***
Утро выдалось серым и промозглым. Сквозь плотные шторы едва пробивался рассеянный свет, и в комнате, где спала Леля, царил полумрак. Настоящий крепкий сон так к ней и не пришёл — только усталость от слез и круговорота навалившихся событий наконец заставила её закрыть глаза на час или два, но разум всё ещё ворочался в голове, переваривая события прошедших суток. Она сидела на полу, положив голову на руки, а руки на подоконник, и сквозь быстро растворяющийся в утренней прохладе сон прислушивалась к звукам, что доносились из-за двери — где-то топали, стучали, бормотали. Тихий голос Гаврилы с кем-то спорил в коридоре. Затем — шаги. Тихие, почти неслышные. Они остановились у двери, после чего послышался аккуратный стук. Однако Леля и не думала вставать. Ей хотелось поспать ещё, провалиться в небытие и забыться, не раскрывать глаза до тех пор, пока всё это, чужое ей и незнакомое, не исчезнет восвояси. Ещё один стук в дверь прозвучал настойчиво, вразрез с тишиной. — Открыто, — машинально откликнулась Леля, и лишь затем осознала, что в здешнем времени подобное обращение, наверное, неуместно. В следующую секунду дверь со скрипом отворилась, и на пороге возникла Катька с подносом и огромным свёртком. — Подъём, барышня, — произнесла она, вкладывая в эти слова столько иронии, сколько могла себе позволить. — Пора вставать, так что извольте умываться. Вот кувшин с тёплой водицей, мыло да полотенце, и платье новое. Барин велел: чтоб было чинно, как положено. С этими словами она поставила поднос с кувшином и мылом на столик, выложила рядом аккуратно сложенное полотенце и, развернув сверток, расправила на спинке стула тёмно-синее платье с плотным лифом. — Гаврила, по приказу Никиты Григорьевича, с рассвета в лавку бегал, что в Охотном ряду. Принёс целую корзину — платья, сорочки, шпильки и всякие женские нужности. Словом, всё как у настоящей барыни. Видно, барин решил, что вам здесь не только ночевать, но и жить подобает. Леля опешила от такого заявления, но виду не подала. Какая неслыханная забота от чужих людей! Как бы должна не осталась… Отогнав эти мысли прочь, она подошла к кувшину. Пар, поднимавшийся от воды, обволакивал руки мягким теплом. Она молча умылась, промокнула лицо полотенцем и, взглянув на служанку, спокойно произнесла: — Спасибо. Передайте Никите Григорьевичу мою признательность. — Передам, — хмыкнула Катька. — Хоть он и сам видит, как вы тут обустроились. Она подошла ближе и протянула Меньшиковой платье: — Ну, давайте, одеваться будем. Барин велел меня вам приставить. Сама, конечно, справитесь, но… кто ж барышню одну наряжает? Не по чину. На стуле, аккуратно разложенное, лежало всё, что надлежало даме того времени: тонкая батистовая сорочка с кружевной отделкой по вороту, мягкий лиф-корсаж с застёжкой на тесёмки, панталоны с вышивкой, нижняя юбка, простёпанная по подолу, и само платье — суконное, с высокой талией и рукавами-фонариками, в духе последних столичных мод. Леля сняла ночную сорочку и, ощущая на себе цепкий взгляд служанки, натянула сорочку дневную. Материя обвила тело, холодок ткани по спине — и руки Катьки уже подают корсаж, тёмно-синий, тугой. — Становитесь спиной. Потуже затянем. У нас так заведено. Тонкие тесёмки натянулись, словно кто-то душу хотел выжать наружу — так сильно прижался корсаж к грудной клетке. — Осторожнее, — прошептала она, губы побелели. — Извините-с, — проговорила Катька с явной насмешкой. — Зато теперь талия как у фарфоровой куклы. Каждое её слово обжигало не меньше, чем щипцы в руках. Меньшикова чувствовала, как сжимается горло — от