***
Душ ни хрена не смывал. Даже если б бил из лейки с силой лафетного столба, если б холодом всё же сточил с Уинтерса кожу и мышцы, тот всё равно остался бы грязным, всеми позвонками вымазанный в вине перед чужими жизнями. Вода строчила ему темя и линию волос, рефлексами душила по носоглотке, и Итан втирал её в щёки, в шею и плечи, всё надеясь, что от прохлады ему полегчает. Но по глазам, будто Уинтерс давил в них пальцами, пульсировало картинками: Розины трупы вокруг Розиного склероция; патока, наплывающая на русые волосы, на собачью шерсть, на рваньё разлагающихся внутренностей Прит; жалкое перепуганное лицо О’Бойла, обклёванного вороньими клювами; гримасы Пермановской боли и боли сгнившего животного выводка, угодившего в тот венгерский плесневик; рожа Моро, рожа того плачущего выкидыша… надежда на лице Зои, Джека… Его выбор приводил к непомерно фатальным исходам. Не его вина — рационально во многом, но выбор… Предложение Мие сделал он, вопросы о её работе не задавал он, завести ребёнка — что-то создать в противовес порвавшейся живой плесенью плаценте нормальности — его была идея, бездумные порывы бросаться преследовать и возвращать — а что ещё он мог сделать? — всё его выбор. И трупы его, каждое разворошенное гнездо, — он просто выжег за собой эти ульи, системы, которые кучковались, пожирая сами себя без гарантии на нераспространение. Но так делали все переселенцы: просто брали своё, выливая на землю чужую кровь. Чем он был лучше? Он тоже хотел позаботиться о своей семье. Это не та ответственность, от которой можно отказаться, не то качество, которое можно запороть. Он видел жёлтый кирпич, но тот ему не нравился, словно башмаки ходили под Элли этой дорогой так много, что на подошвах отпечатало кладку ещё только грядущую. Последующие книги не так известны — и Итан не знал, что ему делать дальше, бесцельно и одиноко, будто после того, как Роза будет исцелена, он тут же станет не нужным. В первую очередь самому себе. Ну и что дальше?.. «Не рановато задумался об этом, Уинтерс?» Итан долго выдохнул. Карла он не спрашивал — совсем не ждал, что тот встрянет, не тот момент был, но… с ним теперь сразу было как-то легче. Уинтерс упёрся руками в плитку, всмотрелся в тёмные швы, куда сваливались влившиеся друг в друга капли. — Рано, но я… «Какого хрена ты опять раскис, а, Итан? Внезапный кризис среднего возраста? Заживёшь счастливой семейной жизнью». К крестцу скатилось мурашками, вынудило лениво потянуться к вентилю, сделать теплее. — Не думаю, что уже смогу. Мне хотелось бы. Мне хотелось этого после Далви, я мечтал об этом после Европы… — отражение в металле крана совсем уродливо-кривое, пятнистое, всё в прыщиках капель. Итан чувствовал себя подростком: годовая программа, ворох обязанностей и ни единого грёбанного представления о будущем… — Но я с каждым днём сильнее ощущаю это тупое опустошение, которое не могу себе объяснить. Или просто, блядь, боюсь. «Да ну? Мистер осмысленный подход не знает, отчего у него зудит задница? Мой тебе совет, Итан, не привыкай к занозам в стуле — а то кресло покажется охренеть каким мягким». Сорвался смешок, совсем не весёлый, портящийся на воздухе устрицей, весь забрызганный водой — Уинтерс уронил его под ноги, смотрел, как тот смывается в сток вместе с Карловыми словами, хотел броситься следом, в маленькую грязную темноту, но вышло только сползти по стене вниз, усесться на холод непрогревшейся плитки задницей и мошонкой. Ни заноз, ни стула — милая нагревающаяся стылость, апатия, которую ему, видимо, придётся отсиживать у терапевта, чтобы хоть как-то существовать впоследствии. Опять бесполезно разоряться — страховка «Амбреллы» его «плохие поездки» оплачивать не будет, на тех же правах, что и этот номер, и заказанную паршивую пиццу, вкуса которой Итан так и не почувствовал. Как и голода, который совсем ступился, пока Гейзенберг вёл сюда мотоцикл — может, поэтому физиология шла по пизде обессиленности… Итан упёрся затылком в кафель, раскидался, разъехался коленями, свернул лицо на страшненькую нераздвинутую шторку, чтоб душ не заливал глаза и нос — смотрите, он ебалайский подсолнух, его поливает… Дева Мария, стоило, наверное, не только стулья под крышей сменить… Ноги растолкало, и Итан затянулся усмешкой: опять в ванной. Гейзенберг пропихнулся в оставшиеся футы, скруглился, голо сверкая промежностью, шаркая вдоль уинтерсовских своими голенями. Смотрел, как если бы «Атака 50-футовой женщины» начал вдруг действительно пугать — полуумильно, полуизучающе; пронизывался изнутри в эпителий теплом, пытаясь нарциссом занять всё, что было, поле зрения — теперь букет… — Ну а чего ты хочешь? — спросил, будто бы о перекипевшей от усталости драме Итана договорить почему-то стоило. С вниманием. И с игрой, которая гуляла по хватавшимся за поверхности гейзенберговским пальцам: бортик, пол, край чужой стопы, — что-то искавшим, на что-то пытающимся заземлиться. — Хочу видеть, что Роза счастлива, что с ней не обходятся больше плохо, — будто могло быть что-то иное под этот собственный побитый голос. Какое ребячество: разрыдаться сильнее от внимания и попыток успокоить. В противовес Итан всё же пытался собраться. — Нормальности. Я не хочу сраных х-меновских сил и ещё одно личико Евы. Склонив голову, Карл волком оскалился. — То есть избавиться от меня хочешь? — Это не личное. Не лично к тебе. Чёрт, — Итан усмехнулся, подпнулся Гейзенбергу в бедро, растянув по бокам от него ноги. — Ну и что мне на это ответить? Ты же заперт в моей башке. У самого-то идеи были? В ответ только глаза были, но Уинтерс проебал эмоцию, как-то по каплям выскользнул прямиком в радужку и морщины — не красиво, не то слово. Глубоко скорее, там, в зрачках, в тени, которую они множили под глазницами, тоже захлебнуться можно было, комфортнее, ласкающее, чем под решёткой слива. Пригласили б — Итан пошёл бы быстрее… — Послушай, Итан, — дорога шрамов дрогнула под ногами — двинулся Карл, собрался, локтями уложившись на колени, подался лицом ближе. — Знаешь, как человек выделяется из всего этого пиздотраханного зоосада матушки-природы? Он по большей мере осознанно запоминает. А ей… ей нужны тысячелетия и сотни бессистемных случайных ошибок, чтобы успех закрепился. Мы поимели естественный отбор: да, всё с той же бессистемностью запоминаем какую-нибудь бесполезную хуйню, но кое-что поважнее записываем, отбираем, сортируем на месте, кое-что передаём дальше, если не спалили в очередной бесполезной резне. Мы, знаешь ли, имеем привычку сравнивать. А мицелий помнит и хранит всё. Без разбора, без классификации и сожалений… Но человечество всё равно многое отдало бы за эту систему знаний. И дохрена отдаёт уже. У нас, Итан, есть возможность использовать часть резервов Чернобога, ту, на которую человек не способен: сохранять и помнить всё. И это всё, что нужно от него взять. Ну, в философском плане. В плане саморазвития, совершенствования и самопознания, этой всей хрени. А в практичном… — Карл маякнул улыбкой: понимал, как без раскаянья затянул с прелюдией, и теперь тянулся пальцами к уинтерсовскому лицу, чтоб расставлять акценты. — Итан, дальше мы соберём эти сливки: я уже с позволения этой грибковой мрази полубог, ты… — он тронул за подбородок, насмешкой порассматривал, подпалил ответную у Итана. — Ну, ты сносно разобрался в структуре. Так вот дальше мы присвоим лучшее и спасём твою дочку от школьной травли… — на мурашки вклеился поверх волос и ушей, приспустив ладони к трапеции, до ногтей похватав так, чтобы не рыпнуться. — И ценой чужих жизней, как бы тебя от этого не воротило. Мы отрежем Розу от мицелия — или что ты там собираешься сделать. А потом я уйду. Итана окатило. От мышц, где рёбра Карловых рук касались кожи, куда-то провалом вниз, ржавея по суставам обездвиженностью. Разве? — удивление натянулось тетивой того же ложного лука, — с ветренным полем и всеми спизженными книгами? Нет ведь? По черепу неприятно, бессодержательно оседало конденсатом, паром забитого «так не пойдёт» клубилось, всей этой водой душило до тропик — ещё б не сбежать в них поглубже, чтоб не смотреть, как их цветы средних полос дохнут в злом климате. Карл почувствовал — наверняка — потому и втесался лбом в уинтерсовский, завозился носом вдоль чужого, громко продышался, каждым выдохом попадая между скакнувшего пульса. — Нам не по пути, Итан. У тебя дочь, ради которой ты всё это устроил. Со мной что-нибудь сделаем: наверняка есть способы засунуть меня в какую-нибудь симпатичную рабочую упаковочку. А потом… не знаю, может, займусь порабощением мира. Уинтерс растрёпанно мазнул Гейзенбергу по щетине усмешкой. — Так мне придётся потом весь мир спасать? И похватал того за трицепсы у подмышек — жестоко, будто шуткой его повязать можно было, права зачитать, запереть хотя бы на путь до участка, — но так ненадолго, так быстро сдался, так умильно стёк подушечками пальцев на внутреннюю часть, где гаргаризмом и мягкостью, где Карлу, оказывается, беззвучно и заполошно приоткрывало рот, без слов припаивая к тому, что был напротив. Вышло что-то странно-неполное, полукасаниями, недообласкиванием по губам друг друга — больше расчиркивало запалами по коже: щетиной, колоннами фильтрума, красной каймой, гейзенбергскими шрамами, Итановыми пальцами. Те сбились в стаи совсем, мигрировали по волосам и мышцам к шее: удавить разнеженность, кривую, охрененно необходимую неуместность. — Хочешь всё-таки отношения обсудить? — по щекам просипел ему Карл, совсем нагло растянулся по ним уголками рта. Отодвинулся, когда Итан губами полез затыкать болтливость, и пропорол насквозь взглядом. — Неужели понадеялся на что-то, Уинтерс? Я тронут. Да чтоб его. — Иди на хер. Пришлость расталкиваться, оставленно упираться затылком в плитку, не смотреть, как Карл собирает себя с душевой, поднимается на ноги. — Ну я тогда тебя подожду, — Гейзенберг осклабился обещанием и вышел за штору. Открыть банку с червями — вот что Итану тут напредлагали сделать. А те полезли бы, как слова «Pop! Goes the Weasel» на пружине, и точно помножились бы головами гидры — их хватило бы на все Карловы рыбалки. Эротично невскрытый цилиндр жести — пока «не-».8
26 мая 2024 г., 16:49
Третья жила в лесу — не буквально, там, разумеется, дом был или территория с домом, судя по неметафорическому GPS, но это нужно было выяснять на месте. Крису снова пришлось врать полуправдой: на этот раз они ехали к семье — Розу надо было допоздравлять родственниками и лучшим видом на ночное небо. В Канаде оно казалось совсем купольно-прозрачным, Итан помнил великолепно огромный Млечный Путь над башкой: тогда он на улице выкуривал вверх мелочное раздражение от споров с Мией, ведь её матери нельзя было и намекать, что у них не всё гладким льдом озера, без течений и ряби. Зато сейчас вот штормило. Долго на переднем пассажирском Мия не высидела — на заправке пересела назад, бутоном уложив голову уснувшей Розы на грудь, гладила её перпендикулярно вороту футболки, стягивая на себя всю свою неосторожную тревогу. Дочку тоже укачивало на тех волнах, и Итан надеялся, что только на начатых ими — если что-то мутило в мицелии, он мог не успеть.
Мия много переспрашивала, пыталась понять, сколько раз Уинтерс проебался, симбиозом прижив в себя «психа с молотом» — она его видела, краем глаза, когда Миранда доукомплектовывала её угрозами в клетке: тот гремел по потолку эхом усмешек и, сука, фотографировал. Грёбаный Чарли Келли. Карл только развёл руками, ни хрена не переиграть, мол — и тупо был прав. Всё, что с этим можно было сделать — продолжать стараться для дочки. Поэтому всё так криво выходило, ломко и до колен рвано; и этому вторила Мия, нервно высматривая что-то с парома через Мичиган. Роза, милая, такая, чёрт, ещё маленькая и вся спорадически больная, — и она тоже глядела в горизонт, в низкие серо-грязные тучи, фиолетовевшие железом от солнца. И о железе… Карл тоже как-то ворочался по венам, шаркал эхом от шагов по барабанным перепонкам, присутствием отражался только в зеркалах заднего вида и туалетов, витринах заправок. Всё стало напоминанием о том, что Уинтерс тревожно не справлялся. Почти. Кажется.
Роза тянула ему сложенный вдвое лист: «ПАПЕ» там было в сердечке — его Итану и сжало грязной потрёпанной губкой, ощущением, что прощание выходит тяжелее ситуации… Дочка, заискрившись, сказала, это её мир в голове: за чёрно-огромными шипами она ветвила руки к родителям, и их троих крыл голубой купол, потому что Мия читала ей Пратчетта и следила, чтобы нарисованные гарпии были не слишком хищны. Кочевье рисунка вышло. Итан убрал тот в нагрудный карман куртки, от сердца к сердцу, где не помнётся, где точно доживёт до магнита и холодильника у него дома. Это было у проката в Гаррисоне. Там Роза, ещё не проснувшаяся после короткого сна в гостинице и грустного завтрака, совсем потухла, и Итан на корточках отогревал её плечи руками, шёпотом обещая точно-точно устроить семейный вечер фильмов с самодельной пиццей и попкорном: «Мы обязательно провоняем сырным весь мамин дом, идёт?» — дочь поджимала губами смешки… Да… последние мили до леса в Оливер Тауншип давались с трудом: он взял байк и до Энглинга доехал за три часа, под конец потяжелев какой-то предчувственной дурнотой и неприлично-тёплых ладоней Гейзенберга на рёбрах под рюкзаком.
«Не успокаивает», — хотелось огрызаться и дёргаться, совсем сучно, но концентрацию на дороге сдувало к херам встречным ветром.
«Если б меня это ещё колыхало, Итан», — тот ткнулся лбом в седьмой шейный, прогрелся больше и стал впитываться безразличием, холодом по нервам. Не то чтобы полегчало. Стало спокойнее, глуше. Под стать соснам вокруг и сраным странствующим дроздам.
Дом тонул в тенях и пятнах, совсем терялся, мшистый, срубный — гора трупов вокруг своих же. Итан шёл до него пару миль — дышал, слушал, как дышал рядом Гейзенберг ненастоящим куревом в потянувшийся туман. Думал, как стучать даме без цветов: набирать из канав ирисы было бы совсем по-кретински; — а она стучала сама: звук сухо бил эхом, стоило, переложив пистолет в кобуру на поясе, обогнуть крытую дровницу.
У неё был топор, обычный, блеклыми бликами резал сухие пни, казался игрушечным рядом с огромной массой наростов, деревьями качавшимися от её движений — в лесу она жила из-за них. Она и её дёрнувшийся лаем ротвейлер с развороченным плесенью позвоночником. Она, Прит Лна, по документам, не оглядываясь свистнула, затыкая пса, продолжая взмахивать рукоять, хотя мутировавшая часть её тела инсультно не двигалась на амбрелловских ингибиторах. Она так же, как О’Бойл, не представляла опасности и так же где-то в земле жгла очаг мутамицелия.
— Что, пришли посмотреть на уродку? — крикнула она с сильным акцентом.
— Простите?
— Сюда заходили подростки. Случайно увидели меня на коптере, потом пришли сами. Это эпидермодисплазия, — она врезала острие в дерево и рвано развернулась навстречу.
— А я чуть не рассыпался в пепел, пока меня не спас отряд BSAA.
— Брат по несчастью, значит? — Прит хмыкнула. — Ну и чего надо?
— Глянуть мицелий. Моя дочь больна, я ищу её склероций.
Улыбка напротив слезла.
— Тебе лучше не соваться туда, Уинтерс.
«У-у-у, да ты звезда, Итан».
— Если ты знаешь, кто я, значит, знаешь, что выхода у меня нет.
— Иди поищи другой. Раз уж нашёл меня, найдёшь и другие.
— У меня не так много времени. Тот мицелий, что был в лаборатории неподалёку, под надзором, а я и так образцовым тихоней в последнее время не был. Твой склероций самый доступный вариант.
— Я же не просто так в глуши торчу! — под её сорвавшимся голосом взвился ротвейлер, бросился, повисший на дыбах только усилием державшей его Прит. — Я не хочу привлекать внимание! я не хочу, чтоб в меня тыкали пальцем сраные дети! я не хочу принимать чьи-то стороны, и я не хочу — тем более, мать вашу, я не хочу связываться с Мирандой!
«Какая умная девочка…»
Поджав губы, Прит дёрнула пса за ошейник, на другом языке заставила сесть и нервно заглядывать себе в глаза. В десятке футов Итан видел, как тяжело гуляют под собачьей кожей клубы — он надеялся — мышц.
— Как только ты сунешься в мицелий — она узнает. А я, папаша, так уж и быть, сделаю вид, что этого милого разговора у нас не было вовсе.
— Полагаю, я должен сказать спасибо…
— Ты знаешь… Я так устала. Жить с этим…
Итан ничего не успел ответить — его рвануло вниз, в лёд сплошного пластования самоненависти и апатии, пронесло мимо детских криков вагонным стуком брани такой злобы, что от воя в нити порвались утроба, глотка и любые концепты существования снисхождения. Его вбило в холодную гниль скомканных досок пола — и впервые тут же поволокло по ним к окнам: умная девочка Прит выдавливала его из склероция.
Насовав под кожу склизко-прелых заноз, избив затылок о пороги и углы стен, содрав ногти глупых попыток зацепиться хоть за что-нибудь, остановиться, взять грёбаный тайм-аут, чтобы вдохнуть — Уинтерс не успел, не смог. Стекло, в которое его впечатало, скрежеща лопнуло паутиной, остро вошло в него множествами пластинок, выдрачивая в мышцах сквозь кости сквозные дыры. За ними вдрызг разбилось пространство леса, чёрно-серое, рябящее шумом от тишины, всё вылизанно-похожее на настоящее, только вот за ближайшими же ветками сосен чавкали слизью нити мицелия. А Уинтерса всё выдалбливало наружу. Так охрененно сильно, что рёбра давили на лёгкие — ни выдохнуть, ни заорать — трещали осколками в коже.
Камни и корни тормозить помогали хреново, точнее, Итан просто сошлифовал с колен и голеней деним и эпителий, засочился сукровицей и грязной резью извозился в пыли и траве — Гейзенберг его таким и поймал: школьный заморыш, упрямо катящийся в бездну со зрительской скамьи стадиона. Тут же чутка отлегло. Карл похватал со спины объятьем, накрест сжав за плечи — кое-как удержал.
— Давай-ка быстрее со своим ебучим GPS.
И стал неуместно вплавляться. Поплыл сквозь куртку, сквозь футболку, адреналин и пульс совсем глубоко, в давление к рёбрам, куда-то совсем внутрь второй нервной системой, больно выжигая из вен кислород. Уинтерс задохнулся стоном. Похватал предобморочно воздух.
— Тш-ш-ш, так надо, Итан. Сейчас «спасибо» скажешь.
Грудину всё-таки проломило. Гейзенберг оставил только голову: его подбородок резью давил на ключицу, пока всё остальное огромно довтискивалось под кожу. Своего у Уинтерса не осталось: за него продышались, его пальцами нашарили в кармане GPS, криво налапали кнопки. Его смяли и рывком вывернули прочь из склероция, наружу, кукольно расправили лёгкие, в ёбнувший бой пульса подсовывая тошноту и огрызок извинения. Воздух сосен по ощущениям порвал кончики пальцев — того вдолбилось непомерно много, зато Итан наконец-то держался на ногах сам — шатаясь, но, сука, сам.
Псина тут же бросилась первой.
— Мог бы намекнуть на ситуацию и понежнее, — бросил Итан и сунулся к кобуре.
— Ну, детка, давай в следующий раз, хорошо?
Выдравшись из хватки, цеплявшей пальцами ошейник, ротвейлер подрал уменьшающуюся дистанцию, оскаленно разбросав лай и слюни — и рухнул, обскулившись, только после третьего выстрела. Итан хотел думать о какой-то альтернативе: стрелял в лапы и грудь — зря. Ротвейлер растянулся по земле, продолжая скоблить вымазанными в черни зубами, и предсмертно дул боками. Жалкое зрелище. Уинтерс почти понимал Прит, её скатившуюся под подбородок слезу, её злые губы, её пальцы, обвившие топорище, то, как она убийственно поволочилась к нему. Вздутая одеревеневшая культя по индюшиному вытянулась, достала земли, — вбилась в неё, прибавляя в длине, не сковывая тяжёлый шаг так, как топор, который она тащила за собой.
Вдоль рёбер протяжно вздохнул Карл. На блик лезвия он сверкнул оскалом по чужому рту — чужой же рукой вытянулся навстречу. Итана тряхнуло, разрядно и тряпично, будто из сустава рвануло плечевую кость со всеми нервами и тут же вправили — топор вплавился в ладонь рукоятью. Итан почувствовал. Широкие дугообразные петли, сотни обоюдовыпуклых волн от сотен брошенных в воду камней: подполье материи, белым шумом нанизывающейся на пальцы. Так легко. Изогнуть силовую линию, насадить на неё решётку металла — дав топором круг, швырнуть его в присосавшееся к земле щупальце.
Лезвие вспороло край, остановив Прит и повыплескав из раны пиявки мицелия — от лопнувшего кокона воя заложило уши, Итан понятия не имел чьи глотки скребут эти звуки, их было так много, так охрененно громко, что они пожрали каждую хвоинку в этом лесу — ни хера не осталось, кроме контузного гула в ушах и упругости электрических полей. Поле склероциевой ржи… Гейзенберг таращился на него каждый божий день — Гейзенберг выдрал из культи топор и срубил Прит ногу.
Банши. Её надо было обезличить, и Итан решил, что это имя ей идёт больше: кричала она, её сраный хаунд, вся земля под домом, корни сосен — блядский сад мандрагор. Только бы не поехать крышей, что, сука, было чертовски сложно: ни рычащий по вискам Карл, ни перекошенное лицо Прит не способствовали. Последняя надломилась, рухнула на грунт и одержимой тварью взрыла его, ломая ногти и сгребая под себя оставшиеся футы. Уинтерсу ворочало по эмпатии: он видел агонию человека, но та дожирала остатки чужого сознания и цеплялась за инстинкт, хлопая ртом, разрывая мышцы и кожу, волоча за собой сгусток обрюзгшей слизи, острившейся как феррожидкость. Только вот хтонь эта на Карловы силы не велась — влетела в Итана, свалив с ног, отбив затылок до темноты, до рыка Гейзенберга: «Открой, блядь, глаза!», и вылила в них — на всё лицо — ведро своих же внутренностей. Увернуть голову не помогло, и дёрнуться из-под веса чужих обрубков, и свалить их с себя, и попытаться всунуть между собой и изрыгающейся пастью пистолет: Уинтерса погребало червящимся мицелием, вкатывало в обмякшую землю новыми и новыми волнами…
Пока грудину не прошило разрядом. Пока с тела напротив не перестало сочиться, пока оно не откинуло грудь с болтающейся как на тряпке башкой — Итан, мокрый, захлёбывающийся, новорождённо-охуевший, столкнул с себя то, что осталось от Прит, и та, вся вздувшаяся чёрными порами, свалилась навзничь, родив изо лба металлическую дугу лезвия. Торс женщины — банши, банши, сраной банши — судорожно колотился на смятой траве, пытаясь то ли встать, то ли насадиться на щупальца, ворохом личинок взвившихся из ран.
