Хроники Иномирья

Горячая работа
NC-17
В процессе
325
9
Filimaris бета
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 352 страницы, 191 790 слов, 28 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
325 Нравится 185 Отзывы 195 В сборник

«Агапэ»

Настройки
      Незапертая дверь врезалась в стену, разнося по квартире скрипучее брюзжание старых заклёпок. Крупицы серо-голубого изразца метались по ёлочному паркету от сквозняков и противно липли к босым ногам, собирались барханами пыли по углам и высвечивали рваную паутину под потолком. Перекинутый через плечо лузитанец, пересчитав страдальческим затылком пять лестничных пролётов, так и не проснулся. Ноа шагнул в хламную сокровищницу, названную Шень Юань всего лишь кладовкой, беглым взглядом выцепил из мрака лоскутные пятна покрывал — скомканных и разбросанных по углам. О чём-то неразборчиво хмыкнул, подтягивая сползающего с плеча Леви пальцами за курчавый затылок. Повешенные под потолком склянки потревоженно звякнули над головой рисинками, бисеринками и бесплодными семенами.       Не успев толком распробовать разбитой губой вкуса мраморной мозаики на полу, Леви был нахально затолкан за массивную раму зеркала под лоскутным покрывалом. Похватав с пола пару беспризорных пыльных тряпок, Ноа впихнул лузитанца в темень между глухой стеной и рамой, прикрыв чуть торчащие ноги в кедах. Тень, явно не удовлетворённая таким сокрытием своего преступления, неуверенно подёргала за тряпицу на зеркале, будто бы прикидывая, заподозрит ли хозяин случившиеся перемены.       Та сорвалась, обнажая тусклое и потемневшее отражение комнаты и единственное светлое пятно — лицо Ноа. Пилигриму хотелось бы отпрянуть, зажмуриться, но тело подалось вперёд, вглядывалось жадно и голодно, подступалось к нахальной физиономии и так и эдак, будто примеряя дорогой костюм. Пугало, хотя, сказать по правде, больше раздражало пилигрима то, как ярко и живо блестели его собственные глаза. Глубокие, медово-карие, словно захватившая его тварь отыскала давно забытый и потерянный во тьме выключатель, зажигая присущий всему человеческому огонёк в глазах. Теперь он выглядел совсем обыкновенным, казался живым, мыслящим и не безразличным ко всему вокруг.       Пилигрим хотел бы удивиться тому, как быстро и бесповоротно меняет человека взгляд, но мысли его метались лишь вокруг судьбы, запрятанной за зеркалом. Разом вспыхнул и недавний разговор с братом: связь этого лузитанского проходимца с французской ведьмой эпохи колонизации Нового Света казалась ему невозможной. А вот связь той же ведьмы с бесстыдным оккупантом его тушки теперь была очевидна. И понимание это, грохнувшееся на голову роялем из немого комичного кино, едва не выдавило из пилигрима душу. Ему больше не хотелось проверять, погубил ли он свою наставницу, или совершила это Тень, кем была эта Тень, выяснять тоже не хотелось. Дельце, приведшее его в этот тошнотворно-яркий, приторный и пропахший атлантической жижей городок, всё громче смердело чем-то, обещающим лишь мороку и стреляющую боль в заднице.       Подковёрные игры во все времена утомляли его одинаково. Одинаково сильно — до свербящей злобы в сердце и стёсанных под корень зубов. Пилигрим с охотой поверил, что наставница ввязалась в какую-нибудь пакость, к которой он сам отношения иметь не желал, а потому с грохотом захлопнул очередной том его злоключений. Чувство надвигающейся катастрофы сипело в ухо ледяным дыханием, царапало сухим и расхлябанным пером по шероховатой бумаге, начиная том новый.       Коснувшись мутной, местами запачканной кровью глади обнажённого зеркала, Ноа улыбнулся, стоило тому пойти ртутными волнами. Из-за неведомо какой и чьей границы мира показались сначала оплетённые тенями ноги, пожранные огнём: кое-где к мясу припаялась чёрная ткань, оплавившиеся солдатские ботинки облепили костлявые пальцы. Почти голые, испещрённые ожогами три тела выскользнули из зеркала и замерли в паре сантиметров над полом. Зловоние гниющих тел и палёных волос окутало его с головы до пят, прошибая мозг одним неосторожным вдохом. Ноа присел, рассматривая обожжённые лица, то тут, то там проглядывали подкоптившиеся кости, ни ресниц, ни бровей, ни волос. У одного и вовсе не отыскалось лица, только печёная каша из лопнувших глаз и подсыхающих мозгов.       — Смотри, что она сотворила… — едва слышный шёпот распилил тишину, и не было в его собственном голосе ни присущего ему безразличия, ни тлетворной и неуместной издёвки, замеченной за Тенью. Была в нём какая-то калечная и совершенно непонятная пилигриму гордость — за себя? За загадочную убийцу?       — Разве не справедливо будет наказать её? — Ноа вскинул голову, вопросительно заглядывая в собственное отражение, глаза его блеснули чуть ярче, с почти жёлтым, солнечным любопытством сгоняя тени с бледного лица. Он чуть помолчал, медленно креня голову набок, словно выжидая, что из зеркала вывалится его перевёртыш и с удовольствием вляпается в затеянную им полемику о справедливости и наказании. — Или за то, что она сотворила с тобой? Со мной? Со всем этим паршивым мирком… — кривя губы и закатив глаза, бубнил он, подковыривая с зеркала одну ссохшуюся чешуйку крови за другой.       — Слушай внимательно, Янь Кэсин, — резанул он впервые сурово, щёлкнув пальцами: тени наползли из углов, окутали тела с голодным шипением и растворились без следа, пожрав даже тошнотворный запах. Комната тотчас переменилась: стены залучились то ли внутренним, то ли потусторонним светом, чуть рыжим, словно закатное солнце пробивалось сквозь плотную бумагу. Ноа подошёл к зеркалу так близко, что редкие выдохи мутили поверхность конденсатом. — Рано или поздно ты вспомнишь случившееся этой ночью, так что знай: я убью её, твою драгоценную наставницу, и ты не посмеешь меня искать. Она заслуживает смерти.       — А посмеешь, — усмехнулся он, поглядывая на дрожащие и накалённые добела руки, на полыхнувший в глазах турмалин, — так поверь: я отыщусь, и тогда ты пожалеешь. И о том, что самолично не убил её много раньше, пожалеешь вдвойне.       Выдержав недолгую паузу, смахивая жар с кожи, как прилипшую пыль, он улыбнулся, демонстративно вскинув подбородок, всем своим видом показывая, чего стоят все его жалкие потуги вернуть контроль. Неясно только кому: пилигриму, с удушающим безразличием глядящему на своё прошлое, или телу, так рьяно сопротивляющемуся его воле. Мелкие безделицы на полках хрустально звякнули от далёкой поступи: левиафан, громадное каменное чудище, которое ему так и не удалось толком разглядеть в то злополучное утро, наконец явилось в их мир. И мир содрогался под его шагами, а ветер разносил его титанический вой.       — Мальчишку не тронь, — прикрыв глаза и прислушиваясь к далёким, заглушенным лоном Атлантики шагам, улыбнулся Ноа. — Я заберу его как-нибудь… в другой раз.       Тело очнулось вперёд разума, вскочило на ноги, поскользнулось и, свалившись на голую задницу, попятилось прочь. От холодного дождя, пропитавшего его насквозь, от ледяной каши из пепельных останков местных кадавров, а может, от слов, ещё звенящих в ушах. Загнанный хрип собственного дыхания глушил раскатистый грохот над крышей, барабанную дробь капель по полу и далёкий усталый кашель. Уперевшись спиной в стену, пилигрим проморгался, силясь согнать с глаз слюду кровавого марева.       Одинокий, брошенный на задворках инфернального мира дворец бесстрастно наблюдал набегающие с севера тучи. Обитатели его странного театра-оссуария никогда не видели дождя. Были ли причиной тому глухие стены с крохотными оконцами, давно поросшие мхом, а может, незрячие глаза местных кадавров — никто рассказывать не спешил. Сквозь обожжённую и рухнувшую крышу на раскалённый пепел падали острые капли льда. Те шипели и пенились, таяли, поднимая паром в воздух густые клубы сажи. Уцелевшие после пилигримова пожарища так и замерли брошенными куклами по самым отдалённым уголкам зала: кто в пируэте, кто в поклоне перед испепелённым партнёром, а кто и вовсе в ужасе.       Шалыми руками, дрожащими в паническом припадке, какие случаются у запойных пьяниц, проснувшихся от хмеля где-то непростительно далеко от дома, он коснулся лица. Под пальцами различались вздувшиеся ниточки и узелки, словно бы глазам его так опостылело созерцать этот мир, что те, не сговариваясь, предпочли созерцать черепную коробку, обнажая лопнувшие капилляры, сосуды и венки.       Сообразив, что те почти слепы, а не замылились от стылой воды и резкой побудки, он на мгновение замер, прилипая ногами к плетущейся по полу пепельной грязи и вжимаясь спиной в щербатую стену. Картинка перед глазами стояла размытая, словно смотрел он в немытое добрую сотню лет окно, изредка озаряемое в такт бьющим в дырявую крышу молниям. С трудом приняв и это новшество с философским безразличием, удостоив очередную глумливую шутку госпожи Удачи недовольно дёрнувшимися уголками губ, он, щурясь, встал на ноги. Те тотчас подкосились, задрожали в немощных коленях, а расплывающийся перед глазами мир сначала тихонько накренился, а потом и вовсе перевернулся. Вымокшие пряди волос хлестнули по лицу тяжёлой пощёчиной, недружелюбный камень треснул по и без того ноющему затылку.       Упёршись рукой в стену, пилигрим с присущей старикам осторожностью и нерасторопностью поднялся на мгновение, а после свалился вновь от раздирающей спину боли, сверлом пробирающейся от копчика до самой шеи. Кривясь и сплёвывая остатки гордости на пару с кровью из прокушенной губы, он встал на четвереньки. По ушам, вернувшим способность слышать, ударил хриплый кашель и сонливый вой, вынуждающий вспомнить о непрошеном попутчике. Пилигрим полз на звук, попутно собирая белоснежные пятна с пола: вот нашлась его рубашка, штаны исподнего и сапоги, кисет и пояс. А за ним под перепачканные руки попалась неразличимая во всей этой грязи чёрная жемчужинка. Та глухо укатилась прочь, словно в насмешку выпрыгивая и увиливая из-под пальцев.       Теперь, не спеша бросаться грудью на амбразуру и запоздало ругая себя за привычку спасительной хваткой утягивать всякого, кто посмел шлёпнуться ему под ноги, Ноа втискивался в одежды, щурясь во тьму. Он, конечно, уже знал, кто ждёт его по ту сторону зала. Знал, но признавать не хотел.       Эхо, плетущее свои паутиньи струны-пересмешники по тёмным углам, играючи перебрасывало конечную точку его пути то вбок, то за спину, а то и вовсе уверяло пилигрима в том, что лузитанец не иначе как запутался в потолочных балках. А тот, в свой черёд, охотно вздыхал, хрипел и обещал с минуты на минуту отдать концы, пока Ноа неторопливо и ломано втискивал ногу в сапог. Предприняв уже чёрт его знает какую попытку встать на ноги, стоически терпя обжигающую боль, глухо отдающую прямиком в задницу, он поднялся. И на ходу, силясь угадать, какой из серых силуэтов был ещё живым человеком, а какой всего лишь грудой пепла, ломал глаза о тьму.       Споткнувшись о чужую руку и присев на корточки, пилигрим почуял жар. Лёгкое прикосновение к коже вынудило его отдёрнуть руку в испуге — тот кипел похлеще адского котла. Он ненадолго замер и, забросив слепое исследование тела в целях исключительно спасательных, принялся уже за исследование в целях однозначно выяснительных. Не обращая внимания на то, что касания ледяных рук, возможно, и приносят некоторое облегчение, но скорее уж боль, он настырно выщупывал хотя бы мало-мальские намёки на то, что перед ним никакой и не человек вовсе, а самый настоящий инфернал.       Обсмаковав своё предположение со всех сторон, он настырно отмахивался от ясно стоящего перед глазами образа лузитанца. Но пальцы не спешили угодить хозяину, натыкаясь на слишком уж лощёную и изнеженную кожу, не похожую не то что на шерсть или чешую, а даже на самое мягкое брюшко какой-нибудь миролюбивой инфернальной твари. Обычные волосы расположились ровно там, где им и следовало быть — на голове мягкой барашистой шевелюрой и, отзываясь лёгкой наждачной щетиной, на щеках.       В отчаянной попытке отыскать неопровержимых доказательств в угоду понравившейся мысли пилигрим даже сунулся в разбитый нос, но и там, не отыскав ничего удивительного, осунулся. Однако идею свою не забросил: тщательно проинспектированный рот не показал ему ни клыков, ни запрятанных под языком ядовитых желёз или, на худой конец, скрытых за щеками хелицер.       — Ничем не примечательный слюнявый рот, — вытирая пальцы о промокшие штаны, прохрипел он.       Перспектива возиться с человеком, а уж тем более с тем самым человеком, подспудно обещала ему одни лишь проблемы, коих и без того случалось подозрительно много и слишком уж часто. Плечи пилигрима, точно набрякший от дождя картон, опускались всё ниже под весом неопровержимого факта — перед ним на последнем издыхании распластался самый обыкновенный мужчина. Из странностей в нём лишь тяжёлый жар, от которого руки пилигрима не только согрелись, но и заметно подпеклись, да не в меру волосатые ноги, которые, впрочем, были всего лишь ногами, а не лапами или сатировыми копытами.       Окончательно помирившись с реальностью и скуксив самую скорбную мину, Ноа, почуяв пятками подступающую волну пепельной грязи, укутал его в расшитый ханьфу и утащил подальше. Лузитанец только чуть поворчал сквозь бредовое беспамятство, поскулил от боли да успокоился. Ноа, шаря дрожащими руками по ещё не вымокшему пеплу, по не успевшему остыть камню, выискивал рассыпавшиеся пилюли. Он точно помнил, что их оставалось не меньше десятка, а обострившийся нюх чутко подсказывал, что добрая половина уже растворилась в набегающих лужах.       — Разумнее его придушить, дабы не мучился, нежели так расточительствовать тем, что и тебе самому жизнь спасло бы, — знакомым медным звоном раздался голос, то ли нахально выбравшись из головы и заимев собственное тело, то ли утянув сбитый в тугую кашу мозг пилигрима на свою, провонявшую кожей мягких стен и забытых уток сторону. — Верно, как я мог позабыть, — догадался он с едкой усмешкой. — Жизнь ведь тебе не мила…       — Умолкни, — отчего-то вслух просипел пилигрим, настырно не замечая, как движения его становятся всё более рваными и нетерпеливыми под каждым сиплым выдохом лузитанца, насмешливо обманывающего его тем, что вот этот, самый тусклый и загнанный, — точно последний. А руки верили. Руки дрожали, метались среди пепельных барханов, размазывали подмоченную неутихающим дождём слякоть, но попыток своих не бросали.       — Как будет угодно, — с долей предвкушения и слишком уж нараспев отозвалось заигрывающее эхо, сочась высшей пробой ехидства.       Напоровшись в истеричных метаниях на искомое, сгребая в пальцах единственную уцелевшую жемчужинку, пилигрим спешно подорвался, тут же свалился и вновь пополз к удивительно живучему лузитанцу. Рука замерла у самых губ, пальцы горели от жарких выдохов. Слова о разумности настигли его лишь сейчас и, словно бы кусачий зимний ветер, окутавший свежевыстиранное бельё льдистой коркой, сковали мышцы. Одна пилюля Старой Лисы, даже будучи лекарством, способна была убить и могущественного заклинателя, что уж говорить о человеке или твари…       — Нет, — воспротивился пилигрим, сбрасывая наваждение. — Нужно лишь подобрать верную дозу, — убедил он самого себя, дрожащими руками раскалывая пилюлю.       Кое-как стянув местами прилипший белоснежный ханьфу с тела, протёртые на коленях джинсы и промокшую насквозь футболку, Ноа свалил всё в одну кучу. Подоткнул стёганый жилет, когда-то синий, а теперь густо-чёрный от подсыхающей крови, ему под голову. Четвертинка тотчас была запихана поглубже в рот, минуя на удивление юркий и протестующий язык. Ещё одна, смолотая в пыль, припорошила выисканные на ощупь ранки скудной взвесью пахучих инфернальных трав. Остатки же отправились в кисет на поясе выжидать своего часа.       Получив в награду толику полагающегося успокоения и удовлетворения тем, что жар в теле утих на пару с кашлем, пилигрим хлопком по висящему на поясе мешочку материализовал в руке подаренную когда-то наставницей трость и неторопливо обошёл комнату. Не отыскал, на счастье притаившихся кадавров, ничего, что могло бы угрожать потерявшемуся в бессознательности лузитанцу. Он замер, острым слухом выуживая из каждого закутка и притолоки хоть сколько-нибудь подозрительный шепоток или шорох, скрежет когтей по огрызкам крыши или цокот копыт, исполняющий чечётку в каком-нибудь особенно дальнем углу.       Слух его обострился настолько, что даже звонкая капель и ещё шипящая окалинами кровля не отвлекали раздражённого азартом разума. К величайшей радости, так и не почуяв, не услышав и не предугадав никакой весомой опасности для своей будущей головной боли в лице лузитанца, он, отыскав дверь, тихонько заковылял по узкому коридору. Высчитывая шаги и повороты, глухие перестуки, прокладывая себе путь в неизвестность на ощупь, он принялся исследовать недружелюбные стены дворца, обещавшего им пристанище.       Оставалось только проверить: временное ли это будет пристанище или последнее. О дружелюбии и безопасности слишком уж тихого дворца он не позволял себе думать даже в насмешку: в мире под кровавой луной перманентным проклятием висела исключительная и безнадёжная опасность для всех и каждого без единого исключения. И исключительная опасность для тех, кто явился сюда из обласканных солнцем земель.       Ощутив сначала кожей, а потом и обострившимся нюхом притаившееся в застенках тепло, дымное и мягкое, он, не подумав и мгновения, рванул вперёд, облапав стену в поисках входа. Тот не заставил себя долго ждать и встретил его приоткрытыми створками тяжеловесного и толстого сруба. Замерев в попытке сообразить, не были ли его шаги слишком уж обличающими и обещающими проблемы на слепую голову, он, затаив дыхание, прислушался. Долгая и вязкая тишина изредка прерывалась хриплым дыханием ветра сквозь шорох ливня.       Деревянная дверь, перебитая косыми ремнями из стали, уходила далеко ввысь и изрядно осела, промявшись под собственным весом. Едва не вывихнув себе плечо в попытках сдвинуть её хоть на дюйм, он только радовался, приняв неизвестность за ней как новое убежище. Мысли насмешливо отвлекали от последовательных ударов, делая их слабее и неувереннее. Его помощь ещё ни разу прежде не стала гарантом выживания для простого человека, случайно ли или намеренно вляпавшегося в его жизнь. Даже там, в мире под солнцем, где твари попадались скорее уж слишком хитрые или беспробудно глупые, люди дохли, как мухи в осенние холода.       — Я делаю всё, что мне по силам, — рвано выдохнул он, сделав шаг назад и подставив уже другое плечо для удара. — Надеюсь, ты удачливее меня.       По громаде, уснувшей на задворках инфернального мира, разнёсся оглушительный грохот — дверь поддалась куда легче, чем он рассчитывал. Глотая деревянную взвесь, пилигрим замер, не смея дышать, вслушивался в каждый шорох, надеясь распознать подстерегающую во мраке полуслепых глаз опасность. Когда же по ушам не ударило ничего страшнее вибрирующего в стене камня, он чуть расслабился. Медленно выдохнул, пропуская по ниточкам тончайший сияж, поселившийся в старой развалине, — снова ничего смертельного или хотя бы опасного, только запах чернил на пару с кожей, овечьей шерстью и проржавевшим металлом. Он улавливал даже нотки извести и глины на страницах книг.       Простояв так добрую половину часа, точно обратившись в статую, он с трудом расслабил плечи. Отыскав брошенную трость, он побрёл вдоль стен, высчитывая шаги. Мутными образами перед глазами вырисовывались тусклые блики лилового огня в каминах да изрешечённые разноцветными стёклами проблески молний сквозь громадные стрельчатые окна, втиснувшиеся в ряды книжных шкафов. Пальцы прошлись по корешкам книг, шероховатому срубу полок, битым чешуйкам керамической мозаики, бегло угадывая обрывки сюжета. Шагал вдоль длинных читальных столов, на которых, к его удивлению, не отыскалось и крупинки пыли. Споткнулся о парочку стульев, выбившихся из общего ряда.       По углам у каждого из четырёх каминов отыскалась чуть промятая софа, журнальный стол с недочитанной книгой, забытым медным кубком или потушенной масляной лампой. Под ногами небольшими островками мягкости на стылом каменном полу развалились звериные шкуры — наверняка какой-нибудь неудачливой твари, слишком уж большими и мохнатыми те были. Странное это было местечко, с какой стороны ни глянь. И будь у пилигрима возможность поразглядывать, то наверняка застрял бы здесь на добрую четвертинку суток, но, на счастье лузитанца, её не отыскалось.       Над головой громыхнуло последним обиженным раскатом, скарлатным и ярким настолько, что библиотека на миг просветлела. Грозовые зайчики хлынули по полу, высвечивая длинные секретеры, припаянные к каждой книжной полке. Кое-где мерцали ответными бликами закоптившиеся стёкла масляных фонарей. Поймав себя на мысли, а не его ли квартирка обратилась этим громадным чудовищем, пилигрим усмехнулся, шагая к выходу.       Далёкие отзвуки капели из обвалившейся крыши прокладывали путь. Стоило ногам коснуться мягкой кромки пепла, как он уже без труда, шаг в шаг, вернулся к лузитанцу. Усаживаясь, протянул руку, но нащупал лишь давно холодный камень. Пальцы перепуганно скользили по полу, смазывая пепельную колею. Следом отыскались и парчовые одежды, окутавшие дрожащий комок изорванной плоти. Казалось, тот всё ещё спал, но стоило пилигриму прикоснуться, как жилки под вновь горячей кожей пугливо дрогнули и задеревенели. Хилые и едва живые удары сердца робко гнали кровь по венам.       Прочистив вдруг свалявшийся в мокрую вату голос, пилигрим прошелестел:       — Очнулся? — по-английски, с таким отвратительным акцентом, что сам едва не поморщился.       Ответа не последовало, но тело под пальцами заметно расслабилось, успокоилось. Тяжёлая и неповоротливая паника стегала по дымящимся на подкорке воспоминаниям. Что Тень сделала с этим мальчишкой? Что сказала ему? Помнит ли о случившемся лузитанец? Да и лузитанец ли это? Последний вопрос чуть потушил бурю в душе; твердолобое неверие поглотило его прежде, чем он успел разбередить разум ещё каким бесполезным вопросом.       — Пока не доказано обратного, ты всего лишь человек, — прошептал Ноа, прекрасно зная, что народившуюся дилемму можно разрешить одним глубоким вдохом. — Всего лишь удачливый безбилетник.       Он всё ещё помнил сверлящий мозг дух, стоявший в квартире Леви Дакоста: застоялый скипидар, табачная копоть и персиковый гель для душа. Стоило ему чуть наклониться, принюхаться, распробовать блёклый сияж в курчавых волосах — и это крохотное дельце улетело бы на полку «раскрытых тайн». Да только вот неведение было куда предпочтительнее знания. Аккуратно подсунув одну руку под колени, а вторую под шею, пилигрим поднял тело, кое-как вставая на ноги. И на полпути, стоя у дверей библиотеки, он вспомнил о мече. Однако ни подкашивающиеся от тяжести ноги, ни трясущиеся руки мнения о том, что его всё же следует отыскать прямо сейчас, не разделили.       Меж книжных полок с шорохом страниц разносилось дремотное дыхание старого гиганта, тёплое, пахнущее прогретым камнем, подмоченной шерстью и крошащимися от времени книгами. Оно ускользало в распахнутую дверь, проносилось над головой, впитывалось в сыреющие стены, путалось в балках высоченных потолков и терялось где-то за спиной, в бесчисленных ходах.       Притащив Безбилетника на найденную софу, пилигрим примирился с мыслью о том, что ныне он — нянька. Так и потекла их бесконечная ночь: то и дело он возвращался в кадаврову усыпальницу за новой порцией стылой воды, в поисках утерянного меча или закатившейся куда-нибудь пилюли. Увязший в безвестности пилигрим потихоньку вытаптывал дорожки по пустынным и узким коридорам, не замечая, как голые ходы, двери и некоторые оконца выходят на предрассветный моцион со стен на потолки, полы и обратно, гоняя по углам мох.       Со скрипом и явным недоверием Ноа принял и то, что, несмотря на теплящийся в четырёх каминах огонь, по крайней мере в библиотеке, они были одиноки. Уверился, сидя поддверным часовым в проходе и цепляясь слухом за каждый шорох снаружи и внутри. Уверился — ценой изведённого кашлем лузитанца. Вернувшийся жар и изодранный гортанный хрип, даже в очерствелом пилигримовом сердце породившие иглы свербящего сочувствия, для прочих гостей и жителей инфернального мира обращались праздничными фанфарами и приглашением к обеду. Когда же и на этот зов не явилась ни одна тварь, пилигрим так и не решился: тратить ли остатки пилюли на себя или всё же на так и не пришедшего в сознание Безбилетника.       В очередной вылазке, не иначе как чудом отыскав завалявшийся в одной из крохотных комнаток чугунный котелок, Ноа радовался ему похлеще, чем приютские дети новым вещам. Больше не придётся таскать воду в ладонях. Возвращаясь с порцией дождевой воды и мхом, набитым под самый ворот рубахи, он уже забыл прикидывать, какой по счёту это мог быть день. Замерший в слепом безвременье, он читал прожитые дни по рубцам на чужой коже. С каждым прикосновением та делалась всё тоньше. Лихорадка отнимала много сил, обнажая рёбра, заостряя скулы. Уже привыкшиеся стенания сквозь пелену дурных снов хрипели всё тише, а молчаливое обещание издохнуть в самый неподходящий момент — всё громче.       Приноровившиеся руки легко открыли податливый рот, наполняя его вскипячённой, на всякий случай остуженной до приятной теплоты водой. Дождь пусть и лил не прекращаясь, по прикидкам пилигрима, не меньше недели, а всё же рано или поздно должен был закончиться. Тогда скудные запасы в лужах, которые подозрительно не набирались, а утекали в щели монолитного пола, иссякнут очень скоро. Озабоченный поисками воды в дождь, он то и дело сновал по плутовским коридорам в поисках выхода, но, как бы далеко ни уходил, как бы тщательно ни высчитывал каждый шаг — возвращался в библиотеку, открывая для себя ещё одну бессмысленную тропу.       Изредка пилигрим задерживался мыслями на кадавровой усыпальнице с пробитой крышей. После неудачной попытки выбраться через дыру рассуждал о том, сколько книг ему понадобится, чтобы выстроить такую высоченную лестницу. О том, почему это в такой здоровенной библиотеке, почёсывающей высокий потолок книжными полками, этих самых лестниц не отыскалось ни одной. Впрочем, пилигрим готов был думать о чём угодно, лишь бы не вспоминать блужданий в дебрях собственного разума. Так, несколько книжных шкафов обратились переломанной грудой, а их содержимое теперь тлело в широкой пасти одного из каминов.       С последними здесь творилось что-то странное, хоть и по меркам мира инфернального вполне нормальное: огонь в них горел сам по себе, травил поселившуюся в углах сырость и грел, но был в этом капризно избирателен. Водружённый котелок с водой, сколько бы ни стоял на этом огне, и на градус теплее не становился, а промокшую одежду он сушить отказывался напрочь. По крайней мере, не желал этого делать за просто так. Подкупленный высушенным мхом, выдранными из книг страницами и переплётами, обломками книжных полок и обивками местных стульев, он обращался простым и понятным огнём, услужливо кипятящим воду, и, казалось, даже согревал чуть сильнее и старательнее своих инфернальных собратьев в каминах прочих.       Выставленная поближе к теплу софа утопала в кучках разношёрстного мха, тщательно отсортированного, чёрт его знает зачем: какой ни возьми — отравишься. Грея боль в спине у одного из боков камина, пилигрим расправил одежды, ссыпая на пол очередной сорт настенного покрывала. Он сбился со счёта целую вечность назад, но так и не отыскал чего-то стоящего. Каждый раз мох оказывался пропитан ядами, от которых даже у него расстраивался то рассудок, то желудок, а иной раз — всё вместе. Ничем другим хозяйские закрома его не баловали.       Пару, а может, уже сотню раз Ноа проваливался в агонический бред, ничуть не уступая Безбилетнику в своих страданиях. В чувства его приводили затихающий треск костра и неустанный кашель, отскакивающий от стен противным эхом. Вот и теперь, отщипывая бархатистые и чуть склизкие ломтики от изодранного полотна, он забрасывал их в рот. Сидел, затаив дыхание, и прислушивался к собственному сердцебиению, в ожидании очередной пощёчины от госпожи Фортуны.       Мысли медленно разбегались, вырисовывая перед слепыми глазами картины из запахов, далёких отзвуков и по случайности упавших на язык вкусов. С каждым шагом в неизвестность огромный дворец становился для него всё меньше и понятнее. Блуждания во мраке обращались прогулками, а на смену страху приходило детское любопытство. Хриплый стон оторвал мысленный взор от нарисованной воспоминаниями карты. Костёр дожирал пропитанное маслом дерево и заигрывался с пушистыми лепестками пожранных страниц. Шагнув из-под покрова иссушающего тепла, он без труда отыскал груду переломанных полок и столов, забросил их точно в трещащий голодный рот камина.       — Воды, — измождённый голос болезненно врезался прямиком в мозг, вызывая приступ тошнотворной мигрени.       Всё накопленное спокойствие и небывалое умиротворение улетучились, стоило единственному слову сорваться с чужих губ. Плечи пилигрима тотчас сковало ледяными оковами, застойный выдох застрял в глотке ядовитым морским ежом. Так и забытая на полпути завитая ножка лакированного стола свалилась ему точно на ногу, в два счёта выбивая с лица привычную маску безразличия.       — Португалец?       Перед глазами тотчас встал размытый образ. Непомерно широкая улыбка, ослепляющая дружелюбием, смех, зародившийся, кажется, где-то в самой утробе среди кишок, и до тошноты прилипчивый норов. Не желая признавать, было ли тому виной неизгладимое впечатление или Безбилетник действительно оказался тем самым художником, Ноа поспешил убедить себя в первом, отмахиваясь от второго, как от настырной мухи.       — Португалец, — насмешливо подтвердило его опасения разносящееся звоном эхо, вторя бьющему набату в ушах.       Поднакопленных сил ему хватило ровно на одну-единственную просьбу. Прерывистый и робкий сердечный перестук то нарастал, истеричным галопом терзая клокочущие лёгкие, пока из них не вырвется кашель или хотя бы хриплый стон, то затихал, трепыхаясь под кожей робким током крови. Ноа покорно поднялся, стряхнул мох, ожидаемо оказавшийся прогорклым сплетением ссохшихся корней, от которого вязало и щипало на языке, и, не издавая ни звука, вышел вон, ухватив котелок.       — Неужто не устал ещё с ним возиться? — послышалось причитание за спиной, пронеслось чуть сбоку, задевая кромку уха, просвистело сверху и разлетелось эхом в голове. — Человечье дитя заслуживает спокойную смерть, будь милосерден. Пусть он выжил сейчас, но в миру ему долго не протянуть. Даже с тобой, — науськивал шёпот и, смолкнув на миг, словно бы что-то распознав, добавил: — Тем более с тобой.       Никогда прежде в сердце Ноа не пылало столь отчаянным и неутолимым желанием убивать. Жаль только — целью рьяного намерения был его собственный разум, подхваченный удирающей в неизвестные края крышей, без обещания вернуться или хотя бы писать письма. Конечно, временами эта глумливая тварь являлась в его благословенную тишь, а пилигрим слушал, не в силах сбежать. И делал это даже очень внимательно, силясь угадать придых перед словами, шелест одежд и шорох шагов, но был лишь голос.       Вот и теперь он замер, бросив счёт шагам, прислушался: ни споткнувшихся о неожиданное препятствие сквозняков, ни чужого дыхания — только шелест прелых океанических вод, дыхание собственное и барабанящий по скатам крыши ливень.       — Смолкни, — резанул он, раздражённо стискивая зубы.       — Разве я не прав? Ты слаб, — обогнул его голос и, раздаваясь где-то далеко впереди, продолжил осыпать пилигрима сбивающей со счёта болтовнёй. — Меридианы твои изодраны в пух и пепел, глаза застилает мгла. Будь честен хотя бы раз: ты хочешь выжить или готовишься стать главным блюдом на пиру здешней твари?       Собственное безумие, казалось, с ним на пару хлебнуло инфернальной силы, но, в отличие от Ноа, ею не подавилось. Попытки игнорировать не смолкающий шёпот сдохли ещё в зародыше.       — Я справлюсь, — выдохнул Ноа, отыскав пальцами стену, и побрёл по давно выученному пути. — Бывало и хуже.       — Хуже? — изумился голос, раздаваясь прямо над ухом, шёпотом стылых вод забираясь точно в душу. — Когда это случалось хуже, чем теперь, когда ты до того беспомощен, что вынужден глотать травлёный мох и таиться от малейшего шороха? Что может быть хуже уничтожения веков культивации?       — Смолкни, — резанул он, так и не выдумав иного способа огрызнуться.       Что ни говори и сколько ни отрицай, а собственное безумие, как ни парадоксально, выносило на обозрение важные вещи, которые пилигрим старательно пытался игнорировать — то ли в наивной надежде, что проблема эта рассосётся сама собой, то ли не умея признать собственную слабость. Жить без начёрканной на бумаге цели, без очередного приказа из токийского офиса оказалось куда сложнее, чем он воображал.       Из-за очередного поворота дохнуло ливневой свежестью, пепел разнесло по скраденным во мраке углам и прибило к полу пожухлыми грудами. Он устроил котелок под самую звонкую струю воды, возвращаясь к извечному ритуалу: отыскать пилюлю или запропастившийся куда-то меч, пока та не перевалит через край.       Фигуры незамеченных кадавров сменили пируэты и поклоны на застывшую пантомиму: кто-то горько оплакивал кучку праха, кто-то с любопытством рассматривал огрызки потолочных балок, раздавивших парочку неудачников. Были здесь и до смешного трусливые: такие вжимались в стены, углы, забирались на потолки невесть каким способом и с ужасом, застывшим в пустых глазницах, следили за блуждающим пилигримом. Нашёлся даже плутоватый балагур: каждый раз он становился ровно туда, где Ноа уже устал что-либо искать, и с игривой усмешкой на облезлой физиономии протягивал ему в спину искомую пилюлю.       Переполненный котелок, ставший ему персональной клепсидрой, отмерил время плеснувшей из горловины водой, и пилигрим послушно вернулся. Наклонился, скривился от прожигающей спину боли и, прихрамывая, побрёл к выходу. Хлестнувший по спине смешок вынудил Ноа поплотнее стиснуть зубы да чуть ускорить шаркающий шаг — на большее сил не хватило.       — Старайся — не старайся, а от меня бежать — всё то же, что море ложкой черпать, — неизменно звонко, живо и без одышки усмехнулось едкое эхо в последний раз, стоило ему занести руку над знакомым срубом двери.       — Смолкни! — рявкнул пилигрим, врезав со всей утомлённой дурью по воротине.       Та отчаянно взвизгнула, пошла обиженной дрожью, зацепилась за стены и потолки, свалилась негодующей трухой, оставленной не то инфернальным крысиным стадом, не то беспощадной старостью. Едва он опомнился и выдохнул в воцарившейся на мгновение тишине, как посыпались завитые орнаменты выкованных колец на поперечине, а следом и двери, противно заныв заклёпками, рухнули.       В запястье тихонько треснуло, ладонь, скованная болючими иглами — не то заноз, не то разорванных сосудов, — задрожала от полыхающей рези. Стиснув зубы, пилигрим раздражённо распинывал труху, шагая к единственному светлому пятну в кровавом мраке — к огню в камине.       — Славная работа. Жди теперь гостей, такой грохот и мёртвого разбудит, — саркастично звеня над ухом, подзуживал голос, но пилигрим уже не слушал. Склонившись над софой, он бегло огладил горячечный лоб в испарине, нащупал тихий пульс на висках и облегчённо выдохнул.       По иссохшим губам ударил влажный холод чужих рук. Чувство мягкой безопасности, пеленающее каждую взволнованную клеточку истерзанного разума, вырвало лузитанца из нескончаемого кошмара. И пока он пытался проморгаться, хлебнуть разбитым носом свежего воздуха, принесённого на одежде, его уже приподняли, аккуратно придерживая за плечи.       — Пей, — прошептал пилигрим, поднося к губам край шершавого котла и разливая воду по ключицам.       С последней каплей на язык упала припасённая четвертинка пилюли. Мгновение, и та, обратившись утоляющей жажду аквавитой, растаяла, самовольно утекая в глотку. Сквозь стоящую в глазах сонную муть Леви наблюдал, как осторожно разворачивается местами прилипшее от крови и гноя ханьфу с его исхудалой груди.       Стоило на мгновение уловить тошнотворный запах, споткнуться замыленным взглядом о бесчисленные раны, как сердце сорвалось в галоп. Обескровленная кожа едва проглядывала сквозь венозно-алые росчерки когтей, крапинки мелких зубов и чернеющие синяки. Чем дольше он смотрел, тем явственнее ощущал зудящую боль. Та разливалась с током крови лавовым жаром, бурлила в каждой клеточке тела и накатывала тошнотворной мигренью.       За грудиной вспыхнуло наждачной болью, гнущей жилы до треска в костях, он беспомощно наблюдал, как из ослепительно-яркого света выныривает чья-то рука. Она порхала над обнажённым торсом, рассыпая по воздуху терпкий запах розмарина. Последняя четвертинка, наверняка бы спасшая пилигримово зрение, которое за всё это время так и не подало ни малейшего желания вернуться, стёрлась пылью между пальцев и посыпалась тончайшей взвесью на незаживающие раны.       — Ты в безопасности, — шёпот, исполненный безразличием, не пытался его успокоить; Ноа словно приказывал, сбивая истеричное дыхание. — Выглядит наверняка пугающе, но шрамы исчезнут.       Слова тонули в гулкой тишине, выныривая то неразборчивыми обрывками, то оглушительным валом, пробирающим до самых кишок. Муть в голове временами выплёвывала крохотный лоскуток воспоминания: плеск лужи под босыми ногами, влажный шорох кисти по холсту и имя…       — Если ты, конечно, выживешь, а не исчезнешь раньше, — шепчущее стальным звоном эхо отозвалось в сознании победоносным перезвоном церковных колоколов.       — Выживу, — только и выдавил Леви Дакоста в ответ, заглядывая в разноцветный атриум над головой.       Он ясно видел, как из стеклянных витражей собираются здоровенные рыбины, как плывут они по волнам и сквозь облака играючи перепрыгивают острозубые горы и сшибают плавниками звёзды. Леви Дакоста уже открыл было рот с намерением сообщить о престранной находке, но тотчас был перебит рвущим горло кашлем. Кожу, опалённую давним загаром в цвет бледнеющего гречишного мёда и подсвеченную маковым жаром, запачкала сажная кровь, стекая по щекам, забираясь в глаза и нос тошнотворным запахом перегнивших цветов.       Пилигрим спешно перевернул его на бок, утирая с лица остатки кровяных хлопьев белоснежным рукавом, не замечая, как царапает и без того жиденькую и прозрачную кожу. Перепуганный неожиданным пробуждением, Ноа, ещё не распознав странности, бездельно утешал мягким похлопыванием чужой подавившийся кашель. Послушно терпел сдавившую тисками хватку на пальцах и затаённо мечтал, когда же знакомый незнакомец вновь провалится в целебный сон.       Леви же бредовым сознанием уверился, что рыбины эти вот-вот грохнутся всем им прямо на головы, силясь предупредить, всё шевелил губами, еле умея ворочать потяжелевшим языком. Щурился от ослепительного света, вспарывающего глаза своим жаром, надеясь выцепить очертания тёмного пятна, так настырно вышибающего из его тельца весь воздух. Но сил ему хватило ровно на то, чтобы вцепиться в тонкие музыкальные пальцы предсмертной хваткой, прежде чем сознание провалилось в удушающее ничто.       И стоило тому наконец случиться, как утопающий в болоте разум вмиг переклинило. Подорвавшись с места и с трудом вытянув пальцы из удивительно цепкой хватки, Ноа перепуганно отшатнулся, вжимаясь спиной в каминную стенку.       — Ты… — несмело сцедил сквозь зубы он, едва продираясь сквозь мириады вспыхивающих в голове мыслей.       — Не тот, за кого ты меня принял раньше, и не тот, кем считаешь теперь, — меланхолично, с долей сочувственного тепла, отсыпанного для несмышлёных детишек, угодивших в ловушку, пояснял он. — Друг, ни больше ни меньше.       — Назовись, — прошипел пилигрим, нащупывая что-то в воздухе, и тот послушно заискрился, расслоился переменчивой фата-морганой. Но не успел он выхватить показавшийся гуцинь, как дуновением не то лёгкого сквозняка, не то раздражённого выдоха призыв рассеялся.       — Тебе известно моё имя, — заметив, как пальцы, явно не удовлетворённые таким ответом, вновь принялись плести воздух, он сделал шаг вперёд, мельком глянул на спящего лузитанца и прошептал. Прошептал так тихо, точно боялся, что слова его подхватят сквозняки: — Лишь тебе оно известно, — глядя на замершего в оцепенении пилигрима, облегчённо улыбнулся, замечая проблески узнавания. — Это человечье дитя очнулось весьма кстати; мысли о том, как бы с тобой объясниться, заставили меня натерпеться горького и вкусить терпкого…       — Подойди, — холодной сталью в голосе перебил распаляющуюся тираду Ноа, протянув ладонь.       От библиотечного мрака отделилось неясное пятно. Мужчина показался в тусклом свету каминного огня. Пилигрим различил лишь мутные очертания: тёмно-синие одежды и бледное пятно лица. Он шагнул вперёд, коснулся ледяного шёлка, скользко струящегося между пальцев, выше, по шероховатой коже шеи — ни пульса, ни тепла или хотя бы движения мышц. Он был точно статуя, умелой рукой таксидермиста обтянутая человеческой кожей. Ноа вдруг улыбнулся, касаясь тонких поджатых губ, трепещущих крыльев носа, едва-едва провёл подушечками пальцев по зажмуренным векам и дрожащим от напряжения ресницам.       — Думал, ты побольше, — заворожённо признался Ноа, растирая между пальцев густую прядь мягких волос. — С чешуёй, бородой и рогами.       — Так было и есть, — отозвался он, несмело перехватив пальцы пилигрима, и замер, совершенно не представляя, что с ними делать дозволено, а что — недопустимо. — Следовало поговорить многим раньше, но мне было страшно. Ровно как ты считал меня диким необузданным зверьём инфернальной породы, каким, к слову, я никогда не был, так и я свято верил в твою деспотичность.       Он чуть отступил, вынуждая пилигрима потерянно цепляться за воздух, растворился в облаке кобальтовой стыни. Костёр затрещал от хлынувшей во все стороны сырости, по коже разлился озноб, принесённый густым туманом. Ноа щурился до болезненной рези в усталых глазах, силясь усмотреть за переменчивой тенью, заполоняющей зал. А та, в свой черёд, всё росла и росла, с гулким скрежетом тесня здоровенной тушей шкафы, царапающие высоченные потолки. Давила пятипалыми когтистыми лапами стулья и упиралась ершистой холкой куда-то в непроглядную чернь. На свету показалась вытянутая морда, такая огромная, что даже едва зрячему пилигриму без труда удалось угадать на ней призрачный свет лазоревых глаз, белизну гривы и блеск зубов — все как на подбор: изогнутые кинжалы.       Пилигрим робко шагнул навстречу, коснулся трепещущих ноздрей на стылой и твердокаменной морде, поморщился от шумного выдоха, взметнувшего волосы и просочившегося под одежду.       — Внемли мне, тысячелетиями я верно служил Богам, я создан был с одной лишь этой целью — служить, верно и безоглядно, преданно и безропотно, — колкой, почти режущей стынью донеслось из открывшейся пасти. — Я разливал реки, меняя их русло, я обрушивал на землю ливни и заклинал штормы. Я вздымал подземные воды — и в пустынях рождались бессмертные оазисы. Пока эта дрянь Юань меня не убила. Тысячелетия я провёл в её плену, год за годом забывая прошлое и не ведая будущего. Я существовал, не смея надеяться на смерть и перерождение. Я молил Богов дать мне ещё один шанс, смысл и цель, и получил тебя.       Не проникнувшись страдальческой судьбой говорливого меча, не возразив мелькнувшей в его речах ненависти к Старой Лисе, пилигрим только задумчиво кивнул и шагнул к софе. Обнажённое тело лузитанца, укрытое одним лишь ханьфу, несмотря на гуляющие по библиотеке промозглые и сырые сквозняки, полыхало адовым пеклом. Кожа, испещрённая царапинами, ссадинами и незаживающими рубцами от когтей и клыков, истончилась в полупрозрачную плёнку. Он бережно мазнул пальцами по покрытой испариной спине, замер на острых крыльях лопаток, выступающих косточках позвоночника и сухо обтянутых рёбрах.       — Из нас двоих лишь ты не слеп, — отдёрнув руку от невыносимого жара, вяло произнёс пилигрим, не оборачиваясь. Зависшая над головой драконья морда только хмыкнула в ответ, неразрывным напряжением в ревнивом взгляде наблюдая за каждым его движением. — Так скажи… — по крупицам собирая смелость, тайно мечтая услышать что угодно, лишь бы не имя лузитанца, бормотал он. — Кто этот мужчина?       — Ты уже знаешь, — ответил змей, не потратив на раздумья и пары мгновений.       Ему хотелось сказать что-то ещё, о том, что лузитанец слаб и вот-вот получит билет вне очереди на поезд к праотцам, о том, что неразумно было тратить на него остатки ценных пилюль, но пилигрим споро подорвался. Он шагнул в густую тень библиотечного зала, раздражённо распинывая попавшиеся под ноги книги, дёрнул кисет с пояса и, усевшись на пол, выпотрошил его содержимое.       С глухим колокольным звоном по камню прокатилась трёхногая печь для пилюль. Посыпались подаренные Старой Лисой воспоминания в крохотных стеклянных напёрстках, искристым звяканьем обещая расколоться и перебиться в хрустальную пыль. Шипя, извиваясь и цепляясь крючковатыми шипами за одежду, один за другим валились инфернальные цветы, украденные из кабинета Шень Юань. Прочая мелочь, его собственная, когда-то выращенная, спрятанная и забытая за ненадобностью, густо брызнула на пол.       Пилигрим не замечал, как безразмерная туша змея скручивается вокруг него удавьими кольцами, с каким любопытством морда укладывается на лапы ровно напротив. Пальцы бегло скользили по небогатому улову, подносили то лепесток, то сочащийся мутным соком стебелёк к носу. Пилигрим принюхивался, растирал их между пальцами, силясь угадать, что за диковинка попалась ему в руки. Он замирал, пробовал сок какого-нибудь обрубка, по вяжущей на языке горечи, сухости или по давящей на желваки кислинке считывал пригодность.       Стебельки, ростки и корешки летели в котельную утробу, с тихим бульканьем и нарастающим шкворчанием по залу разливался терпкий запах пряных трав, молодой смолы, утренней росы и розмарина. Острый дух жжёного сахара и недозревших яблок бередил чувствительные носы. До того острый, что даже умелому алхимику было не заподозрить в происходящем никакой магии, кроме, разве только, кулинарной. Пузатые стенки полыхнули кроваво-красными всполохами иероглифов, кидая блики на осунувшееся и побледневшее лицо пилигрима.       — Тебе следовало бы поберечь себя, — угадав его замысел, заворожённо пробубнил змей. — Ты лишь изранишь себя пуще прежнего, если удача будет к тебе благосклонна, а иначе — смерть. Человечья жизнь не стоит жизни Стража, такой обмен неравноценен, а потому бессмысленен.       — И сколько стоит Страж, не способный спасти даже одного? — риторический вопрос с трудом пересилил нарастающий в печи свист. По иссиня-чёрным волосам серой рябью прошлась седина, то тут, то там выступая клоками белизны.       — Ты благородство перепутал с глупостью, — фыркнул змей, с незамеченной тоской наблюдая, как пилигрим подносит к губам палец, каких усилий ему стоит сомкнуть зубы для укуса. Кровь сочилась густым мазутом, ленивой каплей падая в широкую горловину. — Твоя смерть не сулит ему жизни. Это дитя…       — Вернётся домой, — нетерпеливо прошипел Ноа, взметнув дрожащие пальцы к скирдам мшаных полотен, — хоть в этом они не сделались бесполезными — те закружились, точно пепел над костром, рассыпались в пыль и юрким хороводом утекли в горловину. — Если не со мной, то с тобой.       Лицо, до того вылитая белоснежным фарфором маска, обрюзгло, треснуло глубокими морщинами на лбу и в уголках понурых губ. А змею только и оставалось наблюдать, глотая недовольство, как старость души пожирает тело. Музыкальные пальцы, вцепившиеся в раскалённые бока печи, раздуло артритными узелками, скрючило и переломало, точно старые яблоневые ветви. Прямая спина надломилась в холке, словно голова его разом потяжелела на добрую тонну, а покатые плечи осунулись и высохли.       — Отчего же ты не заботился о его жизни прежде, когда едва сам её не оборвал, когда дозволил ему приблизиться к тебе? — взорвался тихим негодованием змей, всё плотнее стискивая сложенную кольцами тушу. — Не пеняй на неудачу и злой рок передо мной. Твоим дозволением переломилась судьба его, и чего ради? Жаждешь умереть героем? Ты никогда им не был, и смерть того не поправит.       — Довольно, — взмолился пилигрим, роняя голову на край печи, слепым и щурым глазом высматривая, как заваривается на дне магия.       Он бы с радостью принял колкости и остроты, едкие замечания и глумливый тон, но не истину из уст того, кто знал его побольше прочих. Быть может, даже больше, чем сам он знал себя. Пилигрим давно и глубоко в себе запутался, и прожитые годы не играли ему на руку. Сколько бы ни старался он разобраться: когда заканчивается его сыновья почтительность, где продолжается ненависть к тирану, откуда берутся истоки повиновения Мастеру, а где затаилось начало бунта и непокорности, — всё это лишь затягивало глубже в безответную трясину, единственный выход из которой самый простой и безболезненный — не думать вовсе.       В конечном счёте его не заботила ни своя жизнь, ни чужая смерть и его причастность к ней. Не важно, был то Достопочтенный Мастер Шень, доставучий художник или случайный прохожий, — он равно не скорбел бы ни о ком. А если уж говорить совсем честно, то смерть их соблазняла его многим больше.       Шень Юань нет, и был ли тому виной пилигрим — в действительности его не волновало ни капли, но то, что она отныне не вмешается в его жизнь, — обернулось самой сладкой наградой. И если бы лузитанец издох прямо в это мгновение, освободив пилигрима от стыда за содеянное, то он, быть может, поскорбел бы о тяжести чужой судьбы, укорил бы себя и забыл. Это он умел — скорбеть, но вот исправлять содеянное так и не научился.       — Отныне его жизнь — твоя ценность, — едва ворочая языком, приказал пилигрим, и голос его обратился из обволакивающего и степенного бархата в ржавую сталь. Печь загудела, выпуская из бесчисленных мелких трещинок густые клубы пара. — Лишь он имеет смысл. Лишь он заслуживает спасения. Для тебя нет иного выбора.       А змею хотелось бы спросить, хотелось напомнить, что лишь у сильного есть право требовать и повелевать, и пилигрим к ним более не относится, но печь с победоносным свистом, с фейерверком выгоревших лепестков и брызгом соков выплюнула одну-единственную пилюлю в воздух. Ноа свалился на пол без сил, стоило потянуться за ней следом. Змей растворился в густом облаке кобальтовой стыни и собрался воедино уже мужчиной, на миг блеснув затаённой сердцевиной — мечом, ставшим ему и сердцем, и несгибаемым хребтом.       Подхватив ярко-жёлтую, разбавленную мраморным узором киновари пилюлю, он покосился на ссохшееся тело: теперь даже одежды, сшитые по точным меркам, висели и бугрились на нём, как лишняя кожа на шарпее. Пилигрим ещё дышал едва-едва, с присущим всем старикам хрипом, в котором не угадаешь, помрёт он сейчас или заснёт, разразившись уже храпом.       — Наивное создание, — констатировал он, присев рядом, и бережно смахнул с лица пилигрима разметавшиеся пряди волос.       В глубокой задумчивости он всё сильнее походил на хозяина: взгляд его стервенел от несогласия, а тонкие морщинки на переносице вкупе с летучими бровями выдавали в нём какую-то детскую, неотступную капризность. Лузитанец ему не нравился едва ли не больше, чем хозяину. Не нравился хотя бы тем, что была на его веку неподсчётная куча таких вот прилипал: художников, музыкантов, писателей и прочих разгильдяев, жуиров и пропащих гедонистов. Все они вгрызались в пилигримову душонку с диковатой прытью, нередко отрывая от неё такой шмат, что ему оставалось лишь бессильно наблюдать, как та разваливается по кускам. И пусть хозяин того не замечал — намеренно ли, или по привычке, — но для него, живущего в бесконечном хаосе чужой души, видеть то было невыносимо.       — Попомни мои слова: я делаю это лишь потому, что таким создан был, ибо суть твоя раздражает меня до печёночных колик! — разгорячённо причитал он, подняв пилигрима с удивительной деликатностью, почти даже бережностью. — И безразличием твоим я сыт по горло! — кривился, бросая презрительные взгляды на осунувшееся лицо, припавшее к его плечу. — Это человечье дитя наворотит немало бед — и разгребать их уж будь любезен сам!       Так, за раскалённой тирадой он прошагал к другому концу зала, уложил пилигрима на ворох собранных по библиотеке ковров из шкур, поближе к мерцающему в камине пламени. Присев рядом, он напоследок повертел в пальцах созданную пилюлю, почти решился сунуть её меж тонких ниточек посеревших губ, вернуть потерянную силу, но всё же отстранился — природа брала своё, и перечить хозяйской воле он не смел.       — Для меня нет иного выбора, — повинно прошептал он, возвращаясь к лузитанцу. — Как будет угодно.       Он замер ненадолго у софы, примеряясь взглядом то к пахнущей яблочной карамелью пилюле, то к провонявшему потом и смертью Леви Дакоста. Уверившись, что хозяин его хоть и не мёртв, но всё же уснул и сопротивляться не посмеет, усмехнулся, то ли с грустью по чужой судьбе, то ли на корню её презирая. С тем и вышел вон, не подняв и пылинки, не оставив и шороха шагов.
325 Нравится 185 Отзывы 195 В сборник
Отзывы (13)