Первая встречная

NC-17
Завершён
33
автор
Размер:
195 страниц, 83 558 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник

Часть 4. Не говорите ничего, пишите письма

Настройки
Мысль о беременности своей молоденькой мачехи всю ночь не давала Никите покоя. Спать он не мог, тревожить спящих в одной из гостевых покоев друзей не смел, а спорить с Гаврилой сил не было. Думал сгоряча уж сесть да написать батюшке претензию, только в чём она? В том, что Григорий Ильич пытается устроить своё личное семейное счастье, в рамки которого Никита по праву своего рождения не вписывался? Так разве ж он, Никита, в том виновен? На наследство теперь, поди, можно было не рассчитывать. Так и останутся они с Гаврилой в этой московской усадьбе… «Ну уж нет!» — решительно отбросил юноша эту мысль. Он-то уж что угодно сделает, а в Геттинген поедет учиться! Без образования нынче никуда не только в России, но и вне России. «А, может, и к лучшему оно: решу остаться заграницей — так останавливать не станут. И Гавриле там понравится, и мне, быть может…» Но до Геттингена был ещё целый год, а проблемой насущной — отнюдь не переезд. Всё это ещё оговорится — ведь, всё-таки, в Холм-Агеево всё так же Никитин дом, куда он имеет право возвращаться. И пока дома у него была княгиня в положении, здесь нужно было разбираться с положением другим и другой женщины — скверным и подозрительным. «Мамзель», как изволила назвать Лизу Катька, сейчас наверняка от волнения либо спит так, что не разбудишь, либо, напротив, глаз сомкнуть не может. Никиту даже посетила было шальная мысль: не проверить ли, как там Лизонька, спит ли, напугана ли, или, быть может, тревожна в своих размышлениях. Однако как это будет выглядеть? Молодой парень посреди ночи в комнате незнакомой женщины — пусть даже и комнате собственного дома — нарушение не просто этикета, но и всяко недостойное поведение. И так поступил вызывающе — забрал в дом, никому не сообща, уложил спать, в участок идти отказывается, что делать — ума не приложит, а просто выгнать не подымется рука. Катька шустро принесла повязку. Гаврила накапал на неё чем-то, затянул узлом на у Никиты на ладони. Оба причитали, что барин у них такой вспыльчивый, неаккуратный, а сам барин даже боли в руке не чувствовал. «Утро вечера мудренее», — эти Гаврилины слова он пропускал мимо ушей, мыслями всё больше и больше погрязая в растерянности по поводу завтрашнего утра. Но внезапно и потихоньку сквозь дурные мысли начала пробиваться ещё одна, теплая и свелая, так свойственная молодому юноше, чей разум ещё не успел опорочиться жизненной скверной. «У меня будет брат… или сестра…», — думалось Никите, и от сердца потихоньку отлегало, — «Новое живое существо, о котором мне нужно будет заботиться, воспитывать… любить». А любви нерастраченной у Никиты хватало. И постепенно ставал незначительным вопрос наследства и отцовской любви, ведь новая жизнь — что может быть важнее и чудеснее? Время шло, и вот за окном уже наступила глубокая ночь. Гаврила, не переставая причитать, вскоре ушёл к себе, а Катерина всё крутилась вокруг да около, пытаясь занять себя чем-нибуть, только бы барина в поле зрения не потерять. Белов и Корсак давно уже спали в гостевых покоях, а Никита всё сидел, теребя неудобную перевязку на ладони, и размышлял, с чем же ему входить в завтра, которое сегодня. Совсем рядом, на расстоянии в несколько комнат, уснуть не могла и Лелька. Она лежала на большой кровати, укутанная в белое пуховое одеяло, и, уставившись в потолок, пыталась представить: что теперь? На первый раз она, пускай, выкрутилась, прикинулась беспамятной, но ведь так же не может продолжаться вечно? Эти странные люди, быть может, и выглядели к ней добрыми, но было ли это так в самом деле? Мысль о перемещении во времени казалась до того абсурдной, а в сравнении со всем остальным наиболее вероятной, и это сбивало с толку больше всего. Ведь, в противном случае, для чего кому-то устаивать столь масштабный маскарад только лишь для того, чтобы поиздеваться над никому не нужной актриской Лелькой Меньшиковой? «Никому не нужной…», — повторила ещё раз про себя Лиля, тяжело вздыхая. Ведь, если всё-таки допустить, что странное пророчество старушки около театра — правда, то что вместо Лили осталось там, где она была? Какая-нибудь её копия, стертые воспоминания о ней или… совсем ничего? Когда её пропажу наконец заметят, то что подумают? Объявят в розыск и через время сочтут пропавшей безвести? Или никому просто не будет до бедной Лелечки дела? Так это было страшно и так запутано, что и доброта незнекомых людей к ней совершенно не сглаживала её скверного положения. На глаза наворачивались слезы, а плакать — не плакалось. Если и жить, то как жить в этом чужом времени, в этом чудном веке, где всё вокруг походило на декорации спектаклей, в которых играла Лиля, только вычурнее, реалистичнее. Где она совсем одна, и никто её не знает, и сама она не знает ничего о том, кем тут является. Ни с кем не поговорить по душам. И главное — никакой уверенности, что она когда-нибудь сможет вернуться обратно. Кем она будет здесь? Подозреваемой, если господа примут решение выяснять, кто она такая, через участковых? Сумасшедшей, если поверят в её росказни о потере памяти, но решат избавиться от лишних проблем и вызовут лекаря, который поставит распространенный для этого времени диагноз и, чего доброго, назначит отнюдь не гуманное лечение? Прислугой вроде Кати, если сжалятся и оставят, отказавшись бросать бедную девушку на произвол судьбы? А если просто вышвырнут на улицу, то дорога будет одна — в дом терпимости. Если, конечно, на этой дороге её не убьют раньше… Словом, хорошего ей ждать ничего не стоило. Не сделают её же здесь безымянной барыней, право слово… Она скинула с себя пуховое одеяло и, спустив босые ноги на холодный пол, встала. Огляделась в полумраке и, когда глаза привыкли к темноте, смогла разглядеть окно, скрытое за тяжелыми бархатистыми шторами. Потянулась к ним, отодвинула от окна и, хорошенько надавив на оконные ручки, распахнула ставни. Холодный ночной воздух обдал свежестью изморенное, уставшее Лилино лицо и тело, ветер забился в подолах её сорочки, и от прохлады нежная кожа Лилина покрылась сиротами. Рукой она аккуратно убрала вмиг растрепавшиеся волосы и наконец взглянула на темный город под покровом ночи. Москва светилась тусклыми огнями фонарей и редких окон, где, точно так же как и она, кто-то не спал, мучаясь тревогой, бессонницей или незаконченными делами. Этот город не был слепящим, как мегаполис, откуда она пришла, — тут всё вокруг казалось иным, отдалённым, как театральная сцена, на которую она случайно вышла в чужом акте. Но ведь всё это — не сон. Не бред, не галлюцинация. Здесь стены дышат теплом, мебель пахнет воском и старым деревом, а ночное платье, в которое её облачили, колется застежкой на шее и путается подолом в ногах. Веки щипало от усталости, но сна не было. В доме ни звука. И тут — как в противовес мыслям — с противоположной стороны двери серипнула половица. Тихо, нерешительно. Лиза замерла, не оборачиваясь. Прошло несколько долгих минут, и от этого мимолетного звука не осталось ни единого следа. Снова тишина, и в этой тишине Леле вдруг захотелось закричать, выбросить наружу весь страх, всю злость и всю тоску и обиду по тому, что с ней случилось что-то настолько же невероятное, насколько и ужасное. Чудо, проклятие, наказание или урок — чем бы это ни было, Меньшикова обязательно об этом подумает. Потом, завтра. Лиля оперлась на подоконник ладонями и, не в силах издать ни звука, тихо и беззвучно зарыдала. Холодные слезы покатились по её щекам — она не оплакивала ни Пашку с его розами, ни театр, ни матушку в Подмосковье и ни кого-нибудь ещё — а оплакивала только себя, одну-единственную что в том мире, что в этом. Ноги её подкосились, и так, рыдая, она повалилась на пол, склонив над подоконником голову. В рыданиях и заснула, больше не вставая до самого раннего утра. А в соседних покоях, совсем неподалеку, продолжал мучаться бессонницей Никита. Катерину он давно уже, почти настоятельно, отпустил спать, и та нехотя скрылась в одном из коридоров первого этажа, что через кухню вёл к жилым комнатам прислуги. Письмо Никите Гаврила всё же отдал. Ни уговоры, ни упрёки, ни его заядлое «Полно вам, барин, утро вечера мудренее» не помогло — молодой князь требовал письмо на руки немедленно и сейчас же, пускай и знал уже большую часть его содержания. Тогда Гаврила, кряхтя и охая, протянул своему барину письмо. — А почему запечатано? — удивился Никита, — Ты же сам мне сказал… — Верно, сказал, — перебил его Гаврила, — Али вы думаете, барин, что батюшка только вам листы отписывать изволят? — Не понял… — Два письма было. Вам и мне. Григорий Ильич меня оповестили о содержании вашего и просили преподнести… как бы это сказать, помягше. Не получилось, — пожал плечами камердинер, бросил письмо на стол и удалился восвояси. Сердце Никиты нехорошо