Итан смотрел на них несколько гравитационно-длиннейших мгновений, лишь бы от глотки отступила тошнота, лишь бы его умыло вслед за рукой, смахивающей с лица мицелий, — умыло диссоциацией: это не в его ушах глухо матерится Гейзенберг, это не его руки треморит, когда не он направляет в глаз всё ещё живой Прит ствол пистолета, это не он упирается носком ботинка в её оставшийся висок, чтобы достать топор…
— Ёбаный пиздец… — не его слова, кто-то говорит его голосом, кто-то трогает его лицо пальцами, ищет бьющиеся бешеным пульсом вены.
Ему хочется присесть, совсем на немного, посмотреть по сторонам — там точно что-то есть, злое, тянущее его внутренности сквозь струны пространства, пепелящее обои в его доме, мелкой дрожью бьющее рамы фотографий на стенах…
— Ну и куда эта хрень движется? — голос Гейзенберга звучал всё ещё глухо, поэтому — или вместе с этим — щеки коснулись пальцы, теперь точно не уинтерсовские, едва надавили на челюсть — Итан повернул голову, куда просили. На труп. На его человеческий растерявшийся конструктор: половина Прит плавилась, роилась, впитывалась в почву, смолой оседая на травинках. Половина Прит лежала, пошло вываливая петли и пузыри ливера, блестя ими, как прибрежными камнями, мёртвыми и остывающими без солнца. И они будут сниться. Будут наваливаться Итану на глаза, их сукровицей будут слеплены веки, пока он будет бесконечно убивать бедную Прит, её несчастную заражённую жизнь, дом с наверняка самосшитыми клеткой одеялами — чем ещё заниматься в этой глуши?.. все её дрова: они сгорят без неё гнилью, её пса, крикливого ублюдка, который хотел только защитить хозяйку, просто сожрать с чужого лица враждебность…
Туда и двигалась… Всё-таки с животными было легче, как бы ни выёбывался Джон Уик — в их глазах не было столько… всего. Инстинкт и агрессия. Корни мицелия надели агонизирующую тушу перчаткой: влезли по следам крови в глотку и прострел грудной клетки. Раздули бока, переполнили — пёс заскулил, дёрнул мордой… Итан видел белки собачьих глаз, край желтоватой склеры, её миг, прежде чем ту утопило в перелившейся слизи. Ничего, что стоило бы жалеть. Менявший магазин Уинтерс лишь обтёр с ладоней пот и крепче обхватил рукояти.
Патроны закончились первыми: пули не брали конфетку собачьего трупа, и паточная обёртка проглотила их все. Карл вынес из дома всё железо. Металл брызгал линиями инерционного восприятия и битыми стёклами, сёк всё, что было на пути до цели, пока не сбивался в смерч вокруг. Итан чувствовал магнитный ветер, тот, что был глубже, что выл громче слипшихся связок пса, высаживался в лодки эритроцитов, выкруживая в спирали облака магеллановых кораблей, расчёсывая по венам зуд, уколы разрядов, бившие в нервы спинного мозга, пахнущие, как китайская полынь. Ветер просил одеться в него, примерить длину рукавов, пока в темноте глубоких сумерек не видно, попробовать развесить на нём свои сухожилия и смешно растрёпанные чувства. И Итану, водившему рукой по вектору лезвий, хотелось согласиться. Это было куда лучше, чем в сотый раз раздирать в клочья херобору, сшивающуюся в селфцестного франкенштейнского монстра, или глубоко рассечься предплечьем о случайный металл и наконец ухватиться хоть за одну из не своих мыслей, поймать решение выволочить под ноги газовый баллон…
Взрыв был что надо.
Ошмётки горящих тел воняли тлением и гнилью. Итан хотел есть и ненавидеть себя за проглоченную слюну. Где-то в рюкзаке были батончики, протеин и вода, где-то… Ноги не слушались, бессвязный трёп Гейзенберга тоже. Нужно было посидеть вот здесь, на ступенях крыльца, подождать, пока затянутся ожоги и резаные раны, поглядеть в никуда, поверх кипящих в углях мицельных червей. Посидеть, пока не станет светлее.
Было холодно. Прям ознобно — всё от росы и тени, которую вот-вот должно было сожрать солнце. Итан ждал. В голове пустело, и до звона бы, если б не потрескивающие от ветра сосны, жимолость, можжевельник, трава… и все, какие есть, птицы: разлив звука, ни счастья, ни страха, так, какой-то крик жизни просто от того, что кричать и свистеть умелось. Было завидно. Уинтерсу тоже хотелось крикнуть. Прямо в кроны, до эха и мига ошалевшей тишины после, мол, есть я, всё ещё есть… Итан приоткрыл рот — выдохнул. На большее сил не оказалось. Его потряхивало, угрожающе хотелось спать и пожевать что-нибудь кислое. И пошире облечься в Карла, или, может, просто во что-нибудь тёплое и физически ощущаемое: теплеющее от полукасания Гейзенберга плечо погоды не делало.
