Chapter 3. «the world was on fire and no one could save me but you»
8 декабря 2025 г., 23:54
Примечания:
Глава 3. «Мир был в огне, и никто не мог спасти меня, кроме тебя»
Тяжёлый, бездонный сон, лишённый сновидений редчайший дар в моём измождённом существовании. Не вскрикивал, не вскакивал с сердцем, колотящимся как бешеное, не ощущал привычного ледяного удара адреналина, вышибающего остатки сна в предрассветный мрак. Я просто… спал. Пусть недолго. Пусть недостаточно глубоко, чтобы стереть всю въевшуюся в кости усталость, но это был сон. Настоящий.
«Дома» же спать было невозможно. Вечные, пьяные вопли за тонкой, как папиросная бумага, стеной, грохот опрокидываемой мебели, визг матери, переходящий в истерический вой, и хриплые, прокуренные ругательства отца. Нескончаемый адский оркестр, гремящий в моих висках даже в тишине. Мне было наплевать на них. Всегда было. Пусть грызут друг друга, как озверевшие псы в тесной конуре. Единственная живая тревога, холодный ком в желудке это Карен. Моя младшая сестра.
Я помню, как каждый раз, стиснув зубы до хруста в челюсти, пробирался к ней в угол, заслоняя её худенькое, дрожащее тельце собой, когда отец, пьяный и разъярённый, замахивался на мать, а та в ответ, с искаженным от ненависти лицом, хваталась за тупой кухонный нож. Я шептал Карен что-то бессвязное, глупое, детское – песенки, считалки, лишь бы заглушить их гнусные голоса. Но если их грязные, в ожогах от сигарет и ссадинах руки потянутся к Карен… Родители или нет, неважно. Не прощу. Никогда. Костьми лягу.
Проснулся от холода. Не резкого, а медленного, просачивающегося под кожу. Влажный, липкий, но невероятно свежий воздух струился из приоткрытого окна. Он наполнил маленькую комнату целой симфонией ароматов. Мокрой, прибитой дождем травы, влажного асфальта, промозглой осени, смешанной с едва уловимым запахом чистоты.
Дождь всё ещё капал с карниза за окном, но уже не ливнем, а усталым, редким стуком.
Тук… тук… тук…
Размеренный метроном этого серого утра. Окно не было закрыто, и на гладком пластиковом подоконнике скопились маленькие, дрожащие лужицы, отражающие свинцовое небо. Вот теперь, с этим холодком, с этим влажным дыханием улицы, в почти безличной комнате наконец-то появились следы жизни, движения, дыхания мира снаружи.
Попытался сбросить остатки драгоценной, украденной у кошмаров дрёмы, провёл шершавой ладонью по лицу и ощутил влагу. Не пот. Щёки были мокрые, кожа стянутая. Глаза, едва открывшиеся, горели, веки опухшие, тяжёлые, как гирьки. Опять плакал во сне. Жалкая, унизительная привычка, предательски выдающая слабость, которую я так яростно прятал. Грубый, хриплый вздох вырвался из груди, звук казался оглушительно громким в тишине комнаты. Слава всем богам, Баттерс этого позора не видел. Не видел, как я размяк и расплакался, словно младенец.
Осторожно приподнялся на локтях, чувствуя, как костяшки пальцев впиваются в матрас, белея от напряжения. Осознание ударило, как обухом по голове: я спал у него на коленях. Весь остаток ночи. Тепло его тела, стойкое и удивительно уютное, всё ещё жило в ткани его же футболки, в онемевшей щеке, прижатой к его бедру. Волна жгучего, едкого стыда и неловкости накрыла с головой. Этот парень… его безотказная, слепая, почти наивная доброта… она когда-нибудь его погубит. В нашем мире такие не выживают.
Баттерс уснул почти сидя. Он откинулся назад, подложив под поясницу маленькую голубую подушку с вышитым белым облачком. Трогательная вещица в его спартанском убежище. Голова его упала на грудь, светлые, медовые волосы спадали на лоб, скрывая часть лица. Он выглядел неестественно, скованно, явно замер, боясь пошевелиться, разбудить меня. Представил, как затекали его спина и шея в этой неудобной позе и внутри сжалось от какой-то глупой, необъяснимой вины. Я принёс ему только неудобства.
— Отстой, — выдохнул я беззвучно, лишь губы шевельнулись, формируя знакомое ругательство. Неловко почесал затылок, пытаясь стряхнуть остатки смущения.
Пальцы наткнулись на что-то необычное. Не просто спутанные от сна волосы. Я провёл по ним осторожно, нащупав тонкую, аккуратную косичку, заплетенную у самого затылка. Небольшую, почти игрушечную, но туго стянутую. Его работа. Сонное, нежное плетение, сделанное неуклюжими, но удивительно терпеливыми пальцами.
Редкие, робкие лучи встающего солнца, пробиваясь сквозь тяжёлую пелену облаков, просачивались в комнату, как золотистая пыль, смешиваясь с синим сумраком утра. Свет был рассеянным, мягким, окутанным влажной дымкой. Он окрашивал стены в призрачные, люминесцирующие оттенки: сияющий алый по краям, припудренный тончайшим золотом там, где луч касался поверхности, нежно-оранжевый, переливающийся в перламутрово-розовый на занавеске, и острый, пронзительный лимонно-жёлтый, свежий, как запах дождя после грозы. На миг представил, как было бы хорошо выйти на балкон, подставить лицо этому бледному, но живому свету, просто стоять и впитывать прохладную чистоту, пока она не растаяла. Но это было не для меня.
Пока Баттерс спал, глубоко, ровно дыша, его грудь плавно поднималась и опускалась, появился шанс оглядеть его крепость при этом еле уловимом свете дня. Комната оставалась такой же безупречной, как операционная. Минимализм, граничащий с аскетизмом. Голые стены с парой плакатов, аккуратно заправленная кровать, стол без лишних бумаг или безделушек, лишь монитор компьютера, да пара учебников, выровненных по линейке. Торжество чистоплюйства.
И вдруг оно.
Огромное, вычурное зеркало в тяжёлой, тёмной, почти готической раме, во весь рост. Оно занимало добрую половину стены около шкафа, напоминая портал в иной мир. Нелепый, почти театральный, пафосный предмет. Никогда бы не подумал, что у такого парня, как Баттерс, может быть такое. Хотя… Кто я такой, чтобы осуждать? У каждого свои тараканы и свои зеркала.
Не удержался. Подошёл к зеркалу, замер перед своим отражением, как перед незнакомцем. Надломленные брови сдвинулись в озадаченной, почти отталкивающей гримасе. Я выглядел… разбитым. Светлые, растрёпанные волосы торчали во все стороны дикими прядями, как стог сена на заброшенном поле после урагана. Лицо землисто-бледное, с глубокими тенями синевы под глазами, словно два свежих фингала. Следы слез высохли, но опухшие, покрасневшие веки всё выдавали с потрохами. А вот он…
В глубине зеркала, отражённый в нём, как в картине, спал Баттерс на кровати. Сумеречные лучи, пойманные его медовыми локонами, подсвечивали их изнутри мягким, тёплым сиянием. Солнечные зайчики, прорвавшиеся сквозь облака, запутались в его слегка вьющихся от утренней сырости прядях у виска. Даже сквозь сон его лицо дышало покоем, невинностью, которой я лишился, кажется, ещё в песочнице. Спасибо старшему брату. Жгучая, кислая зависть, острая как игла, вонзилась в сердце, заставив сжать кулаки.
И что такого он нашёл во мне? Баттерс моя полная противоположность. Чистота против грязи, свет против тени, порядок против хаоса. Мы из разных вселенных. И всё же он… назвал меня другом.
Слово, чужое, неудобное, как тесная новая обувь, застряло у меня на языке, неприятно щекоча нёбо. Оно оставило тяжёлый, горький осадок где-то глубоко в груди, под рёбрами, которые помнили треск от старых ударов и вечное напряжение готовности к бою. Друг. Что это значит для него? Какие розовые картинки он рисует в своей голове? Что это значит для меня?
Путаница чувств клубилась внутри, как ядовитый туман. Благодарность, перемешанная со стыдом за эту благодарность, привычное недоверие, щемящая тоска по чему-то утраченному и какая-то новая, пугающая своей ненужностью теплота. Разбираться в этом клубке противоречий придётся, но позже. Когда голова прояснится. Сейчас же я стоял перед этим огромным зеркалом, глядя на отражение спящего ангела в его безупречной, но такой хрупкой клетке, и чувствовал себя чужим, незваным гостем… но почему-то не спешившим уйти, цепляясь за эту тишину и этот странный покой.
Если бы кто-то сказал мне вчера о том, что мы просто будем смотреть фильм… Я бы рассмеялся ему в лицо. Хриплым, безрадостным смехом, каким смеются обреченные. Я грязь под ногтями этого города, уличный кот с выдранной шерстью и подбитым глазом. Не заслуживаю. Не заслуживаю ни солнечного света на щеке, ни тишины без криков, ни этих… теплых, нелепых пальцев в волосах. Пусть мир сгорит дотла в адском пламени, я буду стоять на своём. Я отброс. Так проще. Так безопаснее.
И как бы не хотелось остаться, нужно идти, дома меня ждала Карен. Маленький лучик света в моём царстве тьмы.
Будить Баттерса? Ну уж нет. Видеть его сонное лицо, его ясные, ничего не подозревающие глаза? Это было бы кощунством. Я решил по-тихому спуститься, выкрасть свои высохшие, но всё ещё пахнущие улицей вещи, и исчезнуть. Оставив лишь клочок бумаги с каракулями, эту жалкую попытку благодарности.
Каждая ступенька под ногами казалась минным полем. Я ступал на самые краешки, на цыпочках, всем телом впиваясь в ощущение скрипа, который вот-вот разорвёт тишину. Ни звука. Даже перила, холодные под ладонью, были безупречно гладкими, без намёка на пыль. Рамки с фотографиями на стене, фальшивые семейные улыбки, застывшие в мнимой идиллии блестели, как новенькие. Весь дом Баттерса был зеркальным отражением его комнаты: вылизанный, пахнущий порядком и… чем-то неживым. От этой маниакальной чистоты сжималось нутро, но даже эта стерильность была раем по сравнению с моим склепом.
Ванная комната встретила меня запахом чужого мыла. Свою одежду я нашёл быстро. Она была тёплой, сухой, но казалась чужой, грубой после мягкости вещей Баттерса.
Я скинул его футболку. Ткань шелестнула, как прощальный вздох и натянул свой старый свитер. Он был колючим, пахнущим порошком и… им. Я замер, поднеся рукав к лицу. Глаза сами собой прикрылись светлыми ресницами. Вдох. Глубокий, жадный. Аромат ворвался в лёгкие, согревая изнутри, обжигая память о тепле его комнаты, его кровати, его… доверии.
Было физически больно надевать эту грубую ткань на своё тело. Тело, которое казалось мне вечно грязным, не от пота и пыли, а от самой жизни, от той трясины, в которой я барахтался.
Вещи Баттерса я попытался сложить аккуратно, на краю сушилки. Футболка сопротивлялась, складки расползались.
Спустя некоторое время я мысленно выругался и бросил гиблое дело.
Вспомнил его щёки вчера вечером, когда он говорил о друзьях… Лёгкий румянец, проступивший под прозрачной кожей. Все это как удар слабого тока по позвоночнику. Я поморщился, отгоняя навязчивую, смутную догадку.
Записку нацарапал на обрывке газеты, лежавшей в прихожей:
«Ушёл. Спасибо за ночь. К.»
Положил так, чтобы ей точно заметили, молясь, чтобы первым записку увидел он, а не его безупречные родители.
Удар стихии за дверью был физическим. Я вжал голову в воротник, натянул капюшон так, что оставалась лишь щель для глаз. Дорога в мой район это путешествие в ад. Машин все меньше, дома все мрачнее, дворы пустыннее.
Небо, которое час назад манило перламутром, теперь было сплошной бетонной плитой. Серость въедалась в кожу, в лёгкие, в душу. Чтобы не сойти с ума от тоски, я пинал носком стоптанных кед мелкие камушки. Щёлк. Камень отскакивал в сторону, прячась в пожухлой траве. Щёлк. Ещё один.
Мой «дом» возник впереди как грязное пятно на фоне унылого пейзажа. Одноэтажный, покосившийся. Отвращение скрутило желудок в тугой узел. Света в окнах не было, электричество отключили давно. Я прислушался у двери. Тишина. Непривычная, зловещая. Ни пьяного храпа отца, ни всхлипываний матери, ни звона разбитой бутылки. Тревога, острая и холодная, пронзила меня. Что-то снова не так.
Дверь скрипнула на заржавленных петлях. Гостиная предстала во всей своей унылой наготе: полумрак, пробиваемый лишь серым светом из заляпанного окна, пыль, танцующая в редких лучах. Диван, обычно проваленный под тяжестью отцовского тела, угрюмо топорщил пружины, его обивка, некогда цветная, теперь была тусклой и жирной на вид.
Запах дешёвого табака и перегара, обычно висевший плотной пеленой, сегодня был слабее, почти выветрился, уступив место запаху сырости, плесени и... пустоты.
Тишину нарушил едва слышный шорох из кухни. Не грохот посуды, не пьяный лепет, а лёгкий, царапающий звук. Я двинулся на цыпочках, стараясь не скрипеть половицами.
За кухонным столом, склонившись над старенькой тетрадкой, сидела Карен. Свет с окна падал ей на макушку, выхватывая тонкую шею и хрупкие плечики. Огрызок синего карандаша в её маленькой руке был почти невидим, пальцы побелели от напряжения, когда она выводила закорючки. Она так сосредоточилась, что не сразу заметила моё присутствие.
— Кенни! Ты вернулся! — Голос, чистый колокольчик, сорвался с губ, когда она наконец подняла голову. И в тот же миг лицо озарилось лучезарной улыбкой. Она отложила карандаш с почти благоговейной аккуратностью. — Я думала, ты придёшь раньше меня.
— Да, задержался, — мой голос прозвучал чужим, хриплым, как наждак по ржавчине. Я резко дёрнул плечом, скидывая куртку и повесил её на спинку стула.
— Где… они? — спросил я, уже делая шаг к кухонным шкафчикам, взгляд автоматически сканировал пространство.
Было жутко холодно, а осень только-только наступила. Нужно что-то придумать до зимы. Найти теплой одежды для нее... иначе простуда. А лекарства… лекарств не было. Мысль о Карен, кашляющей в промерзшей комнате, заставила сжать челюсти.
Карен покачала тонкой ножкой в тапке болтая ею над полом, не доставая до пола.
— В участке, — ответила она буднично, как будто сообщала, что на улице дождь. Её пальцы теребили уголок тетрадки. — Мама сказала идти домой, чтоб я им глаза не мозолила, когда папа начал ругаться с дяденькой полицейским.
— Одна? Вечером? — Гнев, едкий и ядовитый, мгновенно закипел в груди, подкатил комом к горлу. Мои пальцы впились в край столешницы, костяшки побелели. Эти дети, заигравшиеся во взрослых. Эти безмозглые, безответственные ублюдки. Картинка мелькнула перед глазами: тёмные переулки, мокрый асфальт, одинокая маленькая фигурка.
Если бы я был старше… Если бы мог просто взять её за руку и увести отсюда навсегда… Мысль о том, что они вообще смеют называть себя её родителями, бросала меня в дрожь, холодную и яростную.
— Да. Но ничего страшного, — Карен пожала плечиками, её глаза были чистыми, невинными. — Дяденьки не подходили, сладости не предлагали, — добавила она спокойно, словно перечисляя пункты из списка правил безопасности. Она не видела опасности в этом. Не знала, как пахнет страх в переулке кислым, животным запахом пота. Не знала, как блестят чужие, алчные глаза в глубине подворотни, как скрипят подошвы на мокром асфальте за спиной. Мир для неё ещё был раскрашенной книжкой с картинками, даже сквозь грязь этих стен.
Мы так непохожи. Она маленький светлячок в кромешной тьме, умудряющийся видеть добро и красоту даже здесь, в этом аду. Я сама тьма, недоверчивая, озлобленная, вечно настороже. Но глядя на Карен сейчас, на её упорство, с каким она выводила цифры в тетрадке посреди этого хаоса, я почувствовал что-то острое, чистое и невероятно хрупкое. Гордость. За силу, которой у меня не было в её годы.
— Кстати… — Я оттолкнулся от столешницы, закатывая рукава грубого свитера, обнажая худые, покрытые мелкими шрамами предплечья. — Ты голодна? — Мои пальцы уже рылись на верхней полке навесного шкафчика, отодвигая пустые банки и пару присохших чайных пакетиков.
Взгляд выхватил полбанки консервированной фасоли в томате и смятый пакет дешёвых макарон. Сердце сжалось от бессилия, но тут же пришло холодное решение: этого хватит. Хватит, чтобы её живот не болел от голода перед школой. Мои собственные мышцы ныли от усталости, в висках стучало, но это не имело ни малейшего значения. Главное – она.
Глаза Карен вспыхнули, как два василька, залитых внезапным солнцем. Она закивала головой так энергично, что тонкие пряди волос выбились из-за ушей и упали на щёки.
— Ура! Обожаю, когда ты готовишь! — Голосок, звонкий и радостный, разрезал сырой, тяжёлый воздух кухни, пока я ставил кастрюлю с водой на конфорку. Огонь вспыхнул синим языком с шипением.
Я напевал под нос бессвязную мелодию, обрывки уличных ритмов, подхваченных где-то у ларьков, смешанные с неузнаваемым мотивчиком из давно забытого мультика.
Деньги... их добывал я. Грязными способами, о которых она не должна знать. Через год мне исполнится семнадцать. Тогда устроюсь в любой магазинчик, хоть грузчиком. Лишь бы дожить...
По кухне поплыл простой, но такой родной запах: крахмальная густота варящихся макарон, смешанная с томатной кислинкой от фасоли.
Пока вода бурлила, я заглянул через плечо сестры в раскрытую тетрадь. Цифры, неровные, но старательные.
— Шесть умножить на восемь? — она хмурила лоб, образуя милую складочку между бровей, и снова зажала в зубах кончик карандаша. Губы её были исчерчены синими пятнышками, как клоунский грим.
— Сорок восемь, — тихо подсказал я, проводя шершавым пальцем по строчке с примерами. Её сосредоточенность, детская, чистая, абсолютная, вызывала щемящую, почти болезненную нежность и горечь одновременно. Так не должно быть. Не здесь. Не в этом пыльном, холодном углу, под аккомпанемент пьяных разборок.
Тарелка с дымящейся бедняцкой роскошью, макароны с фасолью, опустилась перед ней с мягким стуком. Карен тут же отодвинула тетрадь и карандаш, схватила вилку и принялась дуть на еду, раздувая щёки, как маленький хомячок.
— Кенни, — спросила она сквозь первый, осторожно взятый в рот, горячий кусочек, — а мама с папой… они вернутся? — в голосе не было страха, лишь детское любопытство и привычка.
— Конечно, вернутся, — мой же голос звучал ровно, натренировано, как заученная мантра. Я отвернулся, вытирая руки о полотенце с прожжённым краем. — Заняты в участке. Скоро будут, — Скоро приползут, скулящие и злые.
Я не ждал их. Не скучал. Но для Карен эта гладкая, как стеклышко, ложь была единственным щитом от горькой правды. Щитом, который я держал из последних сил.
Взгляд скользнул на часы, старый пластиковый циферблат висел криво над раковиной. Стрелки неумолимо ползли вперед. Время сжималось вокруг горла, как удавка.
— Быстрее, бусинка. Одевайся. Провожу тебя до школы сегодня, — сказал я, уже отодвигая её стул.
Она могла бы дойти одна. Путь недолгий. Но тени в переулках возле школы по утрам были слишком длинными и густыми. Хулиганы постарше с волчьими, скучающими глазами поджидали там, как стервятники, высматривая слабых. Я знал их взгляд. Знакомый до тошноты.
Карен послушно спрыгнула со стула, поставила почти пустую тарелку в раковину с недетской аккуратностью, стараясь не стукнуть. Эта осторожность, которой не ждёшь от восьмилетнего ребенка, резанула по сердцу острее ножа.
— Знаешь, Кенни, — сказала она вдруг, пока я доставал её поношенную, не по размеру большую куртку из шкафа, — когда я вырасту… хочу быть как ты.
Я разглаживал ладонью глубокие заломы на рукавах куртки. Ткань, грубая и неподатливая, сопротивлялась, будто живая. Комок, горячий и колючий, подступил к горлу, сдавил дыхание.
— Почему? — спросил я, заставляя голос звучать нейтрально, пока надевал на Карен куртку. Запах сырости и старой пыли ударил в нос.
— Ты добрый, — заявила она просто, как констатацию факта. — Большой. Сильный. И макароны у тебя самые вкусные! — её улыбка в этот момент была как солнечный зайчик, отчаянно пытающийся пробиться сквозь оконное стекло в этой мрачной норе.
— Ты будешь лучше меня, — прошептал я так тихо, что слова, казалось, затерялись в скрипе ткани. Пальцы сами нашли знакомый ритуал: аккуратно собрать тонкие, шелковистые пряди, разделить на три части и сплести две косички. Тугие, ровные, как строчки. Мои руки, обычно неуклюжие или сжатые в кулаки, помнили каждое движение.
Она смотрела куда-то в сторону, играя молнией на куртке, и вдруг сказала просто, буднично:
— А папа вчера сказал… что я вырасту шлюхой. Как мама.
Воздух вырвался из моих лёгких со свистящим звуком, будто меня ударили кулаком под дых со всей дури. Весь мир, грязная кухня, кривые часы, запах макарон, поплыл, закачался перед глазами. Пол под ногами перестал быть твёрдым. Я увидел его, отца, пьяную, перекошенную злобой, рожу, слюнявые губы. Услышал его хриплый, пропитый шёпот, капля за каплей отравляя самое чистое, что было в этой «доме». Руки, заплетавшие косички, замерли. Пальцы онемели. В груди что-то рванулось, затопив всепоглощающей, ледяной яростью, перед которой меркли все прежние гневные вспышки.
Первый, кому я сверну шею, когда только смогу. Клянусь. Мысль была чёткой, как прицел. Не угроза. Обещание самому себе. Я вдохнул так глубоко, что закололо в груди, заставляя пальцы снова двигаться, затягивая последнюю резинку на тонкой косичке. Только теперь мои руки дрожали.
— Он не прав, — голос мой прорвался сквозь сжатые зубы, низкий, дребезжащий, как скрежет заржавленного металла об булыжник. Каждое слово было усилием воли против ярости, клокотавшей внутри. — Не говори так. Никогда. Это слово... — я искал объяснение, подходящее для её детского понимания, отфильтровывая всю свою ненависть, — ...для слабых. Для тех, кто сам боится и потому обижает других, чтобы казаться сильнее. Как... как злые собаки, которые лают из-за забора.
Карен почесала подбородок кончиком пальца, нечаянно оставив маленькую синюю чернильную точку, как крошечную татуировку. Ее брови, тонкие и светлые, сдвинулись в искреннем недоумении.
— А почему оно плохое? — спросила она тихо, её взгляд блуждал между моими глазами, ища правду. — Оно же просто... слово?
— Потому что добрые люди... настоящие, сильные люди... — я присел перед ней на корточки, стараясь быть на уровне её глаз, чтобы моя тень не накрывала Карен и вытер ту точку на подбородке, — ...они не ранят словами. Никогда. Особенно детей. — Мои пальцы, шершавые и неуклюжие, сами потянулись поправить выбившуюся прядь волос на лбу. Прикосновение было осторожным, почти боязливым. — Запомни это. И не повторяй это слово. Никогда. Оно... грязное.
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, бездонными, как горные озера в ясный день, ещё не тронутые мутью. Концепция зла, настоящего, бытового, подлого зла, была для неё абстракцией из страшных сказок. Как объяснить восьмилетнему ребенку, что самые страшные монстры часто ходят на двух ногах и не имеют клыков? Что её отец не просто «занят в участке», а гниёт там за очередную пьяную драку или кражу? Что мать... мать давно сдалась, растворившись в бутылке и собственной беспомощности? Слова застревали в горле комом.
— Но папа добрый, — выпалила она внезапно, с непоколебимой детской уверенностью, — когда не пьёт! Помнишь, он мне однажды пряник принес? С глазурью!
Сердце сжалось так больно, что на мгновение перехватило дыхание. Ложь, которую я должен был произнести, поднялась по горлу едкой, горькой желчью, обжигая изнутри.
— Да, — выдавил я из себя, чувствуя, как мышцы челюсти напряглись до боли. Голос звучал чужим, плоским. — Иногда. Бывает. — Иногда, как мираж в пустыне. Каждый раз, когда я вынужден был хоть как-то оправдывать или смягчать его образ для неё, во рту вставал вкус пепла и крови. Но Карен нуждалась в этом. Ей был жизненно необходим этот хрупкий миф, этот карточный домик в сознании, где папа может быть хорошим. Где есть надежда. Пока я не смогу забрать её отсюда навсегда, я буду строить и подпирать этот домик. Своими костями. Своей ложью. Своей проглоченной яростью.
Я закончил вторую косичку, закрепил резинкой, блеклой, с едва заметным розовым цветочком, который она когда-то подобрала во дворе и бережно берегла. Карен тут же потянулась к своему рюкзачку, висевшему на спинке стула.
— Смотри, Кенни! — она достала оттуда две маленькие, ярко-желтые резиночки для волос в виде уточек. — Миссис Петерсон дала! За то, что я помогла донести её сумку! — Глаза напротив сияли гордостью. Она протянула одну мне. — Держи! На счастье!
Я взял крошечную резинку. Она была смешной, нелепой и бесконечно трогательной в моей большой ладони. Этот маленький акт доброты от соседки, этот лучик нормальности в их жизни... Он значил больше, чем она могла понять.
— Красивые, — пробормотал я, кладя уточку ей обратно в ладонь. — Прибереги. Сегодня твои косички и так милые, потом заплету с этими новыми резинками.
Она тут же забыла про тяжелый разговор, крутанулась передо мной на месте. Тонкие косички взметнулись, а слишком большая куртка вспорхнула вокруг неё, как неуклюжие крылья мотылька. На одно это мгновение унылая, пропахшая сыростью комната перестала существовать. В воздухе витало что-то лёгкое, невесомое, запах детской радости, мела и той самой глазури с пряника. Запах её детства. Того самого, которое я отвоевывал у этого ада по крупицам, по украденным минутам тишины, по ложным улыбкам и вот таким вот маленьким уточкам на резинках.
— Пошли, бусинка, — я выпрямился, чувствуя, как затекли ноги. Моя рука накрыла её маленькую ладонь. Её пальчики, холодные и доверчивые, сразу сжали мои, вцепившись с детской силой. В этом прикосновении была вся вера в меня, в то, что я защита.
За дверью ждал серый, колючий, безжалостный мир. Холодный ветер, мокрый асфальт, голод и страх. Но пока рука Карен, маленькая и хрупкая, лежала в моей, пока я чувствовал её тепло и доверие, я знал с железной уверенностью: ради этого стоит биться.
До последнего вздоха. До последней капли крови. Даже если биться придётся всю свою проклятую, изломанную жизнь. Она была моим маяком в кромешной тьме, и я бы прошёл через всё это тысячи раз, лишь бы свет в её глазах не погас.
Примечания:
Приятного прочтения