***
В давящей, но уже не такой безнадёжной тишине они выкуривают уже вместе ещё по одной, разминая затёкшие ноги, встают с чертовой лавочки и проходят в дом. Хайтам старательно делает вид, что не замечает, с какой тоской и болезненной любовью на грани нормальности Дилюк, замерев на пороге квартиры, гладит кончиками пальцев синий кэйин полушубок на вешалке и на секунду зарывается в его мех носом. Хочется сказать — что-то злое и мстительное буквально под руку толкает сказать: «ты его так должен был гладить ласково, а не блядскую шубу, и запах с его волос снюхивать, с лохматого затылка, тесно прижавшись носом» — но Хайтам пугается собственной прямолинейной жестокости, должно быть, впервые в жизни, и ничего не говорит. Может быть потому, что это всё равно что себе самому сказать. Молча проходит в гостиную, бросая взгляд на часы у телевизора. Там — без малого семь утра. Хайтам в такое время уже обычно на работе: наскоро позавтракав кофе и — иногда, когда у него не вылетает из головы этот их неизменный маленький ритуал, — походя клюнув сонного, провожающего его Кавеха в светлую макушку, он выходит из дома в полседьмого. Сегодня в квартире мрачно и по ощущениям пусто, даже несмотря на пробивающийся в незашторенные окна утренний свет. Кофе даже не пахнет — оно и понятно: обычно, зевая и ворча на то, какого хрена Хайтаму нужно так рано собираться и идти куда-то на дурацкую его работу, этот самый кофе варит ему Кавех, и Хайтам вдруг чувствует очередной прилив стыда, осознавая — они в затяжной ссоре и постоянной ругани уже больше полугода, но кофе по-прежнему каждое утро дожидается его пробуждения на столе. Как и сонный, растрёпанный и недовольный Кавех рядом. Почти каждое утро. Сегодня и те несколько раз, когда Хайтаму приходилось варить его себе самому — за что он обязательно потом выговаривал Кавеху при встрече вечером, — больше исключения из правил, чем закономерность. От себя самого в который раз становится тошно. — Выпить не предлагаю, разумеется, — говорит он, лишь бы занять чем-то рот, наполняющийся горькой слюной с примесью желчи, а чтобы занять руки начинает варить кофе. Дилюк молча присаживается тут же, за кухонным столом. Краем глаза замечая, как он суетливо оглядывается, то и дело оборачиваясь в сторону гостевой спальни, Хайтам вздыхает и просит подождать. — Не буди их, — говорит, толком и сам не понимая природу своего совета и собственной в нём уверенности. На вскинутые вопросительно брови, подумав, всё же выдаёт более-менее логичный ответ: — Не пугай лишний раз. Если разбудишь, у него не ровен час опять истерика спросонья начнётся. Пускай сам выйдет. На запах кофе оба сейчас прибегут. И действительно. Когда Хайтам разливает по маленьким — из любимого кавехова сервиза — чашечкам четыре крохотные порции ароматного горячего кофе, за спиной слышится тихий скрип двери. Оба — Дилюк за столом в полоборота, Хайтам с горячей туркой в руках, — застывают на месте, вслушиваясь в тихое шлёпанье шагов по паркету. Хайтам замечает за собой вдруг, что он почти не дышит в ожидании. А ещё что он малодушно надеется, что первым к ним выйдет не Кавех — он думал о том, что будет делать теперь с мужем, всю ночь до самого утра, но почему-то теперь, когда шлепки шагов неотвратимо приближаются, он понимает, что едва ли сможет следовать согласно составленному плану. На кухню — спасибо Селестии — выходит Кэйя. Сонно потирая закрытые глаза кулаком, даже не глядя под ноги. Хайтам успевает заметить, какой он худенький — именно так, отчего-то именно это, ласково-трогательное слово