дрогнуло. Конечно же, он узнал сургуч — с гербом рода Оленевых. Распечатал осторожно, почти с трепетом. Бумага пахла родным домом, воском, деревом, дорогими чернилами. Почерк — аккуратный, прямой, так похожий на его собственный. Никита зажёг свечу и пододвинул подсвечник поближе, развернул письмо и, затаив дыхание, начал читать. «Москва. Милый друг мой, сын Никита! Надеюсь, что и моё послание застанет тебя в добром здравии и рассудительном расположении духа. С княгиней у нас всё хорошо, слава Богу, нынешнее лето провели в тепле: ездили к Чёрному морю, к Анапе, дышали сосновым воздухом. Вода там — чиста, не хуже заграничной, и сам я чувствую себя крепче. Твоя мачеха, как ты знаешь, человек тонкий, к простудам склонный, а потому этот отдых был кстати. Надеюсь, ты рад за нас. Теперь к главному, сын мой. Надеюсь и уповаю на твоё добродушие и благоразумие. С Божьей милостью, мы ждём ребёнка. Княгиня моя в положении, и, судя по врачебному слову, всё протекает спокойно и без осложнений. Я — человек уже немолодой, и не скрою, что новость сия для меня великая радость, отрада и надежда. В доме нашем снова будет младенец. Сын или дочь — решит Господь, но коль родится сын… Не моя воля, а воля старинного устава и порядка всех княжеских родов, более того — устава чести… Ничего боле не скажу, дабы ты, мой друг, в пору своего юного возраста и свойственного ему горячего нрава не трактовал мои слова неверно. Только прими моё напутствие как взрослый, умный и амбициозный дворянин: не упускай мыслей о своём будущем, ибо его устой всенепременно может лечь на твои и только на твои плечи. Надеюсь, ты завершишь начатое образование, и, быть может, решишь сам — где твоё будущее: в России ли, или за границей. Иное время ныне. Нам нужны головы умные, не только шпаги острые. Пользуясь случаем, спрашиваю: как твоя учёба? Однако же уверен, что у тебя всё в порядке. Храню надежду, что в Москве тебе радостно и нескучно. И помни, хоть Холм-Агеево — всё ещё и твой дом, но время требует от нас ясности и зрелости. Коль ты думаешь возвращаться, предупреди заранее. В поместье ныне хлопотно: княгиня не может принимать гостей, в покоях шум не приветствуется, слуг не хватает — словом, время тревожное, и о визите прошу сообщать заранее. На сем прощаюсь. Твой отец, Григорий Ильич Оленев» Никита перечитал письмо ещё раз, потом — третий. Каждое слово отзывалось в груди, как колокол. Письмо было незлым, не плохим, не грустным, и всё же в нём сквозило то, чего Никита боялся услышать: «подвинься». Без упрёка, без давления — но всё же ясно: скоро в их мире появится новый человек, и этот человек, едва родившись, будет ближе к титулу и дому, чем он, Никита, со всеми своими заслугами, мечтами, болью и гордостью. И главное — он будет ближе к отцу, чьё искреннее внимание юноша так и не смог заслужить, сколько бы ни пытался. Он отложил письмо. «О визите прошу сообщать заранее — и всё, ни единого намёка на какое бы то ни было приглашение домой. А всё же каникулы, и отец знает…» — с грустью думалось Никите. Видимо, август он всё же проведёт в Москве. Быть может, и к лучшему. Тем более, что неожиданная встреча принесла ему неотложные хлопоты с девицей, и, не разобравшись во всём как следует, уезжать никуда было нельзя. Никита едва смог отогнать мысль, что он даже в какой-то мере счастлив подобному приключению. Остальные же мысли разбегались сами по себе, не успевая стать чем-нибуть явным и существенным. Никиту тревожила не только беременность мачехи, но и непонимание, как ему быть дальше. Его семья рушилась или, точнее, перестраивалась без его участия. Княгиня скоро родит — он должен быть рад, но в груди нарастала тоска и ревность. А тут ещё Лиза. Девушка, появившаяся неизвестно откуда, и от которой веяло неведомым, потусторонним. Никита чувствовал, что с ней что-то не так, что ему стоило бы сделать что угодно кроме того, что он уже сделал. Впускать незнакомку в дом — экая беспечность! Но его манил интерес, зарождавшийся авантюризм, и он же юношу отталкивал, напоминая быть осторожным завтра, когда девушка проснется и ему придётся объясняться с ней не через Гаврилу и Катерину, а самому. Что-то в ней пугало, и всё же её хрупкость, её одиночество отражались в нём самом. «Что мне с ней делать? — думал Никита. — Сдать властям? Защитить? Или… оставить? Но ведь этикет, честь, дом — всё велит держать её на расстоянии…». И почему вообще в его голове возникла мысль «оставить»? Девица ведь — не фарфоровая статуэтка. Что вообще подразумевает под собой это слово? Оставить до выяснения обстоятельств, как квартирантку? Оставить, пока не вернётся память? Оставить вообще насовсем, как… кого, жену? А что, живут же так люди — знакомятся на венчании и живут, по расчёту… Что за глупые мысли… И тут ещё Гаврила так некстати со своими замечаниями и напутствиями, и Алёшка с Сашей… «Коли можно было б вот так просто взять да и полюбить хоть и первую встречную, думаешь, я бы не полюбил?» — эхом зазвучало у Никиты в голове его собственное заявление. — Значит вот так ты, Господи, надо мной смеёшься… Моими же словами… Ноги сами привели Никиту к дверям комнаты, где спала Лиза. Он замер перед ними, не понимая толком, зачем пришёл, и не решаясь постучать. Прислонился лбом к косяку. Тихо. Ему показалось, что даже через стену он слышит её сбитое, неспокойное дыхание. Словно желая отогнать путаные думы, Никита приложил к двери ладонь и замер. Мысль, что она сейчас одна, в тишине незнакомого дома, среди чужих людей, вдруг болезненно кольнула. Хотелось войти, поговорить, утешить, успокоить. «Мамзель…» — снова с иронией вспомнил он прозвище, которым окрестила её Катька. А сам же он что? С первой секунды на неё уставился, как на диковинку, словно женшин сроду не видел, и взгляд отвести не может. Хоть и правда странная она, и в платье странном, чужом — но в глазах её было что-то такое… чего у здешних дам не было. Оно скрывалось глубоко внутри, за испугом, страхом и смятением, но Никита определенно это видел. Или, быть может, сам себе придумал в порыве юношеского максимализма… Он ещё долго стоял около двери, но так и не вошёл. Вернулся к себе, взял в руки молитвенник и принялся то ли читать, то ли проговаривать выученные наизусть молитвы, то и дело обращая свой усталый измученный взор на святые образа в углу. За всю оставшуюся ночь ему так и не удалось сомкнуть глаз.

***

Утро выдалось серым и промозглым. Сквозь плотные шторы едва пробивался рассеянный свет, и в комнате, где спала Леля, царил полумрак. Настоящий крепкий сон так к ней и не пришёл — только усталость от слез и круговорота навалившихся событий наконец заставила её закрыть глаза на час или два, но разум всё ещё ворочался в голове, переваривая события прошедших суток. Она сидела на полу, положив голову на руки, а руки на подоконник, и сквозь быстро растворяющийся в утренней прохладе сон прислушивалась к звукам, что доносились из-за двери — где-то топали, стучали, бормотали. Тихий голос Гаврилы с кем-то спорил в коридоре. Затем — шаги. Тихие, почти неслышные. Они остановились у двери, после чего послышался аккуратный стук. Однако Леля и не думала вставать. Ей хотелось поспать ещё, провалиться в небытие и забыться, не раскрывать глаза до тех пор, пока всё это, чужое ей и незнакомое, не исчезнет восвояси. Ещё один стук в дверь прозвучал настойчиво, вразрез с тишиной. — Открыто, — машинально откликнулась Леля, и лишь затем осознала, что в здешнем времени подобное обращение, наверное, неуместно. В следующую секунду дверь со скрипом отворилась, и на пороге возникла Катька с подносом и огромным свёртком. — Подъём, барышня, — произнесла она, вкладывая в эти слова столько иронии, сколько могла себе позволить. — Пора вставать, так что извольте умываться. Вот кувшин с тёплой водицей, мыло да полотенце, и платье новое. Барин велел: чтоб было чинно, как положено. С этими словами она поставила поднос с кувшином и мылом на столик, выложила рядом аккуратно сложенное полотенце и, развернув сверток, расправила на спинке стула тёмно-синее платье с плотным лифом. — Гаврила, по приказу Никиты Григорьевича, с рассвета в лавку бегал, что в Охотном ряду. Принёс целую корзину — платья, сорочки, шпильки и всякие женские нужности. Словом, всё как у настоящей барыни. Видно, барин решил, что вам здесь не только ночевать, но и жить подобает. Леля опешила от такого заявления, но виду не подала. Какая неслыханная забота от чужих людей! Как бы должна не осталась… Отогнав эти мысли прочь, она подошла к кувшину. Пар, поднимавшийся от воды, обволакивал руки мягким теплом. Она молча умылась, промокнула лицо полотенцем и, взглянув на служанку, спокойно произнесла: — Спасибо. Передайте Никите Григорьевичу мою признательность. — Передам, — хмыкнула Катька. — Хоть он и сам видит, как вы тут обустроились. Она подошла ближе и протянула Меньшиковой платье: — Ну, давайте, одеваться будем. Барин велел меня вам приставить. Сама, конечно, справитесь, но… кто ж барышню одну наряжает? Не по чину. На стуле, аккуратно разложенное, лежало всё, что надлежало даме того времени: тонкая батистовая сорочка с кружевной отделкой по вороту, мягкий лиф-корсаж с застёжкой на тесёмки, панталоны с вышивкой, нижняя юбка, простёпанная по подолу, и само платье — суконное, с высокой талией и рукавами-фонариками, в духе последних столичных мод. Леля сняла ночную сорочку и, ощущая на себе цепкий взгляд служанки, натянула сорочку дневную. Материя обвила тело, холодок ткани по спине — и руки Катьки уже подают корсаж, тёмно-синий, тугой. — Становитесь спиной. Потуже затянем. У нас так заведено. Тонкие тесёмки натянулись, словно кто-то душу хотел выжать наружу — так сильно прижался корсаж к грудной клетке. — Осторожнее, — прошептала она, губы побелели. — Извините-с, — проговорила Катька с явной насмешкой. — Зато теперь талия как у фарфоровой куклы. Каждое её слово обжигало не меньше, чем щипцы в руках. Меньшикова чувствовала, как сжимается горло — от унижения, от беспомощности, от невозможности парировать. Она — чужая здесь. Без имени, без прошлого. Без права на голос. Нижнюю юбку пришлось надевать через голову, пышная, с крахмальной подбивкой, она шуршала, как сухая трава на ветру. Поверх — само платье. Рукава — невыносимо узкие, лиф — сшит так, что каждая складка ложилась строго, как в армии. Служанка принялась за волосы: щипцы, раскалённые на огне, ловко прошли по прядям. Только вот рука её будто дрогнула — и горячий металл коснулся виска. — Ах! — Леля вскрикнула от неожиданности и боли, машинально касаясь пальцами обожжонного места. — Ой, неловко вышло… — как бы расстроенно приговаривала Катерина, но в голосе сквозила довольная искра, — Не вертитесь. Меншикова стиснула зубы. Щипцы могли и остудить, если бы их опустили на камень. Но она не камень. Она — живая. И больно ей было не от ожога. Больно — от этой бытовой мелкой вражды, словно каждое движение Катьки говорило: «Ты — лишняя. Ты — не наша». Потом были шпильки. Одна из них неожиданно уколола кожу за ухом. — Терпите, барышня. Красота требует жертв. Вы ж теперь как невеста — барин вас и кормит, и одевает… Лиза повернулась и посмотрела прямо ей в глаза. Тихо, спокойно, почти ровным тоном сказала: — Мне жаль, что вы решили меня осуждать. Я не просила ничего из этого. Не я сюда пришла — меня сюда привели. — Оно-то, может, и так, — фыркнула Катька, — да только редко кто без выгоды в барские дома попадает. Вы — не исключение. И снова — укол. Но не шпилькой. Словом. Плечи Лелькины вздрогнули. Хотелось оборониться, но язык будто прирос к нёбу. Катерина отступила, сложила руки на фартук и окинула Лелю взглядом. Платье сидело плотно, волосы — уложены, кожа — свежая. Но в глазах — горечь. — Ну вот. Готово. Хоть к обеду, хоть в церковь. Хотя вас туда вряд ли кто звать станет. Лиза молча повернулась к зеркалу. Там, в отражении, стояла уже не она. Незнакомка. Девушка в чужом платье, с чужой причёской. Только глаза были её — серые, решительные. — Можете идти, — сказала она, не оборачиваясь. Катька, постояв ещё с минуту, развернулась и вышла. В дверях всё же бросила через плечо: — Смотрите, барышня. У нас тут все друг друга насквозь видят. И вдруг в Меньшиковой что-то перемкнуло. От этой приятной на первый взгляд стужанки, которая ещё вчера так приободрительно укладывала её спать, за это утро Леля услышала столько и прямых, и косвенных намёков на то, что она пришла в этот дом не за помощью, а нагло охмурить молодого хозяина, словно какая-то шарлатанка. Пора бы Лелечке вытереть слезы и вспомнить, кто она — не важно, в той Москве или в этой. Она выпрямилась, приподняла подбородок, и голос её, который прозвучал вслед служанке, был ровным, тихим, но с той благородной отстранённостью, что не спутать ни с капризом, ни с обидой: — Примечательно, что вы столь озабочены тем, кто и что видит. Ваша ревность к чужой заботе почти трогательна… будь она не столь назойлива. Сказано было вежливо, почти ласково, но у Катерины вмиг словно отнялся язык. Она застыла, как простуженная кошка под дождём, и, не ответив ни слова, лишь шумно выдохнула и поспешно хлопнула дверью. Когда за ней захлопнулась дверь, Леля устало опустилась в кресло, обхватила себя за плечи и закрыла глаза. — Держись, — сказала она едва слышно, быть быть может, думая, что тае ей удастся лучше достучаться до самой себя, — Только бы продержаться ещё один день. А потом — ещё. И ещё. Пока не станет легче… Или пока не найдёшь выход.

***

Когда Меньшикова наконец решилась покинуть комнату, где провела неспокойную ночь и не менее тревожное утро, в доме уже царила та особая утренняя тишина, когда слуги ещё не суетятся, но всё уже начисто и по местам. На ходу поправляя рукава — новые, чуть стесняющие движения — она шла по коридору, стараясь не думать, не вспоминать, не анализировать. Она часто придерживалась принцыпа не переживать о том, что она не в состоянии изменить. Своё новое имя она знала — Лиза. Остальное… Остального не было. Платье тянуло плечи, корсет не давал свободно вздохнуть, но шаг её был твёрд. Спускаясь по дубовой лестнице, обтёртой по перилам чьими-то прежними пальцами, она ловила себя на том, что боится взгляда — чьего угодно, но особенно его. Никиты. Молодой барин… это не какой-нибуть её Пашка с назойливыми розами. Нет, Леля даже и подумать не могла о том, чтобы дать основу безосновательным подозрениям и обвинениям Катерины! И всё же, сама статусность его вызывала у Меньшиковой трепет. Ей всё в нём казалось неуместно неземным и оттого привлекательным: и манера говорить — хоть они и перекинулись всего несколькими словами, и этот сдержанный взгляд, за которым, казалось, пряталось что-то сильное и упрямое — хоть она и не смотрела в его глаза прямо. А, может быть среди этого всего Леля просто хотела зацепиться за хоть какое-нибуть приземленное чувство симпатии, которое пусть и было чуждо ей как Леле, зато надлежало тем героиням, коих ей частенько доводилось играть. К примеру, Луиза. А Меньшикова сейчас — почти она, только буквы недостаёт. В столовой пахло свежим хлебом и горячим чаем. Солнечные лучи, прорвавшиеся сквозь мутное оконное стекло, золотили край скатерти, ложась на неё, как отблески догорающего сна. В прихожей мелькнул Гаврила, кивнул с вежливым почтением. — Барин ждёт вас в столовой, — пробормотал он. Лиза кивнула и вошла. Никита стоял у окна, с чашкой чая в руке, спиной к двери. Олет он был не то чтобы по-домашнему, но и для выхода в свет простовато, волосы чуть растрёпаны, словно он не спал вовсе. Услышав шаги, он обернулся и отставил чашку. И что-то в его взгляде мелькнуло — еле заметное, мимолётное. Он молча отметил, как платье подчёркивает изгиб плеч, как волосы, уложенные Катькой, легли чуть небрежными волнами. С губ его чуть не сорвался искренний, непозволительный комплимент, однако юноша вовремя осадил себя. — Доброе утро, — сказал он спокойно, сдержанно, — Вы выглядите значительно лучше. Рад видеть вас на ногах. — Благодарю, — Леля присела в учтивом реверансе, — Вашими стараниями. — Платье сидит на вас чудесно. Надеюсь, Катерина не слишком вас потревожила. У неё язык — с острыми углами. — Всё было в пределах терпимого, — девушка смогла выдавить из себя вежливую улыбку, вспоминая, сколь тяжелым выдалось для неё сегодняшнее утро, и подошла к столу, — Спасибо, что позаботились о всём. — Прошу, садитесь, — Никита отодвинул перед ней стул, сам обошёл и сел с другой стороны. В чашках напротив каждого из них уже был налит дымящийся крепкий чай. — Полагаю, с дороги и от вчерашнего волнения вы ужасно голодны, однако я не имею привычки завтракать плотно. Если вам угодно, я попрошу приготовить что-нибудь на ваш вкус. — Благодарю, — повторила Леля, присаживаясь, — Но пока мне ничего не нужно. Уверена, что, если проголодаюсь, то милая Катерина не откажет мне в милости. Движения девушки были осторожны, но уже не неуклюжи. Она говорила ровно, но не вызывающе, и даже упоминание Катерины далось ей с краской уважения, а никак не обиды. — Простите, — спустя несколько минут молчаливого чаепития насал наконец Никита, — Мне бы следовало задать вам эти вопросы раньше. И я… мы с моими друзьями пытались, пока вы не лишились сознания. А после было поздно, и я счёл, что вам нужно отдохнуть. Вы… — он немного запнулся, — Вы действительно не помните, откуда вы? Кто вы такая? Леля тихо поставила чашку на стол, вздохнула, пытаясь собраться с мыслями, сложила руки в замок на коленях и подняла на Никиту свои большие, холодные глаза. Она надеялась, что если ей удаётся выглядеть правдиво в спектаклях на сцене, то и сейчас получится. Это просто роль, а в своей роли необходимо быть безпрекословно честной, сколь бы это не разнилось с правдой на самом деле. — Только имя. Лиза. Всё остальное, как ни