***
В «Пойнт Бич» было ярко и ветрено. По пути Итан пару раз останавливал свой кроссовер в зоне отдыха в Дресбахе и у Фокс Лейк, чтобы Роза, прямя спину, повытягивалась поверх заграждений к посыпавшимся на гладь сквозь тучища солнечные блики и выгрызла из пикниковых коробушек Мии всю детскую морковь. Уинтерс держал её за бока и подло щекотал, когда та переставала бороться с его лапищами и слишком увлекалась пикированием чаек. Она смеялась. И в эти остановки, убегая от Мии, игравшей ковбойшу, и носясь по песку Мичигана и вылизанным в овоиды камням, сквозь которые в отлив криво росли корни, пока Итан пытался словить её и пошедшую по пизде контрастность телефонной камеры. И они долго стелили по арабскому ветру плед, разбирали для дочки гномью палатку, дымили кастрюлькой с карри и бобами на электроплитке, они шарились по траве и кустарникам, выбирая Розе палку-меч, мочили ноги и всю к чертям одежду в воде искрами, как из колеса Кэтрин… — это было для его принцессы, жаднейшей медиакорпорации, его дочки, чтобы та знала, как крепко и акционно она важна для него и Мии сразу, даже если эта одновременность изредчала. Итану казалось… было что-то тревожащее в том, как Роза шалела и захлёбывалась в экзальтации, дёргая за пальцы и полы футболок, как она висла на них обоих вместе, совала по карманам ракушки и шишки прибрежных сосен. Охренеть как хотелось надеяться, что это была просто радость, детская и перевозбуждённая, а не что-то гадски-сложное и грузное не по возрасту. И позже, далеко за полдень, Роза жадно капала джемом на штанишки и оборки носков и так же жадно спала, прихватив руку Мии вместо обезьянки, которую сорокопутом закинула на кусты сушиться; — и Итан смог слинять курить в одиночестве только тогда. И Гейзенберг только тогда высунулся условным рефлексом на дым: массивно встал позади, засопел, развеваясь по бризу плащом и патлами. Долго стоял. Вылавливал рваньё дымных облачков и молчал, широко держа шляпу ладонью и скрипя сапогами. Не жарко вот ему было, раз симулировал ветер? Или его так же, как Уинтерса, продувало гусиной кожей под плащом и рубашкой?.. Итан мотнул головой назад, чтоб спросить, но тут же заткнулся: Гейзенберг созерцал… Никакого, блядь, другого слова не подобрать было. Тот стоял, отекая по лицу тёмным стеклом со своих очков, и всё равно по сжатым губам и челюстям было чистейше видно, как ему тяжело держать себя скрученным в такой узкий эмоциональный диапазон — и хрен разберешь, для себя или публики. Казалось. Вплоть до того, пока Гейзенберг не стащил очки, чтобы тут же затереть глаза, и не уставился ими, порозовевшими, в горизонт. — Охренеть, — выдохнул он туда мимо Итана. Всему огромному и дичающему подальше от человека и безнала. И было действительно «охренеть»: небо было иссиня-гигантским, не втискивающимся по воде в поле зрения, и оттого его бесстыже жрали клочья облаков, как вспененная белёсая эпоксидка; и сосала жаром и упавшим зенитом крепкая солнечная дыра, которая соразмерно огромно рушилась с грохотом волн на сморщенную гладь и оттуда резала по зрачкам резко и восхитительно. Этим «охренеть» дышалось, и этого так же было неперевариваемо много, и Уинтерс пытался разрядить это табаком и терпким запахом перетёртыми между пальцами сосновыми иглами. Мичиган здесь был охрененный, весь, целиком, как пятнил тенями по туристическим тропам, как точился ветром и приливом, как носился с каждым, кто совался к нему с кострами и мокрыми собачьими носами… Итан его понимал, Гейзенберга. Сам-то отвык… а тот может даже… — Никогда не видел открытую воду? В ответ только оскалом натянулось, и Итан вдруг на неё напоролся — до нутра и сукровицы. Он догадывался о запретах на выезд и статусе Неверленда для хтони, вроде куколки Чаки и миссис Мотт; он видел сраную пародию на голливудский тартар под комнатками, где писались «дорогие дневники», и высохшие леса, и поля в гнили и вороньем помёте. Но оно всё привычкой осталось позади, сейчас вот в Деревне вместе со всеми версиями подохших там душ; а тут Гейзенберг вдруг оказался действительно обнищавшим по жизни. Ещё и так пиздецки ярко — могло бы и глаза защипать. — Хочешь пройдёмся? — выдавил Итан. Гейзенберг поднял взгляд. — Горячий? — спросил о песке. — Ну, проверим. И Уинтерс потянулся снимать кроссовки. Напихав их носками, он один отнёс те к пледу, тихо наговорив Мие, что недолго догуляет до косы, накрутил Розе поверх воротничка завиток волос и молча пошёл вдоль прибоя к склону, со стороны озера голо надутого сильно выше уровня воды. Там было больше теней от выползших к пляжу берёз и осин, больше блестящих от гладкости поваленных стволов, поломанных досок и валунов, больше травы и прохладного влажного песка, больно намешанного с мелким камнем — Гейзенбергу должно было хватить его ощущений. Тот снова тащился, молча и бесшумно, отстав на пару футов, успев пропасть и вернуться с подступившей к Итану тошнотой и забавно белыми голенями: он подразделся. То ли себя обмануть, то ли Уинтерса, то ли просто поменять что-нибудь в себе на уровне реального окружения; но рубашка, закатанные штаны и голые ступни правда к летнему берегу подходили больше. Совсем как материальный. К удивлению, Гейзенберг так и не раскачался. Привидением таскался следом, всё косясь и выкручивая шеей к горизонту, будто правда хотел подставиться кожей под солнце и прогреться. А Итана мутило всё сильнее: или от того, что Гейзенберг уже довольно долго Филиппом Пети елозил ему по краю сознания, или от мыслей насчёт этого… Уинтерс вроде как начал… ебануться можно было… испытывать ответственность за этого засранца — беспочвенную, абсолютно больную, сожалеющую, однако, сука, такую приторно-воодушевлённую, что тянуло… ну, да, к кустам проблеваться и тянуло. «Я мог бы показать тебе мир», «я мог бы навключать тебе "Аббу" и Армстронга», «я мог бы прочитать какую-нибудь выёбистую книгу, вроде "Радуги тяготения" или "Уллиса", чтоб ты больше не смотрел так жадно на те огрызки, что я храню в своём доме», «я, блядь, уже хожу по камням, чтоб ты пиздил это для себя»… Боже, три месяца всего прошло, а три года назад они абсолютно грязно подрались насмерть. И они просто рядом стояли на косе, пока Итан щурился в Мичиган и оплывающее будто бы разбитым яйцом небо, жал на груди скрещенные руки, временами покрываясь гусиной кожей, смотрел, как по соседнему пляжу маленькими фигурками носятся мальчишки, хлестаясь какими-то стеблями длиной с хорошую змею и по-подростковому много и бесполезно матерясь; и неопределённо катал по пустеющей башке, стоил ли Гейзенберг отдельных усилий? Вне фактически-формального объединения против Миранды, империализма, унижения лингвистических шуток и, мать его, франция? Стоило ли, например, лезть в воду, если самому инициативно не хотелось, но если бы стадно рванул за ором и восторгом в ещё холодное и дикое? — может быть, хоть это понатолкало бы обратно в гейзенберговскую пасть сарказма и усмешек… К Розе и Мие Итан возвращался без компании. И в воду он залез спустя едва ли неделю, сублимации ради затащившись ночью в свой фитнесс-центр и убито отулыбавшись девушке на стойке регистрации. После одиннадцати здесь чаще всего никого не было, иногда в зале упахивался на индо-гребле в одиночестве какой-нибудь мужик с шестидесятилетней бессонницей, страшно растянутой майкой и орущей Бритни Спирс из наушников, или в одной из студий занималась стрип-группа, но в бассейн в это время большей частью не лезли. Было в нём что-то от «Тела Дженнифер», «Впусти меня» и «Оно следует», помимо серых стен, плитки и окон почти в пол, которые ночью смотрели в ответ и выгрызали из ламп холодного света всё ощущение безопасности освещённых пространств. Гейзенберг назвал бы и это «уютным». Проогрызавшись пару дней после пляжа Мичигана, он оброс чертежами и нервно не пускал Уинтерса за железо дверей, куда потом натащил безликие трупы, те, что, видимо, более-менее запомнил на своём меха-заводе, и надел их освежёванные скальпы на блядских «Пляжных животных». Итан охуел, когда увидел шагающую по ветру через поле кинематику Кожаного лица и уставившегося на собственной работы перформанс Гейзенберга, переживающего новый экзистенциальный кризис. — Да это даже не настоящие трупы, Итан! — он сказал. — Я же грёбаный психопат, не забыл? — он, блядь, сказал. — Мне нужно было кое-что обдумать, — ответил он и скомкал к херам театральщину, содрав с себя всю метафоричную одежду и кожу. Он сидел бледно-жёлтый под отсвет настольной лампы и мёртво пялился в стену, в то время как Уинтерс подпирал лопатками ледяной бетон стены поближе к выходу, не понимая, ёбнулся Гейзенберг окончательно или вот-вот обратится в хренову бабочку. — С мозгоправами по душам поговорить возможности у меня нет, а вот демоны под черепушкой этими душами просто обжираются… Ты же не думал, что мицельный слепок будет здоровее оригинала, правда, Итан Уинтерс? Не все вещи хочется помнить, даже для эфемерной полноты своей личности. — Может, расскажешь, об этих вещах? Или лепить чёртовых мумий из человеческой кожи и ПВХ-труб, по-твоему, действительно кажется идеей получше? — Не сегодня, сладкий. Я устал, — проговорил Гейзенберг, вытеснив Итана наружу — тот вдруг оказался вмят в яркий уличный свет и путался пальцами в сухой одичавшей пшенице. Разговор был закончен. Как и уинтерсовские попытки снова вылезти за пределы склероция: голова забилась доверху и перекипала пеной новых кошмаров, как он ни пытался запереть за собой дверь комнаты. Так что… Итан дал ему время — поехавшему крышей ублюдку, засевшему в его голове и чёрт его знает каким влиянием там обладавшему — и теперь надеялся на конструктивный разговор в обмен на новую локацию для его бессупружних фантазий. У него всё было схвачено. Он даже отменил свою трахательную аудиенцию с палатой представителей штатов. Какой он молодец. Вдобавок ко всему Уинтерс благодарил комбинаторный порядок своих генов, удачу и фактическую смерть, лишивших его эпилепсии, припадок которой хотел вызвать Гейзенберг… ну, или так выходило само собой, когда тот с трудом выскребался из склероция наружу. Он не хотел быть здесь, по крайней мере первые моменты, пока не избегал взглядом бело-синие гирлянды флажков над дорожками и Итана, отплававшего уже минут двадцать и теперь напряжённой креветкой сидевшего на краю бассейна в плавках и воде по колено. Уинтерс поднял ему брови и пустил бравадно ходить по периметру, охрененно странно эхом пуская слова на фоне почти глухих шагов, и рассматривать плитку, лавочки и ванны с гидромассажем, которые Итан пачкой вгрузил в себя ранее: всё ждал, когда Гейзенберг под давлением хлорки иссохнет на паскудства. И тот, обойдя бассейн и стащив сапоги, вдруг перевёлся темой на расспрашивания о школе, и водном волейболе, и марко поло, а под разогнавшийся разговор подсел почти рядом, аналогично спустив ноги в воду. К тому, что бессмертно имел в виду Гейзенберг в своём творении, они так и не вернулись, зато Итан, попытавшись увести тему, куда следовало, растрепался про собственные попытки покорить склероций. Он пытался объять необъятное: увидеть мицелий картой-картинкой изнутри, чтобы не лезть снова к объяснимо негостеприимному Бейкеру и не светить своей повстанческой жопой перед Мирандой, Эвелиной и всем их выводком из Отряда Самоубийц; и всё только, чтобы оперативно найти Розин уголок. — А это, блин, как пытаться представить вселенную со стороны, или хотя бы Местную группу с сотней галактик внутри. Мозга на такие величины не хватает. Google Sky просто ничто в сравнении с фундаментальностью черепахи и The Blue Marble… Так что оставалось пробовать через то, что Уинтерс хотя бы умел: системоинженеровать и пить вино. Ментальный компьютер для вызова сраного чёрта из черепной коробочки он уже сделал, — оставалось набухаться и применить это к мицелию всеобъемлющему. А тот сам решит, как прогнуться под эту сноуденовскую фантазию и пустить к дочери хотя бы этого родителя. — Ты же понимаешь, что то же должен будешь проделать со склероцием Розы? — протянул Гейзенберг, вальяжно облокачиваясь на плитку. — Даже при всей её силе, она вряд ли сможет контролировать ситуацию. Скорее всего. Судя по её папаше. — Мы же для этого всей этой хренью с путешествием в центр земли и занимаемся. — О, я только напоминаю, Итан, расслабься. Вдруг ты, мало ли, со своим подрывателем собрался устраивать «Амбрелле» маленькое дезертирство… А забирать больного из госпиталя и бросать в шаманьем лесу, чтоб тот либо подох, либо выбрался из ёлок здоровенной детиной, для вашего нежного потомства уже перебор. У них здесь была дехлорированная очевидность: Итан аж поскрипывал, не понимая, на кой хрен Гейзенберг в убеждения пустился… — Я не собирался забирать дочку из «Амбреллы» и просто наблюдать, справится она или нет, даже с учётом моей помощи. Какого чёрта, Гейзенберг? Тот только стёк на пол совсем, с лопатками и затылком, прикрывая глаза, прикрываясь предплечьем и широко вдыхая химию. — О, отъебись, Уинтерс. И психоанализаторку свою захлопни. Это я тут жертва больных отношений. Принятие всё-таки пришло: пиздец, конечно, если тропой walkind impaled, но… что было сделать? — прописывать себе шизофрению через порыв гуманизма и психотерапевта откровенно не хотелось. У Гейзенберга теперь была куча времени на безделушки подобно самопознанию через прикладное искусство, раз деться было некуда. Им обоим, вообще-то. И скорее всего это был скучающий эгоизм с ржавчиной в виде пожелания себе всего самого лучшего и потребности социально сойти за своего, хотя какой-то частью отмирающего мозга думалось, что Гейзенберг действительно пытался выплюнуться — весь в слезах и слизи — из кокона, куда его запихало абстрагирование и беспросветный пиздец мирандовского алтаря. — И всё равно слышно, как ты думаешь обо мне, — Гейзенберг улыбнулся и убрал с лица руку. Итан глянул в ответ. — Выходит, тогда делаем по-тихому. Ещё один маленький секретик на троих с Крисом и его отрядом юных скаутов. — Ничего нового не хочешь сказать ему? О планах Миранды, к примеру? — Кроме того, что она пытается найти оболочку для дочери? Я не бегаю на разведку, Итан, чтобы так тупо самоубиться, если ты об этом. И не пью сраный чай с бренди из расписного фарфора с Главной Сучарой Района, сливая информацию о тебе и слабых попытках «Амбреллы» взять свои систематические проёбы под контроль. Если ты об этом. — Многовато деталей для отрицания, — усмехнулся Уинтерс и выдохнул: — Позёр. — Гейзенберг мелькнул улыбкой и снова уселся на зад. — Я хотел дать Крису что-нибудь ещё, а взамен выпросить больше доступа к информации, может, в команду вписаться. Слишком мало у меня на руках. — Просто скажи, что взял под контроль склероций. Или понял, как он работает. Одна дверь у тебя уже есть. Получше подумаешь котелком, и сможешь использовать её по назначению. Победа или участие, Итан? А я-то был уверен, что у тебя с моральными принципами поопределилось ещё над первым трупом в чужой семье. Неприятно. — Всё не так просто. — Всё именно так охуенно просто. По талиону око за око, Уинтерс. Ага, «и весь мир…», блядь. Кажется, пальтишко-то по кругу пошло! — Второе пришествие, а? — Итан резко кивнул на воду. — Пиздуй-ка, пройдись. Гейзенберг хохотнул. И беспечно поднялся на ноги. Не читал он нотаций — по морщинам видно было, он ржал, доминантрикс ёбаный, до багровых пяток радостный, что спровоцировал и позлил, что в петтинг поигрался с чужим добром, с чужим злом и серостью между этих двух булок. Итан в такое не умел: он пилил прямо, если прижимало — и сейчас спружинил. Но Гейзенберг его перехватил, уже буквально: цепанул пальцами за лицо, сказал склабясь туда же: — Придётся подставлять щёки, если пойду, — Уинтерс сжал его запястье — хотел сбросить, или лучше всего Гейзенберга сразу, хрен ли бассейн гладью простаивает. И не успел. Гейзенберг выхватился сам, весь заразно растянутый: рассмеётся первый и надолго — и Итан треснет следом, потому что вышло всё равно глупо. И тот продолжал скалиться, вроде даже из глубины и чисто, вот-вот и покажется, что даже тепло, если б Гейзенберг так не любил наёбывать. Это надо было просто оставить, тем более, тот, начав расстёгиваться по пуговице, показательно глянул на телефон на плитке. — Звони своему дружку. Поймало Уинтерса только когда он этим телефоном приложился к скуле. Он чувствовал. Отпечаток касания под экраном. Чертовски ярко. Нагревающееся ощущение чужих холодных пальцев, воспоминание об их давлении на коже. Охренеть… И он не знал, наверняка не был уверен, трогал ли его Гейзенберг здесь, снаружи, не в склероции, мог ли он это делать — взаимодействовать. Сам Итан… он ведь тоже его держал — сейчас-то уже телефон отдавил чужую руку в его руке, но было же… А Гейзенберг стоял по ключицы в воде, голый, потерянный: ему ни хуя не давило на грудь, ни литры хлора, брома и другой неорганики, ни кубометры пространства, ни волны даже собственного звука. Будто бы они оба поверили кое во что, допустили забавную вещь, которая неощутимо-хорошо работала в склероции — только вообрази. И оно вдруг сложилось по схемкам и пазам, по атмосфере слилось в предвкушение обыкновенного, вот и заигрались, — не скидывать же на то, что Итан доминошкой поехал вслед за соседской крышей. Хотя в их случае получалась больше русская матрёшка. Думалось, могло случиться так, что Гейзенберг прямо вошёл в итановский ментальный домишко, ковры там грязью с фабрики и ботинок заляпал, натряс волосами, забыл на кровати пальто — частично остался. Себя-то Уинтерс трогал, мочалкой тёр, лосьоном после бритья хлопал, накуривал табаком, который сосал из него ощущениями Гейзенберг. Вот и ответ. Спокойнее же. И всё, можно было договариваться с Крисом, назначать встречи в «Амбрелле», с частичным успехом медитировать у зеркала, настраивать под скучающим взглядом Гейзенберга компьютер, работать, снова сливаться с секс-свидания и пусто дрочить в душе, снова работать, наскоро готовить хрючево из всего, что подвяло в холодильнике. Брать на ночёвку дочку. Роза снова сидела вся в себе, игнорируя под собой диван и долгие взгляды Итана. Что-то опять случилось в дошкольном центре, и ей пришлось отсиживаться дома, пропуская бассейн, чтобы успокоиться, — так сказала Мия, которую Роза в этот раз в комнату с плачем не пустила: не хотела поранить. Теперь она вяло ковыряла крошащимся грифелем лису, поливающую чёрные цветы, из умной раскраски, изредка косясь на отца, чтобы