«Эрос»
6 июля 2025 г., 15:07
Ноа не сразу сообразил, что было не так в картине перед глазами и под ногами. В картине, путающейся в волосах ветром и касающейся кожи жаром, от былой силы не осталось и следа: бескрайнее и вечно спокойное озеро оставило после себя россыпь упавших с голого неба звёзд. А те, точно рыбёшки, забытые на вдруг случившемся мелководье, беспомощно трепыхались в высокой траве слишком далеко от спасительных, но тающих луж. Крохотные огоньки отзывались пульсирующим блеском точно в такт биения его сердца: турмалиновые друзы вспыхивали потерянными маяками у кромки кобальтово-синих луж, крохотные отблески росы беспомощно чахли под босыми ногами. Блуждая в поисках выхода, Ноа то и дело цеплялся взглядом за какое-нибудь особенно яркое и манящее воспоминание.
То, повинуясь невысказанной воле, растекалось под веками блёклым диафильмом, потрёпанным и плешивым, готовым от малейшего дуновения рассыпаться плёночным прахом и навсегда раствориться в небытии. Смазанные лица неумелых актёров лукаво улыбались, касаясь слуха звонким девичьим смехом или томным бархатом распалённого шёпота. Истории и сюжеты далёкого и постыдного прошлого таяли в опиумном дыму, оставив на распалённой негой коже мириады киноварных оттисков крашеных губ. Времена своего падения в бездну разврата он всегда вспоминал с отвращением, но теперь, когда каждое прикосновение отзывалось волнительной дрожью, когда до слуха доносились собственные умоляющие стоны, а под белыми одеждами расцветали лепестки засосов, собирающиеся аляпистыми бутонами, Ноа не понимал самого себя. Как он мог променять эту терпкую сладость на сухое ничто?
Выныривая из объятий одной из многих опиумных курилен на ослепительно яркий свет воспоминаний прочих, он чувствовал, как бледные щёки загораются июньским соком маковых полей, он спотыкался о воспоминания иные. Крохотные капельки, таящие в себе рабочие будни Молодого Господина Янь. Инфернальный народ в пыточных застенках Стражей называл его просто — Цюнци. Цюнци шёл, гордо расправив плечи, не слыша, не слушая и не понимая шепотков прикованных к стенам тварей. Не то по иронии судьбы, не то по воле паршивой на характер удачи, он с самого детства не различал людских лиц, с трудом угадывал играющие на них эмоции, но вот морды тварей, даже самые очеловеченные, он запоминал в мельчайших деталях.
Прошлое палача было куда ярче и насыщеннее: оно сочилось болью и отчаянием из глаз самой причудливой формы. Нимфы плакали от боли перламутровыми бисеринками, и даже исполненные агонией крики их и мольбы были прекраснее любой песни. Он не задавался вопросом о том, в чём могло быть повинно это прекрасное создание. Удел Молодого Господина Янь — удел Цюнци — чинить боль, одинаково нестерпимую, неутолимую и травящую в душе всякую надежду на помилование или упокоение. В его владения не приводили невинных. Их страдания взращивали в инфернальных душах ужас, дающий плоды и по сей день: пока заклинатели безропотно склонялись под гнётом силы отца, сын прославил имя устами своих пленников. Да так в этом преуспел, что даже крестьяне, возделывающие земли их владений, неграмотные и далёкие от мира самосовершенствующихся, за глаза называли клан Янь линчевателями.
Явственно ощутив горечь чужих страданий на языке, Ноа поспешно устыдился. Пусть он и по сей день не питал к тварям и капли жалости, а всё же времена, когда он так старался заполучить отцовское одобрение, теперь не вызывали ничего, кроме опустошающей холодной зябкости. Содрогнувшись, он побрёл дальше, стараясь больше не глядеть и не рассматривать прошлое, рассыпавшееся под ногами издыхающими рыбёшками. Что-то, навеянное знаниями с утренних чтений Весеннего пика, подсказывало: выбраться отсюда можно, лишь проснувшись, но сколько бы он ни старался, сколько бы ни жмурился до болезненной рези в усталых глазах, а реальность забрать его не торопилась. Не подстёгивали её и хлёсткие пощёчины и бессмысленные щипки, потому Ноа понемногу мирился с мыслью о том, что навеки тут застрял. И мысль эта не пугала ровно до тех пор, пока взгляд его не напоролся на десяток заволочённых непроглядной хмарью воспоминаний.
Тёмно-сизые нити, сотворённые не иначе как из бредового сна, вились клубками, не то защищая случайно попавшие в его разум чужие воспоминания, не то пряча его собственные. Он присел рядом, рассматривая гнущуюся под весом этих наростов траву, коснулся одного, самого крохотного. В мелькнувшем отблеске, показавшемся сквозь тонкую щёлочку, вспыхнула молния, в уши врезался громогласный вой, и Ноа вздрогнул, отпрянул, свалившись на спину, сдирал клочья чёрных лент, а те всё наползали, шипели и резали пальцы. Нити ускользали из-под хватки, заигрывали с ним в напёрстки, пряча то небо, то землю, то воздух в лёгких. Окутывая мороком какое-нибудь не причастное к творящемуся безумию воспоминание, оглушали очередным наваждением и ускользали в высокую траву. Поймав самое нерасторопное, он поспешно смахнул весь сор и на всякий случай зажмурился, ожидая очередной издевательской ловушки.
Под сомкнутыми веками вспыхнул тусклый свет мелькающей в облаках луны, по носу ударил знакомый сонм престарелой сажи, пыли, птичьего помёта и трухи под ногами. Стылый, но ещё не утративший летнего задора ветерок коснулся вымокшей спины. Он пялился в пробитые шестиэтажные полы-потолки, сплёвывал севшую на язык и забравшуюся в растревоженный нос взвесь острой стекловаты и слышал, как за спиной раздаются грузные недовольные шаги. Слышал, как поверженная им тварь тихонько клокочет и скрипит пробитыми насквозь лёгкими. Ему потребовалась всего пара мгновений, чтобы угадать в картине перед глазами не такое уж и далёкое прошлое.
— Ноа? — хотелось было прошептать, обернуться и взглянуть, но непослушное тело, наново переживающее былое, не подчинялось. Невольная улыбка коснулась губ небрежным мазком. Губы приоткрылись и вместо желанного вопроса предложили: — Я спущусь и посмотрю, что это была за тварь. Осмотрись здесь, если что — зови.
Вместо знакомого, обсмакованного со всех сторон ответа демоническим сопрано: «Я помогу, помогу тебе спуститься», вместо последовавшего за ним толчка в спину, Ноа ощутил лишь мягкое касание к груди. Чуть густая тень, ничем не отличимая от сажной взвеси, какой и так задыхался местный воздух, коснулась его слегка, будто бы ненароком, случайно. Будто бы спеша по своим очень важным делам, кто-то проскользнул мимо. Рассыпавшийся на окровавленные лоскуты жилет блеснул турмалиновым заревом и тотчас стих, позволяя инородному холодку беспрепятственно проникнуть в тело.
— Слаб, — шептало эхо неразборчиво не то прямо в голове, не то под сводом прохудившейся крыши старого склада. — Но ещё недостаточно. Как жаль, что нам отведено лишь мгновение, рассвет народился неповторимый, это моё глубокое убеждение, — в голосе его, разорванном и склеенном неумелой рукой в обрывчатую попурри, слышалась знакомая, но ещё не опознанная смешинка, лёгкая тлетворная издёвка. — Всё неповторимое рождается в недостающем мгновении, — шепнул он, шагнув в бездну под ногами.
Старый склад оброс пыльной ветошью, тьма, просочившаяся сквозь прохудившуюся крышу, наползла в глаза, отступив всего на миг. Наваждение схлынуло, возвращая его на луг, залитый кобальтовой синевой в отражении луж. В руках, остервенело сжимающих издохшее воспоминание, осталась только искорка запоздалого осознания: не было никакой служанки Ноа, никто не толкал его в спину, и рухнул он на обагрившиеся от прошлого падения штыри арматур сам. Всё это он выдумал в тот самый миг, когда чужая воля скользнула в его тело и всколыхнула давние, отравленные отчаянием мгновения.
Шаря затравленным взглядом по траве в поисках ускользнувших, не то своих, не то всё же чужих обрывков прошлого, Ноа содрогнулся, заслышав грохочущий в беззвёздных небесах кашель. По коже разлились знобящие объятья промокшего пепла — реальность, заразившись его привычкой появляться некстати, настырно выталкивала на тусклый инфернальный свет его сознание. Реальность пощипывала обмороженные щёки колкой капелью, забиралась в уши кашей из пепла и сажи, недовольно грохотала где-то в небесах раскатами грома. Лишь теперь, содрогаясь под ударами настырной яви, он понял, что было не так с этим местом. Оно было глухо, в нём не было ни запахов, ни вкусов.
Ноа метался загнанным взглядом по кустам, выискивая среди блёклых и издыхающих комет-воспоминаний клубки сизых нитей. А собственный разум, не изменяя привычке портить всё на свете, поддаваться не спешил. Под босыми ногами то и дело сама собой вырастала на вид хилая, а на деле смертельно глубокая лужа, так и норовящая утянуть его в такие подводные, подземные и бессознательные дебри, откуда — это уж он знал наверняка — выхода бы не нашлось никогда.
Ещё пару мгновений назад вполне обозримый и относительно ровный луг взъерепенился: всё чаще Ноа в метаниях своих карабкался на невесть когда выросшие холмы, скатывался по скользкой траве, раздавив парочку неповинных и теперь уж наверняка навеки утраченных воспоминаний. Когда же игра в пятнашки с самим собой ему до крайности опостылела, когда реальность уже дыхнула в затылок раскатом грома, он наконец нашёл.
Пилигрим, глуповато хлопая глазами, наблюдал, как воспоминания крошились в острых маленьких зубках белоснежного котёнка. Тот пялился на него из-под шапки пышной травы чёрными бисеринками глаз и был, казалось, крайне недоволен своим обнаружением. Голодно и жадно проглатывал комки вьющихся нитей и тихонько пятился всё глубже в заросли. Стоило Ноа сделать шаг навстречу, попутно припоминая, где же он видел эту однозначно наглую морду, как та самая морда, взъерошив чуть влажную шерсть, зашипела, нырнув в объятия высокой травы. Ноа рванул следом, пара спорых шагов оборвалась жалобой придавленного мяуканья и неистовым копошением под ногами. Кое-как высвободив котёнка и получив с десяток озлобленных выпадов крохотных коготков, он выдернул из пасти украденные и ещё не сожранные воспоминания, попутно продырявив себе каждый палец об острые зубы.
Паршивца он, конечно, припомнил. Припомнил и обещание спрятать его от матушки, и то, как спешил в свою хижину на отшибе Весеннего пика после той роковой ночи под ветвями старого лавра. Котёнок, лишившись добычи, цапнул его напоследок за попытку приласкать и драпанул назад в траву, неистово порыкивая на своём кошачьем самые гнусные проклятия. Так в неравном бою проиграл не только он, но и пресловутая явь бросила попытки тарабанить по ушам чьим-то кашлем и громыханием дождя. Ноа, не медля ни секунды, поспешно раздавил второе воспоминание.
— Оставь эту чушь для идиота с фломастерами, — со дна глухого колодца хохотнул Сид, вперёд растущей перед глазами картинки забытого вечера. — Если не хочешь, чтобы она об этом узнала, то катись-ка со своими паршивыми ценностями. Собери в кучку проповеди о непорочности и бесчувственности, непрошеные советы, пафос, кислую мину — собери всё это в сраный узелок и проваливай. Завтра же.
В нос ударило запахом краски, оставленной на перепачканной кисточке, высохшего клея и остывающей керамики. Не дожидаясь ответа, Волчонок поднялся, подкинул злосчастную кружку в руках и вновь отправил её в фатальный полёт. Пока Ноа судорожно разгадывал слова и смыслы, та рассыпалась в поблёскивающий песок, покалеченное панно заимело видимую вмятину. Разрезая облака поднявшейся пыли, Сид отсалютовал на прощание перепачканными руками и захлопнул дверь.
Пока Ноа высматривал подсказки по обозримым закуткам убежища под стеклянной крышей, тело, повинуясь воспоминанию, вздрогнуло, поднялось с пола. Пальцы схватили телефон с гневливыми сообщениями от наставницы, а склизкое чувство нарастающей тревоги потихоньку плавило нервы. Всё тело — от кончиков мёрзнущих пальцев до спутанных волос — задыхалось трепетом.
— Вот ведь дрянная штуковина! — брезгливо пробормотал Ноа, выронив злосчастную безделицу на диван и едва ли не отпрыгнув прочь. Вдыхая полной грудью, разминая затёкшие плечи и шею, продолжал он, к чему-то прислушиваясь, поглядывая на дрожащие пальцы: — Кровь не водица, да? Яньское отродье. Слаб, а всё упираешься…
Оглядев пустую комнату, он по-хозяйски обошёл кухонную стойку, словно был здесь не впервые, выудил из-под раковины лейку. Пока та наполнялась водой, Ноа, неспешно переминаясь с ноги на ногу, напевал:
— И лишь звёзды… — тягучим шёпотом лилась незатейливая песенка с губ, едва перебивая шум воды. Тело понемногу мирилось со своей подневольностью, клокотание вскипающей крови в жилах остывало. — И лишь звёзды в безмолвном престоле озаряли мой труд с высоты…
Медленный выдох сквозь зубы выдернул из грудины давящий пузырь собственного бешенства. За окном громыхнуло, в сажной глотке камина ответно ухнуло, догорающие поленья зашипели — всё здесь было до боли родным, понятным и знакомым. Всё, кроме него самого. Заскучав, Ноа упёрся локтями в столешницу, примечая второй вентиль у крана. Покрутил, но тот не поддался, обиженно визгнул, стоило ему дёрнуть посильнее.
— Пока вас лавром венчали, — бормотал Ноа задумчиво, подступаясь к нему, как к диковинной штуковине, и так и эдак. Вентиль поддался, а он, прервавшись на полуслове, воскликнул не то удивлённо, не то обиженно, но до крайности озадаченно и злобно: — Ну и почему в другую сторону? Какая нелепица!
Тонкая струйка воды хлынула сильнее, потеплела, обдавая хмурое лицо густым паром. Ноа наблюдал молча, поджав губы и схмурив брови, точно ребёнок, докопавшийся до постыдно очевидной сути лишь спустя сотню попыток. Досада утекала с лица, уступая место повинной мине. Он, конечно, сообразил, с чего бы вентилю крутиться в другую сторону, нашёл это даже весьма логичным и удобным, но признаваться бы ни за что не стал.
— Пока вас лавром венчали, — напевал он, напряжённо выплёвывая каждый звук, нетерпеливо отмеряя утекающее без пользы время, — меня бичевали кнуты.
Покряхтывая, он выудил заполненную по пластиковое горлышко лейку из раковины и не торопясь вскарабкался по витой лестнице, тихонько вздрагивая и прерывая песенку каким-нибудь красным словцом в сторону говорливого телефона.
Едва он успел оглядеть цветник с озябшими от сквозняков лепестками и пожухлыми, уже скрученными в полумёртвые трубочки листьями, как воспоминание взбеленилось трескучей рябью. Тьма то захлёстывала тусклый мирок его квартирки целиком, оставляя лишь смутный отзвук собственного голоса, то растекалась трусливо по углам. Хватаясь за картинку частями, урывками, пилигрим едва успевал понимать, что перед собой видит.
Вот он неспешно проходится вдоль вазонов и горшков, срывая вдруг одичавшие и вполне живые цветы. И сколько бы он ни смаковал резво меняющиеся мгновения, угадать в них привычные для мира подсолнечного растения не сумел. Отцветший жасмин наливался чернотой, выпуская по хоботку из сердцевин пятиконечных соцветий, обрывал собственные лепестки, спешно и голодно свивал их в тонкие самокрутки и проталкивал в беззубую пасть. Тонкие стебли тихонько потрескивали, вздувались, пропуская сквозь себя налитые соком цецидии к корням.
Вазон с суккулентами и раньше не вызывал в нём восторга гротескным нагромождением непонятных полукамней-полурастений, а теперь и вовсе пробуждал желание скорее отвернуться. Покрытые мелкими морщинками обезвоживания лепестки плелись, клубились и извивались в глубокой каменной чаше, точно суп из пьяных весенних змей. Что-то пугливо плевалось и шипело, стоило ему протянуть руку; впрочем, собственное тело вместо отвращения содрогнулось тихим смешком — наверняка ядовитая струя горьковатого и терпкого сока угодила прямо в рот.
Но всё это померкло за долю мгновения: пилигрим потянулся к морщинистому плоду бергамота, а тот, почуяв неладное, надулся, разглаживая зелёные складки и пуская во все стороны тошнотворно въедливый флёр зловония, зачерпнутый точно из братской могилы скунсов под соусом из стухших яиц.
Пока бессознательное тело под небом инфернального мира готовилось вывернуться наизнанку, умоляя хоть кого-нибудь вмешаться и пробудить его от этого кошмара, тело сознательное, но явно ему не подчиняющееся, планомерно срывало склизкие, колкие, наверняка ядовитые и плотоядные соцветия, листья и стебли. А те не протестовали, сами ластились к пальцам, норовя залезть под повязку на руке, прогрызть корку запёкшейся крови и пустить пару струек свежей.
— Паршивцы, — хохотнул Ноа, любовно разглаживая шипастые стебельки и спихивая явно не согласную на эту авантюру братию в серебристый кисет, выуженный из кармана.
Обернувшись, он досадливо охнул, глядя на пожухлые китайские розы. Самые обыкновенные. Те беззащитно сносили плетистые касания озверелого папоротника к хилым ветвям. Тело обдало холодком, принесённым из выбитого треугольника крыши. Над головой громыхнуло не привычным серебром раскатистой молнии, сверкнуло чистым золотом. В последнее мгновение перед тем, как чуждое разуму видение рассеялось, он уловил, как что-то явственно капает из израненной руки. Вакуум опустошённого сознания поспешил заполниться меморией собственной, запомненной.
Где-то внизу эхом трубил застрявший в диванных подушках телефон, требуя к себе немедленного внимания. Квартира, одного недолгого взгляда на которую хватало, чтобы почувствовать себя постыдно одиноким, ничтожным мышем в лабораторной клетке, теперь душила, точно подобранный не по размеру ворот рубашки. В ответ на мольбы проснуться за переливчатыми треугольниками крыши-обсерватории насмешливо громыхало, быстро и ярко, хором, лаем взбесившегося на весь мир цербера.
— Что происходит? — выдохнул пилигрим, глядя на выбитый треугольник стеклянной сферы, из которого торчала рубашка от пижамы.
Вопрос, оставленный без ответа, вернул в реальность, не в ту, где по телу хлестал бы лидокаиновый дождь и бил по ушам чужой кашель. Вновь луг, поросший высокой и тихой травой, полный слюдяными зеркалами луж. Цветы и плещущиеся в заводях рыбёшки неустанно перемигивались, распуская круги и ломкие линии, не то воображая себя нейронами, не то силясь подать своему владельцу знак. Ответ у них, конечно, был, ровно там, где блёкли огоньки и появлялись бреши на кругах. Там, где воспоминания о Матильде, полуночной поездке в Брагу и данном в алкогольном дурмане согласии ещё теплились, но обещали издохнуть окончательно в самое неподходящее мгновение.
Пилигрим растирал в пальцах истлевшую в пепел скорлупку и ничего не замечал, примерялся взглядом к следующему. Строил догадки, пробовал чёрный, местами сильно искусанный клубок на свет. Сам себе не признавался, но крохотная надежда уже пустила корни в межни некогда глубокого озера его души.
— Может, я и не спятил вовсе? — прошептал он, уже не замечая впивающейся в пальцы вьющейся мерзости мелкого клубка не то нитей, не то червей. — Может, не убивал вас, Мастер? — Горечь покалывала на языке, проваливаясь ядовитым комом рыбы фугу куда-то в глотку и ожидаемо там застревая, раздирая дыхание до хрипа. До так и не случившегося всхлипа.
Пилигрим шумно выдохнул, зажмурился, давя кокон очередного воспоминания в пальцах.
Камин неожиданно погас, сырой ветер прокрался над головой, пробегая по заметённым пылью комнатам, утаскивал в окно жалкие остатки тепла. Рыщущий в поисках полуночного соглядатая взгляд зацепился за соседнее окно — пойманный с поличным лузитанец озадаченно почёсывал затылок деревянным кончиком кисти и старательно делал вид, будто бы и не пялился на него мгновение назад. Собственные губы растянулись улыбкой, и леденящий шёпот заполнил пустую комнату:
— Мальчишка… — бегло пробормотал он, сверля незадачливого художника самым звериным взглядом. — На кого ты так уставился? На меня? На него? — усмехнулся он, отступая в тень.
Образы перед глазами расплывались бликами давно вышедшим из моды боке, пульсировали тусклым отблеском одинокой лампочки в соседнем окне и собирались воедино. И стоило ему угадать увиденное, сложить в единую картину, как два сердца — его собственное, из прошлого, укрытое обуявшей темнотой и смахнутое в это наваждение, его собственное, но уже в настоящем, — взбунтовались в унисон. Первое чеканило ритм громкий и чёткий, метрономом тикающим в ушах, а второе испуганно долбилось по рёбрам молотком в руках вселенского судьи.
— Кто это? — детским любопытством собственные слова проникали в разум, точно клешня дешёвого автомата с игрушками. — Твой друг? — Ноа ясно чувствовал, как что-то инородное блуждало среди обрывков его разума, рассматривало, приценивалось. Тварь искала ответ. Тварь злилась. Послышался утомлённый вздох, Ноа устал играть сам с собой, воркуя под нос: — Разве никто не предупредил тебя, что путаться со Стражами всё равно, что могилу рыть себе при жизни?
Вокруг сокрытой за мольбертом фигуры лузитанца витала всё та же золочёная аура, мелькала светлячками на тонких ниточках орбит, путалась в тёплом свете лампочки под потолком и разгоняла тьму из углов. Пилигриму доводилось созерцать её свечение, и не единожды, но всего раз он стал тому причиной. Совсем недавно, когда рассудок не весть по чьей вине или злому умыслу пошатнулся, в ту самую ночь, пропахшую разочарованием Шень Юань.
— А он тебе, видимо, дорог, — довольно улыбался Ноа, разглаживая напряжение в скулах болезненным нажимом ледяных пальцев. — Вон как постарался, думаешь, теперь к нему не подобраться?
Пилигрим чувствовал всё ясно, живо и даже остро, но объяснить себе этого не мог. Он чувствовал ледяные пальцы под кожей, неторопливые и почти бережные, его словно читали, бегло проскальзывая по страницам души не то взглядом, не то всё же касанием. Тварь искала, и чем глубже проникало её любопытство, тем сильнее дрожали руки, вцепившиеся в штору. В нос ударил тяжёлый запах палёной ткани.
Разум, застрявший в прошлом, не желал признать, что он лишь наблюдатель случившегося, всё рвался, силился предостеречь. Вопил проклятия, велел ничего не подозревающему лузитанцу бежать прочь, но разбивался о хищную улыбку на собственных губах. Ноа отдёрнул руку и вытер пальцы о штаны, шепча себе под нос:
— Смею заметить, ты слишком глуп для того, кто прожил так долго, — хмыкнул он, разглядывая едва заметную проплешину на шторе, точный оттиск его ладони пропускал сквозь себя тусклый свет фонарей в отблесках разыгравшегося ливня. — Показывать не обязательно, Молодой Господин Янь, иногда достаточно и сопротивления.
В три широких шага Ноа преодолел сокрытую во мраке комнату и выскользнул вон. Слетел по лестничным пролётам смертоносным ураганом. Едва успела закрыться за ним тяжеловесная дверь парадного входа, как фигура его уже сокрылась во тьме другого.
Скрипнула незапертая дверь, по вздутому линолеуму поплёлся вымокший в дожде сквозняк, запутался в пожелтелых от курева шторах и, хлопнув оконной рамой напоследок, растворился в разыгравшейся буре за стенами. Ноа шагнул вперёд по узкому коридору, заглянул в тесную кухоньку, удивительно чистую для разгильдяйского норова её хозяина. Глянул мельком в пахнущую зачатками плесени ванную, не просыхающую от сырости, с блёклым сияжем персиков в сливках явно женского не то геля для душа, не то шампуня.
Он появился, наконец, чуть намоченный дождём, ещё в тени у самого порога спальни. Теперь пилигрим уловил, распробовал эту странную помесь хвои и персиков, какой разило от лузитанца на той проклятой всеми богами и демонами смотровой площадке. Хотел было даже триумфально хмыкнуть, но тело ему не принадлежало. От стен разило скипидаром, заваренным на ацетоне, тяжёлые нотки хвои смешивались с льняным маслом, оседая на языке тонкой, прогорклой плёнкой. Воздух в спальне, казалось, даже не вибрировал от дыхания, стоял монолитом, медленно закручивающим в виски тупые ржавые гвозди.
— Epá, ты как сюда влез? — удивлённо хлопая выгоревшими на кончиках ресницами, буркнул Леви Дакоста. Глаза его, непонятного цвета, замешанные на оливковой зелени, солнечных закатах и разбавленном кофе, ещё не тронула тревога наивного мыша, попавшего в лапы проворного кота. — Краской надышался, что ли… — пробурчал он, не слишком-то и опасаясь гостя, до того умело притворяющегося недвижимой статуей, что того и гляди обрастёт местной пылью.
Лузитанец чуть пощурил во тьму оба глаза по очереди, не то прицениваясь к перспективе художественной, не то к перспективе быть убитым в собственной квартире. Впрочем, не отыскав в знакомом и привычно молчаливом соседе никакой угрозы, он только улыбнулся как-то надтреснуто, до того фальшиво, что, казалось, почти по-настоящему, почти искренне, и уставился в пустой холст.
Впервые пилигрим видел его лицо так отчётливо. Сорванная вуаль забвенного морока показала тонкие морщинки в уголках осоловелых глаз, припухшие обветренные губы и наверняка колючую щетину, обрамляющую скулы и подбородок, сползшую по шее к адамову яблоку парой не сбритых волосков. Лузитанец казался потерянным, не то готовым вот-вот провалиться в дрёму, не то только вывалившимся из неё. Каким он уж точно не выглядел и даже не пытался казаться, — к сожалению пилигрима, — так это обеспокоенным. Тонкие нити золотой ауры, витающие по своим причудливым орбитам вокруг Леви, путающиеся в его кучерявых волосах, были, пожалуй, единственным ясным доказательством того, что жить этому мальчишке осталось недолго.
Даже сквозь чужие желания, гнетущие его разум, сквозь вину и сожаление за то, что уже случилось и не случилось одновременно, Ноа хотелось только брезгливо фыркнуть. Слишком уж беспечен этот португальский народец.
— Теперь вспомнил, — послышался голос прямо в голове, из головы; он ясно чувствовал, как шевелятся губы и ворочается во рту язык, и только так принял его за свой собственный — слишком уж насмешлив был тон. — Мальчишка из лазарета, мальчишка из лавки… — Ноа коснулся синего жилета на придверной вешалке, заваленной вещами и пылью ничуть не меньше, чем вся эта убогая квартирка.
Леви не расслышал, слишком уж увлекал его внимание то пустой холст, то холст отрисованный, отставленный на просушку к кровати. Даже неожиданное, почти невозможное ни в одной из параллельных вселенных появление пилигрима на пороге его, казалось, ничуть не волновало.
— Это самая гадкая часть, — на выдохе без единой улыбки признался лузитанец, кивая на пустой холст. Не нашлось в нём этой поздней ночью у порога раннего утра привычной бравады, широкой улыбки и ослепительного блеска в глазах. Такой Леви Дакоста был для пилигрима едва ли не открытием века. — Не видеть, я имею в виду. В такие моменты задаёшься вопросом: я пишу или только умею писать?
Припомнив, а может, убедившись, что гость его никакое не привидение из раздавленного тюбика краски, а вполне себе живой и вопросительно глядящий на него человек, Леви чуть дёрнул уголками губ. Едва-едва, пытаясь подстегнуть привычку улыбаться, но она, к несчастью, взяла до конца дня отгул. Собственный же рот молчал, и пилигрим за это был даже благодарен. Не ясно, правда, кому: собственному безумию или всё же проворной твари, овладевшей его разумом. На всякий случай он сомневался во всём. А Леви не унимался, словно бы невзначай оглядывал собственное убранство, не замечал витающих вокруг него огоньков формации и всё чаще задерживал на госте явно лишний и неуместный, вдумчивый и до не уютности пристальный взгляд.
— Мой отец пишет, — продолжил Леви, наскоро стерев краску с замаранной кисти и бросив её дротиком в общую замызганную банку у мольберта. — Чем-то ты мне его напоминаешь, вот забавно, да? Я его, конечно, давно не видел, но с детства помню этот взгляд.
Смахнув с ресниц морок неслучившейся дрёмы, Леви устроил локти на протёртых коленях джинсов, попутно придавив один не слишком юркий лепесток формации, раскрыл вечно чем-то перепачканные ладони и, умостив в них вновь хамоватую морду, пялился уже неприкрыто. Казалось, его не интересовала в это мгновение ни учтивость, ни смущение Ноа, только глаза. Сегодня необычайно яркие, почти обычные, карие, жаль только, в темноте прихожей того было не разглядеть. В повисшей тишине комнаты пилигрим расслышал мерное тиканье часов на запястье лузитанца и такое же мерное биение глупого сердца.
— У тебя он, вне всяких сомнений, чуть другой, холодный, немного даже зловещий… — улыбнулся он и тут же поправился, выдернув руки из-под лица и вскинув ладони в примирительном жесте: — Совсем немного, не сердись, а то затылок у меня ещё с прошлого раза трещит.
Сочтя молчаливое равнодушие пилигрима за одобрение, невесть как подогнав его явно напряжённую фигуру с чуть хищной улыбкой в рамки, где ему не следует беспокоиться за свою жизнь, он тихонько хохотал.
— Хотя сейчас и не вспомнить, велика ли разница. Сложно считать зловещим улыбчивого сэра с заляпанными краской лацканами пиджака и в берете, тем более когда он твой отец, — виновато разведя руки и скорчив смешливую мину, всё болтал и болтал Леви, не умея заткнуться то ли от страха услышать тишину, то ли всё же от подступающего волнения: — Самый карикатурный художник, но взгляд… Не представляю, что вы там видите. А я вот… Кажется, не пишу, а просто умею… — без доли горечи прошептал он, отлепив от Ноа своё пристальное любопытство, слепо пялясь на белый холст. Резко выдохнув, он хлопнул себя по щекам, каким-то чудом натянул на лицо улыбку и предложил, словно лишь теперь окончательно проснулся: — Может, выпьешь кофе? Он, правда, растворимый. У меня кроме него ни черта и нет.
Ноа не ответил, протиснувшись в комнатку, пустил по протёртому линолеуму глухую капель дождя. По-хозяйски сдвинул лузитанца с пути и огляделся. Воспоминание текло непрерывной рекой, спокойной и безжалостной. Ему не требовалось видеть творящееся в нём, дребезг взволнованной сирены охотно высвечивал чужие мысли, поселившиеся в его голове. А мысли те не обещали для лузитанца ни одного благополучного исхода.
Мысли те перестукивали звеньями старых просаленных чёток, перебирая варианты: убить на месте? Приволочь в свою квартиру? Распять прямо над входом в пресловутый офис? Или потерпеть, поиграть и дождаться той, кто наверняка явится, стоит ему коснуться этого лузитанского мальчишки, и разорвать у неё на глазах? Впрочем, мысли перемежались шустрее, чем карты в руках умелого шулера, — половины пилигрим и разобрать не успел, как их отбраковали. И чем дальше те уносились, тем чаще вспыхивали куда более разрушительные последствия смерти одного лузитанского проходимца.
А Леви тем временем лучезарно улыбался, глядя добродушно на своего будущего убийцу. Улыбался как-то даже похотливо, отчего пилигрим временами невольно соглашался с чужими идеями в своей голове. Леви хлопотал, скидывая с заваленного кресла комом свалявшиеся вещи, приглашал сесть. Замялся, поймал своё отражение в двери распахнутого настежь шкафа, густо покраснел, стаскивая с себя чужой обличительный свитер. Лишь теперь пилигрим угадал в нём свой собственный, да так взбеленился, что едва не вывалился из воспоминания. А то охотно треснуло тонкой рябью белого шума.
— Джин не предлагаю, — торопливо обернулся он, стыдливо запинывая собранные вещи на нижнюю полку. Словно бы желая отвлечь его внимание от поселившегося в квартире хаоса, сорвал с подоконника приклеенную сахаром кружку, нервно постукивая по ней пальцем в ожидании ответа. — Выбор у меня небольшой: кофе и вода.
Замерев в ожидании ответа, Леви Дакоста беспомощно топтался на месте, пока рассевшийся в предложенном кресле Ноа без малейшего стеснения или хотя бы снисходительности рассматривал внутреннее убранство квартирки португальского художника.
Двуспальная кровать в комканых простынях, промятый точно посередине матрас и вывалившийся из пододеяльника край лоскутного стёганого одеяла. В простецких деревянных рамах, не обработанных даже маслом, красовалась картинная вышивка: аккуратная, филигранная. Ниточка за ниточкой, изгиб за изгибом вырисовывался апельсиновый сад, зажатый серым забором. На другой: черноглазая канарейка в скарлатной кроне азалии. Пляшущая виру парочка: девушка в объёмной красной юбке, вздымающейся от ветра, с широким пояском и плетёным фартуком; и мальчишка, в мгновении от того, чтобы поймать её за талию, в чёрном костюме на белой рубахе.
— Это моей ба, — сдаваясь вместе со своей неряшливостью на милость незваного гостя, проговорил Леви Дакоста, разглаживая пальцами бонклип-браслет часов. — Она вышивает, — пояснил он, хлебнув побольше воздуха, с охотой и намерением рассказать пару занятных историй, но Ноа перевёл взгляд дальше.
Картины же его собственные томились по углам пыльными безделицами, как попало притулившись друг к другу, вставшие в два ряда меж стеной и распахнутым шкафом, запрятанные за разваливающееся кресло или стопки кое-как обвязанных лентами книг. С одной выглядывал экспрессионистский густо-малиновый сосок на фоне жёлтой кожи. С другой какая-то абстракция, блёкло-синяя, точно фотография куска облупившейся стены старого подъезда. Кое-где виднелась только подпись. Картины обрастали забытыми на них носками, скинутыми трусами и пылью. Лишь одной удалось избежать этой участи и выделиться из кучи прочих ясным смыслом — девушка в белоснежном хитоне с мольбой на загорелом личике стояла на коленях перед статуей Зевса.
«Агапэ», — не успел подумать пилигрим, как Леви, не то устав ждать, не то устыдившись собственного творения, ухватил его научено за рукав чуть промокшего костюма и поволок на кухню.
— Я покажу, всё тебе покажу, только позже, — пообещал он, растягивая губы в широкой улыбке, явно нарываясь на привычный острый взгляд. — Но для начала кофе или всё же воды?
Лузитанец торопливо распахивал ящики, выуживал на тусклый свет банку дешёвого кофе, попутно уронив пачку какой-то приправы. Копчёная паприка, — угадал Ноа по запаху, пока тот зачем-то смахнул её рукавом на пол, засунул кружку в холодильник, чуть подумал, опомнился и включил пустой чайник. Леви то и дело оглядывался, ожидая хоть какого-то ответа, и заметно расслабился, получив утвердительный кивок.
Воспоминание затрещало, покрылось рябью белого шума, а стоило наваждению схлынуть, как он уже кривился от паршивого вкуса кофе с явным послевкусием горелого пластика, пока лузитанец отхлёбывал из своей кружки то же варево с виноватой улыбкой. Заметив, что угощение гостю пришлось не по вкусу, он резко выдохнул, и по чуть покрывшейся испариной скуле было видно: он так и не получил от своего ночного визитёра ни единого слова.
Отставив свою кружку и отняв из-под носа пилигрима его, Леви ухватил его за ещё влажную пуговицу на рукаве и потащил назад в комнату. Хотя за ту недолгую отлучку от уже случившейся реальности чужие мысли в его разуме явно повеселели, теперь Ноа шёл сам с нескрываемым интересом. Ему что-то рассказывали, шутили, но собственному разуму было тесно в голове: то вновь накатывал белый шум, разбирая мир по пазлам, то чужие мысли рьяно толкались и шумели, как пьяницы в забитом до отказа баре. Пилигрим готов был сойти с ума, пока не услышал собственный голос:
— Леблан, — повторял он удивлённо, растягивая каждый слог, точно глуповатый иностранец, спросивший дорогу и не понявший ничего, кроме названия знакомой улицы. — Леблан, — звучало жалобным скрежетом разочарование. — Может, совпадение, может, судьба, кто знает, — улыбался Ноа ласково, глядя на перекошенное непониманием лицо Леви. Аура, витающая по комнате тонкими паутинками и полупрозрачными лепестками, погасла, как по щелчку невидимого выключателя. — Твоя взяла, яньское отродье, пусть Леблан живёт, — проворковал он, опуская взгляд.
И что-то в этот миг в душе пилигрима развалилось, как плохо сложенная башенка дженги. Впервые, казалось, за почти тысячу лет он испытал облегчение. Он держал в руках одну из старых картин, ту самую, с малиновым соском на жёлтом теле женщины явно преувеличенных форм палеолитической Венеры. Ноа поглаживал кончиком пальца скромную подпись в углу и слушал лепет лузитанца:
— У maman был какой-то страшный пунктик, но мне так и не рассказали, в чём его суть. Но так уж вышло, что по воле maman я Леви, а по всему остальному Антониу Леблан Дакоста. Кажется, ей пришлось не по душе, что papa отказался взять её фамилию… — задумчиво бормотал он, смахивая въевшуюся пыль с углов картины. — Или дело было в имени…
В груди клубился чужой интерес, покалывал рёбра и вырывался разочарованными вздохами — лишь теперь пилигрим убедился, что не спятил. Убедился, что он не пил никакого зелья неудачливого доктора Джекила и не его персональный мистер Хайд сидит в кресле лузитанца. Пилигрим понял: это Тень, и сколько бы она ни старалась, как бы сильно ни хотела, а всё равно не понимает ни словечка из того, что говорил Леви Дакоста. Он огляделся, заметил охотно выплёскивающего всю свою подноготную художника, а губы по воле чужого разума расплылись в теплеющей улыбке. Отыскав замызганную палитру в ворохе белья на кровати, он выдавил какой-то густо-синей и страшно вонючей краски и, обмакнув в неё кисть, подошёл к пустому холсту. Выговаривая каждый иероглиф, Ноа вырисовывал крючки, завитки и линии на смазанном холсте:
— Янь, — щёлкнув ногтем по первому, он обернулся к Леви; тот, впрочем, приглашения не ждал, подступившись вплотную и непростительно тесно, рассматривал каждую линию.
— Янь, — повторил тот, серым попугаем жако выжидающе уставившись на него. Пилигрим уловил, как в глазах лузитанца мелькнуло сначала понимание, а потом и лёгкая, укушенная за хвост обида.
Посмаковав и прислушавшись, Ноа довольно кивнул, растягивая бледные губы в чеширской улыбке. Рядом с первым иероглифом добавилось ещё две кучки заковыристых штрихов:
— Кэсин, — пояснил он и, услышав лузитанское скрипучее эхо, не глядя протянул ему палитру с кистью. Та прокатилась по когда-то белому пластику с рук лузитанца и шлёпнулась на пол незамеченной.
— Это твоё имя? Не Ноа? — уточнил Леви уже совершенно обиженно, и даже тени всё стало ясно.
Ноа покачал головой и, наслаждаясь маленькой пакостью, встрепенулся. Хлопотливой домохозяйкой, отирающей перепачканные руки о чужое одеяло, он выискал под ногами кисть и, всучив ту в руки Леви Дакоста уже основательно, уселся в кресло, кивком приказывая повторить.
— К чему такая злоба? — тихо усмехнулся Ноа, изредка поглядывая на свои дрожащие руки, наблюдал, как лузитанец безропотно повторяет каждый штрих. Тот долго всматривался в закорючки и выверенные линии, махал кончиком кисточки в паре миллиметров от холста, примеряясь, не зная, как подступиться и с чего начать. — Это ведь со всех сторон честно: ты узнал его имя, я поделился твоим…
В тишине чужих мыслей, витающих в собственной голове, пилигрим больше не мог смотреть на этого приставучего художника никак иначе, только с жалостью и чистейшим раскаянием. Вердикт был вынесен и припечатан его собственным именем, вырвавшимся наконец из закостенелого пузыря. Надёжно спрятанное от самого себя прошлое рухнуло на него безудержным потоком из прорванной плотины. Оно замыливало образы, подменяло детали и утягивало его на самое дно не весть какого уже по счёту круга ада.
Пилигрим не из прихоти отрёкся от имени, оборвав с семьёй все связи, как наверняка думалось Синчэну. Когда-то он, повинуясь наивной глупости, верил: пусть его растили не как сына, но как наследника великого рода, и была в этом своя причудливая и исковерканная любовь. Правда, уверившая его в обратном, пришла слишком поздно, заявилась на порог дома под руку со смертью, перевернула всё с ног на голову, уволокла вместе с надеждами и оправданиями ещё и безвинные жизни.
Правда рухнула на плечи неподъёмным грузом и вспорола душу, навеки оставив уродливый шрам на его груди. Не наследник — всего лишь инструмент чужой власти, безликий чёрный камешек партии вэйци. Не сын — всего лишь мелкое неудобство, первая неудача. В свою последнюю ночь Молодой Господин Янь потерял ненавистную жену, вереницу верных слуг и последнюю попытку полюбить.
«Никогда больше», — зарёкся он, глядя в землисто-серое лицо мальчика в удушливых объятиях жены. Её истерика и по сей день порой будила его звоном проклятий в ушах. Он безмолвно согласился верно и преданно, безропотно служить Шень Юань — так было проще. Она не похожа на отца — она не приказала бы ему жениться ради личной выгоды и терпеть чужака в собственном доме, не повелела бы зачать ребёнка и не отняла бы жизнь за непокорность. Шень Юань потребовала клятву верности и не отдала ни одного приказа.
Он добровольно отрёкся от чувств, от людей, так и норовящих умереть раньше времени. Болеть отчаянием от очередной и не последней потери никому бы не пришлось по вкусу. И вот все старания, лишения и решения, веками культивируемые в душе, осыпались сизым пеплом из воспоминания.
Локомотив «Никогда больше» на каждой станции прожитых лет цеплял к себе ещё один вагон-окончание. Никогда больше не пытаться любить — был первым. Названый сын, рождённый ему из чистой женской злобы, из ненависти разбитого сердца и неоправданных ожиданий, преподал ему самый болезненный урок.
В те далёкие времена Молодой Господин Янь только учился перечить отцу не словом, но делом. Тогда он покорился его желанию, без уговоров и перебранок женился на не женщине даже — на совсем ещё девчонке. Ей и шестнадцати не исполнилось, как думалось ему сейчас. В те далёкие времена Молодой Господин Янь теплил наивную надежду, что этого будет достаточно.
Девчонка по глупости своей посмела сначала не расторгнуть помолвку, как он просил в тайных письмах к ней, а после умудрилась ещё и влюбиться. Впрочем, любовь её длилась недолго, Молодой Господин Янь выкорчёвывал тепло из её глаз и сводил до болезненной бледности румяный жар на щеках несколько лет кряду. Делал он это с такой прытью и жаждой, падая в самую густую грязь разврата светского мира, что воспоминания из опиумных курилен теперь казались лишь невнятным детским лепетом. Она, конечно, это видела, слышала и понимала, поначалу даже принимала с какой-то толикой надежды, на то, видимо, что он остепенится.
Надеялась она напрасно и скоро это поняла. А стоило понять, как облик её переменился, она всё ещё смотрела, теперь жадно, подпитывая горькую злобу в собственной душе. Её больше не тащили силком, она являлась сама, выискивала в каждом его жесте повод ударить в ответ. Молодой Господин Янь никогда не прикасался к жене, он попросту её не замечал. Тогда, на супружеском ложе, устланном обнажёнными телами мужчин и женщин, из её замаранной любви и проросла острая и плетистая ненависть. Плодом её ненависти, по иронии судьбы, стал сын; пилигрим и сейчас понятия не имел, как ей это удалось, знал лишь, что сын был не его. И стоило ему родиться, как они больше не были друг другу мужем и женой, только сообщниками.
Теперь, с тяжёлым камнем отвращения в желудке, он увидел, где же и когда родилась эта привычка действовать нахрапом, из чувств и необдуманно, а после виниться и быть рядом, вымаливая прощение. Молодой Господин Янь ясно представлял, что ждёт её и сына за подобную выходку, и пусть по-прежнему он ненавидел жену, но допустить смерти невинной души уже не мог. Правда, конечно, вскрылась слишком рано, чтобы мальчик успел вырасти и получить неприкосновенный титул, и слишком поздно, чтобы Молодой Господин Янь не успел к нему привязаться.
С тех пор время ускользало незаметно, а за окном его жизни мелькали вывески станций: «Не задавать вопросов», «Не воспринимать всерьёз», «Не привязываться». Самой долгой из них была совсем уж раздолбанная и одинокая, он остановился там, скрепя сердце и глядя на цепляющийся вагон сквозь пальцы, — «Никогда больше не быть пешкой в чужих играх».
Вынырнув из чёрт его знает какого уровня сознания, а может, всё же персонального круга ада, с тяжёлым вдохом, пилигрим с удивлением нашёл себя всё ещё в воспоминании, стоящим под зонтом лузитанца. Тот с нескрываемым удивлением поглядывал на него: босоногого, ребячливо хлюпающего растопыренными пальцами по луже, скопившейся у двери в знакомую парадную, но молчал. Затягивался промокшей сигаретиной, наблюдая, как его раздутые ноздри втягивали запах с размякшего, пропахшего табаком, мокрым шёлком и персиком комикса. Лузитанец наконец распознал в пилигриме не то не свойственную ему придурь, не то угрозу собственной жизни. Впрочем, драпать куда подальше, спасая жизнь постыдным бегством, он, казалось, не торопился, только одарил Ноа прогорклым выдохом табачного дыма и окатил ширящейся улыбкой:
— Забавно, правда? Он снова у меня, — растекаясь в сволочистой беспардонности и с какой-то противной жадностью рассматривая его лицо, хрипло бормотал Леви сквозь очередную затяжку уже тлеющей у самого фильтра сигареты. Лузитанец глянул на потухшую витрину магазинчика в их колодезном дворе, заметил, как за ней тусклым пульсом мигают лампочки холодильников с напитками, и совсем уж тоскливо, нехотя признался: — Мне правда пора спешить, — уставился на него так жалобно, словно надеясь, что Ноа вдруг заговорит впервые за вечер, заговорит понятно, махнёт на его затею небрежною рукой и утащит пьянствовать по кабакам, но тот молчал, зверел душой и взглядом.
— Надеяться не смею, но, может, ты согласишься как-нибудь поболтать? — ослеплённый полным отсутствием инстинкта самосохранения, выпалил лузитанец торопливо, стряхивая с синего жилета на груди крупные капли дождя. Глянул искоса на Ноа, проверяя не то реакцию, не то не умея оторваться от престранного действа с обнюхиванием его рисунка, и продолжил: — Не хочу… Ну, понимаешь… Проблем с тобой и Белоснежкой, и вашими… — скомканно пробормотал он и тут же вспыхнул, прикусив язык, поправился: — Нет! То есть да… Проблем я и впрямь не хочу, их и так полно…
Леви всё болтал и болтал, как мальчишка на первом свидании с проституткой. Ноа темнел лицом привычно за их недолгое знакомство. Непривычным было лишь то, как он жадно прижал развёрнутый лист к лицу. Витающий вокруг Леви ореол формации, оставленной на нём Шень Юань, не успел вспыхнуть снова. Мысль лузитанца так и не сумела оформиться во что-то связное. Ноа схватил его за грудки вымокшего жилета и дёрнул во тьму парадной. Зонт сломал пару спиц о распахнувшуюся дверь, упал на утопающую под шквалом ливня брусчатку и поплыл по ручью в забитую ливнёвку. Дверь с визжащим скрипом погнутых петель и треснувшего дерева ухнула за их спинами, отрезая последний свет.
Неудачливый художник не успел даже испугаться, как оказался на пыльном и замызганном чужими следами полу, прибитый намертво, с рукой на слишком болтливом рту. Ноа заговорил, точнее, Тень, нараспев шипя что-то нечленораздельное, даже близко неузнаваемое, а пилигрим лишь беспомощно наблюдал, как по рукам лузитанца зазмеились толстые канатные верёвки, сплетённые, казалось, из самой шерсти тьмы. Глаза его, сначала испуганные, мечущиеся в поисках не то помощи, не то чего поувесистее, сникли, почти потухли. Веки сомкнулись с тяжестью; Леви пытался противиться, это было видно по напряжённым бровям, трепещущим ресницам, но слова инфернального наречия заполняли всё вокруг.
— Почти удалось, да, Младший Янь, тебе почти удалось, — сухим грохочущим эхом расхохотался Ноа, отшатнувшись от бессознательного тела. — Почти. Помнишь, что я говорил про недостающее мгновение? — кряхтел он, поднимая Леви с пола за шкирку и волосы по ступеням, как мешок с бесполезным хламом. — Иногда они случаются ещё и лишними.