Сейчас бы сдаться. Оно мыслью скользило за затылком, и Уинтерс позволял это поганство — пока не взошло солнце, самый тёмный миг же. Ебучий тёмный миг. Как же он устал… Он скатил голову Карлу на ключицу — и тот догнался, упёрся в скулу наплечной пряжкой плаща, огрубел тканью, которая отпечаталась бы плетением, если была бы настоящей, пальцами разложился на уинтерсовской талии.
— Самое завораживающее зрелище — стога сена на закате в тумане.
Гейзенберг это шёпотом прошелестел, как если бы очень давно не говорил. Или хотел быть совсем тихим. Вербально отвечать казалось лишним — Итан шаркнул костяшками по чужому бедру и оставил касание.
— Или когда совсем ранним утром солнце выжигает росу с травы, и та парит такая золотая, что зелени не видно, и, если там растут овсяницы или ковыль, они серебрятся дымкой в этом пару…
Сквозь стволы и кроны резанул тёплый луч. Ярко-белый. Выкрасил контрастом в почти чёрный абрисы сосен, разбился на мелочь, засыпал ею ветки — долбаная романтика…
— А будут рассказы о детстве, в котором ты бегал по лугам в маленьких красных шортах и играл с гусями?
— Я рыбачил со своим отцом.
Итан выдохнул усмешку, боднулся затылком в чужую шею.
— Да иди ты.
— М-м-м, правда. Видел это всё, когда мы спускались к заводи с удочками и вёдрами, — хриплый Карлов голос почти сливался с птицами и ветром. — Энтузиазм после того, как он впервые позвал меня с собой, пропал быстро, и он стал будить меня в ранину сам. А вставать так не хотелось. Было пиздецки зябко — я так скоро возненавидел этот утренний озноб и ощущение слипающихся век. Так вставать в эти моменты не хотелось, так цеплялось одеяло, Итан, не представляешь… Отец меня щадил. У него обычно уже готово всё было: снасти, приманку мы с ним заранее искали: я обдирал пни, собирал короедов, он копал червей и брал чёрствый хлеб… — в общем, у него всё было готово, даже завтрак. Вяленое мясо, яйца, хлеб… А летом я таскал с грядок томаты, морковь, редис — мне нравилось, что я мог их сразу есть или дотащить до пруда, как будто это моя заслуга.
Сапоги ещё, помню, казались тяжёлыми. И я смотрел, как блестит намокшая резина, когда мы шли сквозь рожь. И я водил по ней рукой. — Карл водил пальцами по дугам уинтерсовских рёбер. — И иногда в шаге от меня взлетала птица и пыталась отогнать от гнезда. И солнце светило в лицо. И тогда, закрывая глаза, спать уже не хотелось. Потом, конечно, я досыпал на берегу — отец позволял, пока сам рыбачил… — Гейзенберг тишайше укладывал в речь улыбки, так, что те можно было упустить, если б Итан не смаргивал их, упавшие, под чужой челюстью. — У меня была фора в несколько рыб — я должен был орудовать сачком… И забивать их.
Путь домой совершенно не помню. Хотя, казалось бы, да? шли с уловом. Зато запах рыбы при разделке — точнее её запах на руках после помню. И чешуйки на пне. Нож, воткнутый остриём в него. Я хотел этот нож себе. Мне нравилось держать в руках потенциальное оружие… У него была сила… что-то такое, знаешь, будто у тебя есть выбор и всё, что ты делаешь — это разделываешь им рыбу. Беспечность…
— Скучаешь?
— А кто нет, Итан? Это же свет… — из леса на поляну вокруг дома вываливало влажным паром росы и солнцем, огромно и ярко — только щуриться, и Итан высматривал под закрытыми веками чужое милое детство. Так глубоко Карл о себе ещё не трепался — Уинтерс ценил и очень сильно сейчас, наверняка контрастом с тем тёмным, что пару часов назад их чуть не убило: и в мицелии, и сразу после…
— Можно поцелую? — оно как-то тихо свалилось на гейзенбергскую рубашку, затупилось о пуговицы и только после осозналось как прозвучавшее. Ну, слово сказанное теперь принадлежало не Итану — пытаться припрятать обратно всё равно не хотелось. Карл отодвинулся, чтоб удобнее было смотреть насмешкой.
— И послать к херам избирательность? Что же с тобой стало, Итан Уинтерс?
— Настроение такое.
— Пососаться? — он ёрзнул взглядом Итану по губам. Подумал. Или вид сделал. — Ну давай.
На самом деле хотелось урыдаться в слюни и пьяным в них же ими же вымачивать чью-нибудь грудь, добрую к нему, сочувствующую и морзянкой пульса готовую отбить ему колыбельные. Но Карловы руки, тянущие ближе, тоже были неплохи — Итан, выкрадывая вдох из чужого несуществующего рта, почти убедил себя в том, что этого достаточно. Он больше верил сам, чем это всё было: и шелушащиеся губы, шаркающие Уинтерсу по коже, и плотность шрама на них, когда Гейзенберг широко тянул их, кошмарно быстро увлекаясь, и мокрый след, сохнущий холодом, пока Карл лез целовать подбородок и углы челюсти, и стук зубов, потому что в Итана решили втесаться, облепив накрепко по периметру руками, и температура языка, слизывающая с губ пульс и слюну. Это всё Итан насобирал за жизнь, как и Карл, это всё ими помнилось, выливалось на них из смешавшегося склероция и давило так, что Уинтерс ко всем чертям забыл о подменах. Они амитозом наделились друг с другом. Шведский стол из щупалец Ктулху и дерущих ладони заноз. Итан нанизывался на них, плёл с ними пальцы, был влюблён в их злые дюймы. Кажется, им обоим надо было что-то таким увлечением рефлексировать. По крайней мере, Итан краем сознания выласкивал надежду на это, на то, что Гейзенберг ему так по-тихому не поддаётся зачем-то своим памятийно-прошлым.
Гейзенберг целовался стихийно. Носом по скулам распахивал гектары, продувал их дыханием, звучал, сопел и чмокал, елозил руками по одежде, возился в складках футболки, ногтями растрескивал по волосам. Было хорошо. Было отлично, если б подсознание не сношало воспоминанием, с чего этот перформанс вообще начался. Уинтерс мазохистски захлёбывался в дозволениях каждого нового целования — нравилось жутко. Отвечать. Мять чужой рот, чужие трёпаные патлы, ворот плаща, рубашки, задевать, нервно путаться в цепях компаса и жетона, подушечками пальцев жать на мускулы шеи, под челюсть, у ушей, расчиркивать по щетине до искр, до того, что Карл не мог больше обжираться, трескался на усмешки, пытался содрать пальцы со своих щёк, тянул ближе, чтоб хоть неудобно было тереться, чтоб Уинтерса ему на трапецию выбросило локтями, чтоб сердце из-под грудины било прямиком в безмен…
Итан бы здесь и уложился — в тот момент, моменты, миги, какие-то неопределённые промежутки между забившим по вискам пульсом и новой волной охуевшего упрямства не прекращать выцеловывать рот напротив… — уложился бы поверх, потому что хотелось пожить после минувшего пиздеца, перестал бы трепать затылок, кинулся бы лазать по пуговицам и раскрывающейся под ними груди… — точно уложился бы, если б не сбил по дороге до трупа мысль о Мие.
Ей надо было звонить, говорить, что они закончили — он закончил, он готов ехать домой и искать крепость Розы — у него же дела, у него такое большое дело. Карл это выследил, тоже обороты фуры сбавил, вышел поглазеть, спросить взглядом, мол, чего делаем? Весь вздутый в раскрасневшуюся заполошность, насмешливо, ни хрена не сексуально закусывающий шрам нижней губы. Что из себя представлял Уинтерс, кто бы знал — на поверку он десять минут обгладывал воздух, со стороны — дамочка копполовского Дракулы.
«Гари Олдман» скалился, пока Итан набирал Мию, пока договаривался, что та заберёт его из мотеля недалеко от проката, пока спрашивал у Розы, сколько печений она украсила глазурью сама… Дочка была в порядке — главное; тихо радовалась своему приключению, «Мы сделали кормушку для птиц, представляешь?» — представлял, те птицы, что кричали в рассвет над его головой, будут кормиться проросшими трупами…
Отжелав хорошей дороги, Итана прибило ещё сильнее и, он знал точно, окончательно размозжит о кровать или о кафель ванной, если на душ хватит сил. Нестерпимо хотелось не быть: его колотило ажитацией от близости спасения дочери и осознанием того, какой ценой он это творит. Он предложил вести Карлу, — собрав гильзы, обрывки одежды, атлантом подняв рюкзак и пространно высмотрев очевидно не на несчастный случай с газом указывающие вещи, предложил и глаже обычного пустил его опиатом по венам. Было спокойно и безразлично бодро. Встречный ветер колол костяшки холодом — перчатки к шлему и мотоциклу не прилагались. Всё, что он чувствовал: чужие ладони, жмущие пальцы на руле и давление разрезанного пятьюдесятью милями в час воздуха вдоль грязного денима бёдер.
Химчистки в мотеле не было, с собой измялась в оригами только запасная футболка, которую Итан, оплатив пять часов в номере, грустно выложил на гладко выстланную полуторку. В стерильной комнате она громче других ароматизаторов пахла домашним кондиционером. Уинтерс покупал тот же, что и до разъезда с Мией. Он любил их маленькие времена спокойствия. Что он с ними сделал?.. Запихал куда-то далеко в минувшие годы, изменил их, словно они могли от этого стать невъебенно лучше — нет же, ни черта, только Розиных беспокойных глаз стало больше. Её нельзя защитить от всего дерьма мира, но того уже скопилось вокруг авгиевыми конюшнями, а Уинтерс был далеко не сыном Олимпа. Он так часто не знал, что делать: не с нынешним вектором, а экзистенциально, так, средневозрастно, эфемерно, за что он не мог никак уцепиться — слишком сильным солнечным ветром жгло всё вокруг, петлились протуберанцы, которые никак от него не зависели, и он, триллионно маленький, пропускал сквозь себя этот поток убийственной плазмы.
Что там было про «и в горе, и в радости»? Вот про радость особенно… Фотографии впечатывались в обои, блестели стёклами рамок, если о них случайно разбивалось солнце: Мия улыбалась с Розой на руках, под сердцем и лёгкими, в мыслях и в тонкой голубой маечке — их выдуманное спасение. Итан не обесценивал, он пытался понять, за что продолжает канонизировать эти солнечные зайчики. «Пока смерть не разлучит…» — можно было сразу после Далви, после Деревни, второго-то искупителя они не сделали… Он для Розы-то не считал себя хорошим отцом. Или человеком. Пусть даже он мог сказать, что достиг однажды или спорадически много скромненького счастья, он не думал даже полагаться на то, что своей жизнью доставил это счастье кому-то. Никаких райских сфер, все плащаницы пожгли латинские церкви.
Так и не уснув брошенным на кровать, Итан ушёл в склероций — нестерпимо и совсем необдуманно. Старался быть незаметно-тихим: не хлопал дверями, не трогал выключатели, не дёргал шторы. GPS включил, только шагнув под парус простыни, спущенной на своё волшебное зеркало. Бейкер не притворялся, будто рад был встрече: молча кивнул и, утянув Лукаса за руку, закрыл за собой дверь — сильнее довериться и быть благодарным ему было нельзя, разве что притащить сюда, как всё закончится, бутылку лучшего воспоминания о виски. Высчитывая угол параллакса, Уинтерс пытался выдумать внешний вид пути, но сознание варило плохо, и он решил прогуляться, решил, что будет мотать под ботинками нити аутоиндукторов полотном беговой дорожки. До Розы по чувству кворума должно было быть недолго — пара десятков склероциевых детских садов. Но вышло хуже: представление он не дотянул и мицелий прогнулся под ним, цепляясь за микоризу, неосторожно обрывая гифы, тут же сращивая их, шрамируя, оставляя следы хлебных крошек. Пространство вокруг бесконечно лилось догвилльской пустотой, под ботинками без звука и эха твердился условный пол… земля… поверхность… — устойчивость, под которой скользили мимо паучьи гнезда чьих-то спечатков.