просится на ум, «худенький», — в широких коротких шортах и растянутой футболке, успевает скользнуть взглядом — по острым коленкам и локтям, по ключицам в вырезе футболки и спутанным со сна волосам, по припухшему от вчерашних слёз покрасневшему лицу. По аккуратно замотанным, свежим, чуть распустившимся и ослабшим во время сна, бинтам на обеих руках — от запястий и по всему предплечью аж до локтя. Успевает и отворачивается. Во-первых, это личное и смотреть некрасиво, и вообще по-хорошему нужно бы уйти, вот только вход на кухню один, и тот сейчас занят Кэйей. Во-вторых, потому что всё ещё страшно смотреть — и на лицо, и на бинты, и в целом. Хайтам ловит эту мысль за хвост, как утопающий готов поймать самую тонкую соломинку, лишь бы спастись, но мысль непривычно иррациональная и нелогичная, мысль, если так подумать, вообще раньше едва ли пришла бы Хайтаму в голову — какая разница, что принято и не принято, что некрасиво и не делается обычно в культурном обществе, если Хайтаму на общество и его морали чаще всего плевать, — и это противоречие никак не даёт ему выплыть, будто бы соломинка, утопающему назло, прямо у него в руках превращается в многотонный булыжник. Но оборачиваться обратно он всё равно не спешит, потому что за спиной… — Кэйя, — тихо зовёт Дилюк, и шлёпающие шаги стихают. В тишине кухни громко, очень громко звучит испуганный вздох. — Л-люк? Дрожащий голос. Воображение — откуда оно только у Хайтама взялось? — дорисовывает дрожащие руки и удивлённое выражение лица. Болезненный излом бровей с залёгшей между ними морщинкой. Хайтам то ли с ужасом, то ли с непонятной обречённостью понимает, что проклятое воображение рисует у него в голове вместо Кэйи Кавеха — это он, стоит выбить почву у него из-под ног, смотрит оленёнком так испуганно, округляет глаза и заламывает брови. — Кэйя, — повторяет Дилюк, и Хайтам отчасти благодарен ему за то, что он сейчас невольно спасает его от мощнейшей дереализации. — Кай, ты… — Л-люк, ты меня из-звини, я тебе опять доставил неудобства, я всё понимаю. — Переминаясь неловко на месте, шлёпают по паркету босые ноги. — Я помню, что обещал не пить, я… Люк, я правда… мне очень жаль, только не злись! Я честно больше… Скрипят по полу ножки отодвигаемого стула. — Л-люк? — Кай… Шуршит одежда. Громко до неприличия звучит в тишине кухни первый всхлип. Хайтам косится несмело — можно ли? — и ему почти становится неловко от того, как крепко Дилюк прижимает к себе мужа, как гладит его между лопаток и по волосам, как Кэйя обнимает его за шею, цепляется до побелевших костяшек за куртку на его спине и плачет — молча, почти беззвучно роняет слёзы, устроившись подбородком у него на плече. — Поехали домой, Кай, — шепчет Дилюк, и Хайтаму больно от сквозящей в его голосе нежности, потому что он совсем не уверен, что сможет так сам. — Поехали домой. Успокоимся, умоемся и поговорим. Обо всём, что захочешь. Я выслушаю всё-всё-всё. И постараюсь понять, обещаю. Хайтам опять отводит глаза, прячет взгляд в чашке с кофе, встречаясь со своим отражением. Оно смотрит оттуда зыбко и будто бы смеётся над ним.***
Уезжают Рагнвиндры через полчаса. Кэйю, заторможенного и вялого после уже утренней истерики, Дилюк лично, как фарфоровую куколку, переодевает в гостиной, а после обувает в прихожей. Присев на одно колено, застёгивает тщательно молнии на обоих сапогах. Хайтам наблюдает с порога гостиной, как Кэйя, будто бы очнувшись на короткое мгновение, кладёт хрупкую сухую ладонь ему на голову, гладит так же невесомо и нежно, как Дилюк часом ранее гладил его синий полушубок. — Спасибо, — выдыхает одними губами, непонятно к кому обращаясь в итоге — к Дилюку, поймавшему эту ладонь и запечатлевшему на костяшках нежный поцелуй, к терпеливо и молча ждущему Хайтаму или к Кавеху, выглянувшему наконец на шум из спальни. — Я… спасибо. Кавех обнимает его коротко на прощание, Хайтам просто кивает. Дилюк, аккуратно подхватив под локоть, выводит из квартиры, и за ними захлопывается дверь. Хайтам остаётся один на один с мужем и внезапным осознанием того, что все планы и списки как-то подозрительно бесследно выветрились из головы. — Я кофе сварил, — говорит он, и ужасающее чувство собственной неловкости топит его с головой. — Он, правда, остыл, наверное. Будешь? Кавех смотрит на него долгим нечитаемым взглядом и возвращается в комнату. — Мне кофе нельзя сейчас, — доносится из гостиной и, прежде чем Хайтам за доли секунды успевает непривычно для себя самого отчаяться, Кавех продолжает уже тише откуда-то из спальни: — Лучше чай с жасмином и мятой мне завари, пока я душ приму. Хайтам кивает. Вспоминает, что Кави не видит его сейчас, и кричит, изо всех сил стараясь сделать так, чтобы голос его не звучал привычно холодно и строго: — Хорошо. Заливая в фигурном стеклянном чайнике заварку с листиками мяты и цветами жасмина кипятком, он пытается продумать диалог, выстроить хотя бы несколько схем того, как, вероятнее всего, сейчас может сложится их разговор — с чего лучше начать и что на это может, исходя из логики, ответить Кавех, — но схемы упрямо не складываются, а вместо них мозг упрямо подсовывает раз за разом неприметные, ничего не значащие вроде бы слова. «Мне кофе нельзя сейчас». Кофе нельзя. Нельзя… кофе… Когда из спальни выходит Кавех, вытирая влажные волосы пушистым ярко-розовым полотенцем, Хайтам, всё ещё напряженно задумавшийся, окидывает его взглядом мельком, да так и застывает. Вот же Бездна! Кавех в домашних свободных штанах, мягких тапочках и обычной белой футболке, и казалось бы, он такой же, как и всегда — смотрит так же, так же шаркает сонно ногами по паркету, щурится, вздыхает и зевает в кулак, и о вчерашнем не напоминает почти ничего, кроме чуть покрасневших глаз, но Хайтам, должно быть впервые за долгое время действительно на него смотрит. И сказанная вскользь незначительная фраза про кофе встаёт на место, как кусочек пазла. Белая футболка Кавеху слегка мала — она чуть врезается в подмышках и хорошо обтягивает, не скрывая, совсем маленький ещё, неприметный, если не знать, на что смотреть, животик, который можно было бы принять за лёгкую полноту. Шестнадцать недель. И кофе нельзя, ага. Хайтам вспоминает с привычной ему почти дословной точностью подслушанные вечером слова — «Да я раз десять пытался. И намекал, и открыто уже» — и понимает, что действительно дурак, потому что следом за ними память услужливо подкидывает другие: все те намёки, которые он, игнорируя Кавеха, толком и не осмыслял. «Мне скоро в обтягивающих ходить нельзя будет, так что нужно штаны посвободнее купить и комбез, может быть, ещё, Хайтам, слышишь? Кинешь денег на карту, а то у меня до оплаты по заказу нескоро…» «Не, сегодня не смогу, сам заберешь свой костюм из химчистки, мне на приём к десяти, а потом анализы ещё… Я понимаю, что обещал, но твой костюм подождёт, а анализы нет, извини. Извини, если подставляю, но… сам давай, в общем». «А что, с мясом оно? Вообще не хочу, если честно, но мне теперь за двоих есть, так что хрен с ним, давай жаркое своё и салата ещё добавь…» «Тами, извини, я замотался совсем пока детскую разбирал. Там столько сделать ещё нужно… коробки все эти, всё разложить и перемыть… Я знаю, что должен был посуду помыть ещё, но вылетело как-то, не сердись…» Хайтам вспоминает это вот всё и мысленно отвешивает себе затрещину — звонкую, сильную, до воображаемых метафорических звёздочек чтоб, — и что-то такое, видимо, у него даже на лице отображается, потому что Кавех под пристальным взглядом его вдруг из обычного, домашнего и уютного напрягается весь и зажимается. Смотрит, нахмурившись, и как-то разом сникает. — Ты, может, есть хочешь? Или пудинга к чаю? У нас же должен быть, да? — спрашивает его Хайтам, пытаясь неловкость загладить, но, кажется, делает только хуже, потому что Кави бледнеет и как-то нервно, дрожащими руками, вешает на спинке стула полотенце, разглаживая несуществующие складки ткани. — О… а, ты тоже заметил, д-да? — говорит, прикусывая губы, и нервно одёргивает край футболки, оттягивает так, чтобы ткань не обтягивала так явно упругий бугорок над резинкой штанов. — Я действительно слегка поднабрал в последнее время, прости, и знаю, что, может быть, выгляжу для тебя не очень, и вообще… я помню, ты говорил мне больше двигаться и меньше есть сладкого, так что извини. Если тебе… неприятно на меня смотреть, я могу переодеться… И он даже на Хайтама в этот момент не смотрит, пряча глаза за упавшими на лицо пшеничными прядями, и — Хайтама накрывает вдруг осознанием — даже не с ним по сути говорит. Вернее не c Хайтамом, что стоит перед ним — а с тем, воображаемым отчасти, но за время их затяжной ссоры ставшим почти настоящим: с Хайтамом, который каждый день его не слушал и совсем не замечал, который делал замечания по пустякам, а когда стоило поддержать или похвалить, ограничивался скупым кивком, который, в его понимании значил «спасибо», а для Кавеха был физическим доказательством его к нему равнодушия; с Хайтамом, который мог бы обвинить — и обязательно обвинил бы, ослеплённый своим интеллектуальным превосходством, — своего беременного мужа в том, что он растолстел из-за пудинга и лени, а не потому, что уже шестнадцать недель в нём растёт и развивается их общий ребёнок. И Хайтам с удивлением обнаруживает, что после такого открытия держать привычное невозмутимое лицо, которое всегда само собой получалось как-то, неосознанно совсем, теперь почему-то невероятно сложно. Аж скулы сводит от усилий. Словно стоит тебе задуматься над тем, а как же ты так неосознанно можешь дышать, не задыхаясь во сне, как вдруг дышать, как раньше, без подсказки, уже не получается. Кавех тоже читает что-то такое у него на лице, сутулится и — «Да, да, наверное, всё-таки переоденусь» — уже почти сбегает в комнату обратно, когда Хайтам мягко, но настойчиво перехватывает его за запястье. — Не надо, — говорит так, что, кажется, челюсть скрипит от натуги, только бы не прорвалось в голос — ни прежнее, безразлично холодное, ни новое — пугающе непонятное пока. — Не надо, тебе так очень идёт. Очень… мило. И ты не ответил про пудинг. Кавех смотрит на него с непередаваемым ужасом в глубине потемневших глаз. На него и на ладонь, в которой он осторожно, стараясь не сжимать, памятуя о медвежьей своей силе, держит его запястье. — Да, спасибо, — говорит он почти шепотом и сглатывает. — Спасибо за комплимент. Пудинг буду, наверное. И, должно быть, Хайтам причиняет ему натуральный культурный шок, когда в ответ на его слова кивает с лёгкой улыбкой, сползает пальцами с запястья на ладонь и, тихонечко сжав, за руку отводит и усаживает на диван в гостиной. — Выбери пока что-нибудь посмотреть, а я всё приготовлю и принесу. Кавех кивает