унижения, от беспомощности, от невозможности парировать. Она — чужая здесь. Без имени, без прошлого. Без права на голос. Нижнюю юбку пришлось надевать через голову, пышная, с крахмальной подбивкой, она шуршала, как сухая трава на ветру. Поверх — само платье. Рукава — невыносимо узкие, лиф — сшит так, что каждая складка ложилась строго, как в армии. Служанка принялась за волосы: щипцы, раскалённые на огне, ловко прошли по прядям. Только вот рука её будто дрогнула — и горячий металл коснулся виска. — Ах! — Леля вскрикнула от неожиданности и боли, машинально касаясь пальцами обожжонного места. — Ой, неловко вышло… — как бы расстроенно приговаривала Катерина, но в голосе сквозила довольная искра, — Не вертитесь. Меншикова стиснула зубы. Щипцы могли и остудить, если бы их опустили на камень. Но она не камень. Она — живая. И больно ей было не от ожога. Больно — от этой бытовой мелкой вражды, словно каждое движение Катьки говорило: «Ты — лишняя. Ты — не наша». Потом были шпильки. Одна из них неожиданно уколола кожу за ухом. — Терпите, барышня. Красота требует жертв. Вы ж теперь как невеста — барин вас и кормит, и одевает… Лиза повернулась и посмотрела прямо ей в глаза. Тихо, спокойно, почти ровным тоном сказала: — Мне жаль, что вы решили меня осуждать. Я не просила ничего из этого. Не я сюда пришла — меня сюда привели. — Оно-то, может, и так, — фыркнула Катька, — да только редко кто без выгоды в барские дома попадает. Вы — не исключение. И снова — укол. Но не шпилькой. Словом. Плечи Лелькины вздрогнули. Хотелось оборониться, но язык будто прирос к нёбу. Катерина отступила, сложила руки на фартук и окинула Лелю взглядом. Платье сидело плотно, волосы — уложены, кожа — свежая. Но в глазах — горечь. — Ну вот. Готово. Хоть к обеду, хоть в церковь. Хотя вас туда вряд ли кто звать станет. Лиза молча повернулась к зеркалу. Там, в отражении, стояла уже не она. Незнакомка. Девушка в чужом платье, с чужой причёской. Только глаза были её — серые, решительные. — Можете идти, — сказала она, не оборачиваясь. Катька, постояв ещё с минуту, развернулась и вышла. В дверях всё же бросила через плечо: — Смотрите, барышня. У нас тут все друг друга насквозь видят. И вдруг в Меньшиковой что-то перемкнуло. От этой приятной на первый взгляд стужанки, которая ещё вчера так приободрительно укладывала её спать, за это утро Леля услышала столько и прямых, и косвенных намёков на то, что она пришла в этот дом не за помощью, а нагло охмурить молодого хозяина, словно какая-то шарлатанка. Пора бы Лелечке вытереть слезы и вспомнить, кто она — не важно, в той Москве или в этой. Она выпрямилась, приподняла подбородок, и голос её, который прозвучал вслед служанке, был ровным, тихим, но с той благородной отстранённостью, что не спутать ни с капризом, ни с обидой: — Примечательно, что вы столь озабочены тем, кто и что видит. Ваша ревность к чужой заботе почти трогательна… будь она не столь назойлива. Сказано было вежливо, почти ласково, но у Катерины вмиг словно отнялся язык. Она застыла, как простуженная кошка под дождём, и, не ответив ни слова, лишь шумно выдохнула и поспешно хлопнула дверью. Когда за ней захлопнулась дверь, Леля устало опустилась в кресло, обхватила себя за плечи и закрыла глаза. — Держись, — сказала она едва слышно, быть быть может, думая, что тае ей удастся лучше достучаться до самой себя, — Только бы продержаться ещё один день. А потом — ещё. И ещё. Пока не станет легче… Или пока не найдёшь выход.***
