***
У Моргана десять лет назад и сейчас разница только в том, что тогда у него не было ни гроша, а теперь он может позволить себе спуститься вниз, сходить в паб и напиться в усмерть. Те десять монет, которые он откладывал на сегодня и ещё десять, которые на завтра, Томас сложил, сунул в карман и пошел за бутылкой чего-нибудь дешевого, мерзкого, но очень крепкого. Тивийское вино отлично подходило для таких случаев — паршивых и темных. Он оделся в не-свою-одежду, натянул не-свои-сапоги и чуток приосанился. Попробовал зализать волосы. Потом растрепал. Сделал один пробор по-середине, потом — вбок. Томас не знал Карнакской моды, но мог предположить, что чем хуже он выглядел, тем лучше было для него. Но не слишком плохо. Не как последний нищий. Дауд учил его следовать принципу «золотой середины»: Томас был одним из тех, кто, отличавшись сносной внешностью, ещё и не имел никаких очевидных физических недостатков. У него остались оба глаза. Обе руки, обе ноги, и почти все зубы, если не считать заднего с левой стороны, который ему выбили давным-давно. Лицо у него тоже было самым обыкновенным. Большие голубые глаза — типичные для Дануолла, — лягушачий рот, острый нос с горбинкой, болезненный цвет кожи; ещё уставший, но уже отоспавшийся вид. В конце концов, он решил вообще ничего не делать с волосами — только подметил себе, что их пора бы состричь, — и оторвался от зеркала. По правде говоря, после того, как на него нахлынуло необъяснимое чувство страха перед будущим и сожалений о прошлом, Томас задремал и сам не помнил, как (но, наверное, под гомон с улицы и тихие разговоры немного прикорнуть не составило труда). Свое тело он чувствовал сырым, слишком чистым, выбеленным почти до блеска. Теперь он спускался под скрипучим лестницам гостиницы, заперев на ключ свой номер. В гостинице, можно сказать, благоухало. Было чисто, слишком ярко, тянуло запахом давно съеденного ужина и ванн перед сном — все было не так, как в домах Дануолла, пребывающего в вечном упадке и трауре по чему-то или кому-то (Дануоллу, на самом деле, было всё равно — казалось, город горевал просто потому, что мог, и вечные дожди только подначивали к ощущению постоянной утраты). Обои в полоску почти нигде не отклеивались, и где-то из комнат — звук рассеивался, терялся и пропадал, — он слышал аудиограф со старой мелодией, такой, которую обычно крутили в домах богачей. Томас не прятал взгляда, но и не пялился откровенно. Ему уже нечего было бояться — здесь, в Карнаке, никто их не искал, никто не знал его лица, — но оставаться в легком напряжении ему было полезно. На ресепшене сидела симпатичная темнокожая девушка. Она была слишком занята какими-то подсчетами, какими-то бумагами, так что не взглянула на него даже тогда, когда колокольчики над дверью звякнули — видимо, с таким потоком людей постепенно учишься не отвлекаться от работы. Теперь он учится ходить один. То есть, совсем один и без надежды, что кто-нибудь прикроет спину — ровно так же, как когда-то давно. Смутное воспоминание о нищем детстве играет далеко за ребрами и вообще далеко от тела — извне, прикасаясь к его пальцам электрическим уколом, как рыбы-пираньи жуют свою добычу под водой. У него получилось сбежать от разъедающей тишины надолго, но не навсегда. И даже если наполненная звуками улица встречает его говором с мягким акцентом, гудением кораблей в море и треском величественных, непоколебимых ветряков, это не значит, что он утолил свое вечное молчание вокруг. Нет, на самом деле, все это только рызыгрывало аппетит — пустота внутри становилось шире, раззевая беззубую пасть в груди, и Томас знал: его засасывает. Медленно, но верно, пока он волочит ноги по незнакомым темным переулкам, касаясь пальцами рыжих, изрисованных стен. «БЕЗДНА ВСЕГДА РЯДОМ!» — черная краска растеклась и криво высохла. Карнака, стоит сказать, отличалась от Дануолла разве что на первый взгляд. Да, когда ты смотришь на нее издалека, на все эти живописные ландшафты, горы, к которым медленно приближаешься по волнам, на эти белые дворцы и дома, вколотые в выступы земли от самого низа до самой вершины — вот в такие моменты что-то внутри тебя, кажется, трепещет. Но, как оно обычно бывает, большому миру нет дела до маленьких людей: поближе к городу, в городе и в верфях стоял такой же невыносимый запах, как и на Жаровнях, и даже ещё хуже — от жары, от пыли. С корабля ты не увидишь всех побитых окон, заколоченных дверей и бездомных, снующих туда-сюда от Кампо-Сета вплоть до Пыльного квартала; все эти люди, вся эта толпа, шедшая ему поперек и вместе с ним напоминала чайкин помет на крышах — много, грязно, немного противно, но… уже не ново. Не страшно даже, если прикоснешься голой рукой — теперь ты трогал вещи и похуже. «Жемчужина Юга»? — как же. Томас немного разочарован, понимая, что золотистая Карнака совсем не такая, как на картинах или в рассказах из книг — книги, вообще, очень часто врут. Но ещё он находит в этом некое… облегчение. Мерно укачивая себя мыслями о том, что убого будет везде, куда бы ты ни пошел: его судьба не изменилась бы, родись он здесь или где-нибудь в Тивии. От этого правда лучше.***
Морган находит какой-то задрипанный паб неподалеку от «Ракушки», со старой, выцветшей деревянной вывеской, с облезлой краской на двери, а значит — хреновым пойлом и, соответственно, низкими ценами. Все это вкупе с приглушенным светом, какой-то интимной атмосферой внутри — все это выглядело достаточно привлекательно, чтобы Томас, все-таки, остался здесь. Обстановка, конечно, казалась ему убогой. Это был не дом, а просто стены, вставленные в землю, потому что Морган не был уверен, что эти прогнившие доски можно было назвать полами, но ему не привыкать. В конце концов, он долго спал на полу, железяках, балках и на всем, чем угодно, кроме нормальной, комфортной кровати. Потом он стал правой рукой Дауда, и сон на хорошей постели медленно превратился из чуда в обыденность — из собственного эгоизма он не уходил после всего, что они делали ночью. Дауд не противился: ютился на односпальной койке, вечно скрипящей под ними. Даже сейчас Томас уверен, что их слышал почти весь патрульный состав, как бы он ни пытался заткнуть свой собственный рот и оголтелые стоны от трения чего-то большого и горячего внутри, но он был не против. Нет, наоборот, даже по-детски злорадствовал. Томас знал свое место, но не мог отринуть одну потаскунскую мысль: чем чаще он отдавался Дауду, тем выше остальных ребят он становился. Может, тогда он этого не признавал, безнадежно стараясь сохранить остатки совести, но теперь — принял. С течением лет. Кажется, он был тем ещё мудаком — статус первого среди прочих оскотинил его. Не больше, чем китобои могли терпеть, но достаточно, чтоб шептались за спиной. И в те дни он всех считал козлами. Но садясь за липкую, обшарпанную барную стойку с медной окантовкой, на хлипкий, шаткий стул, обцарапанный по краям и просиженный до бледноты краски, Томас видит весь расклад. Те мнимые достижения, что он урвал в далекие, пропахшие чумой годы, не стоили гроша. В конце концов, слепая верность Дауду привела его сюда — на край света, в блядунскую гостиницу с тупым и блеклым названием; в паб, пропахший по углам мочой и с бокалами сомнительной чистоты. Грязное стекло с неприличной красной окантовкой неотмываего эля походило на калейдоскоп: в тех осколках битого цвета он мог выпить с Девонном на брудершафт, валяться на крыше, напиваться в стельку, зная, что его отнесут обратно в Затопленный квартал. Или он — кого-нибудь. Горячее и полу-бездыханное тело на руках раньше больше вымораживало, чем доставляло радость, но теперь от тех бездумных ночей слепит глаза и наполняет легкие холодной, тягучей водой. Что-то внутри тянется вниз — предположительно, сердце. Томас находит в этом мало приятного. Так, наверное, бывает, когда скучаешь по чему-то, когда в новом месте ты незаметен не потому, что захотел, а потому что снова значишь меньше, чем тень от крохотной травинки. Замечает его только бармен. И то, запоздало. По-дешевому щеголеватый и долговязый мужчина с раскосыми глазами смотрит на него сверху-вниз, типично обтирая стакан, который от этой серой тряпки чище не становится. — Вам чего? — спрашивает он, и Томас, немного подумав, решает снова напиться.