оборот на все сто восемьдесят градусов… теперь он кажется более жалким, более честным, более живым, настоящим — не куклой и не роботом, и даже не Солнцем. Чем-то другим… Но вот почему? Что произошло такого, что заставило его восприятие «щёлкнуть»? Будто бы он видел это лицо прежде. Или отныне они оба барахтаются на дне, либо оба вынырнули на поверхность. Никто никого не вытаскивал, никто никого не топил, никто никому руку не тянул. Митсубу такой расклад, на удивление, устраивает. Но что-то не так. Митсуба не может уловить эту тончайшую частоту перемен, не может на неё настроиться, и хоть и пытается выкрутить нужный радиоканал, но слышит лишь белые шумы и прерывистые охи и эхи. Он хочет понять и принять, и также хочет быть понятым и принятым, но не уверен, что способен ни на то, ни на другое. Он даже хочет того, чего не знает пока, что хочет сильнее всего на свете, и это… Стены проявочной комнаты не давят, но душат. Виной тому, конечно, плохая вентиляция, но ещё — тепло чужого тела совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки, даже меньше. Достаточно сделать лишь один короткий шаг, и плечо его упрётся в плечо Минамото. Поразительно. Человек из плоти и крови — и так близко. Коу дурак. Недоумок. Идиот. Митсубе это известно с самого первого дня их знакомства. Как известно ему и то, что Коу наивный, неосмотрительный, простодушный идеалист, в каждой бочке затычка, и ходячая модная катастрофа с уродливой серёжкой безопасного дорожного движения в ухе. Но Митсуба даже не допускал мысли о том, что Коу — это, в первую очередь, такой же человек, как и он, Митсуба, сам. Человек в понимании более глубинном, чем просто утверждение факта принадлежности к миру людскому; конечно, он был человеком. Но каким человеком… И Митсубе от этой мысли становится дурно. Но дурно не в плохом смысле, даже наоборот — в груди заводится сердце, заводная механическая игрушка. Обезьяна, сидящая в голове, бьёт в тарелки и делает сальто назад. Митсубе хочется провалиться сквозь землю. Нужно отвлечься. Срочно. Немедленно. Митсуба поднимает глаза и невольно ищет среди снимков тот самый. И он его находит — вот же, у стены! — как он и думал, размытый немного, и лиц их не видно за пятнами света, зато вот весь фокус смещён на пейзаж за их спинами… А рядом, на цветной прищепке, мостится незнакомое и немного блеклое фото … Кардиган тонет в ванночке с водой; Митсуба выпускает его из рук. Сердце ухает в желудок. Шестерёнки в голове со скрипом останавливают свой ход. — Что такое? — Спрашивает Минамото, встав рядом. Митсуба продолжает ошарашенно глядеть на фотографию, наровясь, по всей видимости, прожечь в ней взглядом дырку. Коу, недолго думая, снимает фото с прищепки и подносит его к лицу. — Ты ведь редко вертикально снимаешь пейзажи… — Можешь не констатировать очевидное, дурень. И это был, вроде как, не пейзаж. — Но кадр пустой — здесь только парк. — Ну, да? Может быть. Но, если так подумать, я же как раз… Кажется, как раз снимал портрет. Но чей? Митсуба чуть было не проглатывает от подступившего страха язык. Он выхватывает из рук Коу снимок и стискивает его в руках с такой силой, что фотобумага мнётся под крепкой хваткой пальцев. На проявленной фотографии изображён знакомый снежный пейзаж: скамьи, зарытые в сугробах, и грязные вытоптанные десятками ботинок дорожки, пара человеческих фигурок на другом конце парка, многоэтажки вдалеке, дым от фабрик чуть ближе к горизонту. И всё — больше ничего. Этого просто не может быть, верно? У него дрожат колени, и ему приходиться ухватиться за стол, чтобы не упасть. — Митсуба? Что такое? — Ты же видел? — Что? — Девушку, которая нас фотографировала. Коу, помедлив, кивает: — Ну, да. — Я не могу вспомнить, как она выглядела. — А я не мог разглядеть её с того расстояния. Ты уверен? Митсуба качает головой, чувствуя, как пустеет тело внутри — даже органы, казалось, вжимаются друг в друга… — Я уже вообще ни в чём не уверен. Но кто тогда сделал снимок? Кому он доверил эту маленькую судьбу? Он же не бредил! Кто-то… кто-то же… — Какая разница? — Коу, пользуясь коротким моментом прострации Митсубы, забирает у него снимок обратно, и, скомкав, бросает в урну под столом прежде, чем тот успевает среагировать. Митсуба запоздало коротко вскрикивает, чудом не переворачивая всплеском рук ванночку с водой под боком. — В смысле «какая разница»?! Очень даже большая! Кто знает, может, я сошёл с ума! — Брось. Нельзя свихнуться дважды. Митсуба без зазрения совести больно пинает Коу в сгиб колена. Больше эту тему они не поднимают. За фотоснимком в мусорку никто не лезет. Но даже так, Митсуба не может избавиться от противного чувства; оно продолжает его преследовать до самого дома. Отражение в зеркале сочувствующе на него поглядывает, но Митсуба боится смотреть ему в лицо. Какая разница? Ведь и правда — невозможно сойти с ума дважды. *** В Интернете — лишь тролли и безумцы, на ненаучных верах помешанные. Ресёрч по форумам никакого толку не дал. Разочаровавшись в умах интернетных народов, Митсуба гасит ноутбук и возвращается к сортировке свежих проявленных снимков в фотоальбоме. Какой же, всё-таки, он молодец! Какая композиция, какой кадр, какая работа со светотенью! Митсуба складывает одну фотографию за другой с особым трепетом. Одна половина снимков пойдёт в альбом, вторая — на выставку в университет, и лишь один снимок — тот самый — сразу нашёл себе обещанное место над кроватью на пробковой доске. Ну кто-то же их, всё-таки, сфотографировал. Это неоспоримый факт. Иначе фото попросту бы не существовало — но вот же оно! Митсуба замечает, что возвращается к нему всё чаще и чаще. Это неизбежность. Конкретно этот снимок причисляется как раз к тем воспоминаниям, которые грехом было бы публиковать на стенках в соцсетях или сдавать в университет на растерзание критики преподавателей. Потаённый уголок в комнате — вот, где ему место. И, может быть, совсем немножко — в сердце. Или не немножко. Митсуба вздыхает снова и снова, а внутри его лёгких с каждым вдохом становится всё меньше и меньше воздуха. В груди образуются странные камушки, и то и дело перекатываются туда-сюда. Горло скребёт, глаза щиплет. Митсуба опускает глаза на альбом в его руках. Он холодный и режет своими острыми краями ладони, но снимки, обрамлённые в прозрачные шероховатые рамочки, светятся подобно окошкам многоэтажных домов в ночи. Глядя на них, ему почему-то хочется плакать. Его тянет в запечатлённый в них мир, даже несмотря на то, что запечатлённый в них мир — и его мир тоже. Митсуба откладывает альбом в сторону, но руки помнят его формы и текстуру скользкой обложки и не хотят забывать — фантомное ощущение тяжести всё так же лежит на ладонях. Митсуба спешит руки об одеяло вытереть, но тщетно. Бесит! Митсуба прикрывает веки и старается думать о другом, но мозг настроен решительно против него, и рисует картинки и образы так ярко за закрытыми глазами, что Митсубе приходится кривиться и жмуриться, лишь бы засверкал калейдоскоп из вспышек перед взором и затмил собой блаженную иллюзию. Фосфены не спасают, хоть картинки и пропадают — в груди всё так же тяжесть тянет вниз, заземляя, вращивая в кровать. Так дело не пойдёт. Митсуба бьёт кулаками подушку, смахивает её на пол, прячется под одеяло и вопит в ткань простынь. Безрезультатно — ничего не спасает. Ему хочется написать Мей и обсудить с ней очередные тщетные попытки Дисней сделать хоть сколько-то стоящий фильм. Ему хочется завалиться в супермаркет к Нене и нажаловаться ей на жизнь во всех неудобных подробностях. Ему хочется позвонить Коу, услышать его голос, подурачиться, рассказать ему глупые истории, что с ним приключиться успели. Ему хочется снова почувствовать себя в безопасности — среди людей. В безопасности? Среди людей? Диссонанс. Это антонимы. Противоречия. Они не могут сосуществовать вместе. Но Митсуба же как-то с противоречиями уживается? Почему он не может принять иную правду, отличную от его убеждений? За что он так отчаянно боролся все эти годы? Что ему дала эта борьба, кроме боли и забвения? Потеря памяти — лишь отговорка, чувство непричастности к миру — лишь условность. Всё ли поправимо, если раскрыться чуть-чуть миру, протянуть его горизонты, шагнуть за черту? Мир заканчивается и начинается с человека. А Митсубе просто страшно