…но замирает на полпути.
Тишину в комнате разрезает настойчивая вибрация телефона, возвращая его с небес на землю. Наверное, это даже к лучшему. Он медленно привстаёт на локте, пытаясь дотянуться за мобильником до прикроватной тумбочки. Получается не с первого раза. Чуя во сне хмурится, ворочаясь на месте, явно недовольный тем, что его сон тревожат. И Дазаю приходится приложить чуть больше усилий, чтобы аккуратно выбраться из его объятий. Наконец-то добравшись до цели, парень тут же всматривается в экран. Яркий свет бьёт в глаза, заставляя зажмуриться, когда он пытается приглядеться получше.Входящий вызов от «Не игнорировать».
Дазай тяжело вздыхает, на секунду оглядываясь на Чую — тот уже успел завернуться в одеяло с головой, напоминая рыжего кота, свернувшегося клубком, — и только после этого принимает вызов. Взволнованный женский голос раздаётся на том конце: — 'Саму, я звонила тебе вчера три раза. — И Дазай машинально закатывает глаза. Он видел пропущенные вечером, но был немного не в том состоянии, чтобы перезвонить, так что… — Мам, я не могу сейчас говорить, — он шепчет в динамик, прикрыв рот рукой, чтобы ненароком не разбудить соседа. К его счастью, Чуя всё ещё наблюдает сны. — У тебя всё хорошо, милый? — не унимается она, пока на фоне объявляют время посадки на рейс. И это странно по нескольким причинам. Насколько Осаму известно, его мать всё ещё должна быть в Париже и… Ранее она никогда не была такой… добродушной. — Ты что, в аэропорту? — Дверца в ванную комнату закрывается за ним так же быстро, как и была открыта, и это уже более безопасная зона — поэтому его голос начинает звучать громче. Дазай прислоняется спиной к холодной плитке, глядя в потолок. Над головой гудит вентиляция. — У меня есть пара дел в Йокогаме, — отвечает мать. — И мы давно не виделись. У тебя же нет занятий? Так-то оно так. Сегодня суббота, и он только вчера договорился отменить дополнительные занятия по истории, но— Дазаю требуется пара секунд, чтобы хотя бы чуть-чуть проснуться и обрести способность мыслить ясно. Он смотрит в зеркало: взъерошенные каштановые волосы торчат в разные стороны, а глаза наполовину прикрыты. — Нет, я не… Ладно, — помедлив, всё же соглашается Дазай, твёрдо опираясь о холодный край раковины. — Пришли адрес. Из трубки слышится ещё пара фраз, после чего вызов заканчивается, и тут же раздаётся гулкий сигнал уведомления.«Le Normandie. В 13:00»
— Блестяще… — саркастично тянет кареглазый парень, ловко откладывая телефон на стиральную машинку. Высокая французская кухня и факт того, что его мать прилетела так внезапно, может означать лишь две вещи: Первое — придётся надевать до жути неудобный костюм. (И поверьте, в жизни Дазая было достаточно пафосных встреч, чтобы успеть возненавидеть их.) Второе — разговор, скорее всего, будет не из приятных. Ни тот, ни другой факт не радует. Скорее наоборот — вызывает огромнейшее желание провалиться сквозь землю, вот только— У него попросту нет выбора. Он не может не появиться. Дазай задерживает взгляд на собственном отражении ещё на пару секунд, будто надеется, что оно предложит какой-то более приемлемый вариант развития событий, и это так чертовски глупо, ведь отражение, к сожалению, не умеет разговаривать. Поэтому он просто отворачивается и открывает воду. Вещи быстро находят место в корзине для белья, а шум воды заполняет ванную, глушит мысли, делает их менее чёткими и навязчивыми. Струи бьют по плечам, по спине, скользят вниз по телу, после растворяясь в водовороте слива. Ладони упираются в кафель, голова опущена, а мокрые пряди прилипают ко лбу, и Дазай прикрывает глаза. В такой позе можно было бы выглядеть почти молитвенно, если бы он вообще когда-нибудь молился. Но вместо молитвы — пустота. И тупое перебирание вариантов: о чём мать хочет поговорить, почему именно сегодня, почему именно сейчас, когда— Когда он впервые за долгое время проснулся и почувствовал себя не просто живым, а здесь. Будто в своей тарелке. Осаму усмехается собственным мыслям, и смех выходит хриплым, почти неслышным. — Сентиментальный идиот, — шепчет Дазай, выкручивая вентиль. Вода перестаёт шуметь, и тишина в ванной оглушает. Осаму проводит ладонью по лицу, смахивая капли, и тянется к полочке. Полотенце оказывается на бёдрах, прежде чем он открывает дверь, выпуская наружу клубы пара. Чуя уже проснулся и сидит на кровати. Одеяло сползло до талии, волосы спутаны в рыжий хаос, одна прядь торчит смешно вверх, и он трёт кулаком правый глаз, явно пытаясь окончательно очнуться. Взгляд Чуи сонный и тяжёлый, когда он смотрит в направлении Осаму, а потом картинка резко фокусируется… Дазай стоит в дверном проёме — мокрый, в одном полотенце на бёдрах, каштановые волосы прилипли ко лбу и шее, капли воды стекают по груди, оставляя блестящие дорожки, застревают в ямочках тонких ключиц. Свет из окна падает на влажную кожу, на плечи, на руки, на эти дурацкие бинты, которых сейчас нет, потому что он только из душа, и— И Чуя удивлённо хлопает глазами добрые десять секунд, подвисая, как старый телевизор, который никак не может поймать сигнал. — Доброе утро, — начинает шатен, уставившись на него. И замечает, как расширяются зрачки напротив. — Какого чёрта на тебе моё полотенце? — голос Чуи низкий, простуженный со сна, но в нём уже прорезается привычное раздражение. Дазай тупит, медленно опуская взгляд на свои бёдра. Светло-серое, мягкое, с едва заметной выцветшей надписью на уголке. Да, это не его. Его тёмно-синее висит на крючке за дверью, сухое и нетронутое. — Я… — он делает паузу, подбирая правильную интонацию. — Тебе жалко? — Это моё полотенце, — Чуя щурится, и сонливость слетает с его лица за секунду. — У тебя своё есть! Взгляд голубых глаз всё ещё прикован к силуэту Дазая. Он знает, что надо прекратить. Что правильно было бы сейчас отвернуться, буркнуть что-то про бесстыжего придурка и уткнуться носом в подушку, делая вид, что его сейчас стошнит от одного вида полуголого Дазая. Но Чуя не может отвести глаз. И это жуть как бесит. Потому что Чуя Накахара — человек, который умеет контролировать себя. Который не пялится на других парней, даже если они выходят из душа с каплями воды, стекающими куда-то за край полотенца, даже если этот парень выглядит так, будто его лепили специально, чтобы бесить всех вокруг своим существованием. Чуя мотает головой из стороны в сторону, злясь сам на себя, но взгляд всё равно предательски скользит ниже. По груди. По этой дурацкой, бледной, почти прозрачной коже, на которой сейчас нет бинтов, и Чуя впервые видит её полностью. Видит шрамы. Их немного. Тонкие, почти незаметные полоски на рёбрах, что-то похожее на след от старого ожога у левого соска и несколько белёсых линий на предплечье. Они не отвратительны, но всё ещё являются частью истории, которую Дазай никогда не рассказывал. «Это не моё дело», — думает Чуя, но всё равно рассматривает, запоминает, складывает в какую-то внутреннюю картотеку, в существовании которой даже себе не хочет признаваться. В груди что-то больно щемит. — Хм… — Дазай наклоняет голову набок, и мокрые волосы скользят по щеке, оставляя влажные следы. — А я думал, мы теперь делим всё. После того, как… спали в одной кровати. Он специально выделяет предпоследнее слово, натягивая такую лёгкую, почти невинную улыбку, что душа Чуи, кажется, начинает уноситься примерно… в стратосферу, а его лицо излучает идеальный спектр эмоций: от утренней ошарашенности до пунцового румянца, который за секунду заливает не только щёки, но и шею. — Мы спали! — тон его голоса срывается на фальцет, а затем снова становится низким, рычащим. — Спали, чёрт возьми. Это разные вещи! — О, неужели? — Дазай приподнимает бровь, и в глазах мелькает искра настоящего, неподдельного веселья, которое почти вытесняет утреннюю тоску. — А мне показалось, ты довольно уютно прижимался ко мне. Даже руку положил на… Он кивает на свою грудь, на то место, где ещё минут пятнадцать назад покоилась ладонь Чуи. Ткань футболки, которую он так и не надел, отсутствует, и взгляд рыжика снова падает на дазаевскую кожу. Но Дазай не уходит. Он стоит в проёме, мокрые волосы прилипли к вискам, и одна капля — Чуя следит за ней с каким-то гипнотическим пристрастием — срывается с подбородка, падает на ключицу, а затем медленно, мучительно медленно ползёт вниз, пересекает грудную клетку, после исчезая за краем серого полотенца, и— Чуя шумно сглатывает. В горле пересыхает. Сердце бьётся где-то в ушах, настолько громко, что, кажется, соседи должны слышать. Парень чувствует, как кровь ещё сильнее приливает к лицу, и это так, блять, унизительно, потому что он не должен реагировать. Не на Дазая. Не на этого манипулятивного ублюдка, который сейчас явно играет на публику, даже если публика — это один заспанный Чуя в смятой футболке. «Он провоцирует, — думает Чуя, сжимая край одеяла так, что костяшки белеют. — Он специально так стоит. Специально медлит. Ему просто нравится выводить меня из себя». И это работает. Работает так, как вообще не должно. Потому что Чуя чувствует, как что-то обрывается где-то в районе диафрагмы, когда Дазай говорит: «А я думал, мы теперь делим всё». В голове белый шум, а ладони потеют. Он хочет сказать что-то едкое, уничтожающее, но вместо этого из горла вылетает короткий писк, и… Это позор. Самый настоящий позор, потому что его голос ломается, как у подростка, который увидел порнушку в первый раз. — Я спросонья принял тебя за свою подушку! — рявкает Накахара, резко отворачиваясь к стене. Он хватает подушку, которую только что упомянул, и со всей силы швыряет её в Дазая. — Одевайся, чёртов извращенец! Нечего тут передо мной… Он не может подобрать слова и злится из-за этого ещё больше. Подушка попадает точно в лицо Осаму, после с глухим стуком падая на пол. Дазай, явно не ожидавший такого поворота событий, чуть отшатывается назад, недовольно мыча себе под нос, а потом удивлённо смотрит вперёд. Чуя, нахохлившись, сидит на кровати, уставившись в стену, а его пальцы, сжимающие край одеяла, подрагивают. И этот нервный жест отзывается где-то в солнечном сплетении Осаму чем-то странным и щемящим. — Не кипятись, — его тон теряет игривые нотки, становится ровным и глухим. Он наконец отлипает от косяка и нагибается, чтобы поднять подушку. — Я сейчас уйду. Уйдёт? — Куда? — вопрос срывается с уст Чуи быстрее, чем он успевает его обдумать. И он тут же закусывает губу, жалея, что вообще спросил. — Семейная встреча, — скрипя дверцей шкафа, отвечает шатен. И Чуя помнит, что Дазай недавно говорил о матери. На берегу. Но то было вскользь, без каких-либо подробностей, и, если подумать, то больше они не затрагивали эту тему после, так что… окей, у него нет никакой конкретной информации о семье Дазая. — Это какая-то светская вечеринка в загородном доме или?.. — Чуя так же помнит, как Осаму буквально вывалил на него информацию о том, что он, оказывается, родился с золотой ложкой во рту, поэтому не упускает шанса уточнить детали. — Нет. Не совсем. — Понятно, — фыркает рыжик, наконец отрывая взгляд от стены, снова рискуя посмотреть в сторону соседа. Тот уже натягивает брюки, стоя к нему боком, и это, пожалуй, даже хуже, чем полотенце — с такого ракурса спина Осаму выглядит шире обычного. Лопатки