Когда Меньшикова наконец решилась покинуть комнату, где провела неспокойную ночь и не менее тревожное утро, в доме уже царила та особая утренняя тишина, когда слуги ещё не суетятся, но всё уже начисто и по местам. На ходу поправляя рукава — новые, чуть стесняющие движения — она шла по коридору, стараясь не думать, не вспоминать, не анализировать. Она часто придерживалась принцыпа не переживать о том, что она не в состоянии изменить. Своё новое имя она знала — Лиза. Остальное… Остального не было. Платье тянуло плечи, корсет не давал свободно вздохнуть, но шаг её был твёрд. Спускаясь по дубовой лестнице, обтёртой по перилам чьими-то прежними пальцами, она ловила себя на том, что боится взгляда — чьего угодно, но особенно его. Никиты. Молодой барин… это не какой-нибуть её Пашка с назойливыми розами. Нет, Леля даже и подумать не могла о том, чтобы дать основу безосновательным подозрениям и обвинениям Катерины! И всё же, сама статусность его вызывала у Меньшиковой трепет. Ей всё в нём казалось неуместно неземным и оттого привлекательным: и манера говорить — хоть они и перекинулись всего несколькими словами, и этот сдержанный взгляд, за которым, казалось, пряталось что-то сильное и упрямое — хоть она и не смотрела в его глаза прямо. А, может быть среди этого всего Леля просто хотела зацепиться за хоть какое-нибуть приземленное чувство симпатии, которое пусть и было чуждо ей как Леле, зато надлежало тем героиням, коих ей частенько доводилось играть. К примеру, Луиза. А Меньшикова сейчас — почти она, только буквы недостаёт. В столовой пахло свежим хлебом и горячим чаем. Солнечные лучи, прорвавшиеся сквозь мутное оконное стекло, золотили край скатерти, ложась на неё, как отблески догорающего сна. В прихожей мелькнул Гаврила, кивнул с вежливым почтением. — Барин ждёт вас в столовой, — пробормотал он. Лиза кивнула и вошла. Никита стоял у окна, с чашкой чая в руке, спиной к двери. Олет он был не то чтобы по-домашнему, но и для выхода в свет простовато, волосы чуть растрёпаны, словно он не спал вовсе. Услышав шаги, он обернулся и отставил чашку. И что-то в его взгляде мелькнуло — еле заметное, мимолётное. Он молча отметил, как платье подчёркивает изгиб плеч, как волосы, уложенные Катькой, легли чуть небрежными волнами. С губ его чуть не сорвался искренний, непозволительный комплимент, однако юноша вовремя осадил себя. — Доброе утро, — сказал он спокойно, сдержанно, — Вы выглядите значительно лучше. Рад видеть вас на ногах. — Благодарю, — Леля присела в учтивом реверансе, — Вашими стараниями. — Платье сидит на вас чудесно. Надеюсь, Катерина не слишком вас потревожила. У неё язык — с острыми углами. — Всё было в пределах терпимого, — девушка смогла выдавить из себя вежливую улыбку, вспоминая, сколь тяжелым выдалось для неё сегодняшнее утро, и подошла к столу, — Спасибо, что позаботились о всём. — Прошу, садитесь, — Никита отодвинул перед ней стул, сам обошёл и сел с другой стороны. В чашках напротив каждого из них уже был налит дымящийся крепкий чай. — Полагаю, с дороги и от вчерашнего волнения вы ужасно голодны, однако я не имею привычки завтракать плотно. Если вам угодно, я попрошу приготовить что-нибудь на ваш вкус. — Благодарю, — повторила Леля, присаживаясь, — Но пока мне ничего не нужно. Уверена, что, если проголодаюсь, то милая Катерина не откажет мне в милости. Движения девушки были осторожны, но уже не неуклюжи. Она говорила ровно, но не вызывающе, и даже упоминание Катерины далось ей с краской уважения, а никак не обиды. — Простите, — спустя несколько минут молчаливого чаепития насал наконец Никита, — Мне бы следовало задать вам эти вопросы раньше. И я… мы с моими друзьями пытались, пока вы не лишились сознания. А после было поздно, и я счёл, что вам нужно отдохнуть. Вы… — он немного запнулся, — Вы действительно не помните, откуда вы? Кто вы такая? Леля тихо поставила чашку на стол, вздохнула, пытаясь собраться с мыслями, сложила руки в замок на коленях и подняла на Никиту свои большие, холодные глаза. Она надеялась, что если ей удаётся выглядеть правдиво в спектаклях на сцене, то и сейчас получится. Это просто роль, а в своей роли необходимо быть безпрекословно честной, сколь бы это не разнилось с правдой на самом деле. — Только имя. Лиза. Всё остальное, как ни странно… покрыто густым туманом. Ни улицы, ни лиц, ни фамилии — ничего. Никита внимательно на неё смотрел, но взгляд его не был пристальным. Скорее участливым. Он не пытался уличить Меньшикову во лжи. Он пытался её понять. И от этого Леле становилось непривычно стыдно. — Это случилось внезапно? Или, быть может, у вас болезнь… — Нет, никакой болезни нет. Я здорова, полагаю, на сколько это возможно. Я… — она замялась. Вспоминать было не из чего, — Я как будто очнулась… не здесь. Не в этой комнате. В другой. В переулке. Люди, шум, свет… потом стало страшно, и всё перемешалось. А потом вы. Никита нахмурился. — Вас нашли на Манежной. Один Бог знает, что могло с вами там случиться, не окажись я… мы рядом. Хорошо хоть живы… Она кивнула, чуть улыбнувшись, и эта улыбка оказалась неожиданно взрослой. Не девичьей. — Вы были очень добры. И вы, и ваш слуга. А потом и дом. Всё это… больше, чем я могла ожидать. Особенно в таком положении. Никита отвёл взгляд к окну. Было заметно, что он не привык к похвалам. Или, может быть, к благодарности. Он попытался встать из-за стола, но Лиза, заметив это, вдруг быстро потянулась через стол и перехватила его запястье, не давая ему подняться. — Извините, — заговорила она быстро и взволновано, вдруг ощутив, что её мольбы к этому юноше, от которого теперь очень сильно зависела её судьба, вполне честны, — Я знаю, это кажется безумием. Только, прошу, не надо врачей. И в участок тоже не надо. Клянусь вам, я не сумасшедшая, а всего лишь бедная женщина, с которой приключилось такое несчастье… — Успокойтесь, не нужно сцен. Я не собираюсь усложнять вашу и без того трудную ситуацию, — на удивление, Никита не отпрянул, а лишь аккуратно перехватил Лелину руку, как бы призыаая девушку встать из-за стола следом за ним, — Я… не сторонник объяснять то, что выше рассудка. Я вижу перед собой не безумную, а растерянную. Этого достаточно. Несколько долгих неловких минут они молчали. Леля не решалась отнять свою руку, Никита не решался отпустить. — Если вы не вспомните — что вы будете делать? — он всё же прервал их затянувшееся молчание. Однако ответа не услышал — девушка лишь пристыженно опустила взгляд. Никита кивнул. Понимающе. Снова замолчал, будто что-то обдумывая, затем мягко спросил: — Хотите остаться здесь? Пока… всё не прояснится? Леля взглянула на него удивлённо, но без страха. И в этой молчаливой паузе было многое: облегчение, осторожность, та самая женская сдержанность, что рождалась не от гордости, а от необходимости выжить. — Если это не причинит вам неудобств… я была бы благодарна. — Вы не в тягость, — тихо ответил Никита, — И здесь вам не будет хуже, чем в участке или лечебнице, коих вы так боитесь. А может, даже чуточку лучше. — Немного — уже много, — прошептала Леля. — Я счёл своим долгом помочь. Не знаю, как долго вам потребуется время, чтобы всё разрешилось. Быть может, это случится завтра. А может… не случится вовсе. Но знайте: здесь, в моём доме, вам ничто не грозит. Никто не будет вас торопить или выгонять. Хотите остаться — оставайтесь. На сколько сочтёте нужным. — Это… очень великодушно, — Леля нерешительно посмотрела на Никиту, и в её глазах сквозила искренняя, несвойственная ей благодарность, но также и тень настороженности. Вспомнилась та угнетающая мысль о долгах, да что могут взять с бедной девушки? Разве только… — Простите, я не знаю, чем могу отплатить. Никита лишь покачал головой и тепло, почти покровительственно улыбнулся: — Ни к чему. Мой дом всегда открыт для друзей на неограниченное время. Возможно, вы не заметили, но кое-кто из них очень откровенно этим пользуется. Вы ведь помните двух господ, что были со мной вчера? Так они здесь за вторых и третьих хозяив. Гаврила, правда, протестует, но вы его можете не бояться, так как к вам он расположен, ведь расположен я. И к нам обоим вы можете обратиться в любое время. — Это уже очень немало. Спасибо, — Меньшикова вновь присела в лёгком реверансе. И снова — тишина. Но уже не та, неловкая. Тишина — как чёрновик доверия. Начало. Чего-то, что неимоверно девушку тревожило и вместе с тем успокаивало, говоря: и вот так бывает. Если не там — то здесь кому-то на тебя, дурёху-актрису, не всё равно. А, может быть, там тоже так было, просто у самодостаточной и гордой Лельки не было нужды это заметить?***
День тянулся медленно, как в затхлой воде. После тяжёлого утра Леля, несмотря ни на что, держалась стойко. Она обошла поместье, заглянула на кухню, прихватив свежего хлеба, а после вышла на улицу и впервые внятно осмотрела двор. Старая московская усадьба: булыжник под ногами, амбары, крытые черепицей, суетливые слуги. Всё было настоящим. Без следа симуляции. Это пугало, однако уже не так выбивало землю из-под ног. Мысль о том, что чудо есть чудо и время схлопнулось от чёрствой Лелькиной души, чтобы научить её благодарности и человечности, всё ещё была абсурдной, но уже привычной и казалась единственно верной. А Никита тем временем, оставив гостью осваиваться, переместился к себе в покои, дабы на свежую голову подумать о проблеме насущной ночи. На полке над письменным столом у него скучали старые тома с гербами, чернильница стоял чёрная, круглая, с трещинкой по краю. Никита взял перо, поднёс к свече, согрел. Бумага хрустнула, когда он расправил её, положив на гладкую доску под ладонь. Вздохнул. Начал писать. «Дорогой батюшка…» Рука застыла. Дальше строки не шли. Он отложил лист, взял другой. «Милостивый государь, князь Оленев…» Слишком официально. Опять поморщился. Скомкал. Третий лист. «Отец…» Так и оставил обращение. Чернила немного расплылись — от дрожи в пальцах и от волнения. Никита продолжил: «Отец, письмо ваше получил. Рад известию, что здоровье княгини доброе и что поездка к морю была на пользу. Особенно рад вестям о будущем прибавлении в семье. Как вв и говорили, это обязывает. Обязывает меня, как сына, и как… человека, не чуждого ответственности. Я подумаю о будущем, безусловно. Сделал бы это, даже не получив подобного рода известий. Но пишу вам, батюшка, нынче не столько о себе. Здесь, в Москве, произошёл случай. Странный и смущающий. Я нашёл — нет, не нашёл, а скорее спас — молодую особу. Была она одна, посреди улицы, в состоянии крайнего потрясения, без памяти, без документов, без опоры. Она помнит только имя своё — Лиза. Никаких притязаний она не предъявляет, напротив — скромна, молчалива, кротка. Я не мог оставить её под открытым небом. Привёз в дом, устроил в комнате для гостей. Катька и Гаврила всё при ней — ухаживают, смотрят. И вот теперь я не знаю — как быть. