Искренне Ваш, Продавец свободы
Kummerspeck или Бекон печали
15 июня 2026 г., 09:00
Краузе совершенно не обратил внимания на моё воодушевление, принял статью из протянутых ладоней и бегло просмотрел первый абзац. В тот момент его лицо напоминало печатную машинку: каждый раз, когда глаза возвращались к началу строки, брови опускались всё ниже. Подавшись за штампом, он одёрнул руки и позволил листам упасть на стол. Я невольно привстал и вытянул шею. Моя верхняя губа дрогнула:
— Как «отказано»? Почему «отказано»? Вы же даже не прочли. Какие правки мне…
— Причём здесь правки? Вы понятия не имеете, молодой человек, что за люди там замешаны.
Наблюдая, как, закинув ногу на ногу, редактор нервно подбрасывает туфлю на носке, я скрестил руки на груди.
— Имею и очень даже чёткое, — сгрёбши листы в охапку, я поводил одним из его обжёванных карандашей над третьим и четвёртым абзацами. — Тут всё написано. Про вполне известные вещества в их продукции. У меня материалов на целый Уотергейтский скандал! Когда люди узнают, мы станем первым вестником революции.
Взгляд Краузе прямо-таки сочился едва скрываемыми снисхождением и жалостью. Он лёг на стол, и, перейдя на «ты», чего на моей памяти не позволял себе с момента нашего знакомства, почти не шевеля искусанными губами, прошептал:
— Видишь за окном революцию? — Редактор схватил меня за галстук, а затем, словно опомнившись, нежно, почти по-отечески, заглянул в глаза. — Ты не первый. Каждый докапывается рано или поздно. С почином. Вот ты знаешь, откуда берутся дети? Знаешь, конечно. И я знаю. И все знают, просто эту тему лучше с, — он театрально поднял указательный палец, — не обсуждать.
Я откинулся назад, и, освободившись из плена его глаз, рук и речей, открыл было рот, чтобы возразить, но объясниться мне, естественно, не позволили:
— Давай поступим знаешь, как? — Он потёр ладони и хрустнул пальцами, от которых на галстуке остались холодные мокрые следы. — Я дам тебе отпуск. Отдохнёшь, съездите с женой на море, как тебе идея?
Мой всё ещё открытый рот захлопнулся, и зубы больно ударились друг о друга. Не поднимая глаз, дабы ещё больше не смущать его, я поспешно прижал бумаги к груди, запихнул в дипломат и покорно удалился.
Я по подбородок накрылся одеялом и, едва не чиркнув носом о стену, отвернулся от жены:
— Он у меня ещё увидит, — на всякий случай пробормотал я в попытке наверняка убедиться, что сообщение дошло до адресата. — Я им всем ещё покажу. Попляшут они у меня!
Так уж исторически сложилось, что наши с женой беседы едва ли могли похвастаться непредсказуемостью. Когда один говорил, другой очень выразительно думал и не мешал ненужными замечаниями, а потому для ведения диалога мы не нуждались в непосредственном контакте. Достаточно было представлять собеседника, чем я и занимался, в негодовании сжимая подушку.
Она наконец догадалась, чего от неё ожидали, оторвалась от книги, подняла брови и поверх очков посмотрела мне в спину: «Всё сардельки твои?».
— Колбасы, — машинально поправил я.
Даже через слой пуха я почувствовал, как выразительно она закатила глаза:
— А тебя не посещала мысль, что в эту тему неспроста не лезут? Может, и тебе не стоит ворошить улей?
От такого вероломного нарушения пакта о невмешательстве у меня перехватило дыхание. До момента, когда я сумел наконец собраться с мыслями, прошло чересчур театральное количество секунд:
— Я – журналист. Меня для этого родили.
Получилось почти жалко, и я пожалел, что не оставил её комментарий без внимания. Она повела плечами, возможно, бросила ещё один укоризненный взгляд на мою спину, задумчиво цокнула языком и выключила лампу на прикроватной тумбочке:
— Как знаешь.
Мы не желали друг другу спокойной ночи и даже здороваться давно перестали: мы слишком заняты для того, чтобы тратить восемнадцать месяцев жизни на пустые формальности. Однако какое-то бунтовское настроение заставило её сегодня во второй раз нарушить укоренившиеся традиции: «Только будь осторожен».
Я забился в угол. Прислушиваясь к разговору за стеной и беспрестанно чертыхаясь, я судорожно пытался нашарить в дипломате запасную плёнку. Должно быть, Краузе плюнул мне в кофе и заразил своей нервозностью: диктофон выскользнул из вспотевших рук и ударился о бетонный пол. Подняв глаза, я в ужасе обнаружил, что за углом уже никого не было. Сзади послышался сердитый отклик. Я почувствовал, как рот наполняется кислой слюной, а в ушах хрустом отзываются удары застрявшего в горле сердца. Завалившись на бок, я отчаянно вцепился в дипломат с бумагами.
Это было моё первое внетелесное переживание. Раньше я так сильно не переживал. Краузе, сукин сын, его работа.
Первые три попытки разлепить веки безапелляционно провалились, и только когда она погладила своей шершавой ладонью мою руку, я наконец переборол себя.
Всё было предельно ясно. Я не спрашивал, что произошло – она ничего не говорила. За это я должен был быть ей благодарен, но тогда больше хотел, чтобы меня начали отчитывать, нарушив наш договор о немом нейтралитете. Возможно, моё необычное положение мешало ей корректно интерпретировать поступающие сигналы. Покашливание в качестве знака последнего шанса могло быть истолковано превратно, и пришлось начать самому:
— Мои бумаги? — Спросил я и удивился дребезжанию в своём голосе.
Она закусила губу и помотала головой. Я ни разу не видел, чтобы она так делала, и видеть это снова я не хотел бы.
Откинувшись на подушку в попытке утешить её, я мягко улыбнулся. Она до скрежета в костях сжала мою ладонь своей трясущейся рукой. Её лица я не видел, но даже сквозь вату в ушах до меня доносились изломанные интонации: «Краузе звонил. Сказал, что тебя увольняют. За прогулы».
Я безразлично пожал плечами. В любой другой день эта новость отправила бы меня прямо в петлю, но тогда я лишь жадно ловил каждую новую эмоцию, каждый новый жест и каждую неизвестную морщинку на лице, которое, как оказалось, знал хуже нашей передовицы. В любой другой день этот факт привёл бы меня в замешательство, но тогда я готов был посветить всю жизнь изучению этого единственного лица. Я снова смутно ощутил трепет из детства. Как бы ни ныли мышцы, я испытывал небывалый подъём сил, мне хотелось защитить её, прижать к себе. Сколько километров ни пришлось бы пройти в будущем, я был твёрдо уверен, что в конце пути, меня по-прежнему ждут. Возможно, посетившая меня тогда мысль была не совсем такой, а, возможно, за этим чувством вообще не стояло никакой мысли.
Она провела ладонью по моей щеке и, словно опомнившись, для приличия всё же упрекнула:
— В следующий раз доиграешься. Будешь питаться через трубочку и кушать пюрешки.
Струна нашей незримой связи дрогнула было, но статус-кво восстановился. Она всё-таки далеко не глупая женщина, и предполагать, даже в порядке бреда или исключения, словно это мог быть последний раз, с её стороны было бы непростительной наивностью.