положить новое начало. Но так ли это правильно — отрекаться от прошлого? Действительно ли смена жизненных приоритетов — это рост, а не попытка убежать и подстроиться под большинство и их мнение? Действительно ли он смотрит вперёд? И можно ли смотреть в будущее, если оно слепит? Митсуба отчаянно искал своё место в мире, и нашёл его внутри себя самого. Он скитался в бесконечных поисках правды, до тех пор, пока не осознал, что его правда может быть только одна — и только его. Но этот покой был лишь затишьем перед бурей; бурей в лике Солнца. Ну, не совсем Солнца, как оказалось… Стеклянный кокон дал трещину и пропустил Его свет. После долголетней засухи наступил сезон дождей. Чувства расцвели так ярко, как не цвели никогда прежде. Ноев ковчег вознёсся на небо. Когда он успел стать таким чёрствым? Как он посмел дать тьме в его сердце разрастись так сильно, что та убила крупицы его человечности, доставшейся ему от «другого» него? Он так держался за жизнь, только чтобы её губить? Митсубе стыдно перед мамой. Митсубе стыдно перед самим собой — и тем, что был до, и тем, что есть после. Митсуба тянется к новому будущему. Оно больше не колет глаза своей тёмной непросветностью, наоборот — оно слепит, оно манит, как свет в конце тунеля. И Митсуба бросается к нему, сломя голову, уже не как слепой котёнок, а как слепой человек; и, ступив за черту, он прозреет. Он верит в это. Он хочет в это верить. Митсубе так хочется жить. И во всём виноват Минамото Коу. Ну надо же! Какая неожиданность! Митсуба выныривает из-под одеяла и вновь обращает взгляд на снимок над кроватью, ожидая, что тот даст ему ответ. Он молчалив, но пробуждает внутри чувства дикие, неизведанные. Митсуба называет их нежностью. В груди разгораются и тепло, и холод одновременно. Что в тот осенний день в супермаркете, что во время поездки в автобусе домой в одних наушниках с Минамото, что часами ранее в проявочной комнате. Митсуба хочет эту нежность задушить. Задавить. У него чешутся руки. И в то же время — ему хочется дать себе волю. И задушить уже Минамото. Недосказанность. Вот что является барьером. Стеклянная стена. Плотная, непробиваемая — можно бить кулаками сколько угодно, а она всё равно не поддастся, и с той стороны его никто не услышит… Если позволить нежности захватить сознание, разрушится ли барьер? Этой нежности слишком много внутри него, и она рвёт его на куски. Нежность убивает в нём человечность и тут же её возрождает в иных обличиях. Нежность уничтожает рациональность и отдаляет от правды. Нежность создаёт в нём что-то иное. Нежность делает его иным. Его правда была рождена с течением взросления. И эта правда разнится с той, что жила с «другим» ним — более откровенная, жестокая и зрелая. Стоило ей появиться на свет, как она стала конфликтовать с навязанными принципами, и Митсуба их отбросил. Плевать, что думают другие — он пытался быть удобным, и это потакание вылилось в невзрачность. Репутация волновала его лишь номинально. Он ходил по тонкому льду всё это время, так что научиться бегать по лаве не составило ему никакого труда. Митсуба не мог найти своей правде имени, но оно ей не было и нужно. Это была его жизнь, и это была его правда. Большего ему знать и не требовалось. Даже если он когда-то делил тело с кем-то другим. Конечно, это несколько антинаучно. Но разве это когда-нибудь кого-либо останавливало? Даже если чувства — это химическая реакция, Митсуба может и будет в них тонуть. Камень в море — он в мир. Другой жизни он уже и не знает. Другой жизни быть не может. Его зеркальное отражение пусть в зазеркалье и утопает до скончания дней. Однажды оно с ним заговорит — попросит вернуть тело, убедит бросить эту жизнь, утонуть в бездне. Но до тех пор… Митсуба срывает фотографию с пробковой доски и подносит её в груди. Снимок холодный. Сердце тёплое. Митсуба накрывает голову одеялом вновь. Его взор окутывает тьма, но он видит в ней яснее, чем в самый яркий солнечный день; он видит, но не знает что. Наступит день и он прозреет, а пока… Пусть внешний мир замолкнет. Пусть останется лишь истина рядом с его сердцем. И никаких зеркал. Митсуба закрывает глаза.