странно… покрыто густым туманом. Ни улицы, ни лиц, ни фамилии — ничего. Никита внимательно на неё смотрел, но взгляд его не был пристальным. Скорее участливым. Он не пытался уличить Меньшикову во лжи. Он пытался её понять. И от этого Леле становилось непривычно стыдно. — Это случилось внезапно? Или, быть может, у вас болезнь… — Нет, никакой болезни нет. Я здорова, полагаю, на сколько это возможно. Я… — она замялась. Вспоминать было не из чего, — Я как будто очнулась… не здесь. Не в этой комнате. В другой. В переулке. Люди, шум, свет… потом стало страшно, и всё перемешалось. А потом вы. Никита нахмурился. — Вас нашли на Манежной. Один Бог знает, что могло с вами там случиться, не окажись я… мы рядом. Хорошо хоть живы… Она кивнула, чуть улыбнувшись, и эта улыбка оказалась неожиданно взрослой. Не девичьей. — Вы были очень добры. И вы, и ваш слуга. А потом и дом. Всё это… больше, чем я могла ожидать. Особенно в таком положении. Никита отвёл взгляд к окну. Было заметно, что он не привык к похвалам. Или, может быть, к благодарности. Он попытался встать из-за стола, но Лиза, заметив это, вдруг быстро потянулась через стол и перехватила его запястье, не давая ему подняться. — Извините, — заговорила она быстро и взволновано, вдруг ощутив, что её мольбы к этому юноше, от которого теперь очень сильно зависела её судьба, вполне честны, — Я знаю, это кажется безумием. Только, прошу, не надо врачей. И в участок тоже не надо. Клянусь вам, я не сумасшедшая, а всего лишь бедная женщина, с которой приключилось такое несчастье… — Успокойтесь, не нужно сцен. Я не собираюсь усложнять вашу и без того трудную ситуацию, — на удивление, Никита не отпрянул, а лишь аккуратно перехватил Лелину руку, как бы призыаая девушку встать из-за стола следом за ним, — Я… не сторонник объяснять то, что выше рассудка. Я вижу перед собой не безумную, а растерянную. Этого достаточно. Несколько долгих неловких минут они молчали. Леля не решалась отнять свою руку, Никита не решался отпустить. — Если вы не вспомните — что вы будете делать? — он всё же прервал их затянувшееся молчание. Однако ответа не услышал — девушка лишь пристыженно опустила взгляд. Никита кивнул. Понимающе. Снова замолчал, будто что-то обдумывая, затем мягко спросил: — Хотите остаться здесь? Пока… всё не прояснится? Леля взглянула на него удивлённо, но без страха. И в этой молчаливой паузе было многое: облегчение, осторожность, та самая женская сдержанность, что рождалась не от гордости, а от необходимости выжить. — Если это не причинит вам неудобств… я была бы благодарна. — Вы не в тягость, — тихо ответил Никита, — И здесь вам не будет хуже, чем в участке или лечебнице, коих вы так боитесь. А может, даже чуточку лучше. — Немного — уже много, — прошептала Леля. — Я счёл своим долгом помочь. Не знаю, как долго вам потребуется время, чтобы всё разрешилось. Быть может, это случится завтра. А может… не случится вовсе. Но знайте: здесь, в моём доме, вам ничто не грозит. Никто не будет вас торопить или выгонять. Хотите остаться — оставайтесь. На сколько сочтёте нужным. — Это… очень великодушно, — Леля нерешительно посмотрела на Никиту, и в её глазах сквозила искренняя, несвойственная ей благодарность, но также и тень настороженности. Вспомнилась та угнетающая мысль о долгах, да что могут взять с бедной девушки? Разве только… — Простите, я не знаю, чем могу отплатить. Никита лишь покачал головой и тепло, почти покровительственно улыбнулся: — Ни к чему. Мой дом всегда открыт для друзей на неограниченное время. Возможно, вы не заметили, но кое-кто из них очень откровенно этим пользуется. Вы ведь помните двух господ, что были со мной вчера? Так они здесь за вторых и третьих хозяив. Гаврила, правда, протестует, но вы его можете не бояться, так как к вам он расположен, ведь расположен я. И к нам обоим вы можете обратиться в любое время. — Это уже очень немало. Спасибо, — Меньшикова вновь присела в лёгком реверансе. И снова — тишина. Но уже не та, неловкая. Тишина — как чёрновик доверия. Начало. Чего-то, что неимоверно девушку тревожило и вместе с тем успокаивало, говоря: и вот так бывает. Если не там — то здесь кому-то на тебя, дурёху-актрису, не всё равно. А, может быть, там тоже так было, просто у самодостаточной и гордой Лельки не было нужды это заметить?

