Всё, что осталось
5 августа 2023 г., 16:53
Слизистая восстанавливается очень быстро, так что вечером мама дала раздеть себя полностью. Несмотря на собственное решение, я опять плакала после секса. Она гладила меня по спине. Потом мы сделали это снова. Суббота кончилась.
Воскресенье. Утро. Она разбудила меня поцелуями — мама, в общем-то, сама была во сне, но вот так получилось, что мы обе, почти не просыпаясь... Она ушла по делам, я спала дальше, пока она не пришла на обед. Возмутилась, что я так долго сплю, это было короткое строгое «Ты что, до сих пор спишь?» А потом она легла ко мне — ещё раз за день, получается, два. Потом мы стали обедать и я была несколько взвинчена.
— Когда ты захотела меня? — я спросила.
— Давно.
Она платит высокую мзду за каждое слово о нас или обо мне, не иначе.
— Как давно? — я пыталась по-доброму! Я пыталась, разве нет?
— Слушай, ты хочешь обсудить это?
Ну конечно нет! Зачем ещё люди спрашивают?
— Ты не отвечаешь.
— Я думала, ты довольна уже тем, что это правда.
— Ты сказала давно?
— Именно это я и сказала.
Я не выдержала:
— О, — я опять истерила, какая жалость, — уже тогда, когда я была ребёнком?
Я сжалась. Она всего лишь взяла оливку.
— Мы обе знаем, что это неправда, — холодные глаза.
— Я не знаю.
— Если я отвечу, ты перестанешь говорить такие вещи? — мой кивок. — Думаю, когда ты впервые поцеловала меня.
— Думаешь?
— Мне кажется, да.
— Кажется?
— Я ответила?
Я заткнулась. И я чувствовала, как против своей воли надула губы — я пыталась их разгладить, не получилось.
— Почему тебя так интересует это? — спросила она, откладывая вилку с громким звоном.
— Потому что, мама, — я была очень обижена, надутая, я смотрела на неё исподлобья, — что захотеть свою мать, конечно же, грех. Но захотеть собственного ребёнка — грех ещё больший.
Мне кажется, у неё опять заблестели глаза. Мама сжала салфетку. Потом сказала:
— Это правда. Поэтому я не хочу говорить о... Я уже решилась, — она отпила из бокала. — А почему я не должна была захотеть? Ты моя.
— Вот так просто?
— Послушай, — она положила мне руку на колено; действие, лишённое эротизма. — Мы обе этого хотели, верно? Мы обе решились, — а вот тут эротизм появился, когда она сжала ладонь. Потом её рука соскользнула на внутреннюю сторону. — Я не понимаю тебя.
Моё тело отреагировало на касания. Я переплела наши пальцы, чтобы не чувствовать этого сейчас.
— Я тебя тоже.
— Хорошо... Хорошо, мы поговорим вечером. Я должна идти.
Вечером мы не поговорили. Не о том, что волновало меня. Я только спросила, как ей больше нравится. У неё был такой вид... Она смеряла меня взглядом с ног до головы, размышляя с таким видом... Она знала, что получит все способы, все позы, что угодно, но ей сейчас нужно определиться, скорее для самой себя, как ей нравится больше всего.
— Ртом, — сказала она.
И она получила, что хотела.
Утром понедельника я проснулась раньше неё. Немного понаблюдала. Она так красива... Ещё и эта милая привычка класть сложенные ладони под щеку... Я крепко обняла её, желая получить материнскую — наконец-то — нежность. Я хотела просто полежать с ней, сколько мы сможем урвать... Проснувшись, она стала стягивать с меня сорочку со словами:
— Только быстро.
Я была так удивлена, так растеряна, что ничего не сказала, и я даже сделала всё быстро, как она просила (приказала). Она ушла и я довольно долго лежала, глядя в потолок. Очень грустно и пусто. Решила немного развеяться, выйти из комнаты. Прошлась ко внутреннему двору. Там сидел Дино.
— Привет, Вики, — сказал он. — Мне очень жаль, что ты заболела.
Я улыбнулась ему и тут же почувствовала, как снова треснула губа. Начала вытираться, но стало только хуже — боль и кровь.
— Хей, знаешь, у меня есть мазь, которая может и губам подойти, — сказал он, поднимаясь.
Я продолжала растирать кровь вокруг рта и по подбородку.
— Ты делаешь только хуже, — ангел мягко перехватил мою руку, так заботливо.
Я замерла. Обняла его и повисла на его шее.
— Я очень, очень сильно заболела, — шептала я.
— Извини, что я не приходил к тебе... Мы можем пойти за мазью сейчас, хочешь?
Я закивала, но не сдвинулась с места. Заложило нос. Так грустно и пусто... Увидела маму через плечо Дино. Перестала кивать. Он обернулся.
— Серафим Ребекка? — спросил он.
— Здравствуй, Дино. Я искала тебя, Виктория, а ты здесь.
— Да, мама, — я сделала шаг назад.
— Ты пойдёшь обедать?
А что, если откажусь?
— Да... Да, пойду, — и я поплелась к ней.
Мама крепко взяла меня под руку. На столике уже стояла еда и чашки чая. Мы сели.
— Что у тебя с Дино? — спросила она, подавая мне приборы.
— Ничего.
— О чём вы говорили?
— Ни о чём.
Она поджала губы.
— Ты почти ничего не ешь.
Это было не только сейчас. Я в принципе почти перестала есть — не было аппетита. Вспомнилось, как она с такими же словами травила Йора. Я молчала.
— Ты должна поесть, иначе придётся запихивать в тебя еду.
— Так же, как ты запихиваешь в меня свои пальцы?
Она тяжело вздохнула.
— В последнее время ты стала совсем несносной.
— В последнее время ты стала совсем несносной, — передразнила я, и стала нарочито подмигивать одним глазом, имитируя её нервный тик, очень редко возникавший на её лице. Объяснилась: — ты делаешь так.
Она смотрела на меня холодными глазами — ледяными, я бы сказала. Ничего в её выражении не изменилось, но я увидела тень — только тень — обиды, и этого оказалось достаточно, чтобы я испытала горькое сожаление. Я извинительно улыбнулась, подалась к ней, поджимая голову — кажется, так делают собаки, которых ругают. Если бы у меня был хвост, я бы завиляла им. Если бы я умела поджимать уши, я бы сделала это.
— Прости, прости, — сказала я, утыкаясь в её руку, лежавшую на столе.
Я потом целовала её длиннопалую стопу, я бесконечно извинялась, когда ласкала её, я всё делала нежнее, аккуратнее, осторожнее. И она испытала удовольствие не меньшее, чем за все разы — она всегда так запрокидывала голову, издавала долгие дрожащие стоны и дрожала сама. Она наматывала на руки мои волосы или простыню, она даже могла кусать меня или себя или подушку. Я села рядом, пока она пыталась отдышаться, и поняла, что мои губы опять кровят.
— Тебе так не нравится всё, что мы делаем? — спросила она.
Я фыркнула. Спросила это только после того, как мы занялись сексом — наверное, потому, что если я отвечу нет, она больше не сможет получать желаемое. Какое малодушие.
— Нравится.
Это правда. Мне нравились её стоны, мне нравилось, какой у неё туманящийся благодарный взгляд после каждого оргазма, мне нравились и редкие ласки, обращённые ко мне. Она была так совершенна, так прекрасна, что её существование уже было большим одолжением миру. Наше... сожительство было похоже на счастливое, несмотря на все мои истерики.
— А тебе?
— Нравится, — ответила она. Перевернулась на живот. Постукивала пальцами по моей ключице. Посмотрела на меня. — Ты хочешь спросить, почему, — утверждение. Неужели стала что-то понимать и в моём лице так, как я понимала в её? — Я так долго была одна, — дёрнула плечами, — и ты... Никто так не делал, как ты.
— Спасибо, что сказала, что я хорошо трахаюсь, — я резко закрыла рот, поправилась, — занимаюсь любовью.
— Ладно... Ладно. Дело не в этом. Не только. Мне нужно идти. Я приду пораньше и мы поговорим.
Я кивнула. Делать было нечего. У неё какие-то дела... Тактика, стратегия, слежка за Цитаделью по мере возможностей. Дела школы — тренировки, проходящие мимо меня, потому что я, видите ли, заболела. Что-то ещё. Мальбонте всё не нападал. Были какие-то безуспешные переговоры... Ладно.
Дино занёс мне мазь.
Я опять сидела одна. Что ж, значит, Ребекка всего лишь... Одинокая женщина, которая не нашла лучшего партнёра, чем собственного ребёнка. Как просто. Всего лишь психология. Многие так живут, просто без секса — вот эти дети, которые до старости лет живут с родителем, которые делятся друг с другом всем, которые заботятся друг о друге, которые не заводят никаких других отношений — ведь это распространено. Мы отличаемся только тем, что спим друг с другом. Забавно. Может, мы даже занимаемся сексом вместо всей этой другой близости, которая есть у других, более нормальных, матерей и дочерей.
Мама действительно вернулась пораньше. Мы целовались — такими же поцелуями, какие всегда оказывались прелюдией, всегда возбуждали нас обеих. Она оторвалась от меня и стала вытираться, даже сплюнула один раз.
— Что за гадость у тебя на губах? — спросила она.
— Мазь. Дино принёс. Ты обещала поговорить.
Мама сидела, отвернувшись, и отвернутая же заговорила:
— Ты... Я любила тебя. Мой единственный, долгожданный, вымученный, вымоленный ребёнок, — она сделала полуповорот ко мне, но смотреть не могла — нет, не могла. — Тебе стоило начать ворочаться, даже не плакать, чтобы я подбежала к твоей колыбели. Многие мои надежды были связаны с тобой. Как ты сказала? Прошлое и будущее? Ты была тем же... Я выцепила для тебя самую лучшую школу. Я любила тебя, любила — и я не могу, нет, не могу испытать это снова.
— Даже сейчас?
— Ту любовь — нет. Ты хочешь копаться во всём этом... Ладно. Хорошо. Если бы я любила, могла любить тебя так же, как жизнь назад — мы бы никогда не легли в одну постель. Положим, всё случилось бы иначе. Я не умерла, предположим. У меня был бы твой отец, ты, может, другие дети, может, должность в мэрии — у меня политическое образование, знаешь? — но видишь ли, понимаешь ли, этого ничего нет. Мои воспоминания чёткие и достоверные, но абсолютно пустые. Я не могу испытать ничего из того, о чём я рассказываю тебе. Я только знаю — как дважды два, как теорему Пифагора — что моя любовь к тебе была безгранична. А теперь... Что ж, теперь то, что мы имеем, всё это — это всё, что я могу дать тебе, моя Виктория.
Она, наконец, посмотрела на меня и судорожно вздохнула. Эта откровенность... Особая близость. То, что мы могли разделить — горевание по настоящей, подлинной любви матери и ребёнка — и страшное, болезненное наслаждение любовью искажённой. Поцеловались. Обошлись пальцами из-за мази, чтобы не обжечь её между ног — я выставила руку, опираясь тыльной стороной о своё бедро, а она опускалась на них. Какая-то имитация гетеросекса... Единственного секса, который ей был знаком ранее. У неё был только один мужчина за всю её недолгую жизнь на земле — муж, с которым она венчалась и от которого родила ребёнка — мой отец. И теперь у неё была я — её дочь и её любовница.
Я знала, где-то в темечке было это знание — что может быть иначе, что могло быть по-другому, но я не знала, как этого можно было достичь, что надо было делать, что мы бы делали, если бы не заполняли всё наше взаимодействие половыми актами. Что, к примеру, делает Мими со своим отцом? У них хорошие отношения... Но, к своему ужасу, я ничего не могла представить кроме секса между ними, потому что я не знаю, не знаю, не знаю ничего кроме. Мне стало казаться, это чистое безумие — что все родители спят со своими детьми. Что Фенцио делал это с Дино, что Сатана делал это с Люцифером. Потому что ничего другого не существует, для меня нет. Кто эти блаженные родители? Что они делают? Кто эти блаженные дети? Другие, чем мы с мамой — что есть у них, чего нет у нас?
Хотя я и сказала Мальбонте, что она мне и мать, и любовница — иногда я думала, что она мне не то, и не другое. Что я лишилась этих двух важных людей — в смысле, ролей — слив их воедино в одном человеке. Что я одинока, что я сирота. И в то же время — нет, у меня было всё, всё на свете, заключённое в ней. Я никого и ничего не лишалась. Я испытывала невозможное удовольствие от самого её существования, от её платиновой макушки до этих розовых пяток, которые она так усердно натирала камнем. Я любила каждое её движение, даже те, которые приносили мне боль — когда она опять спрашивала, можно ли ей войти в меня, и я, исступлённая, разрешала, и я видела удовлетворение на её лице от мысли, что она во мне, и это всегда по началу было приятно, но всё равно перетекало в боль — и все на свете её движения, её новую наученность, её новые привычки, её тяжёлое дыхание. Весь мир уменьшился до размеров этой комнатки, я бы даже сказала — до размеров её прекрасного, стройного тела. Вот арктическая шапка белых волос, вот они, два стылых озера глаз, небольшой холмик носа — и так далее, и тому подобное — всё она, она, она.
Горькая мысль, что мы ограблены, что мы разорены, по сравнению с остальными — сильно уступало мысли, что мы, напротив, неоспоримо богаче. Что никто в мире не мог любить другого, как мы любим друг друга. Её вскрики, её стоны — что может быть лучше? Это была всего лишь неделя, даже меньше — но какая же чудесная, замечательная вечность ждёт нас...
— Я хочу жениться на тебе, — сказала я, когда мы лежали, обессиленные.
— Ты знаешь, что это невозможно, — ответила она, тем не менее, с улыбкой.
Я знала.
Она оказалась всего лишь женщиной... А чего я, собственно, ожидала? Её холодность оставалась где-то снаружи, но в моих объятиях она могла чуть ли не плакать от восторга — например, когда я довела её стоя, почти как в первый раз. Не думаю, что дело касалось умелости, мастерства — основное удовольствие заключалось в том, кем мы являлись друг другу... Нет, не в фетишизации инцеста, скорее — в экзальтированной мысли «это моя Ребекка!» (я) и «это моя Виктория!» (мама). В тенистых следах прошлой любви, выслежанной и убитой, распятой именем любви и поданной на трапезу. В обретении друг друга в новом качестве. Мы любовью распяли любовь. Мы дошли до последней агонии. И как сладка была эта агония! Я испытывала абсолютное счастье слияния, целостности — и я видела то же самое в её глазах, в том, как она стала игрива со мной, как она похорошела, расцвела.
Почему это было неправильно, если нам было так хорошо? Моё прежнее страдание происходило не от греховности, а от её молчания — но теперь всё встало на свои места... Теперь она всё объяснила. О, Шепфа, ты всё видишь и ещё не поразил нас молнией! И значит, мы получим всё, что можем отдать друг другу.
Я ещё пару раз видела Ребекку I Холодную (назовём её так) — нет, конечно, она была тем же человеком в постели со мной, а всё же, а всё же — в её естественной среде обитания, когда я выходила за пределы нашего мыльного пузыря. Раздавала приказы, кривила рот, горделиво поднимала подбородок. Я даже пошутила:
— В природе Ребекка — довольно жестока, но в домашних условиях абсолютно безобидное создание, — смеялась я.
Она, конечно, не оценила шутку. Но Ребекка II Горячая опять ластилась ко мне, и мы продолжали крутиться сотый круг нашего персонального рая.
Вечерела пятница. Мы принимали вместе ванну, сидели друг напротив друга, обе в пене. И она вдруг взглянула на меня прямым, не мигающим взглядом, этими своими серыми глазами — нашими, нашими! — и сказала:
— Я люблю тебя.
Я замерла. Потом молча придвинулась к ней — только плескалась вода от моих движений — и легла ей на плечо.
— Завтра... — сказала она. — Завтра мы выдвигаемся в Цитадель. Что-то намечается... Мы обе должны быть там.
Что угодно, что угодно, мама...