складываются вместе, образовывая довольно внушительный угол обзора. — Что тогда? — голубые глаза мечутся из стороны в сторону, пытаясь зацепиться за что-то другое. — Le Normandie, — Дазай бросает это так, будто название само всё объясняет, и тянется за рубашкой, задевая вешалкой дверцу. Чуя присвистывает, сразу меняясь в лице. Он, конечно, не эксперт по ресторанам, но даже до него доходили слухи об этом месте. Там, кажется, столики бронируют за месяц, а официанты говорят на пяти языках. — Серьёзно?! Это же… — он откидывается на подушку, запуская пятерню в спутанные волосы. — Твои родители кто? Шейхи? Осаму застывает с рубашкой в руках на пару секунд, а затем его губы кривятся в усмешку — такую мимолётную, почти искреннюю. — Не шейхи, Чуя. Всего лишь люди, которым не привыкать к завтраку в элитном ресторане, — он просовывает руки в рукава, лениво и несколько небрежно. — Всего лишь, — тут же передразнивает рыжий парень и демонстративно закатывает глаза, но теперь в его голосе нет обычной язвительности. Скорее то самое любопытство, которое он так старательно прячет под маской наплевательства. — И часто тебе приходилось так завтракать? Дазай отвечает не сразу, задумавшись и начиная разбираться с пуговицами. А Чуя ловит себя на том, что смотрит на его пальцы. Длинные, тонкие, чуть дрожащие, когда те касаются воротника, но эту дрожь, наверное, видит только он сам. Потому что уже научился замечать такие мелочи. Потому что последнюю неделю он слишком много смотрит на Дазая. — Достаточно, чтобы не испытывать восторга. Это вызывает лишь скуку, — наконец произносит Осаму, и в этом «скучно» столько усталости, что Чуя вопросительно таращится на него. — Ну, вид тарелок, которые стоят как месячная зарплата. Запах духов, которые старше меня втрое. Вежливые улыбки, за которыми ничего нет. Осаму поправляет манжет, и солнечные лучи скользят по его кистям — на этот раз без бинтов, и это всё ещё сбивает с толку. — Звучит как пиздец, — констатирует Чуя, садясь на кровати. — Не-а. Звучит как правда, — мимолётная усмешка слетает с губ Дазая. — По правде, в этом нет ничего такого. Золотая ложка часто царапает нёбо, понимаешь? И, кажется, Чуя понимает, к чему клонит Дазай, наблюдая, как улыбка сползает с его лица, поэтому он пытается перепрыгнуть на другую тему, произнося то, о чём тут же жалеет… — Во сколько вернёшься? Вопрос повисает между ними. Сказанный не с той интонацией, с которой он хотел, и, о боже, хвала небесам, что Дазай не смотрит на него сейчас, потому что Чуя собственноручно готов вырыть себе могилу из-за своей тупости. — Не знаю, — Осаму затягивает галстук, даже не глядя в зеркало, и это выглядит так, будто он делал это тысячи раз. — Ты что, волнуешься? — Да плевать мне, — слишком быстро отвечает Чуя, отводя взгляд. — Просто… если поздно, то предупреди. Чтобы дверь не закрывать. В комнате снова становится тихо. Будто они понимают, что говорят не совсем то, что хотят на самом деле, и оба не готовы это признавать. — Хорошо, — наконец подаёт голос Дазай, беря со стола связку ключей. Он останавливается на пороге комнаты, оборачивается, смотрит на Чую — такого взлохмаченного, с красными от недосыпа глазами, с этим дурацким одеялом, которое он намотал на ногу — и делает короткую паузу. — Кстати… — Что? Чуя смотрит на него исподлобья, не догоняя, что от него хотят, а потом Дазай продолжает— — На тебе моя футболка. И весь мир вокруг Чуи сужается, кажется, до атома, но Дазай уже закрывает за собой входную дверь, оставляя его наедине с этой информацией. Ему же не послышалось, да? Чуя падает на подушку лицом, глухо стонет в неё, и этот звук выходит до невозможного сдавленным.// «На тебе моя футболка.» //
Он даже не успел ничего ответить. Просто сидел, как идиот, хлопая глазами, пока дверь за Дазаем щёлкала. А теперь сидит тут, в чужой тряпке, которая пахнет — и это бесит больше всего — не «просто тканью», а тем самым гелем для душа, что стоит в душевой, и ещё чем-то неуловимо дазаевским, от чего хочется то ли выблевать лёгкие, то ли зарыться носом в воротник. Ни то, ни другое, блять, не вариант. И самое дурацкое… Чуя надел её вчера просто потому, что все свои были в стирке. Взял первую попавшуюся из кучи вещей в шкафу, даже не глядя. И забыл. Он резко садится, стягивает футболку через голову одним рывком, комкает её и с силой швыряет в стену. Вещица бесшумно сползает вниз, цепляясь за спинку стула, так и не коснувшись пола и это почему-то раздражает ещё сильнее. Почему она не может хотя бы стукнуться нормально? Почему даже это происходит не так, как он хочет? — Твою мать, — бормочет парень, щипая себя за переносицу. Чуя зол. Зол на Дазая, который, сука, знает, что делает. Который специально ждал этого момента? Который вышел из душа в одном полотенце, потому что — о, какая удача — своё он «случайно» не заметил. Зол на себя, потому что пялился. Потому что запомнил эти чёртовы шрамы, эти капли, этот взгляд, когда Дазай сказал: «…а я думал, мы теперь делим всё». Делим всё… Челюсть сжимается так, что сводит скулы. Они ничего не делят. Они просто… просто оказались в одной постели, потому что вчера было поздно, потому что Дазай был пьян и приклеился к нему, как банный лист, потому что есть ещё тысяча причин, не имеющих ни малейшего значения! И, господи, как же хочется треснуться головой о что-нибудь тяжёлое, чтобы выкинуть эти абсурдные мысли из головы. Телефон на тумбочке вибрирует один раз, заставляя нервно потянуться за ним, но, когда экран загорается, Чуя жалеет, что вообще когда-то обзавёлся средством связи, ведь—Симулянт: Держу в курсе, она тебе идёт.