***

День тянулся медленно, как в затхлой воде. После тяжёлого утра Леля, несмотря ни на что, держалась стойко. Она обошла поместье, заглянула на кухню, прихватив свежего хлеба, а после вышла на улицу и впервые внятно осмотрела двор. Старая московская усадьба: булыжник под ногами, амбары, крытые черепицей, суетливые слуги. Всё было настоящим. Без следа симуляции. Это пугало, однако уже не так выбивало землю из-под ног. Мысль о том, что чудо есть чудо и время схлопнулось от чёрствой Лелькиной души, чтобы научить её благодарности и человечности, всё ещё была абсурдной, но уже привычной и казалась единственно верной. А Никита тем временем, оставив гостью осваиваться, переместился к себе в покои, дабы на свежую голову подумать о проблеме насущной ночи. На полке над письменным столом у него скучали старые тома с гербами, чернильница стоял чёрная, круглая, с трещинкой по краю. Никита взял перо, поднёс к свече, согрел. Бумага хрустнула, когда он расправил её, положив на гладкую доску под ладонь. Вздохнул. Начал писать. «Дорогой батюшка…» Рука застыла. Дальше строки не шли. Он отложил лист, взял другой. «Милостивый государь, князь Оленев…» Слишком официально. Опять поморщился. Скомкал. Третий лист. «Отец…» Так и оставил обращение. Чернила немного расплылись — от дрожи в пальцах и от волнения. Никита продолжил: «Отец, письмо ваше получил. Рад известию, что здоровье княгини доброе и что поездка к морю была на пользу. Особенно рад вестям о будущем прибавлении в семье. Как вв и говорили, это обязывает. Обязывает меня, как сына, и как… человека, не чуждого ответственности. Я подумаю о будущем, безусловно. Сделал бы это, даже не получив подобного рода известий. Но пишу вам, батюшка, нынче не столько о себе. Здесь, в Москве, произошёл случай. Странный и смущающий. Я нашёл — нет, не нашёл, а скорее спас — молодую особу. Была она одна, посреди улицы, в состоянии крайнего потрясения, без памяти, без документов, без опоры. Она помнит только имя своё — Лиза. Никаких притязаний она не предъявляет, напротив — скромна, молчалива, кротка. Я не мог оставить её под открытым небом. Привёз в дом, устроил в комнате для гостей. Катька и Гаврила всё при ней — ухаживают, смотрят. И вот теперь я не знаю — как быть. Слугам приказывать молчать — не дело. В участок вести её — жестоко. В больницу — безумно. Оставить — опасаюсь пересудов. Выгнать — не поднимается рука. Как вы поступили бы, батюшка? Что сказали бы мне, если б сидели нынче напротив? Вижу, что Лиза — не какая-нибудь шарлатанка с улицы, о чём вы, батюшка, наверняка уже успели подумать. Не городская. Не крестьянка. Есть в ней… как вы сами это называете, порода. Стать, взгляд, речь. Пусть краткая. Всё выдаёт воспитание. Но ни фамилии, ни рода, ни места она назвать не может. Ни причины, почему оказалась в Москве одна, поздним вечером. А может — и не хочет говорить. Прошу вашего совета. У меня в голове смута. Подскажите: как сохранить честь — и не поступить подло? Ваш сын, Никита.» Он перечитал. Почерк был ровен, но в некоторых местах чернила углублялись — словно нажимал сильнее, чем следовало. Письмо он не запечатал сразу. Оставил на столе. Подумать, перечитать, может, дополнить. А может, сжечь — если подумает, что написал не так. За окном на улице шумели колёса экипажей, но в комнате стояла тишина — та самая, когда рождаются настоящие мысли. И всё же Никите казалось: чего-то он в этом письме не договорил. Или — сказал слишком много. Он вздохнул, убрал перо и чернильницу и долго смотрел на неподвижный конверт перед собой. Хотелось бы, чтобы ответ отца пришёл поскорее. Или, быть может… чтобы он сам вдруг оказался рядом, живой, с голосом, крепкой рукой и тем взглядом, который не допускал шаткости. А пока — он один. И решение принимать ему.
33 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник