ID работы: 13577724

Обнаружил солнце

Слэш
NC-17
В процессе
108
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 212 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
108 Нравится 69 Отзывы 33 В сборник Скачать

Глава 3

Настройки текста
— Если не будешь, могу я доесть? Казуха, бесцельно ковыряюший рис, без слов отодвигает тарелку. Уже сутки со смерти Футабы ему в горло не лезет ни кусочка, а голова забита мыслями настолько, что вот-вот лопнет. Им властвует вина: если бы только не полез, если бы не играл в героя, она могла бы сегодня уже вернуться на свою половину, униженная, но живая. Неужели он сделал только хуже? Он бросает взгляд на Дзиро, чьи глаза до сих пор красны от слез. Все тактично делают вид, будто не слышат приглушенные рыдания по ночам. Казуха не собирается передавать ему слова сестры до тех пор, пока не будет уверен, что ситуация не повторится. Не хочет видеть его на том помосте. Только как бы самому там не оказаться. Ему постоянно кажется, что вот-вот ворвётся стража и схватит его, предъявляя обвинения в измене. Каждый их взгляд жжет кожу раскаленным железом, а ночью снится, раз за разом, как после его казни они приходят к отцу, а затем сжигают всю деревню дотла. А еще во сне он множеством разных способов убивает господина Масаока, наслаждаясь тем, как тот молит о пощаде; просыпается с отзвуком собственного смеха в ушах — смеха, полного злого восторга, подпитываемого болью и ужасом жертвы. Разве он был когда-нибудь таким? Разве мог он когда-либо таким стать? — Еды стало так мало, — жалуется Такэру. — Почему нас всех наказывают за то, что сделал кто-то один? Казухе хочется плюнуть ему в лицо. Нож, найденный у Футабы при попытке побега, соотнесли с пропажей ножа на кухне за несколько недель до этого. Он слышал, что под наказание попали все кухонные работники, и все еще помнит выражение лица Минато, когда тот не обнаружил трофея на прежнем месте. Возможно, это могло бы показаться забавным — но в пучине давящей тревоги Казуха уже забыл, что такое веселье. На его памяти, в этой комнате ни разу еще не звучал искренний смех. — Сейчас тяжелое время, — успокаивающе говорит Тома, — потерпите, вскоре все уляжется. Все вздрагивают от внезапно расколовшего тишину звона, оборачиваются: Дзиро, отбросив тарелку, клонится вперед, словно пытаясь уткнуться лицом в колени. Тома неловко кашляет и переводит тему, однако Казуха его уже не слушает. Где Футаба ошиблась? Как ее поймали? Вокруг стен Тюнсюкаку вода, каменные пляжи, обрывы и пещеры, даже если план побега увенчается успехом, получится ли скрыться там и пробраться под мостом через пролив к столице? Он вскакивает, выходит за двери и останавливает уходящего Тому, протягивая руку, но так и не трогая ткани его рукава. — Ты винишь меня? Тома явно недоволен, это заметно, и Казуха сам не знает, что желает услышать: подтверждение собственных терзаний или же их опровержение. Тот разворачивается, скрещивая руки на груди. Казуха, не в силах смотреть в глаза, скользит взглядом по узорам на его широких рукавах. — А ты сам считаешь себя виноватым? — Я не знаю, что было бы, не сделай я того, что сделал. Но… Спасибо, что помог мне. — Первый и последний раз, — ворчит Тома предупреждающе, приглушив голос. — Ты навлек беду и на нее, и на себя, и на меня. Мы договаривались, что ты лишь убедишься, что девушка в порядке. — Я не мог оставить ее там, — шепчет Казуха в ответ, поглядывая искоса на стражников в конце коридора. — Скажи мне, Тома… Это и правда я виноват? Это из-за меня? Где я ошибся? В чем? — В том, что из дворца сбежать невозможно, — отвечает Тома сухо. Его слова бьют Казуху по лицу наотмашь. — Тебе стоит с этим смириться. Мы все — рабы ее величества, и теперь наша свобода и наша жизнь принадлежит ей. Казуха смотрит в его уходящую спину, странно растерянный. Он уверен, что Тома лжет. Должен быть путь. Должен быть способ. — Я найду его, — обещает он шепотом самому себе. — Я должен его найти. В этот день он вместе с тремя другими юношами, в том числе Дзиро, работает на судомойне: таскает бесконечные тарелки, складывая их в горячую мыльную воду, скоблит щеткой, пока не заблестит — ведь иначе старшая посудомойка не примет работу и, отругав, не стесняясь в выражениях, отправит мыть заново, а то и большим металлическим черпаком от души по спине ударит. За монотонной работой думается удивительно хорошо. — Мне жаль, — говорит Казуха, когда молчаливый и бледный Дзиро оказывается рядом, передавая очередную стопку посуды. Тот, разумеется, не понимает всех чувств, вложенных в эти два слова, выдавленных из груди, и лишь кивает. — Я хочу знать, — говорит он неожиданно, заставляя Казуху вскинуть голову и глянуть на него почти испуганно, — кто же был с ней в ту ночь. Я хочу посмотреть этому человеку в глаза. Посмотреть и… ах, неважно, — он отворачивается, словно бы потеряв интерес к разговору. Казуха сглатывает, тоже отводит взгляд и возвращается к работе. Ты уже, думает он, смотришь. Спрашивай. Только я не смогу ответить. — Ты тоже не знаешь, кто это был? — догоняет его вопрос. Он молчит несколько мгновений, шоркая щеткой по присохшей еде на дне, затем отвечает на выдохе: — Нет. Я не знаю, прости. К вечеру один из юношей бросает недочищенный котел на пол и вскакивает. Гневные слова, вырывающиеся из его рта, полны отчаянной усталости, и даже черпак, которым старшая посудомойка лупит его в исступлении, чтобы заставить замолкнуть, не помогает. — Что тебе нужно от меня, женщина? — вопит он, уворачиваясь. — Что мы делаем? Зачем мы здесь? Я хочу домой! Я ненавижу это место! Казуха, не выпуская из рук тарелки, почти отрешенно наблюдает за тем, как ворвавшаяся стража хватает его, заламывает руки и уводит — громкие ругательства еще долго отдаются эхом от стен. Он больше не рискует вмешиваться, не собирается подставлять себя, чтобы позже стать виновной во всем жертвой режима. Он уверен, что завтра этот человек окажется на помосте и лишится головы за свои слова. — Работайте, чего встали! — замахивается рука, и он, последний раз глянув на дверь, поворачивается к ней спиной. Вечером в комнате не хватает двух человек. Казуха укрывается одеялом с головой, прижимает медальон к губам и шепчет молитву, закрыв глаза, в тоске и надежде, что где-то далеко отец делает то же самое. Через пару дней, наполненных сводящей зубы скукой рабочей рутины, Тома замечает их все более мрачные лица и делает небольшой подарок. Сначала Казухе кажется, что он ослышался — настолько это выбивается из всего, к чему он привык в этом месте. Однако довольная ухмылка Томы и радость остальных уверяют его, что он все услышал верно. — А нам точно можно во двор? — А где нам взять инструменты? — А если мы играть не умеем? — Никто нас не накажет за это? — сыплются вопросы один за одним, и Тома совсем скоро выдыхается отвечать на них. Всем выйти не позволяют, и старожилы, скрепя сердце, проявив этим удивительную щедрость, остаются во дворце, позволяя молодым веселиться. Тома отсчитывает десять человек из не так давно прибывших. Казуха, разумеется, тоже в их числе. — Музыка успокаивает разум и сердце, а свежий воздух укрепляет здоровье, — поясняет Тома наставническим тоном, пока ведет их в хранилище инструментов: комнату рядом с малым музыкальным залом, где знатным особам играют местные и приглашенные музыканты. Раньше Казуха не был в этой части дворца, поэтому все осматривает с искренним интересом. — Одна умная госпожа подсказала мне, что вам это будет полезно. Его слова встречает ожидаемый интерес истосковавшихся по жару сердца юнцов: — Что за госпожа? Вы близки? — Неужто она твоя тайная возлюбленная? — Вот бы эта госпожа почаще давала тебе такие советы, — не сдерживает рвущиеся с языка насмешливые слова Казуха. — Неужели кто-то догадался, что при беспокойном разуме и тело беспокойно. — Кто-то, я слышу, хочет вернуться обратно в спальню? — Тома, впрочем, не сердится, лишь оборачивается и сдвигает брови в притворном недовольстве. — Всегда готов исполнить сей высочайший приказ. Если бы ты и правда мог выполнить мои приказы, думает Казуха, глядя на его спину и золотистые, словно пшеничное поле, какие-то совсем не иназумские волосы, то, поверь, они звучали бы совершенно иначе. Если бы ты мог вернуть меня домой, я бы ничего не желал более того. Инструменты им позволяют выбрать самим: лишь к особенно важным, выполненным в особом изяществе линий и явно принадлежавшим знатным персонам, не позволяют даже притронуться. Казуха оглядывает комнату, чувствуя себя ребенком во взрослом мире, скользит пальцами по струнам арфы — слишком крупная, такую с собой не потаскаешь по лестницам, — гладит дерево лютни с резными узорами, а затем, повернув голову, замечает лежащую на подставке флейту. Ее гладкий темный бок призывно поблескивает в свете ламп. Он играл ранее на сякухати, подаренной отцом — тот сам вырезал ее из бамбука, — однако подозревает, что флейта, услаждавшая слух императорской семьи, находится на совершенно другом уровне, и пользоваться ей тоже нужно соответствующе. Они устраиваются в глубине двора за кустами, обсыпанными мелкими красными бутонами, неподалеку от небольшого пруда с рыбками, мелькающими под водой золотистыми искрами. Рядом никого: лишь ровный песок, вода, зелень и переплетения каменных тропок. Казуха закрывает глаза и глубоко вдыхает влажный воздух. Постоянное напряжение тела и разума, бессонница и не желающее таять чувство вины, накопившиеся за проведенную во дворце неделю, неописуемо утомили. Ему не хочется уходить из этого места. От одной мысли о том, что придется вернуться во дворец, рассеять этот прекрасный сон, начинает болеть голова. Не думай об этом, говорит он себе. Наслаждайся моментом. Большинство играть не умеют, но искренне стараются: смешанная какофония звуков взлетает к небесам, спугивая устроившихся на вишневых ветвях птиц. Казуха придерживает флейту у губ, ожидая, когда большинство, сбитые с толку, остановятся, замолкнут, и начинает вплетать звенящую мелодию в музыку оставшихся. Позже присоединяется неуверенный перебор струн сямисэна, жужжащий савари, исходящий от бивы, живой и тонкий перелив кото. Рядом еще один флейтист, и Казуха пытается подстроиться под его неровный, но такой живой, торопливо-радостный ритм, играет, пока не перехватывает горло и голову ведет с непривычки после долгого перерыва, однако ему так хорошо, так радостно, что он готов умереть, не отнимая от губ эту флейту. А затем чувствует: что-то не так. Ощущение это — словно тучи, серые и звенящие от сдерживаемой грозы, обступают солнце, душат плотным покрывалом. Не открывая глаз, не отпуская нитей мелодии он чувствует, как кто-то позади забирает свет, давит присутствием. Казуха передергивает плечами. Чужой взгляд буравит спину. Некто не отводит от них взгляда, но этот взгляд далек от восхищения: он холодный и оценивающий. Остальные прекращают играть, и лица у них настолько встревоженные, что Казуха тоже опускает флейту, прерывая песнь, и оборачивается. Незнакомый юноша делает к ним несколько шагов в окружении пестрой свиты, небрежно вскидывает ладонь — остальные застывают на месте, позволяя ему двигаться в одиночестве. Он невысок, дорогое косодэ с вышивкой по краю широких рукавов небрежно распахнуто на груди, обнажая кожу, словно он одевался в спешке, однако даже в этом якобы случайном жесте Казуха видит чье-то скрупулёзное старание. Фарфорово-белая кожа, капризный изгиб губ и высокие скулы придают его лицу холеной аристократичности, но отступают на второй план на фоне глаз удивительного тёмно-синего цвета. Казуха никогда и ни у кого ранее не видел таких красивых глаз. — Где ваш смотритель? — спрашивает тот тихо и вкрадчиво, оказавшись от них на расстоянии нескольких шагов. Казуха растерянно оглядывается — он не знает, кто это, но подозревает, что они некстати наткнулись на некую важную персону. Остальные поспешно кланяются, он делает то же самое. — Кто позволил вам самовольно выходить из дворца и устраивать тут отвратительный шум? — Нам дали позволение выйти, господин, — замечает Казуха, желая восстановить справедливость. — И играть сегодня тоже позволили. Мы приносим извинения, если доставили вам неудобства. По губам юноши скользит усмешка. Он протягивает руку ладонью вверх, смотрит в глаза, приподняв брови, когда Казуха медлит, прежде чем протянуть флейту. — Тома вас балует, не так ли? — спрашивает он почти дразнящим тоном как старый друг; затем, не отводя глаз, размахивается и кидает флейту в пруд. Казуха даже забывает рассердиться — настолько удивлен, провожая взглядом единственную, помимо отцовского подарка, вещь, способную поднять ему тут настроение. От легкости в чужом голосе не остается и следа — теперь он столь холоден, что даже ветер, кажется, превращается в снег. — Я решу этот вопрос. И если увижу здесь кого-то из вас еще хоть раз — за наказанием дело не станет. Пошли прочь. — Кто это был? — спрашивает кто-то, когда они отходят на достаточное расстояние. Все молчат, переглядываясь. — Человек из сёгуната? Или аристократ из комиссии, — предполагает другой. — Никогда не видел его в нашем крыле дворца. Может, кто-то из старожилов комнаты знает? — Уж кто знает, так это банщики, — вмешивается Казуха. — Все знатные персоны проходят мимо них, чтобы попасть в источники. Он останавливается под направленными на себя взглядами. — Ну ты отчаянный, братец, — говорят ему почти с восхищением. — Вздумал спорить! Благо, что лишь флейты лишился, а не головы! — А что теперь Томе отдавать? — Казуха вздыхает, представляя выражение его лица. Как бы позже в воровстве не обвинили. Рука, так привыкшая в приятному весу флейты, теперь ощущается слишком пустой. Никто не торопится обратно во дворец, оказавшись, наконец, на воздухе: подхватив инструменты, они под внимательными взглядами стражи некоторое время бродят вдоль стен, пытаясь представить себя свободными, и делятся историями из жизни. Никогда еще они не чувствовали себя столь дружными и сплоченными, как сейчас, оказавшись под тем же ветром и солнцем, что и дома когда-то. Ах, думает Казуха, глядя на медленно опускающийся на ладонь нежный лепесток вишневого дерева, как жаль, что ветер не умеет передавать сообщения. — С сегодняшнего дня вам запретили покидать дворец, — говорит им мрачный Тома на следующее утро. — Что вы сделали? Я отпустил вас от себя буквально на пару часов, а в результате чудом головы не лишился! — Мы просто играли! — возмущаются они, перекрикивая друг друга, полные негодования и обиды за себя и за Тому. Вчерашнее счастье тает, осыпается цветочной пылью, Казуха с тоской провожает теплый ветер и шум листвы, оставшийся в уголке сердца. Они, неудачливые людские души, теперь замурованы в этой комнате, в этих тусклых коридорах, пахнущих деревом и пылью, с вмурованными в стены слезами, полными звенящей, словно струны сямисена, тоски. Ему кажется, что он готов погибнуть тут только от нее одной. Казуха никогда не умел проходить мимо девичьих слез. Правда, и в утешениях был не мастер, но иногда им хватало лишь доброго взгляда и улыбки, чтобы улыбнуться в ответ влажными глазами. Ее только расцветшая, будто переживший суровую зиму цветочный бутон, робкая красота и шелковые переливы узоров на кимоно привлекают взгляд раньше, чем следы слез и печали на лице. — Вас кто-то обидел, госпожа? — спрашивает он мягко, останавливаясь в нескольких шагах и не позволяя себе приблизиться. Девушка вздрагивает, поспешно вытирая глаза, оглядывается, словно ожидает преследования, и это слишком напоминает Казухе его собственное недавнее поведение. — Нет, нет, — торопливо качает головой она, проскользнув мимо немного боком. — Все хорошо. Простите, мне нужно принести фруктов и сладостей. Старшая смотрительница сказала поторопиться, господин не любит ждать. Казуха следом не идет, лишь опускает на пол ведро с водой и спрашивает снова: — Ваш господин плохо обращается с вами? Кроме испуга в глазах и нервозности в движениях больше ничего не напоминает в ней жертву чьего-то гнева: идеально выхолощенный вид, чистая кожа на открытых от одежды участках. Она останавливается, убедившись, видимо, что он не оставит в покое так просто, и говорит уже куда тверже: — Все не так! Его императорское высочество в чем нас не обделяет. Мы возносим молитвы благополучию ее величества и его высочества каждое утро и каждый вечер, да хранит их электроархонт. Казуха бросает взгляд на заворот коридора, где, как он помнит, стоит стража. Девушка права: если до них что-то и донесется, лучше пускай это будут восхваления императорской семьи. — Вы из гарема, верно? Вас тоже не пускают в сад? Девушка молчит несколько мгновений, растерянная сменой темы. Робко отвечает: — С сопровождением смотрительницы пускают. — И вам тут нравится? — В чем-то лучше, чем дома, — честно говорит она, разглядывая его. Он позволяет, зная, что они, скорее всего, больше никогда не увидятся. — Дома еды не хватало на нас всех, а здесь я даже могу не доедать порцию иногда. Нас учат разным искусствам, никто не смеет нас трогать, мне… мне даже немного нравится это. — Вы выглядите так, словно вас что-то беспокоит. Разве это не страх — в ваших глазах сейчас? Меня боитесь? — И вовсе нет, — она вздергивает подбородок, точно госпожа, переплетает пальцы, незаметно переходя на неформальное обращение. — С чего бы мне тебя бояться? И вовсе ты тут не при чем. За подругу волнуюсь просто. Казуха больше не спрашивает, лишь наклоняет голову, немного сожалея, что остановился: про чужих подруг слушать сейчас желания нет, когда у самого день дня чернее; однако в скрытой надежде на помощь та уже продолжает: — У меня есть близкая подруга, мы прибыли из одной деревни пару месяцев назад… Они увели ее на днях. Вошли в комнату вечером, когда мы собирались спать, не отвечали на вопросы — просто объявили, что она обязана пойти с ними, иначе пожалеет. Кто именно увел вопроса не возникает — кто еще это мог быть, кроме стражи? — Куда увели? Они не говорили? — спрашивает Казуха, чувствуя, как холодеет внутри от нехорошего предчувствия. За несколько дней, проведенных во дворце, несколько человек, схваченных стражей, так и не вернулись в постели, но и публичных казней тоже не устраивали. Он допускает возможность, что от них просто тихо избавляются где-то в подвалах Тэнсюкаку, однако внутри все равно скребется, растет от семени сомнения робкое деревце. Разве казни бросивших вызов правилам не должны проводиться на их глазах как можно зрелищнее, чтобы держать под контролем при помощи страха? Сейчас разговор с этой наложницей ощущается как благословение судьбы, еле видимая тропинка — не зная и не заметишь. — Сказали… — она мнет край рукава, хмурит брови, — сказали, что отправляют ее в другое место. — Ночью? Без предупреждения? — Это странно, правда? Какая необходимость ночью хватать человека и куда-то вести? Прошло уже два дня, а от нее никаких вестей… мне очень страшно. Вдруг я следующая? Спать не могу от этого страха! — Не поддавайтесь ему, госпожа, — советует Казуха отстраненно, раздумывая. Значит, ситуация повторяется на обеих сторонах, даже императорский гарем стороной не обошли. Находиться в этом месте становится все тревожнее, вопросы нарастают снежным комом, и ни на один у Казухи нет ответа. — Не привлекайте к себе внимания, ни с кем не ссорьтесь. Она смотрит внимательно, кусает губу, словно пытается отговорить себя от глупостей. — Ты что-то знаешь? — спрашивает наконец с надеждой. — Я помню тебя. Это же ты заступился за девушку и был избит плетью? В гареме долго это обсуждали, нам было очень тебя жаль! Надо же, думает Казуха иронично, да я стал для них героем представления. — Это не стоит вашего беспокойства, со мной все в порядке, — улыбается он слабо, не упоминая, что удар ему нанесли всего один, да и тот прошел спустя несколько дней. Улыбка исчезает, стоит услышать приближающиеся шаги: тяжелые, медленные. Так ходит стража. — Поспешите на кухню, — шепчет он. — Благодарю, что нашли на меня время. Помните мои советы. — Помолюсь за тебя архонтам, — ее слова чудом доходят до его ушей, когда они разбегаются в разные стороны. Казуха надеется, что ее молитвы и правда помогут. Лишь оказавшись вдалеке от того места, он прислоняется к стене, выравнивает дыхание, пытаясь унять тревогу от полученных новостей, уложить по полочкам новую информацию, и понимает, что забыл ведро. Эти сны преследуют Скарамуччу с детства: запах крови, крики во тьме, присутствие чего-то темного, поглотившего воздух. Ощущение ужаса, обрывки мыслей, мольбы о помощи. Линии на камне, заполненные черным. Чужой взгляд, пригвоздивший к земле. Ледяные пальцы, обнимающие за шею. Объятый пламенем город. Вялая обреченность, когда не можешь ни вдохнуть, ни пошевелиться. Он просыпается, осознавая, что не дышит; в полудреме видит мелькающие в рассеянном лунном свете тени. Сны появились, когда ему исполнилось три. Он не мог находиться в объятиях ужаса долго, одна сиделка не могла успокоить его истошные крики. Он помнит гнев матери, ее требовательный голос, требующий прекратить столь недостойное поведение, свои слезы — и руки Яэ Мико, жрицы Императорского храма, второй женщины после матери, прижимавшей когда-то его, новорожденного, к сердцу, — руки, которые гладили его по волосам и обещали успокоение. Он засыпал на ее коленях под певучие мотивы неизвестных молитв, напряженный в ожидании очередного кошмара, и проводил во сне чуть больше времени, чем обычно — но даже это считал благословением. Ему было четыре, когда среди непрекращающегося мрака впервые родился тот сон: рыжее солнце на бесконечно-голубом, золото, отраженное в смеющихся глазах, переплетение пальцев, людские крики, полные не страха, а радости. Серебро инея, стекающее волнами по шелку. Губы на темном дереве. Ему было четыре, и он больше не плакал. Слезы не спасали — лишь делали хуже. Мать ненавидела слабость. — Это хорошее предзнаменование, — сказала тогда Яэ Мико, и даже лицо ее, остроглазое и лукавое, как у кицунэ из легенд, просветлело, наполнилось надеждой. — Хорошее. Это нить, которая ведет к переменам. Дорога к чему-то важному. Не потеряй ее. Вскоре кошмары исчезли, хороший сон тоже покинул его — как и свет внутри — и вернулись они, вместе, словно близкие друзья, лишь в дождливую, грозовую ночь, когда комната освещалась молниями лучше, чем лампой. В двадцать один год Скарамучча все еще ненавидит темноту — в ней все его кошмары оживают. Он возвращается с собрания Трикомиссии, где в очередной раз присутствовал от имени матери, когда слышит это. Звуки из сада звучат ужасно, бьют по вискам визгливыми напевами. Он почти жалеет, что выбрал именно этот путь, пока углубляется в лабиринты стен и зеленых оград, чтобы найти компанию слуг, возомнивших о себе слишком многое. Мать приказала бы выпороть до смерти, лишь увидев упрямый взгляд, услышав в голосах искреннее непонимание своего проступка, однако он — не мать, и потому ограничивается привычной резкостью приказов и смотрит в уходящие спины, чувствуя себя одновременно правым и за что-то виноватым. Его мучает ощущение, будто где-то он это все уже видел. Ночью воспоминания заволакивает дымкой, изнутри царапает выползающий из погруженных в темноту углов первозданный ужас. Скарамучча не спит, обложившись бумагами и лампами, чтобы не видеть теней и не слышать криков боли, однако не чувствует, как тяжелая голова опускается все ниже, пока не находит покой на протоколе сегодняшнего собрания. А когда открывает глаза от стука в дверь, покои полны света, и он с детским, искренним восторгом понимает, что за ночь, кроме ноющей спины, его не беспокоило абсолютное ничего. Тьма отступила. Впервые за три месяца сны не мучали его. Он проводит параллели после пробуждения, соединяет линии: сны исчезли слишком внезапно, чтобы списать это на случайность. Его хорошее настроение замечают все, но только один осмеливается спросить о причине. — Вызови музыкантов, — велит Скарамучча, не отвечая и внутренне забавляясь озадаченному выражению на лице самого приближенного к себе слуги. Он готов поспорить, что тот лихорадочно перебирает в уме все существующие праздники. — Ты уснул, Азар? Я к тебе обращаюсь. — Да… То есть, нет… Кхм, как пожелаете, ваше императорское высочество. Когда вам угодно их принять? Этого человека уже не назвать молодым, в его щегольских усах проглядывает редкое серебро, но он, когда-то прибывший сюда сумерским рабом, остается со своим господином уже долгое десятилетие, знает грамоту, умеет помалкивать, когда это нужно, выполняет беспрекословно самые безумные приказы, и за эту верность Скарамучча позволяет себе прощать ему мелкие огрехи. — Вечером, — говорит он, подумав. — Ближе к полуночи. В моих покоях, не в малом зале. Тот смотрит еще более озадаченно, но почтительно кланяется и пятится к дверям. — Будет исполнено, мой господин. Я выберу лучших музыкантов, чтобы они сделали ваш вечер поистине волшебным. Любой вечер без кошмаров волшебный, думает Скарамучча, но роняет в тишину лишь сухое: — Ступай. Музыка и правда прекрасна: несмотря на поздний час и сонный вид, музыканты играют так, будто это последняя их возможность перед смертью взять инструменты в руки. Впрочем, ничего удивительного — все во дворце знают нрав сына императрицы и не желают сердить его. Он отпускает их за полночь, полностью вымотанных, ложится в постель и закрывает глаза, полный надежды, что эта ночь пройдет спокойно. А когда открывает, перед глазами тьма.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.