Блять. Чуя смотрит на экран, перечитывая сообщение. Дважды. Словно это может изменить смысл. Накахара хочет написать что-то вроде «пошёл нахуй» или «я твою футболку уже сжёг», или хотя бы привычное «отвали». Но пальцы замирают над клавиатурой, потому что в груди сидит это странное, липкое и тяжёлое чувство, которое он не может объяснить. В конце концов Чуя отбрасывает телефон на кровать, так и не ответив.***
«Le Normandie» Ресторан встречает Осаму прохладным полумраком и шёпотом накрахмаленных скатертей, когда он смотрит на циферблат часов на левом запястье. 13:00. Он приехал вовремя. Ни минутой раньше, ни минутой позже. Этому его научили давно: пунктуальность — единственная вежливость, которую корчат из себя люди, когда им нечего больше предложить. В дверях его встречает швейцар в идеально синем костюме, а следом метрдотель с безупречной выправкой, который, мельком глянув на список броней, провожает к столику у окна. Дазай замечает её сразу. Мать сидит с прямой спиной, белые перчатки сложены на коленях, каштановые волосы убраны в безупречный невысокий пучок. Она смотрит в окно, вид из которого открывается на город, который та покинула много лет назад, и в её профиле есть что-то от старых воспоминаний. Та же линия скул, тот же изгиб бровей. Его собственное отражение, только старше. Фумико Дазай — это имя, которое в академических кругах Европы произносят с уважением, смешанным с осторожностью. Директор Европейского центра клинических исследований при Пастеровском институте в Париже, член трёх международных этических комитетов, женщина, чья подпись открывает или закрывает дорогу новым препаратам. Немногие знают, что когда-то она была женой министра здравоохранения Германии Мори Огая, и что их развод, прогремевший на всю Европу, случился не из-за измен или денег, а из-за отказа Фумико подписать фальсифицированный отчёт об испытаниях опасного препарата. Она предпочла жизни незнакомых детей карьере мужа. И вместо того, чтобы оставить сына с ней, суд в Германии отдал двенадцатилетнего Осаму отцу — влиятельному политику. С тех пор Фумико живёт в Париже, работает по восемнадцать часов и раз в несколько месяцев присылает Дазаю короткое письмо.Последний раз они виделись два года назад.
— Мам, — шатен садится напротив, позволяя официанту развернуть салфетку и положить на колени. — Ты выглядишь… Его сразу же тактично перебивают. — Не надо комплиментов, — женщина поворачивается к нему, и в её глазах читается мягкость, которую Дазай уже почти не помнит. — Лучше расскажи, как твои дела. Осаму ненадолго замирает, улавливая слишком тёплый тон голоса и внимательный взгляд. Это странно, потому что обычно она совсем не такая. Обычно её письма начинаются с «Надеюсь, ты в порядке» и заканчиваются «Не забывай об учёбе». Без лишних эмоций и попыток заглянуть глубоко под кожу. — Отлично, — он улыбается той самой улыбкой, которую оттачивал годами. Лёгкой и рассеянной. Такой, которая ни к чему не обязывает. — Учёба, сосед и бренность бытия. Всё как обычно. Но если честно, он уже прогулял половину пар, несмотря на то что в первом семестре расписание и так сильно упрощено. Это, как ему кажется, незначительная деталь, чтобы стоило о ней упоминать. — Сосед? — мать берёт меню, но не открывает, просто держит в руках. Её пальцы перебирают плотную бумагу, и Дазай замечает, как она чуть наклоняет голову. Тот самый жест, который он видел в детстве, когда Фумико пыталась понять, врёт ли он. — Ты о нём ничего не рассказывал. И это заставляет Осаму приподнять бровь, скрывая удивление. На фоне звучит спокойная музыка, а сам момент между ними становится немного… напряжённым. — Мне показалось, что для тебя это будет не самой интересной частью моей жизни. Он прав. Картинка счастливой семьи, в его понимании, утрачена ещё тогда, когда ему было двенадцать. После развода родителей. С тех пор всё начало идти наперекосяк. Сначала суды, потом перелёты между Германией и Францией, а потом молчание. Длинные гудки в телефоне. Письма, которые становились всё короче. — Ты всегда был закрытым, — она откладывает меню в сторону, всматриваясь в точку между бровей сына. — Но я всё равно твоя мать, так что мне интересно. Дазай молчит, обдумывая, стоит ли говорить хоть что-то. Потому что рассказывать о Чуе — значит признавать, что Чуя вообще заслуживает упоминания. А он не уверен, что хочет делиться этим с кем-то. Пусть даже если делить он будет с женщиной, которая его родила. Но пальцы сами начинают крутить край салфетки, выдавая нервный жест, от которого Дазай, казалось, избавился ещё в шестнадцать. — Ну, он шумный, — шатен пожимает плечами, кивая в сторону официанта, давая понять, что «всё хорошо» и «тот может подойти позже». — Вечно недовольный. Кидается вещами, когда злится. Что случается часто. — Это должно быть дискомфортно, — мать улыбается краешком губ, но в улыбке больше любопытства, чем осуждения. Она подаётся чуть вперёд, словно хочет рассмотреть сына получше. — Так и есть. Иногда мне кажется, что он меня ненавидит. Ну, как бы, часто он сам становится причиной всплесков эмоций Чуи, но это уже другое… — А ты? — Что — я? — Ты его ненавидишь? Дазай смотрит в окно. За стеклом Йокогама. Серая, промозглая, ведь сейчас осень, но живая. Люди спешат по своим делам, кто-то смеётся, кто-то ругается по телефону. Обычная жизнь, в которой у него никогда не было времени замечать детали. — Нет, — тихо говорит он. — Не ненавижу. И в этом «нет» столько всего, что Дазай не может вытащить наружу. Страх вперемешку с удивлением. Какое-то странное, тянущее чувство, которое похоже на то, как если бы он стоял на краю крыши и смотрел вниз, одновременно желая прыгнуть и боясь, что не сможет. Она не спрашивает «почему», только кивает, будто и так знает ответ. Они заказывают завтрак. Дазай берёт что-то из стандартного набора — не глядя, потому что вкус всё равно не почувствует. Мать долго советуется с сомелье, выбирает вино, обсуждает подачу. И Осаму наблюдает за этим с привычным отстранённым спокойствием. — Ты не ешь, — замечает Фумико, когда перед ними ставят первые тарелки. — Не голоден. — Перед ним тыквенный крем-суп с кедровыми орешками, но он не чувствует запаха. — Ты всегда не голоден, когда что-то не так, — она берёт нож и отрезает крошечный кусочек от утиного конфи. — Что случилось? — Ничего не случилось, — Дазай берёт бокал, делая глоток вина, потому что нужно занять руки. Жидкость оказывается терпкой, с горчинкой. Не в его вкусе. — Ты просто не появлялась два года. А теперь прилетела без предупреждения. Выглядишь… иначе. — Иначе? — Мягче, — он подбирает слово, которое не совсем точно, но другого нет. — Ты какая-то другая. Он помнит её другой. Собранной, холодной, недосягаемой. Женщиной, которая могла говорить по телефону о статистике смертности, а через минуту выбирать галстук для мужа к приёму в посольстве. Мать опускает взгляд, поправляя салфетку, и молчит так долго, что Дазай уже думает, что и вовсе не ответит. — Мне нельзя повидать сына? — наконец говорит Фумико. — Можно, — Осаму не настаивает, хотя внутри всё кричит, что она не договаривает. Он знает эту женщину. Она не делает ничего «просто так». Они снова едят молча. Тишина между ними не тяжёлая, а привычная. Как старая мебель, которую не выкидывают, потому что жалко. Но в этом есть какое-то напряжение, которое Дазай не может идентифицировать. — У тебя синяки под глазами, — замечает мать. — Плохо спишь? — Нет, всё хорошо, — он врёт, и они оба это знают. — Из-за учёбы? Или из-за соседа? Дазай усмехается нервно, почти раздражённо. Его читают, как открытую книгу. Обычно эта роль достаётся ему, но сейчас он ловит себя на том, что, по ощущениям, будто откидывается на восемь лет назад. В то время, когда он был наивным ребёнком. — С чего ты взяла, что из-за соседа? — Потому что ты сказал «сосед» так, словно это всё объясняет, — она отпивает вино. — И я тебя понимаю. Некоторые люди выматывают сильнее, чем любая работа. Он смотрит на неё с тем же удивлением, что и в начале встречи. Она никогда не говорила о таких вещах. Никогда не показывала, что может понимать. Осаму в целом не до конца понимает главную цель этого обеда. — Ты изменилась, — повторяет Дазай, и в голосе проскальзывает что-то, больше похожее на растерянность. — Возможно, — с ним не спорят. — А ты? — А что я? — Ты тоже выглядишь по-другому, — мать наклоняет голову, изучая его лицо. — Не как в прошлый раз. Дазай не знает, что ответить. Потому что она права. Раньше он был везде и нигде одновременно. Улыбался, шутил, исчезал. А теперь… теперь он почему-то возвращается в общежитие вместо ещё одной разгульной ночи в баре. Слушает, как кто-то ругается на него из-за немытой кружки. И проводит вечера за просмотром дешёвых детективов. Парень чувствует, как уголки губ сами собой начинают тянуться вверх, когда он вспоминает, как Чуя чуть не подавился чипсами, когда полицейский в фильме сказал что-то идиотское. — У тебя кто-то появился? С точки зрения Дазая — нет. Потому что он не состоит ни с кем в отношениях. Но с точки зрения Фумико — это не обязательно должно быть обговорено между людьми в открытую, так что— — С чего ты взяла? — голос Осаму звучит глухо, и он хмурится, пытаясь спрятать улыбку, но получается плохо. — Ты только что улыбнулся, — она смотрит на него с чем-то, похожим на умиление. — Впервые за весь обед. Не той своей фальшивой улыбкой, а настоящей. И я не спрашивала тебя ни о чём смешном. Дазай подносит ладонь к лицу машинально, проверяя. И правда. Уголки губ всё ещё тянутся вверх, и он не может это контролировать. — Он просто сосед, — говорит Осаму, и это звучит неубедительно даже для него самого, но он глушит это сомнение. — Конечно, — мать кивает, и в её голосе нет насмешки. — Это просто моё наблюдение. Ты выглядишь как человек, который думает, что играет в шахматы, а на самом деле уже увяз в партии в покер. И карты у тебя не те. — Ты ничего не понимаешь! — он громче, чем хотел, и сам пугается своей резкости. В груди странно колет. Словно кто-то ткнул иголкой прямо в сердце. Дазай не хочет, чтобы его понимали. Не хочет, чтобы кто-то заглядывал в эту часть его жизни. Особенно мать, которая была рядом так редко. — Понимаю, — Фумико явно не обижается. — Потому что я твоя мать. И потому что я тоже когда-то была молодой. Она снова берётся за вилку, и разговор перетекает в другое русло — учёба, планы, погода в Париже. Ничего важного. Всё, за чем можно спрятаться. Но Дазай чувствует: она не договорила. Что-то висит в воздухе, невысказанное, тяжёлое. Но он не спрашивает. Потому что боится услышать ответ. Когда приносят десерт — какой-то замысловатый тарт с ягодами, украшенный съедобными цветами — мать вдруг откладывает ложку и смотрит на него долгим, изучающим взглядом. — Осаму, — её голос тихий, едва слышный. — Я хочу, чтобы ты знал. Что бы ни случилось, я… Но она замолкает, не закончив. — Что? — он смотрит на неё непонимающе, пока собственные глаза выдают лёгкий приступ тревоги. — Ничего, — женщина улыбается, но улыбка выходит почти вымученной. — Просто… береги себя. Хорошо? — Я всегда себя берегу, — это ложь, но они оба принимают её как должное. Мать не спорит. Только смотрит на него так, будто хочет запомнить каждую черту. Как будто больше никогда не сможет этого сделать. Они доедают в тишине. Счёт, пальто у гардероба, минута неловкого молчания на тротуаре. — Ты скоро улетаешь? — спрашивает Дазай, глядя куда-то в сторону. Цепляясь взглядом за витрину, за проезжающие мимо машины, за пару, которая громко смеётся через дорогу. Куда угодно, только не на мать. — Завтра утром. — Мать поправляет воротник его пальто. Тот самый жест, который она не делала с тех пор, как он был ребёнком. — Мне нужно будет вернуться в Париж. — Дела, — Осаму кивает, выглядя совсем отрешённым. — Конечно, я понимаю. Фумико смотрит на него секунду, потом ещё одну и делает шаг вперёд, обнимая. Коротко, почти неловко. Но для них — это много. Дазай чувствует запах её духов. Тот же, что и в детстве. Дорогие, цветочные, чуть приторные. И почему-то это вызывает комок в горле. — Ты хороший сын, Осаму, — шепчет она ему в плечо. — Я тобой горжусь. Он не знает, что ответить. Потому что она никогда не говорила ему этого раньше. Такси увозит её, а Дазай остаётся стоять на тротуаре, глядя вслед удаляющимся огням. Холодный ветер бьёт в лицо, и он чувствует, как дрожат пальцы.***
Ключ проворачивается в замке с тихим щелчком. Дазай проходит в комнату, и домашний запах ударяет в нос. Крепкий чёрный чай, книги, едва уловимый аромат вишнёвых сигарет, которые изредка курит Чуя. И самое главное — никакого парфюма за миллион йен. Осаму закрывает за собой дверь, пытаясь быть как можно тише, а после прислоняется к ней спиной, прикрывая глаза. Он не хотел возвращаться сразу. После Le Normandie и разговора с матерью внутри осталась только пустота, перекликающаяся с тревогой. Дазай бродил по городу несколько часов, надеясь, что хоть так удастся проветрить голову. Смотрел на витрины магазинов, на прохожих. Даже добрался до набережной, где просидел целых три часа, вслушиваясь в крики чаек у пирса. Пил кофе в какой-то забегаловке, всё так же не чувствуя вкуса, и думал о том, что мать сказала напоследок. Он и сейчас смотрит. В черноту потолка. Только там, наверху, ничего нет. И здесь, внизу, — тоже. — Ты долго. Голос Чуи раздаётся откуда-то слева. Дазай медленно разлепляет глаза. Его сосед стоит недалеко от обувной полки, скрестив руки на груди. На нём слегка помятая, уже не дазаевская футболка и спортивные штаны. Волосы собраны в низкий хвост, но несколько прядей выбились и обрамляют лицо. Он смотрит исподлобья, как будто ждал его прихода, но не хочет это признавать. — Пробки, — отвечает Дазай, а его голос звучит глухо даже для него самого. Конечно… Чуя же такой «идиот», что поверит в подобную чушь. Рыжик хмыкает, делая шаг вперёд, всё ещё соблюдая между ними дистанцию. Тусклый свет от напольной лампы падает на его лицо, и Дазай видит, как тот неодобрительно хмурит брови. До сегодняшнего вечера у них не было привычки встречать друг друга при возвращении. Раньше это показалось бы странным и, возможно, даже несколько… неестественным. Но в данный момент почему-то ощущается единственно правильным. — Как всё прошло? — тон Чуи нарочито равнодушный, но пальцы, скрещенные на груди, чуть сильнее впиваются в предплечья. — Нормально… — единственное, что у Дазая получается выдавить из себя, и это не похоже на его привычную манеру выражений. Все знают, что обычно он разговорчив, но Чуя бы совершенно точно сказал, что у его соседа язык без костей. — Нормально? — переспрашивает рыжик, потому что наблюдает немного противоречивые сигналы. — Ты похож на мокрую псину, это не… На улице шёл мелкий дождь, так что пальто Дазая чуть намокло в районе плеч, а передние пряди волос прилипли ко лбу. — Я правда в порядке, — он перебивает Чую, наконец-то выпрямляясь. — Ага, — недовольное фырчанье тут же летит ему в ответ. — А я — балерина. Они оба замирают, смотря друг на друга. Кажется, что проходит целая вечность, пока Осаму снова пытается отыскать внутри себя силы на то, чтобы нацепить привычную маску шута, а Чуя старается придумать оправдание своему беспокойству, которое так тщательно — вообще нет — пытается скрыть. Но на деле проходит около пяти секунд, и это выглядит так чертовски нелепо со стороны, поэтому— — Там, наверху, должно быть видно закат… Ты не против? Я не хочу идти один. Слова невпопад срываются с уст шатена немного слишком быстро, чтобы он сам успел обдумать сказанное, заставляя Чую таращиться в его сторону, удивлённо хлопая ресницами. И, наверное, это первая честная реплика Дазая, которую он когда-либо говорил Чуе.// «Я не хочу идти один» //
Такие фразы чаще всего имеют несколько смысловых вариантов. И в ситуации Чуи расценивать сказанное Дазаем (особенно в том состоянии, в котором тот пребывает сейчас) как что-то конкретно обращённое к его персоне — глупо. Потому что он не уверен, включает ли это в себя хоть какую-то конкретику, но где-то внутри теплится крохотная — ну, такая, что можно разглядеть разве что под микроскопом — надежда, что Осаму хочет пойти с ним, а не с кем угодно, просто чтобы не быть одному, и, о ура, Чуя всего лишь удачно оказался рядом. В конечном итоге, он недолго мнётся на месте, после подхватывая с вешалки куртку, выпаливая неуверенное: — Пойдём.***
Лестница пахнет пылью и старым бетоном. Лампы на этажах горят через одну: тусклые и жёлтые. А шаги гулко отдаются в пустом пролёте. Чуя идёт первым. Его спина напряжена, плечи подняты почти до подбородка, и мозг то и дело подкидывает картинку выражения лица Дазая в коридоре — мрачного, совсем отдалённого от реальности. Это пугает, потому что Чуя понятия не имеет, что ему делать дальше. Дазай идёт следом. Молча. Мокрое пальто осталось внизу, и ветер с крыши, просачивающийся сквозь щели в двери, холодит грудь сквозь тонкую рубашку. Это немного отрезвляет или, наоборот, пьянит. Пока непонятно. Они поднимаются на последний пролёт. Чуя толкает тяжёлую металлическую дверь плечом. Она поддаётся не сразу, так что приходится приложить усилия, но со второго раза та всё же открывается с противным скрипом, и в лицо ударяет ночь. Солёный йокогамский ветер, пахнущий мокрым асфальтом, врывается в лёгкие, выбивая из них остатки дневной задумчивости. Дазай делает глубокий вдох, чувствуя, как холод расползается по груди, по шее, по запястьям. Возвращает его в тело. Чуя выходит первым. Его руки спрятаны в карманы куртки, плечи подняты — теперь уже от холода. Он проходит к самому краю, но не смотрит вниз. Взгляд лазурных глаз скользит по городу. Йокогама лежит перед ними — огромная, живая и дышащая. Огни небоскрёбов, гирлянды улиц, ползущие по веткам поезда, отражения в чёрной воде залива. Где-то далеко гудит порт, сигналит машина, играет музыка из открытого окна. По-настоящему живописный пейзаж. Пусть даже если это обычная крыша университетского общежития. Дазай останавливается в паре шагов позади, оглядывая Чую со спины. Провожает глазами пару алых прядей, которые ветер вырывает из его хвоста и бросает в лицо. — Ну и дыра, — Чуя пинает носком ботинка мелкий камешек, и тот летит вниз, исчезая в темноте. — Вечно здесь всё завалено каким-то хламом. Управляющая компания ни хрена не делает. Он говорит это в пустоту. Просто чтобы заполнить тишину, которая отчего-то давит сильнее ветра. Дазай не отвечает, неспешно проходя вперёд, и останавливается у самого парапета — бетонного бортика по пояс, старого, с трещинами, в которых пророс мох. Чуя на секунду замирает, в то время как его рука инстинктивно дёргается, готовая схватить и удержать. — Расслабься, — голос Дазая тихий, почти без интонации. — Я просто смотрю. Он кладёт ладони на холодный бетон. Шершавая поверхность царапает кожу. Внизу видны огни машин, ползущих по улицам, как светящиеся насекомые. Где-то слева гудит поезд, и звук отражается от стен домов, множится, превращается в низкий, вибрирующий гул. Чуя медленно выдыхает, стараясь не показывать, насколько сильно билось сердце секунду назад. Он подходит ближе на пару сантиметров. Настолько рядом, чтобы можно было чувствовать чужое тепло на расстоянии. Они стоят молча. Ветер треплет волосы, бросает пряди на лица, заставляет щуриться. Где-то внизу, в лабиринте улиц, течёт обычная жизнь. А здесь, наверху, время будто совсем застыло. Дазай смотрит вниз. Огни расплываются перед глазами, если смотреть слишком долго. Он моргает, и картинка снова становится чёткой. А в мыслях так ужасающе пусто. Это странно. Обычно всё совсем наоборот. Обычно у него в голове никогда не бывает пусто. Всегда крутятся мысли и планы. Сейчас же… ничего. Только ветер, холодный бетон под ладонями и тепло плеча Чуи в нескольких сантиметрах от его собственного. Он поворачивает голову. Чуя стоит, глядя куда-то вдаль. Ветер продолжает трепать его волосы, всё больше выбивая их из хвоста, пряди лезут в лицо, и он морщится, но не убирает их. Его профиль в свете города резкий, почти чёрно-белый: линия носа, упрямый подбородок, тени от ресниц на щеках. И Дазай смотрит на него так… однобоко, что собственный желудок тянет внутри. Еле-еле, совсем незаметно. Как будто кто-то натягивает невидимую нить, связывающую его грудную клетку с грудной клеткой Чуи. Накахара, будто ощутив взгляд, поворачивается, встречаясь взглядом с карими глазами. — Что? — спрашивает он, ощущая, как кончики пальцев подрагивают. Ему не отвечают. Тёмные зрачки цепляются за маленькую родинку под чужой губой, которую Дазай не замечал раньше. На то, как ветер бросает рыжую прядь на скулу. На то, как Чуя хмурится в ответ на его молчание. И он делает для себя пугающее открытие, потому что— «Господи, он всегда был таким… красивым?» — Эй, — Чуя щёлкает пальцами перед лицом Дазая, взывая к реальности. — Ты там уснул или… «Наверное, так и есть…» Дазай неожиданно перехватывает его запястье, заставляя Чую вздрогнуть. Но он не вырывается. Просто застывает, глядя на тонкие пальцы, сомкнувшиеся на его коже. Тёплые. Всегда тёплые, даже в такой холод. Это пиздецки сбивает с толку. — Даз… — Покурим? — спокойно спрашивает тот, натягивая корявую улыбку, в то время как лицо Чуи уже пылает ярче заката. О боже… ты выбрал именно этот момент, чтобы быть таким идиотом? Рыжик хмурит брови, высвобождая руку, после медленно вытаскивает пачку из кармана куртки. Пальцы всё ещё чуть подрагивают, но он надеется, что в темноте незаметно. Чуя выуживает парочку сигарет, протягивая одну Дазаю, а свою зажимает в зубах, потянувшись за зажигалкой. И тут Дазай неожиданно подаётся вперёд… Его ладонь накрывает руку Чуи с зажигалкой, заслоняя огонёк от ветра. Жест кажется таким до ужаса интимным, что дыхание спирает. Пламя пляшет между ними, освещая лицо Дазая снизу: острые скулы, тени под глазами, странный блеск в карих радужках. Шатен затягивается, глядя прямо в глаза напротив. После медленно выпускает дым из приоткрытых губ. — Знаешь, в нашу первую встречу ты меня почти убил за подобное, — его голос звучит лениво, но Чуя слышит в нём треск. — Конечно. Ты был невыносимым придурком, — он прикуривает сам, пряча огонёк в кулаке по старой привычке. Затягивается глубоко, чувствуя, как дым приятно обжигает горло. — И остаёшься им до сих пор. — Но всё же не убил, — Дазай пожимает плечами, и в этом движении столько мнимого безразличия, что Чую передёргивает. Они стоят молча около минуты. Ветер рвёт дым на лоскуты. Город внизу живёт своей жизнью, не подозревая, что на крыше общежития два человека балансируют на грани чего-то, чему ни один из них не может дать конкретного названия. Чуя смотрит в сторону. На огни, на чёрную воду залива. Куда угодно, только не на Дазая. Потому что если он посмотрит, то… — Я тут подумал… — вдруг начинает Осаму, и слова звучат так оборванно, словно начало прожевали. — Это неудобно. — О чём ты? — Чуя вскидывает брови, смотря на собеседника, явно не понимая суть мысли, которую ему пытаются донести. И, к его глубочайшему сожалению, — зря. — Я не уверен, но… Когда-то Дазай услышал одну фразу: «Загнанные в угол люди способны на многое. Особенно на ошибки». Ошибками можно считать самые необдуманные и бредовые идеи. Для всех они разные, но в громадной куче тех, что Осаму уже совершил когда-то, кажется, не хватает самой, мать его, абсурдной. Для полной коллекции собственной безнадёжности. Так что он пробует— Недокуренная сигарета покидает пальцы Дазая, улетая куда-то за парапет. Огонёк чертит дугу в воздухе, исчезая. И в ту же секунду его ладонь ложится на затылок Чуи, пальцы путаются в рыжих прядях, сминая их, ломая последние барьеры. — К-какого?!.. — тут же возмущается Чуя, но слова дальше не идут, застревая комом в горле. Ведомый импульсом, он сам подаётся вперёд, нерешительно хватая Дазая за воротник тонкой рубашки, чтобы удержаться на ногах. Ткань неприятно холодная под пальцами. А сердце, кажется, вот-вот сломает рёбра. — Что ты, блять, делаешь?.. — он пытается снова, запинаясь о собственный язык, когда— — Молчи. Пожалуйста.. — слабо выдыхает Осаму, и его голос, сейчас такой чертовски разбитый, заставляет колени Чуи подкашиваться. А здравый смысл начинает покидать разум, ведь— Губы Дазая такие мягкие. Он целует резко, почти грубо. Тянет Чую ближе, второй рукой обхватывает за талию, срывая с чужих губ что-то больше похожее на удивлённый писк. И когда его пальцы зарываются в рыжие локоны сильнее, распуская и без того слабый пучок, — Чуя забывает, что когда-то вообще умел дышать. Будто кто-то выдёргивает кабель из блока питания. И он выпускает свою сигарету из рук. Та падает вниз, рассыпая искры по бетонному покрытию. Он ловит себя на мысли, что губы Дазая не такие, как он представлял (а Чуя думал много о чём). Они тёплые, слегка обветренные. С привкусом знакомого вишнёвого табака и ментола. И это сочетание вызывает необъяснимо тяжёлое, но в то же время лёгкое, почти окрыляющее чувство, с которым он не в силах сейчас бороться, поэтому— Плевать. Если это разрушит его окончательно, то хотя бы не сегодня. Он чувствует, как вибрирует тело Дазая под его ладонями — то ли от холода, то ли от того же безумия, что заставляет самого Чую целовать в ответ так, будто завтра не наступит. Это почти больно и до одури страшно. Потому что Дазай целует его с голодом человека, который слишком долго держал себя в рамках выдуманного равнодушия. Чуя отвечает с яростью того, кто ненавидел эти рамки каждую секунду их существования. Но ни один из них никогда не признавался в этом даже себе. И все мысли путаются в голове, превращаясь в вязкую, тягучую кашу… Такие неточные и размытые. Ноги становятся ватными, когда он обвивает Дазая за шею, несильно сжимая белоснежную ткань на спине. Это неправильно. Потому что Дазай сейчас уязвим, а Чуя понятия не имеет, как быть тем, кто может помочь. Но он так безумно хочет, и эта беспомощность захлёстывает с головой. Так вообще не должно быть. Он не должен цепляться за Дазая. Не должен целовать так отчаянно, запоминая каждую крупицу этого тупого, киношного момента. Потому что это так, блять, непросто… Когда нехватка воздуха становится невыносимой, они отстраняются друг от друга. Горячее дыхание смешивается с холодным ветром, запуская табун мурашек по позвонкам. И когда Дазай разлепляет глаза, он может наблюдать, наверное, самую забавную и в то же время обворожительную картину в своей жизни: ресницы Чуи трепещут на ветру, зрачки расширены, а его щёки залиты алым цветом, почти в тон волос. Ошибка. Самая, чёрт возьми, огромная ошибка, которую он когда-либо совершал. Какого хрена он вообще решил, что это хорошая идея? Господи. Блять. Иисусе. — Чуя, я… — Ничего не говори, — выдыхает рыжеволосый парень, в то время как его голос дрожит в попытке отдышаться. — Это ничего не значит, понял? Дазай смотрит на него. Губы припухли, и он выглядит совершенно разрушенным. — Конечно, — отвечает он почти беззвучно, борясь с внезапным желанием зарыться холодным носом в теплоту чужой шеи. — Я сказал — «Ни-че-го»! — ему рявкают в ответ, тут же резко отстраняясь, грубо толкая в грудь. И если бы Чуя сейчас не был настолько взвинчен, то слышал бы, как обманчиво дрожит его голос. — Я спускаюсь. Здесь холодно.***
Чуя не помнит, как преодолел лестницу. Ноги сами несли его вниз, перескакивая через две ступеньки, сердце колотилось где-то у самого горла, мешая ровно вздохнуть. Останавливается он только у двери в их комнату, упершись лбом в холодное дерево. Губы всё ещё горят. Он с силой проводит тыльной стороной ладони по рту, стирая, стирая, стирая это ощущение, пытаясь приуменьшить, но это ни капельки не помогает. Привкус Дазая въедается глубже кожи, глубже рассудка. Чуя чувствует его на языке, нёбе, в лёгких… Везде, где не должен был. «Идиот. Идиот. Какой же ты идиот, Накахара!» — бьётся в висках одна и та же мысль. Нужно было ударить его. Оттолкнуть сразу, а не хвататься за треклятый воротник, как утопающий за спасательный круг. Нужно было не отвечать. Нужно было… Он рывком распахивает дверь. В комнате темно и пахнет Дазаем. Чуя замирает на пороге, глядя на смятую постель, на которой они ещё сегодня утром лежали, переплетя ноги, и что-то острое тоскливо скулит внутри. Скинув куртку прямо на пол, он падает на кровать лицом в подушку — в ту самую, где ещё остался запах чужих волос. И только сейчас, в бездонной темноте, где никто не видит, позволяет себе один раз, всего один, судорожно, до хруста в пальцах, сжать в кулаке край простыни. — Это. Ничего. Не. Значит. Самая страшная ложь из всех, что он когда-либо произносил.