ID работы: 13577724

Обнаружил солнце

Слэш
NC-17
В процессе
108
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 212 страниц, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
108 Нравится 69 Отзывы 33 В сборник Скачать

Глава 4

Настройки текста
Семь дней во дворце забирают его слезы. Десять — аппетит. Двенадцать — сны. Четырнадцать — улыбку. Месяц подбирается к надежде: тихо, крадучись, насмехаясь над его беспомощностью, опутывает ее, сжимает, складывает в песчинку. Иногда Казуха смотрит на людей, запертых с ним в одной тюрьме, полной тонких футонов, деревянных полов и каменных стен, и думает о том, что императорская семья отняла и еще отнимет у них. Будущее, семью, любовь? — не рискует спрашивать, зная, что не всегда истина приносит пользу, однако каждому в своей голове придумывает иную жизнь, где все пошло по лучшему пути. Иногда ему хочется писать, чтобы не сойти с ума, и он просит у Томы бумагу, покрывает листы с обеих сторон и даже по краям мелкой вязью и разрывает, методично и яростно, не позволяя никому влезть себе под кожу. Самое большее — читает вслух пару стихов, когда совсем невтерпеж. Всем нравится. Никто не замечает, как, меняясь из полных света и солнца, строки все чаще кончаются горем. Казуха пишет об отце: перед глазами встают его волосы с ранними проблесками седины, полные мудрости усталые глаза, улыбку в морщинках у уголков губ, шершавые руки, дарующие им возможность лишний раз поесть что-то, кроме овощей. Отец садил его на плечи, маленького и тихого, читал сказки, где всегда все заканчивается хорошо, и никогда не говорил, что в жизни удачные исходы встречаются куда реже плохих. Казуха пишет о матери, которую не помнит: пела ли она ему песни, успокаивала ли по ночам? Кто подарил ей медальон, что он носит на груди, гладила ли она металл так же перед сном, рисуя линии меж золотистых капель? Желала ли отдать его будущей невестке? Казуха пишет о Томо: сколько красивых вещей он сплел им в дом, начиная с корзин и заканчивая циновкой на полу маленькой кухни, но никогда не просил денег, лишь хлопал Казуху по плечу и улыбался, странно и задумчиво. Они бежали наперегонки через поле, чтобы после уронить в траву проигравшего и мять бока до потери голоса; они обливали друг друга водой, пока набирали ее в колодце, и возвращались мокрые насквозь, завязав рукава рубах на талиях. Мать Томо, не вставая с постели, гладила Казухе ладони и молилась о чем-то, погруженная в полубред-полусон, вздрагивала, заходясь кашлем, щурила полуслепые от многолетней работы на швейной фабрике глаза — лиюэйский шелк она отличала от иназумского лишь одним касанием, — и вновь начинала говорить о прошлом, вспоминая мужа и двух погибших в пожаре старших сыновей. Казуха всегда слушал, даже когда Томо выходил в другую комнату. Слишком поспешно. Казуха пишет о людях деревни, о широкой протоптанной дороге, о том, насколько сладки сворованные соседские яблоки, когда убегаешь раньше, чем хозяин успевает тебя поймать. Мы пришли с грозой и уйдем с грозой, о, внемли нам, Великий Архонт, шепчет он перед сном, даруй мне возможность пережить все это вновь. Даруй моему отцу сил, здоровья и спокойной старости. Даруй мне счастье увидеть, как рушится этот дворец. Закат заливает небо кровью, а Казуха протирает покрытые старой пылью доспехи, снаряжение великого героя, которое уже никто и никогда не наденет, когда Тома, взбудораженный и растерянный одновременно, находит его. — Иди за мной, — велит он. Казуха оглядывается по сторонам, затем, не размениваясь на вежливость — все равно великий герой давно уж истлел и не станет возражать — кладет тряпку на наплечник доспеха. — Я ничего не делал, — сразу же предупреждает. — Был тут, стража подтвердит. — Да я не… — лицо Томы — что-то среднее между весельем и раздражением. — Я не ругать тебя пришел. Вам всем срочно нужно хорошенько вымыться и привести себя в порядок. Чем быстрее тем лучше. Давай, шевелись, — он хватает Казуху за рукав, тянет вперед, словно упрямого коня за узду. Казуха растерянно глядит на тряпку, все еще красующуюся на плече отсутствующего внутри доспеха бравого героя, и мысленно машет рукой — не его проблема теперь, есть кому убрать. — Что-то случилось? — спрашивает он, пока они стремительно пересекают бесконечные переплетения широких коридоров. Тома лишь вздыхает, говорит укоризненно: — Уж слишком много вопросов ты задаешь. Намаюсь я еще с тобой, ой как намаюсь. — Ты врываешься, отвлекаешь меня от работы, требуешь помыться и ничего не объясняешь — разумеется, мне интересно, что происходит. Не казнить же нас всех собираются, правда? — Так ты этого все время ждешь, когда ходишь с таким видом, будто готов в любой момент вступить в схватку за свою жизнь? — Казуха ловит чужой взгляд и пожимает плечами. — Вы просто слуги, за что императрице желать вас казнить? Это «просто слуги», сказанное без желания обидеть — просто как констатация факта — бьет больнее любого оскорбления, которое Тома мог бы для них придумать. — Мы не слуги, — возражает он холодно, а в ответ получает невеселую улыбку. — Слуги. Если ты живешь в Иназуме — ты уже слуга её величества, хочешь того или нет. В воцарившемся молчании, полном невысказанных чувств, они доходят до сэнто: за дверями слышны плеск воды и приглушенные голоса. Внутри душно и шумно, тут и там мелькают с мисками разной степени обнаженности фигуры. Пользуясь прошлым опытом, Казуха вновь прячет медальон за ножку скамьи и присоединяется к ним, таким же удивленным неожиданным приказом. Как оказывается позже, никто не знает причины, но догадки строятся самые безумные: вплоть до того, что их всех продадут в гарем сына императрицы, который, по слухам, ни девчачьими, ни юношескими телами в постели не брезгует. Казухе, откровенно говоря, свой вариант с массовой казнью приходится по душе куда больше. Когда они, тщательно отскоблившись и получив новые чистые комплекты одежды — на вид, впрочем, ничем не отличающиеся от прошлых, — собираются перед Томой и наперебой задают вопросы, ему приходится припугнуть их стражей, чтобы заставить замолчать. — Один краше другого: ну и глупости же у вас с головах! — восклицает он в сердцах, всплескивая руками. — Никто не собирается ни убивать вас, ни есть, ни мучать, ни даже, прости, архонт, мои прегрешения, заниматься с вами непотребствами! Все, что от вас сегодня требуется — сыграть его высочеству ту же мелодию, что играли тогда, во дворе. Предсказывая вопросы: понятия не имею, зачем вы ему так понадобились. Воцаряется тишина — слышно даже, как капает на пол вода. Детальки в голове Казухи складываются на диво ловко. — Послушай-ка, — говорит он тихо и медленно, холодея спиной и пальцами, — человек, встреченный нами в саду… — О пресвятые архонты, — стонет кто-то в толпе жалобно, подхватив его мысль. Шум воцаряется еще громче прежнего — страх и восторг сплетаются воедино среди них, не способных уложить в голове мысль, что не так давно умудрились рассердить самого наследника империи. — Мы умрем, мы точно все умрем! — то и дело доносится то из одного, то из другого угла. — Мы играть не умеем, мы снова его разозлим и он велит нам головы отрубить! Такэру, словно плохой актер, даже падает на колени, вознося молитвы богам о собственном благополучии. Казуха трет переносицу — его чувствительное восприятие не переносит такой суеты. Вероятность встречи с сиятельной персоной внезапно пугает его, ведь в памяти все еще сохранен взгляд, которым его наградили, когда он посмел возразить, ледянящая атмосфера и прощальный росчерк флейты в воздухе. Для него наследник империи теперь признак беды, жестокий всадник на ледяном коне, отбирающий счастье. Тома, не понимая их реакции, требует объяснений. Все то время, что они возвращаются в комнату, он слушает их внимательно и не перебивая, и по его выражению лица без слов ясно: он крайне удивлен тому, что они еще живы. — Ужасно, — бормочет он себе под нос, входя в комнату следом за ними и убеждаясь, что двери закрыты, прежде чем решиться чуть повысить голос, — ужасно, какой ужас! Почему в единственный этот день… почему вы должны были наткнуться именно на его высочество… — Это настолько плохо? — рискует спросить Казуха, однако Тома не отвечает, лишь качает головой, неслышно что-то нашептывая. Вместо него отвечает Сёта, живущий во дворце уже с полгода — по его собственным уверениям. — Говорят, характер у его высочества очень… непредсказуемый. Вот он смеется с тобой над шуткой, словно с другом, а в следующую секунду тебя уже обещают бросить в темницу за то, что эта шутка, оказывается, была грубой и оскорбила его слух. Такое было, клянусь, мне банщик рассказал. Вот он одаривает тебя подарками, а вот вновь требует бросить за решетку, чтобы не зазнавался — и такое было, руку на отсечение даю, мне… — Тоже банщик рассказал? Сколь же увлекательна его жизнь… — Да нет же, поваренок. Ты что, смеешься надо мной? — Разве я смею, — улыбается Казуха уголками губ. — Продолжай, прошу тебя. — Это я посмеюсь, когда его императорское высочество тебя узнает и решит наказать за дерзость, — сердито говорит Сёта, и родившиеся было ранее робкие смешки вокруг тут же замолкают. Огонек веселья внутри Казухи тухнет. — Что ты такое говоришь? — одергивает Тома, в глазах его тревога мешается с почти обреченностью. — Извинись! И впредь держи язык за зубами. Сета выдавливает извинение, объясняет, что сказал это не всерьез, однако Казуха его уже не слушает. Ужин проходит быстро, от волнения никому кусок в горло не лезет, только сейчас все в полной мере осознают, что их ждет. Вместо привычного травяного напитка им приносят что-то теплое и пряно пахнущее, от каждого глотка распространяющее по горлу приятный жар — Казуха осушает до дна, пытаясь забыться хоть на мгновение. Отодвигает футон перед выходом, пальцы скользят по лакированному боку в мимолетной ласке. Остальные получают прежние инструменты. Их пальцы дрожат, не касаясь струн, словно в страхе сломать. Казуха прижимает к груди сансин, выданный вместо флейты — никогда ранее он не играл на нем и с трудом даже понимает, с чего начинать. Остается лишь молиться на удачу и слух. — Мы будем играть в малом зале? — спрашивает Сёта. — Нет, — отвечает Тома сухо, — в покоях его высочества. Дзиро неподалеку роняет инструмент. Казуха вздрагивает от звука, с которым он ударяется об пол. В последние дни Дзиро постоянно все роняет. Слева слышны тихие молитвы, сосед справа едва справляется с трясущимися пальцами — капля за каплей, как жидкость разрушает дерево и камень, так же этот страх отравляет и беспокойное, измученное тоской сердце Казухи, заставляя его, подобно остальным, в картинах представлять свою будущую кончину, грея ледяные пальцы об обтянутый кожей корпус сансина. Они идут долго. Вскоре даже зоркий Казуха начинает путаться в одинаковых коридорах, дверях и стражниках, поймав себя на ощущении бесконечного повтора. А точно ли они не проходили ранее здесь? Не ходят ли они кругами? Впрочем, есть важное отличие: чем ближе к императорским покоям, тем больше вокруг появляется стражи: перед ними расступаются, но провожают цепкими внимательными взглядами, всматриваются в лица, запоминая. Требуют имена. Несмотря на столь повышенное внимание, Казуха кожей чувствует исходящее от превосходства их скрытое презрение. Слуги — низший класс; слуги, не имеющие даже четкой роли — и вовсе мишень для молчаливых насмешек. — Сначала вхожу я, — инструктирует их Тома перед высокими дверьми: темное дерево, между — черный шелк с синими узорами. — Вы — когда вас пригласят. Не забудьте поклониться. Говорите лишь когда его императорское высочество спрашивает, обращайтесь к нему исключительно по полному титулу, никак иначе. Старайтесь лишний раз на него не смотреть… Ох, ну вот теперь и я из-за вас разволновался! Давайте, хорошие мои, хватит нервничать, вы спокойны — я спокоен: вдох — выдох, вдох — выдох… Тома скрывается в покоях. Казуха успевает лишь проводить взглядом его узкую спину, сглатывает, с трудом проталкивая слюну сквозь сухое спазмированное горло. Думает: хорошо, что хотя бы петь не надо. Стража неподвижно и бесстрастно ждет знака, в молчании не сводя с них глаз. Дзиро и Такэру, оказавшись рядом, жмутся к бокам словно два испуганных ребенка, и это неожиданно придает ему сил — ощущение себя взрослым рядом с ними. Изнутри слышится шорох и тихий стук. Стража расступается, раздвигая створки. — Проходите. Казуха чувствует, как Дзиро рядом начинает трясти мелкой дрожью, и ободряюще сжимает его запястье. Глубоко вдыхает - и шагает вперед. Покои сына императрицы вместили бы, наверное, пять их общих комнат, если не больше — стоя в толпе у дверей, Казуха не видит даже черт его лица, лишь сидящую на постели худую фигуру, — и роскошью превосходят все, что он когда-либо видел в своей жизни. Тома у дверей ободряюще выдавливает кривую улыбку. Когда они оказываются ближе, приносят все необходимые церемонии и начинают играть, Казуха ловит себя на мысли, что что-то отличается: сравнивая с воспоминаниями, человек в одежде для сна перед ними сейчас выглядит не столько пугающим, сколько очень уставшим. Музыка еще ужаснее, чем ранее — то и дело кто-то от нервов путается и фальшивит. Казуха, решив, что хуже уже быть не может априори, уныло бряцает на сансине, думая о том, что сегодня-завтра их точно обезглавят хотя бы за смерть наследника империи от выслушивания этих звуков своими нежными ушами, но, к удивлению, тот то и дело морщится, тяжело вздыхает, словно испытывая невероятные муки, потирает виски, но молча слушает и даже не пытается их остановить. Казухе совершенно непонятно, что заставляет его терпеть, когда в его власти просто заставить их замолчать и уйти, как он сделал это в саду. Или, может, его высочество уже сошел с ума? Они, разумеется, далеко не профессиональные музыканты и играть долго не могут, так что вскоре музыка начинает звучать все тише, а человек на постели продолжает молчать. С тонким гулким звоном лопается струна, обжигая кончики пальцев болью. Тома вздрагивает, кусая губы. Казуха опускает бесполезный уже сансин на пол у своих ног, кожей ощущая, как напрягаются все вокруг, и из-за пазухи достает флейту, привычно ложащуюся в руку. Слишком дорогой ценой эта флейта ему далась — пришлось раздеваться и лезть в воду, пугая рыбок, в тот злосчастный и одновременно прекрасный день, пока остальные прикрывали от возможного появления стражи, встав на краю пруда живой стеной — однако все это стоило выражения лица человека, высокомерию которого будет посвящена его песнь. Он подносит флейту к губам и выдувает первый звук, не глядя, но чувствуя, как меняется атмосфера. Сын императрицы сбрасывает с себя меланхоличную рассеянность, выпрямляется, чужой яростный взгляд прожигает Казуху насквозь, бьет словно удар меча, но ему не страшно — эти чувства больше похожи на насмешку. На злорадное удовлетворение. Остальные присоединяются с заминкой, словно не знают точно, стоит ли, но тут же воцаряется тишина, когда в воздух взмывает узкая ладонь. — Достаточно. Убирайтесь. Не успевают они перевести дух, как камнем на грудь Казухи падает последующее — мрачное и тяжелое: — Кроме тебя, что с флейтой. Ты остаешься. — Ваше превосходительство… — во взгляде Томы страх и непонятная отчаянная решимость, когда он встает перед Казухой, закрывая собой, и падает на колени, склонив голову — неловкая, унизительная поза мольбы. Казуха, не дыша, протягивает ладонь, сжимает ткань косодэ на его плече. В голове — пустота. — Ваше императорское высочество, умоляю вас, пощадите его. Он здесь совсем недавно, еще глупый, не знает правил… Я лично возьму его под свою ответственность. Я не уследил — накажите меня вместо него. У Казухи под ребрами огненное поле, все бурлит и клокочет в яростном протесте. Кричит: нет, нет, почему вновь кто-то подставляется вместо него, защищает, словно он ребенок, неспособный взять ответственность за свои действия? — Тома, не надо, прекрати! Я сделал это — я и получу наказание, хватит уже… хватит с меня вины! Еще и ты… не смей! Он почти умоляет, но Тома не двигается, даже не дышит — кажется. — Тома, — медленно и тихо произносит его высочество, лицо — бесстрастная маска, лишь глаза как два омута среди снегов, — ты меня не услышал? Пошел. Прочь. — Я… — Стража! Казуха не успевает и моргнуть, как те появляются в помещении с оружием наготове. В коридоре слышится топот ног; он цепляется за Тому, поднимая его с колен, шепчет, встряхивая за плечи. — Уходи, уводи их, пока не поздно! Кто тебя просил, кто? Остальные сбиваются в кучу, окруженные, Тому хватают под руки — у Казухи пугающие до дрожи в ногах воспоминания. — Куда их, ваше высочество? — Туда, откуда явились. Вскоре бряцанье пластин стихает, в огромной, погруженной в тишину комнате остаются лишь два человека. — Подойди ближе, — звучит отрывисто. — Еще. Казуха слушается, приближается, не поднимая глаз, оказавшись вскоре так близко, что может видеть, как нервные пальцы постукивают по колену: не то в нетерпении, не то в ярости. — На колени. Он медленно опускается на покрывающий пол ковер с чужестранными узорами удивительной красоты, глядит из-под ресниц. Их взгляды сталкиваются: Казуха узнает чужой — так дети смотрят на насекомых, на последнем издыхании беспомощно бултыхающихся в воде. — Бери флейту, которая тебе так дорога, и играй. — Что играть? — тихо спрашивает Казуха, нарушая грубо один из наказов Томы и только после осознавая это. — Мне плевать, — сухо отрезает сын императрицы, откидывается назад, упираясь ладонями. Кровать его — такая же чужестранная, высокая и на вид мягкая настолько, что у Казухи челюсти сводит в желании зевнуть от одного взгляда на нее. Не слишком понимая происходящее, он, впрочем, слушается беспрекословно. Играет несколько знакомых мелодий, напоминающих о доме и первой сякухати, врученной отцовскими руками, замирает, глядя вопросительно. — Продолжай. — Я не знаю больше песен. — Значит, играй эти вновь. Не смей останавливаться без приказа. Они должны звучать непрерывно. Теперь Казуха понимает суть наказания: уже спустя тридцать минут постоянного повторения одних и тех же нот все вокруг плывет, а он почти не чувствует пальцев. — Быстрее, — велят ему то и дело, притворно зевая, — я начинаю скучать. Играй следующую, эта мне надоела. Как будто тебе не надоела любая из этих песен, думает Казуха зло, когда их начинаю ненавидеть даже я. Он теряет счет времени и практически перестает осознавать что-либо вокруг, когда слышит долгожданное: — Достаточно. И тут же роняет флейту, склонившись вперед и пытаясь отдышаться — ему кажется, грудь от недостатка воздуха сейчас разорвется. Пальцы рук, которыми он упирается в размывающийся перед глазами пол, заметно дрожат. — Устал? — нарочито заботливо уточняют сверху. Он вскидывает голову и хмуро глядит на юношу, вольготно раскинувшегося перед ним с ленивой полуулыбкой. — Искусство тоже труд, не так ли? Казуха отвечает сухо: — Нет. Я не устаю от музыки, — только чтобы увидеть, как улыбка исчезает с чужих губ, а в синих глазах вспыхивает яростное пламя — то же, что и в его груди. — Раз тебе так нравится, играй дальше, — шипит тот, садится ровно, прямой как струна. — И если хочешь жить, то будешь играть до тех пор, пока не сможешь даже умолять. Ногти Казухи царапают пол, пока он выпрямляется, бросает на мучителя взгляд — ледяные копья — и вновь берет флейту. Смерть благороднее унижения, несомненно. Но ему умирать отцом не позволено. Пальцы давят до боли, впиваются в кожу почти до самых костей. Флейта лежит на полу, вырванная из рук и отброшенная в сторону, словно бесполезная игрушка. Все еще немного задыхаясь, он чувствует теплый воздух на губах — чужое лицо слишком близко. Будущий император пахнет как зимний хвойный лес. Ароматические масла? Казуха опускает взгляд чуть ниже: каким бы юным и изящно-невинным не выглядело это лицо, глаза были от охотника. Невыносимо тяжелый взгляд. — Ненавидишь меня, правда? — спрашивает тот. В его голосе странная задумчивость. — Всех нас? Отрубить бы тебе руки, чтобы поумерить наглость, но это методы матери, а я, увы, чуть более великодушен. За дверью суета — Казуха закрывает глаза, моля архонтов о том, чтобы это стало его спасением. Он уже не уверен, что выйдет отсюда невредимым, ведь ленивое, уверенное в своей неприкасаемости снисхождение в приглушенном тоне пропитано опасностью сильнее, чем любые крики. — Госпожа, его императорское высочество занят, обратитесь… — влетает с ветром от распахнутых дверных створок одновременно со звонкими и торопливыми шагами. — Ваше высочество! Ваша мать срочно желает… Женский высокий голос срывается и замолкает. Холодные пальцы отпускают Казуху, позволяя перевести дух. — Кто позволил тебе так врываться сюда? От звучащей в чужом голосе холодной ярости Казуху невольно пробивает дрожь. Он бросает взгляд за плечо, скользит по росчеркам белоснежного меха на ярко-алом, по спадающим на грудь локонам светлых волос и сжатым губам. Не похожа ни на служанку, ни на члена императорской семьи. Знатная наложница? — Мой господин… — она звучит уязвленно, отступая на шаг, но взгляд, направленный на Казуху, далек от дружелюбия, — я лишь… я передаю волю её величества, что желает вас видеть в ближайшее время. Не сердитесь на меня, я не желала вам помешать. Тот издает насмешливый звук. — Услышала, что у меня в покоях кто-то есть, и ворвалась словно гончая бездны — кому ты лжешь, Розалина? Словно я не изучил тебя за эти годы… Передашь матери, что я уже отошел ко сну. Казуха прочищает горло — он не желает более находиться меж двух огней. На сегодня хватит приключений. — Я могу вернуться к себе… Ваше Превосходительство? — титул цепляется за язык, тяжелый и нарочито вычурный, выходит из горла с трудом. В ответ — равнодушный кивок. — Оставьте меня одного. Казуха встает с колен, морщась от покалывания в затекших стопах, кланяется отстраненно, подбирая флейту. Шаги — словно по мелкому стеклу. У дверей он застывает, понимая, что совершенно не запомнил обратный путь, но раньше, чем успевает обернуться и сообщить об этом, от постели доносится: — Такэси. Проводи его в здание для слуг. Девушка — Розалина — выходит следом, шурша по полу отороченной мехом накидкой. Снаружи ее ждут две юные служанки, словно по команде встающие по бокам и чуть позади. — Постой, — роняет она, взмахом руки останавливая приблизившегося для сопровождения стражника. — Кто ты такой? — Я просто… — Казуха замолкает, перебирая варианты. Называть себя слугой? Нет, ни за что. Он не гость, не сколь-то важная персона… кто он? Возникшие в голове слова срываются с губ легко: — Я просто музыкант, госпожа. — Музыкант? — насмешливо повторяет она эхом, молчит несколько бесконечных мгновений, наполненных ледяной стужей. — Ты не иначе как глупой меня посчитал? Разве то, что я увидела, было похоже на музыку? Казуха не может не согласиться: последнее, на что это было похоже — на музыку. О чем может подумать охваченная ревностью женщина, увидев своего господина в подобном положении, кроме как о любовной прелюдии? — Дам тебе совет, — она цепляет острыми ногтями отворот его косодэ, улыбается холодно и остро. — Если имеешь виды на моего господина, знай — ты умрешь гораздо раньше, чем сможешь оказаться в его постели. Это угроза, откровенная, неприкрытая угроза. — Я только прибыл во дворец и не имею никаких видов на его императорское высочество, — говорит Казуха прохладно. Розалина наблюдает за ним с внимательностью цепного пса — мысленно разбирает на мясо и косточки, того и гляди кинется, если хозяин скажет «фас». Казуха ощущает всем существом, что совсем ей не нравится. Страстно хочется уколоть ее самомнение, и он не упускает такой возможности, зная, куда нужно бить, чтобы было больнее. — Если ваш господин к вам охладел… полагаю, вина тут совсем не моя. Укол достигает цели быстро: он наблюдает, как расширяются льдисто-голубые глаза в неподдельном изумлении от его дерзости, как кривятся губы, а лицо теряет цвет. Даже воздух вокруг замирает, ожидая взрыва. — Ты... — почти шепчет она, замолкает, не находя слов. — Жалкий раб, да ты понимаешь, кому говоришь и что?! — служанки позади невольно вздрагивают и прижимаются ближе друг к другу, словно сейчас она обрушится своим гневом на них. — Знай свое место! Я заставлю тебя заплатить за каждое непочтительное слово в мой адрес. Стража! Этого… в планах, пожалуй, не было. Казуха невольно отступает, однако скрыться не успевает — его предплечья сжимают в стальной хватке и заламывают назад, заставляя опуститься на колени. Флейта с тихим стуком вновь оказывается на полу. Перед глазами мелькает алая ткань, стук каблуков звучит набатом. Тонкая бледная рука поднимает его лицо за подбородок — и дает звонкую пощечину, от которой щека взрывается жаром. Казуха прикусывает губу. — В темницу его. — Но, госпожа… — Спорить со мной вздумал? Будь уверен, завтрашний рассвет ты встретишь на плахе, — последняя пропитанная превосходством фраза предназначается уже Казухе. Он слизывает с губы кровь, остающуюся на языке солью и металлом, и криво улыбается. — Должно быть, палачи работают не покладая рук. Благодаря вам империя может спать спокойно, ведь самые ужасные преступники давно пойманы. Он удостаивается еще одной пощечины за свои слова, но не издает ни звука, лишь выдыхает болезненно, когда его вздергивают за руки, почти вывихивая плечевые суставы. Розалина, одарив напоследок еще одним пылающим яростью взором, удаляется, мелькнув алой вспышкой, служанки семенят за ней, то и дело оглядываясь на Казуху. Он улыбается и им напоследок разбитыми губами. Думает: вот бедняжки. — Пошел! — его грубо пихают вперед, заставляя перебирать ногами. За дверями наследника тишина: либо не слышит происходящее, либо не считает должным вмешиваться. Казухе куда больше верится во второй вариант. Надо же, думает он спустя полчаса не без отчаянного веселья обреченного, потирая ноющее плечо в углу мрачной каменной клетки, как интересно получается: не провел во дворце и месяца, а уже побывал и в императорских покоях, и в императорской тюрьме. За мелким окошком под самым потолком тьма, лампы в коридоре разгоняют ее рыжими пятнами. Из вещей тут лишь судно в углу и тонкая подстилка, обшитая тканью. Камера, расположенная напротив, то и дело исторгает из глубины своей слабые стоны — так мучительно звучат страдающие люди, потерявшие надежду на спасение, и от этого звука у Казухи по телу проходит мелкая дрожь. — Тома? — зовет он, испугавшись вдруг самой мысли об этом. Откуда ему знать, подразумевалось ли под фразой его высочества их спальня, а не тюрьма или тот свет? — Тома, ты… ты здесь? Однако ему никто не отвечает. Он меряет камеру шагами: пять вперед, пять в сторону. Трясет холодный металл двери. Стоны напротив не смолкают, ввинчиваются, забиваются в мозг гвоздями. В горле встает кисло-горький комок, когда он сползает по стене, утыкаясь лицом в колени и вознося архонтам молитву в надежде на спасение. Зачем, думает раз за разом, выкручивая эту мысль, зачем я вообще открывал рот сегодня? Что заставило меня взять флейту, зная, что это никому не принесет пользы, кроме моей жалкой уязвленной гордости? Где сейчас эта гордость? Он также думает о худшем исходе: что на рассвете он умрет, не увидев больше красоты вокруг, не вернувшись домой, не встретившись со взглядом отца; рождающееся тусклое солнце станет последним, родные бескрайние поля сохранятся лишь в памяти до мгновения, когда поднимется лезвие. От сжимающей сердце тоски ему хочется выть — и он позволяет себе выплакать ее, пока никто не слышит. — Ну и ну, — звучит вдруг в тишине хриплый голос. Казуха застывает, вслушиваясь. Голос незнаком, звук идет откуда-то из-за стены. Это точно не Тома. — Давненько я не слышал столь милых звуков. — Разве, — он откашливается, вытирая глаза, иррационально счастливый от разделенного одиночества, — разве здесь не место для слез? — Слезы мы давно выплакали, мальчик. Осталась лишь злость — или пустота. — А у вас что? — А у меня интерес, чем ты кому насолил, что попал сюда. Казуха почти физически ощущает, как непросто после долгого молчания дается тому речь: глотаются окончания, путаются слова, паузы между словами скачут от мгновения до вечности. Стараясь говорить медленно и четко, он рассказывает историю своего путешествия, и мужчина за стеной крякает задумчиво, показывая свою заинтересованность. Отчего-то Казухе кажется, что, несмотря на гнетущее молчание, остальные камеры тоже с жадностью прислушиваются к нему. — Вот оно что, — бормочет сосед. Слышится звон цепей — еле слышный, почти эфемерный. — Зовут тебя как? — Каэдехара Казуха. — Зови меня мастер Масакацу. — Мастер?.. — Я раньше придворным ювелиром был. Ну и натворил же ты глупостей, Каэдехара Казуха… Теперь госпожа Розалина костьми ляжет перед его высочеством, но добьется твоей смерти. Казуха подтаскивает лежанку к стене, прислоняется к ней виском. После слез приходит опустошение. — Кто она такая? — Ах, госпожа Розалина, — Казуха, ковыряя кладку, вслушивается в голос, пытается представить его лицо и эмоции: вот сейчас он наверняка поморщился бы как от зубной боли. — Этой женщине лучше дорогу не переходить, ежели жизнь дорога: любимая наложница его высочества, хороша собой необычайно — как экзотический цветок в его покоях, — но характер… — Неужели он позволяет ей так много, что она сама решает, кого отправлять в темницу, а кого нет? Ювелир Масакацу звенит цепью. Вздыхает. Казухе кажется, словно он чувствует исходящий от него запах грязной кожи — но разве это возможно через стену? — Увы, так и есть. Она удержалась рядом с ним на столько лет, что многие считают ее едва ли не будущей императрицей. Казуха не сдерживает невеселый смех. Действительно, на кого еще он мог так неудачно нарваться, как не на будущую императрицу? — А действующая императрица? Она согласна с такими слухами? — Вот уж не знаю, не знаю, но на выходки госпожи Розалины она смотрит сквозь сомкнутые веки. Полагаю… не воспринимает ее всерьез. — Стоит воспринимать? Происходящее напоминает допрос, однако мастер Масакацу — единственный, кто может хоть немного прояснить сложившуюся вокруг ситуацию, и Казуха не хочет упускать шанс узнать что-то, способное помочь ему выжить. Тот смеется, хрипло и каркающе. Похожие звуки Казуха нередко слышал по вечерам неподалеку от кладбища, когда собирал грибы вместе с Томо. Эти воспоминания отзываются теплом где-то под дугами ребер. — Госпожу Розалину? Ох, прошу тебя, не смеши старика. Ее Превосходительству хватит одного слова, чтобы ее уничтожить. Казуха издает задумчивый звук, показывая, что слушает. Стоны напротив на время прекращаются, теперь дышать ему гораздо легче. — Это только слова, конечно же… Я лишь скромный ювелир и в государственные дела не лезу, однако, если кому интересно мое мнение, воспринимать всерьез её величеству следует лишь одного человека — ее сына. Наш господин… Откуда-то из коридора слышится приглушенный хохот. Казуха, склонив голову к плечу, прислушивается: кто-то еще из заключенных решает вмешаться в разговор, но откуда доносится звук — это ему понять не получается. — Скромный ювелир, ну и ну. Словно просто так ты тут оказался и ведешь подобные речи! Не из твоих ли рук его высочество получил ту пряжку с Оробаси, отчего императрица обвинила тебя в измене? — Я верю, что позже её величество осознала, что я верный раб Иназумы, и потому сохранила мне жизнь. — И оставила тут гнить? Ты официально изменник в ее глазах, мастер Масакацу, приди в себя! И вместе с собой ты едва не утянул на дно и его высочество! Зародил ростки подозрения, своими руками уничтожил собственные надежды на изменения, старый глупец! Ювелир Масакацу подавленно замолкает. Голос продолжает ворчать, но теперь Казуха не может разобрать ни слова. — Кто ты? — спрашивает он наугад. — Какая разница, — тут же приходит ответ. — Все мы тут давно уже покойники. — Потому что поддерживаете наследника? Воцаряется тишина. Вскоре Казуха вновь слышит звон цепей. Голос мастера Масакацу едва проникает сквозь разделяющую их стену: — Молчи. Такие вопросы не задают просто так: ответ может стоить нам — и тебе — жизни. Не вся информация должна доходить до ушей её величества, ведь от искры все взлетит на воздух, ты же понимаешь? На языке вертится миллион вопросов, однако он поспешно прикусывает губу, когда стражник, заинтересованный непривычным шумом, проходит по коридору. — Скарамучча, значит, — шепчет Казуха еле слышно. — Знаешь ли сам, какой шторм нарастает вокруг тебя? Сжавшись в комок и обняв себя руками, Казуха проводит в камере всю ночь, не сомкнув глаз, пока мастер Масакацу бодро похрапывает за стеной. Много времени, чтобы пронести перед глазами собственную жизнь перед неизвестным будущим — он не знает, доживет ли до следующего утра, потому обдумывает последнее желание. Все, чего он может желать перед смертью, связано с отцом, и хочется верить, что тот сможет пережить эту утрату — только бы обеспечить ему неприкосновенность. Металл медальона холодит кожу — несмотря на постоянное соприкосновение с источником тепла, Казуха не помнит ни раза, чтобы он согрелся. Он должен быть передан отцу в случае его смерти. Казуха вертит его перед глазами, вглядывается в попытке увидеть блеск камней в полумраке. Зальются ли они на рассвете его кровью? Тело ощущается ледяным и деревянным, не его словно, когда слышатся в коридоре тяжелые шаги. Три фигуры останавливаются возле решетки, лязгает замок. Казуха пытается подняться, но затекшие ноги не желают слушаться — он падает обратно сломанной куклой, упираясь ладонями в каменную кладку пола. — Вставай, — велят ему. — Не могу, — отвечает он, закусывает губу, сдерживая стон, когда его вздергивают, словно ничего не весит, вновь заламывают руки. Веревка царапает запястья. — Что со мной будет? — Молчать. Мастер Масакацу кричит что-то гневное вслед — Казуха не успевает услышать, прежде чем тяжелая тюремная дверь с гулким звуком закрывается за его спиной. Тусклый свет утреннего солнца режет привыкшие к темноте глаза. Казуха щурится, пытается сморгнуть нависшую пелену. Нога запинается о камень, его бросает вперед — плечо слева обжигает боль. Вокруг помоста люди: толпа, не издающая ни звука, лишь провожающая взглядом, словно смертника. Казуха скользит взглядом по бесконечно сменяющимся лицам, находит взглядом бледного Тому, отчего внутри словно разжимается невидимый узел. Жив. Никто больше не пострадал из-за его неосмотрительности. Какое счастье. Ступеней всего шесть, но он поднимается по ним, кажется, целую вечность под пристальным холодным взглядом сверху. Лицо его императорского высочества — Скарамуччи — бесстрастно, словно маска, темно-синие глаза горят на бледном лице. Рядом — роскошь одежд, водопад волос, искривленные в торжествующей улыбке губы — госпожа Розалина выглядит так, словно сбывается ее мечта. Очередная из множества. Смотрите, словно говорит она, насколько велика моя власть. Казуха уверен, что лишится головы, когда вынужденно опускается на колени — в который уже раз перед этими людьми. Однако плахи нет, нет и палача, лишь Розалине подносят на вытянутых ладонях кнут. Она взмахивает рукой, проверяя его, бьет по дереву под ногами и удовлетворенно кивает. — Могу я начать, мой господин? — Посмотрим, насколько крепка его дерзость на деле. Приступай. Боль от первого удара кнутом по спине ощущается сначала льдом, после жаром. Казуху бросает вперед, натягивая связывающую руки веревку, он сглатывает, чтобы сдержать тошноту. Жмурится на втором, кусая губы. Нет, думает он, я не стану ни плакать, ни умолять — вытерплю. Третий и четвертый превращают спину в кусок мяса, пятый, по ощущениям, достает до позвоночника. Они повторяются и повторяются, круги боли, циклы мучений. Он даже не знает, сколько их было — сбивается еще на одиннадцатом. — Моли о прощении, — мурлычет Розалина, вскидывая тонкое запястье, чтобы обрушить на его спину очередной удар, — и, может быть, я тебя помилую. Казуха вскидывает взгляд, едва различая ее лицо за пеленой непролитых слез боли. Ее щеки раскраснелись, прядь волос прилипла к щеке — но на торжество в льдистых глазах он отвечает лишь усмешкой. — Все мы, — выдыхает, не позволяя себе закрыть глаза, — рано или поздно получим то, что заслужили. Ваше время тоже… — свист плети заглушает слова в его ушах, стон рвется из груди, но он сжимает зубы, не пуская его, — не бесконечно. Их взгляды сталкиваются: она, увидев что-то в его глазах, опускает плеть. Говорит голосом, полным нескрываемой злости: — Мой господин, позвольте призвать палача. Пока его голова не отделится от шеи, моя душа не познает покоя. Скарамучча лишь поднимает брови. Он выглядит задумчивым, разглядывая Казуху словно диковинного зверя у своих ног. — Быть может, беспрестанному беспокойству вашей души поможет лекарь, а не палач? — выплевывает Казуха нарочито учтиво. Голову ведет, от боли он едва осознает происходящее. — О, да закрой же ты свой рот, наконец! — вскрикивает она и бьет особенно сильно — так, что рот Казухи наполняется кровью. — Я вырву твой язык!.. Господин? В чем дело? Ее занесшую плеть руку перехватывают. — Достаточно. Еще один удар — и он умрет прямо здесь. — Прекрасно, этого я и хочу! — Как жаль, что власть все же у меня, правда? — холодно улыбается Скарамучча. — Опусти кнут и отправляйся к себе, больше ничего интересного ты здесь не увидишь. Она смотрит недоверчиво, переводит взгляд на Казуху — но Казуха, едва удерживая крупицы сознания, уже не в состоянии насмехаться над чужой растерянностью. — Как вам угодно, — она неохотно передает кнут обратно в руки подскочившего слуги и спускается, подбирая подол одежд. Толпа расступается, смеряя ее мрачными, злыми взглядами, но молчит — пока сын императрицы здесь, любое слово против него или его любимицы может стать фатальным. Тот, не обращая на безмолвное осуждение, склоняется над Казухой, разглядывая окровавленную спину. — Отведите его к лекарю. Надеюсь, для урока этого хватит. Боль ноющая и назойливая, нигде от нее не спрятаться — от любого движения искры вспыхивают вдоль позвоночника. Казуха может лежать лишь на животе, иногда на боку, и не способен увидеть, насколько изувечена его спина — лишь пропитанные кровью повязки, которые периодически меняют на новые, знаменуют старания его палачей. Каждый раз, когда кусает губы, чувствуя на языке металлический привкус — тот же, каким пахнет воздух вокруг, — он ощущает, как истончается воля, все происходящее кажется сном, словно вот-вот отец придет с вопросом, почему же он так долго спит. Только упрямство заставляет возвращаться в реальность: боль — настоящая; дворец — настоящий. Он заперт здесь, вдалеке от дома, и должен хранить верность своим целям. Не поддаваться страху. Не позволять отчаянию завладеть собой. Не поддаваться. Не поддаваться. Выход есть — и он его найдет. — Ну и ну. Ты действительно рассердил сиятельную персону. Голос незнакомый — тягучий, пропитанный мягкой насмешливостью. Ткань с шуршанием стелется по каменному полу, когда она неспешно проходит мимо, присаживается рядом и кладет узкую холодную ладонь ему на лоб. — Жар, — говорит еле слышно и качает головой. Прядь волос, удерживаемая у виска изящной заколкой с россыпью розовых рубинов, вырывается из оков и падает на лицо, но она небрежным движением заправляет ее за ухо, берет его руку и проводит кончиками пальцев по натертым кровавым коростам на запястье. — Нехорошо, нехорошо. У нее красота человека, которому опасно доверять: хитрые глаза с уголками, чуть вздернутыми к вискам, улыбчивые губы лгуньи, переливы голоса — но почему-то Казухе хочется раскрыть ей все свои тайны. — Кто вы? — собственный голос кажется чужим: сухим, скрипучим. Больным. — Можешь звать меня госпожа Яэ. — Вы лекарь? — Я жрица, — смеется она, словно он сказал какую-то шутку. — А ты не иначе как сумасшедший. Или бессмертный. Он ничего не отвечает на это. Не знает, что и отвечать, если уж откровенно — спина пылает болью, напоминая, что это все не шутки, а он вовсе не бессмертный. — Пришла посмотреть на того, кто всё никак не учится на своих ошибках. Ты же понимаешь, что ходишь по грани? — Да, — просто отвечает он. Ставя перед собой изначальную цель привлекать как можно меньше внимания, он раз за разом нарушает собственный план. Ему хочется сделать больно им — но в итоге только сам испытывает боль. Госпожа Яэ смотрит на него, склонив голову к плечу, словно на некую диковинку. Казуха уверен отчего-то в том, что эта женщина знает каждую его мысль. Поднявшись на ноги, она подходит к чаше, стоящей у изголовья, проводит мокрой тканью по его лицу и плечам, стирая пот — он ежится от контраста холода и горящей кожи. — Себя не переделать, лунный мальчик. Твое гордое сердце не прощает обид. Ты будешь получать раны до тех пор, пока не разобьешь оковы — и чем раньше ты это сделаешь, тем лучше для всех. Это звучит как загадка, но у Казухи нет сил ее разгадывать. — О чем вы говорите? — Присядь-ка. Она помогает сесть, протягивает маленькую миску с мутно-белой жидкостью. Казуха хмурится: запах слишком знаком. — О, ты почувствовал? — улыбается госпожа Яэ. — Все верно. Похожий настой, только разведенный, вам дают на ужин, чтобы вы крепко спали всю ночь и не создавали проблем. Казуха едва не роняет миску. — Что вы говорите? Нас опаивают? — Не нервничай, это всего лишь мягкое снотворное. Я добавила немного вытяжки из травы наку — она на время уберет боль. Казуха вспоминает: шум драки, разлитый напиток, запах трав от татами. Выпей он в тот день — и проспал бы всю ночь. Футаба была бы жива. Такой вселенная создавала судьбу? Он поднимает руки и выпивает все до дна, позволяя усталости закрыть себе веки. Когда он открывает глаза, за окнами алеет закат, а на подушке возле низкой постели — не футон, но и не совсем кровать, — сидит Тома. — Проснулся? — заботливо спрашивает он. — Сильно болит? Как же ты меня напугал, неугомонный, я думал, что тебя казнят! Хвала архонтам, что сохранили тебе жизнь даже несмотря на все твои попытки им помешать! Казуха ерзает и вздыхает от облегчения: благодаря наку боль чувствуется лишь слабым, притупленным отзвуком прошлых мучений. — Здесь была женщина. Она дала мне что-то, и я уснул. — Госпожа Яэ, да, лекарь говорил мне о том, что она здесь была. Не понимаю, зачем, но… Это верховная жрица, важный человек, знающий особые таинства, не ссорься хотя бы с ней, я тебя молю. Тома поглаживает его ладонь, смотрит тепло — словно брат или близкий друг, — и Казуха ощущает в этом кусочек дома. Закрыв глаза, он мог бы представить, что рядом сидит отец или Томо, укоризненно качая головой, но волнуясь за него при этом. Единственный, которому не все равно. Размякший после длительного сна, он с трудом поднимает руку и кладет поверх, ощущая, какие горячие и шершавые у Томы ладони. — Не уходи, — просит еле слышно, — побудь тут немного. Я не хочу вновь остаться в одиночестве. Тома мешкает — наверняка его ждет много работы, — но все же кивает. — Поспи еще, — советует он. — Сон лечит. Я буду здесь, пока ты не закроешь глаза. — Расскажи мне о чем-нибудь, — шепчет Казуха. — С вами… все было хорошо тогда? Тома понимает, о чем он, и начинает рассказывать, как их бесцеремонно вернули обратно в комнаты. Засыпая, Казуха понимает, что не поблагодарил его за ту отчаянную попытку спасения, но не может даже языком пошевелить — настолько тяжелеет тело, погружая разум в темноту. Тепло руки Томы он чувствует до тех пор, пока ощущения не пропадают полностью. Впрочем, вечерний сон его недолог — закат сменяется бархатом ночи, когда он вновь просыпается от боли и, кусая губы, зовет лекаря. Тот просит назвать имя, свое и отца, день и место рождения, водит пальцем перед глазами, проверяя реакцию, затем удовлетворительно кивает. — Вашей спине нужен покой. Несколько дней побудете здесь, затем сможете вернуться в комнату, но никакой тяжелой физической нагрузки в течение как минимум двух недель. Господина Тому я уже предупредил, — говорит он, предвосхищая вопрос Казухи, и достает из сумки на бедре бутылочку. — Будьте так добры, откройте рот и поднимите язык к нёбу. Казуха узнает вкус вытяжки из наку, горечью распространившийся во рту. — Боль стихнет в течение двадцати минут, придется немного потерпеть. — Я всю жизнь терплю, — равнодушно говорит Казуха, сглатывая слюну, — потерплю и тут. Лекарь бросает странный взгляд, засовывая бутылочку обратно, но не успевает ничего сказать, отвлекшись на звук открытия дверей. Размеренные и четкие шаги по полу звучат набатом. — Ваше императорское высочество! Какая честь… — лекарь поспешно кланяется, скрывая промелькнувшую растерянность, когда из-за ширмы появляется невысокая фигура с сцепленными за спиной руками. — Я, ммм... могу вам чем-то помочь? — Оставь нас, — велит Скарамучча, и того след простывает — Казуха чувствует почти обиду за то, что его так быстро бросили, обменяв на мнимую временную безопасность. Он поднимает одеяло повыше, скрывая запястья, не желая давать лишнего повода для удовольствия. — Ваше императорское высочество, — повторяет эхом и замолкает. Тот тоже молчит несколько мгновений, затем достает из-за спины руку с зажатой в ней флейтой, от вида которой у Казухи пересыхает горло, и бросает ее ему на колени. — Играй. — Я не в лучшем состоянии сейчас, — мягко напоминает Казуха, как никогда сомневаясь в его рассудке. — Если вы позволите, несколько дней… — У меня нет нескольких дней, — обрывают его, не давая договорить. — И желания тебя уговаривать тоже. Это приказ. Откажешься — умрешь. Игнорируя подушку, он находит за ширмой стул, придвигает его ближе к постели и садится с идеально прямой спиной, устремляя на Казуху тяжелый взгляд. Под глазами у него круги, словно от нескольких бессонных ночей. Он выглядит так, словно готов претворить угрозу в жизнь, не моргнув и глазом, потому Казуха, более не пререкаясь, берет флейту, глубоко вдыхает — спина отзывается ноющей болью, — и начинает играть, закрыв глаза и рисуя перед глазами прекрасные картины прошлого. Человек рядом не мешает, за всю игру ни слова не произносит, и это ощущается не радостно, а тревожно. Закончив мелодию, Казуха открывает глаза, позволяя себе немного перевести дух, поворачивает голову и застывает изумленно, разглядывая склоненную на грудь голову и темные волосы, скрывающие безмятежное лицо спящего человека. Едва дыша, он откладывает флейту, не в силах отвести взгляд и не представляя, как теперь быть. Спать в таком месте и в таком положении для столь знатной персоны неприемлемо, но будить?.. Даже не учитывая тот факт, что наследник империи выглядит как человек с серьезными проблемами со сном, Казуха не слишком желает вновь нарваться на его гнев. Он осторожно, стараясь не тревожить израненную спину, устраивается полулежа, опираясь о стену, и отсчитывает время, то и дело, не в силах усмирить любопытство, бросая взгляды. Его высочество, думает он, и правда выглядит уставшим: эта усталость впиталась в нездоровую бледность его кожи, в предвестники тревожных морщинок на переносице, спряталась в уголках искусанных губ. На большом пальце след от чернил, не смывшийся водой — писал весь день? Как легко сейчас можно перерезать ему горло одним движением. Взять голову в ладони и свернуть шею. Толкнуть на кровать и задушить подушкой. В другой части лазарета что-то грохочет, и этого становится достаточно, чтобы Скарамучча открыл глаза, встрепенувшись и встречаясь взглядом с замершим от неожиданности Казухой. — Я… уснул? — спрашивает недоверчиво. Казуха кивает молча. Идиллическое спокойствие сна идет трещинами и осыпается. — Как долго? Почему ты меня не разбудил? — Вы, кажется, очень устали, — просто отвечает он, разглаживая складки одеяла, чтобы не встречаться взглядом. Скарамучча с силой проводит по лицу ладонью, словно пытаясь таким образом стереть с себя даже тень былого сна. Встает. Казуха протягивает ему флейту, но этот жест остается без ответа. — На кой она мне нужна, оставь. Сколько дней ты здесь пробудешь? — Лекарь не сказал точно… Ваше превосходительство, — вспоминает вдруг он про манеры. — Я могу… играть вам здесь, если это столь важно. Предлагая это, он руководствуется не жалостью или любовью к музыке, лишь практической выгодой: если получить во дворце хоть какую-то должность, тем более при сыне императрицы, выбраться будет гораздо проще. Тот смеряет его хмурым взглядом, отмахивается, словно от мухи, и, не сказав больше ни слова, стремительно скрывается с глаз — лишь хвойный запах, тающий в воздухе, напоминает о его недавнем присутствии. На следующий день: скучный, долгий, болезненный — лекарь начинает потихоньку снижать дозировку обезболивающего настоя, — в лазарет является человек, представляющийся личным слугой его императорского высочества. — Мое имя Азар, — церемонно говорит он напряженно глядящему Казухе. — Я явился, чтобы отдать вам это. И с легким поклоном протягивает маленькую, размером с ладонь, деревянную шкатулку. Казуха бросает вопросительный взгляд на любопытно выглядывающую из-за ширмы голову лекаря — тот пожимает плечами, — и принимает ее. — Это его высочество мне передал? — Все верно. Откроете? Так тебе тоже любопытно, понимает Казуха, глядя ему в лицо, и осторожно приподнимает крышку, ожидая чего угодно. Но на темной подушечке лежит тонкой работы заколка для волос: кленовые листья из мелкой серебряной вязи прожилок, россыпь мелких камней-осколков агата агнидус, тонкое нежное изящество без вычурности. У Казухи ощутимо дрожат пальцы, когда он, не дыша, осторожно касается зазубринки листа в страхе повредить. Таких украшений он никогда не видел даже у Тисато. — Зачем это… почему? — спрашивает путано, но Азар и сам выглядит не менее удивленным. — Вы уверены, что это не предназначается госпоже Розалине? Впрочем, вспоминает он позже украшения госпожи Розалины, такое не в ее стиле. — Абсолютно точно уверен, — тут же подтверждает тот, поправляя бородку деловитым жестом. — Его превосходительство сказал так: иди в лазарет и отдай шкатулку Каэдехара Казухе, тому, что с белыми волосами. Вы тут такой один. На мои дальнейшие вопросы он сделал очень недовольное лицо, и я поспешил сюда как мог. Казуха еще несколько мгновений разглядывает заколку, затем закрывает шкатулку — чуть более поспешно, чем планировалось, — и протягивает обратно. В голове некстати всплывают слова Сёты «вот он одаривает тебя подарками, а вот вновь требует бросить за решетку, чтобы не зазнавался». Что это, ловушка? Откуда знать, точно ли это подарок от его высочества, а не попытка Розалины подставить его? Кто этот человек перед ним, что из его слов правда? — Прошу прощения? Вам не понравилось? — Понравилось, — не скрывает Казуха. — Однако я не сделал ничего, чтобы заслужить подобную вещь от его императорского высочества. И последствия… принятия столь дорого подарка я так же вынести не в силах. Его собеседник, впрочем, выглядит искренне озадаченным. — Последствия принятия? О чем вы? Если мой господин пожелал подарить вам это украшение, значит так нужно, вы не смеете подвергать его решения сомнению. Позвольте я поясню: это — воля нашего господина, и если вы отказываетесь от дара, то идете против этой воли. А это чревато… — он нервно поправляет пенсне и кивает многозначительно Казухе за спину, — последствиями. Которые вы, как выразились только что, не в силах вынести. — Получается, это подарок, от которого не отказаться? — Все верно. Казуха несколько мгновений смотрит на него, затем смеется. Это смех не веселья — горечи. — Какой ужас, — выдыхает он наконец. — Вы все действительно… действительно… Ужасные люди, вертится на языке, но он проглатывает эти слова, вырывает шкатулку из чужих рук и кладет на постель рядом. На лице Азара читается облегчение. — Вот и хорошо, вы верно поступили, что не стали сердить его превосходительство лишний раз. Он и так не в настроении последнее время. — Вот как? Что же случилось? — Его превосходительство каждый вечер приглашает музыкантов и становится все более мрачным изо дня в день. Мы беспокоимся за него… раз уж он шлет вам столь дорогой подарок, полагаю, вы можете быть в курсе?.. Казуха бросает быстрый взгляд на подушку, под которой лежит флейта. Каждый день, значит? У меня нет нескольких дней, звучит в памяти голос. Это приказ. — Боюсь, — говорит он наиграно легкомысленно, — что я и вовсе ничего не знаю. Вскоре Азар уходит, пожелав ему — кажется, даже вполне искренне, — скорейшего выздоровления. Казуха берет шкатулку в руки, крутит ее, словно ожидая найти разгадку, затем, не в силах противостоять желанию, открывает и вновь любуется блеском камней. Если это станет моей бедой, думает он зачарованно, то она чудо как хороша. — Это извинение? — спрашивает позже Тома, помогая заколоть собранные в хвост волосы. Казуха не отвечает, однако мысленно поправляет его: не извинение. Благодарность. Мольба.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.