заторможено, провожает его до кухни глазами, прожигая в спину подозрительным взглядом, но ничего не говорит. По крайней мере пока Хайтам не возвращается обратно с подносом — чай, остывший кофе и креманка с падисаровым пудингом, — и не присаживается на диване рядом с ним. — Ты на работу не опаздываешь? — спрашивает он, и Хайтам бросает взгляд на часы. Уже почти восемь. Опаздывал бы, безбожно опаздывал, если бы не отменил все дела ещё этой ночью. — Я решил поработать из дома, — отвечает, отпивая первый глоток и морщась — холодный кофе та ещё бурда, — но Кавех, наблюдающий за ним краешком глаза, кажется, делает из этого свои, на этот раз уже неправильные, выводы. — О, если ты из-за меня, то не стоило, — тихо говорит он и опять пытается сбежать. Хайтам опять не даёт. Отставив в сторону чашку с мерзким кофе, он осторожно, приобняв за плечо, привлекает Кавеха к себе. Укладывает головой у себя на груди. Кавех в объятиях замирает каменным изваянием — на долгое, мучительно долгое для Хайтама мгновение, как будто бы сразу не осознавая в полной мере, что его не гонят, не отмахиваются и не высказывают, как обычно, — а потом расслабляется; выдыхает с облегчением и, откинувшись свободнее на спинку дивана, утыкается Хайтаму носом в плечо. — Я не из-за тебя, — говорит спешно Хайтам, словно боится, что он сейчас опять попытается уйти, — вернее из-за тебя, но просто потому, что хочу провести с тобой время. Я понял, что мало был с тобой рядом. Кавех не отвечает. Хайтам чувствует плечом, как он тихо и отрывисто как-то дышит, но, принюхавшись, с облегчением не замечает в феромоне ни горечи, ни тоски. Только удивление, не более. — Это из-за Кэйи, да? — спрашивает Кави вдруг, на Хайтама глаза поднимая. — Из-за того, что он… что я… Ты думал, я тоже буду? Что «тоже» не объясняет, но и не нужно в общем-то — и так понимают оба, — и Хайтам тихонько качает головой. — Нет, я не думал, Кави, — говорит. — Ты бы не стал. — А сам ладонью с плеча на бок и на живот, под белой футболкой тёплый и упругий, осторожно сползает, поглаживает кончиками пальцев невесомо почти. — Я виноват просто перед тобой. Перед вами. Очень сильно виноват. Я извиниться хотел за всё. И поговорить. И от того, как под его касаниями вздрагивает, тут же теснее прижимаясь, Кавех, становится не в пример легче — и думать, и дышать, и на самое важное и трудное наконец решиться. — Хорошо, — шепчет Кави, взгляда от его лица не отводя, улыбается — и губами, широко так и искренне, и глазами, распускаясь в уголках едва заметной паутинкой морщинок. И ладонью своей ладонь Хайтама накрывает, к тёплому упругому животу прижимая ближе. — Хорошо, Тами. Поговорим. И добавляет, с улыбкой привычной и знакомыми такими бесятами в глубине вишнёвых своих глаз: — Только потом давай, фильм сначала посмотрим, как раньше. И пудинг. Я пудинг страх как хочу. Хайтам улыбается в ответ, кивает. В макушку пшеничную целует — тоже как раньше: ласково и звонко. Прямо в руки довольному Кавеху креманку с пудингом передаёт. И пока Кави, уже опять живой безмерно, подвижный и радостный, солнечный его мальчик, одной рукой каналы щёлкает, а второй, креманку на коленях устроив, старается ложкой кусочек побольше сразу же отхватить, Хайтам мысленно обещает — себе и ему заодно, — что угодно, хоть весь в мире пудинг, только бы он и дальше так — улыбался и ярким светом будто бы изнутри сам исходил. Абсолютно иррационально и с точки зрения логики абсолютно же невыполнимо обещает, но чувствует, впервые в жизни, что это обещание правильнее самых логичных его решений и планов.