быть готовой забрать наточенный карандаш. Она так явно кололась, что Итан не знал, как продраться и не сточить иглы о порезы. Решил, что хитрость оставит лисе, к которой полез красить зелёный треугольник уха, и докопался так, прямо: — Как у тебя дела? Роза несчастно вздохнула и отмахнула от раскраски уинтерсовский модернизм. — Тут неправильно, — насупилась, тихо стукнула о стол карандашом и сжалась. — Я хочу сама рисовать. Без заданий. Под рёбрами тут же отозвалось виной и чем-то совсем бесконтрольным: обвить, укрыть, проскрипеть к чёрту столом и сеть рядом, а не напротив через стеклянную льдину (пингвины в этой буквенной овсянке тоже были); а к ним изнутри, ещё глубже, подливалось тревожной злостью: от неё отмахнуться, и почувствуешь себя чище, ведь та охренеть как целеполагающе дёргала за подбородок и утыкала в сторону поджога детских рюкзачков. Смешно, насколько сильно Уинтерс хотел посмотреть на такие же, как у Розы, слёзы, — до тошноты. Но он продышал это и пока лишь, подавившись улыбкой, перекинул навстречу ладонь, мол, хватай, если хочешь, даже пусть слов не будет. У Итана вот ими мелело при Розе сразу же: что-то респираторно-отцовское. — Хорошо. Но мы поговорим, ладно? — он старался мягчить. — Я хотел бы, чтоб ты мне рассказала о своих мыслях. А я тебе о своих расскажу, м? Если тебе интересно. Держи. И сунул ей на край стола чистый лист. Выжидая её, начал на своей стороне голубым рисовать девочку в Розиных шортах. Роза смотрела, носом уткнувшись в колени. Развернув лист, Итан криво нарисовал рядом с девочкой фиолетового дядьку с желтыми волосами: тот держал лохматую веточную ручку прямоугольника своей. — Я обидела маму, — отозвалась Роза. — Ей было больно из-за меня. — Я видел, — по другую сторону от голубого вырисовалось оранжевой геометрией — очевидная Мия, на которую дочь улыбнулась, и тут же спрятала несерьёзность вместе с глазами. Итан погладил её по ноге. — Эй… Мама сказала мне, что это ничего. Ей было важно, чтобы ты не ранила себя, потому что она тебя всегда любит. Ты же не хотела причинить ей вред? — Нет. — Тогда ты не виновата. Хочешь знать кое-что? Я тоже тебя люблю и ищу способ помочь тебе. Я хожу по миру внутри моей головы и ищу самые хорошие решения. У меня уже кое-что получается, так что скоро мы с тобой со всем разберёмся, хорошо? Мы с мамой тебя любим и хотим, чтобы ты была счастлива. — На берегу я была счастлива, — выглянули на Итана и тут же зажевали смущением все слова. — Мы были вместе. Сожаление, что ещё? Что-то ещё всё-таки… Уинтерс тяжело вздохнул, потянулся к ужавшейся Розе: наверняка думала, что сказала что-то не то. — Ты ведь помнишь, что мы с мамой живём не вместе не из-за тебя?.. Нет, что-то точно было чужим… Почему-то Итан был уверен, что признаки были одни и те же: посторонний запах, постороннее переполнение и всё та же их интенсивность, но куда ему со своими догадками, верно же? Он оглянулся. Принял, что одних рюкзачков будет мало: хотелось жечь дома. Один весьма конкретный. Гейзенберг со смурной волчарской мордой подпирал косяк проёма: говнюк прокрался и обтянулся тенью из коридора, даже лампочкой не мигал. «Уйди», — подумал Итан. «Свали, без шуток, блядь, тебе говорю!» Пусть слушал бы его жалобы, пусть видел бы, как он шарахается по подсознанию от своих страхов, пусть огрызается на Криса и облизывает их лицемерие; но красть его разговор с дочкой, сука, подслушивать её маленькую детскую боль… «Я знаю, мать твою, ты меня услышал!» В ответ ему кругло сверкнули из глаз. Гейзенберга там больше не было. И он всё равно продолжал проминать в сторону коридора уинтерсовское внимание, — пришлось пересаживаться к дочке, цепляясь