Первые световые года проломились мимо в беззвучии — Итан не сразу заметил, что тишина не замещается даже звоном в ушах: ни собственного дыхания, ни пульса, пока склероции не загудели доплером, нарастающим шумом эха каждого из них — тысячи домов со стенами из скотча. Итан слышал их все, наслаивающиеся друг на друга волнами, бившие, расшатывающие резонанс всё громче и громче, до одури вбивая звук в пустые раковины ушей, долбя внутрь, сминая скорлупный череп давлением, как птенцы — вороньи маленькие твари, просились родиться обратно, схлопнуть мириады частей мицелия, самоубиться, перегрызя криком друг другу микоризу. По нервам, сквозь них вдоль по позвоночному мозгу дуло газовым ветром, и те щёлкали, как прищемлённые, как дёргающиеся веки, — точно бы вспыхнули, пламенем вылизали бы все поры кожи, если б Итана сорвало с указателя. Тот дрожал звуком, тащился на нём вперёд, не ослабляя — он грёбаная труба Рубенса. Его отпустило, и звуком, и давлением, только когда он увидел окраины Розы.
Уинтерс смотрел на склероций и не видел его границ: те плыли пылью, холодным серым куполом, белеющим к центру светом. Матовый туман, как кинговская мгла во флорариуме. Итан хотел дотронуться. Наотмахивать чужие звуки, злой мешающий шум, который не был его дочерью, и коснуться облака, высказать, что он наконец-то рядом, вот он, библейски, будто его звали, будто он мог, точно мог уберечь от всего, воздвигнуть камни, сделать стены, укрыть под темперой и ликами. Тянуло быть защищающе-рядом…
За плечо схватили и дёрнули назад. Порывом замахнулось в ответ — Гейзенберг перехватил запястье и рванул вниз, хватанул подбородок и увёл его, всю уинтерсовскую голову, взгляд в сторону. Туда, где в пространстве парили трупы. Сотни, мухами на ленте лепились на что-то, насаживались, заламывая головы, руки, голени, замирали подвешено и мёртво, испаряясь в пепел, в серость дыма, окукливающий купол. Храм строил себя сам.
— Считаешь, Миранда по своей прихоти всё ещё не завладела Розой? — Карл отпустил и рвано встал рядом. Недобро оскалился, проскрипел кожей перчаток. — Я говорил, что в этом ребёнке чертовски много силы.
— Что это за хрень…
Русые волосы у каждой… каждого трупа, изувеченного, безглазого, безлицего, объетого гнилью, одетого в ту же смоль, что и дохлая псина Прит…
— Клонирование этой суке удаётся неплохо. — Она выращивала сраный сад?! — Но без генома Розу ей не воспроизвести. — Собирала части его дочери, которые сама же и разорвала?! — Слишком мало о ней открыто попало в мицелий. — Хотела слепить симулякр из его дочки?! Чтобы запихать в него свою?! — Но рано или поздно способ она найдёт.
Зубы ныли от давления, но, если он откроет рот, если перестанет считать ухающий пульс…
— Я не позволю, — злость полосовала грудину и глотку. Итан не знал, что хотел сделать.
Его рвало порывами куда-то вперёд и быстро, сознание, всё вздутое, раскраивало изнутри чистейшей необходимостью террора — хоть что-нибудь уничтожить. Из этого. Из этих мерзких — сколько в них было от Розы?.. его девочки?.. — ублюдских доппельгангеров. А к ним не сунуться. Не подойти, сука — они дохнут сами. А больше ничего. Ни хрена здесь больше нет, ни хуя не сломать ещё больше того, что он сотворил!
Скулы обожгло — ладонями, широко накрыло и сунуло в зрение Карлово лицо.
— Остынь-ка, папаша. — Уинтерс выломался из хватки, думал огрызнуться — зло и больно. Гейзенберг не дал. Схватился снова, плотнее, разложился шире: за уши в волосы. Заглянул как в истерику ребёнка. — Итан. Подумай.
Ублюдок. Пошёл он!
— Я ничего не могу сделать?! — толкнул Карлу в грудину, едва удержав себя, чтоб не вбить крик ему в морду. Сука! Он ничего не мог сделать — сейчас.
Нельзя было. Склероций Розы реагировал… Итан хлопнул по карману куртки… Реагировал молниеносно… «ПАПЕ» в сердечке… Роза была здесь. Осознанно или нет, может, считала это место сном — она не рассказывала об этом, и в рисунке не было ничего особенного — рисовала, как все дети: задания в младших группах, перерыв между программами на ТВ и неловкими расспросами «а как там с друзьями?», ожидание заказа из детского меню. Но о том, что папка пытается искать решение, Роза помнила, о том, что приходится шататься по внутреннему миру — буквально и метафорично — и вот, поделилась. Его дочка. Пока что непреступно разросшаяся шипами — он должен будет убедиться. Взвить Хэмптон-Корт для сраных крыс, вскопать аванфорсы, сделать что-нибудь лендлордовое — лишь бы к Талии некрофильски не тянулись гнидячьи руки.
Итан тронул подушечкой пальца карандашную семью. Сложил рисунок, обратно укрыл под кнопку кармана. Гнев действительно стоило поприсыпать: от вида распятых пластинатов воротило и скребло по зубам, но сквозь них ломиться было нельзя. Уинтерс мог остаться ещё одним трупом рядом, мог куда хуже — ещё и спровоцировать приступ. Надо было катить вместе к «Амбрелле», чтобы при случае неразрушительно помочь. Сейчас — больше нечего. И Уинтерс глянул назад, на Карла, поймал его метнувшийся от кадавров к нему взгляд, выдохнул в него.
— Надо возвращаться.
Примечания:
Всем удачи на сдаче, на даче, на че-реде каких-либо испытаний