вниманием за её пальцы, возвращать в едва затянувшуюся паузу свой голос: — Просто так вышло, что мы с твоей мамой… — боже, грёбаные слова… — поняли, что наша любовь изменилась. Хах, это сложно объяснить простыми словами, детка. Знаешь, иногда случается, что у людей меняются отношения. Они могут крепко дружить, а потом совсем рассориться; могут сначала враждовать, а потом попытаться подружиться. Или, как у нас с мамой, сильно любить друг друга, а потом решить, что лучше просто дружить. — Я думала, что мы с Мэйв дружим, а она меня боится. И назвала меня уродиной. — Ну, Мэйв не права, — Итан сгрёб Розу под мышку и легко потрепал по предплечью. — Люди часто ненавидят то и боятся того, что они не знают, но ей… вообще-то ей следовало спросить тебя о твоей особенности, а не обзывать за неё. Но мы можем просто не приглашать её на твою вечеринку. Роза задрала голову — заискрилась по глазам и расплывающейся в надежде улыбке. У Итана снова протопталось по органам. — Мою вечеринку? — У тебя же скоро день рождения. Мы с мамой можем устроить тебе большой праздник, если ты хочешь. С тортом, пиньятой, батутом, фокусами; позовём твоих знакомых, кого захочешь, м? Можем пригласить учёного, и он расскажет тебе про звёзды, выберем день, когда будет видно небо. Чувствовать то, что он сделал, было приятно: то, как дочь зарывается носом ему в бок, то, как она — Итану очень этого хотелось — доверяет ему, действительно думает, что каждое слово — правда и исключительно для неё; то, что ему не доставляет усилий упоминать Мию, говорить о ней рядом с собой, на одной их стороне; то, что он нашёл объяснения и, кажется, вполне весомые и работающие — может… может, когда его дочь подрастёт, он даже не растеряет своих позиций, может, он окажется хотя бы хорошим отцом. — Я хочу кинотеатр на улице, — Роза ткнула пальчиком его в колено, — и сморы. И учёного.***
Итан закрыл за собой дверь. Щёлкнул зажигалкой, подслушал, как щёлкает над головой лампочка с датчиком, — не успокоится он так ни хрена, всё равно перед лицом маячило самодовольное ебало Гейзенберга. — Нахера ты это сделал? — Тише, Итан, — растянул тот. — У нас ведь с тобой стало так неплохо получаться… — А вот это сейчас охуеть как второстепенно! — Неудачный момент, признаю. — Он скалился сквозь дым. И вдруг перестал. — Я вообще-то ничего плохого не желал. Хотел посмотреть, как оно бывает, раз тебе скульптуры не понравились. Сколько там было у него под сраной шляпой! Сколько напрочь убитого и выпотрошенного тона, посмотрите на мальчика, он совсем один, он так хочет любви, но совсем не забыл, что это такое! — Говори со мной! Бешенством вымывало до ливера. Заниматься чем угодно: от натягивания трупов по памяти и игр в Дафну и дендрофила до, слава Ктулху, асексуального вуайеризма, — вместо, сука, разговоров! В прошлые же разы отлично работало, до сих пор кошмары снятся: порванный флаг каннибалов намотался на весь киберпанк разом! Совсем как… «Кого ты на ПВХ насаживал?..» — Ты прав, — отрывисто отозвался Гейзенберг. И задрал голову, показывая глаза и утянувшийся в ухмылку уголок рта. Протянул руку без перчатки. — Договорились. Уинтерс в неё почти хлопнул, узко сжал, наверняка, слишком долго стискивая, будто фаланги считал, пусть и отчетливо ясно в ладонь пульсом билось желание поплавить в одно все бесцветные гейзенберговские оттиски, где только его разбросанные камни от обороны и отпечатались, — просто потому, что время пришло. Наверное. Хрен его знает. Итан, тряхнув чужую руку, просто её чувствовал. Так же основательно, как хлопок собственной футболки, как прохладную ночь июня, плоскость лестничной ступени и всё физическое, что вообще мог воспринять.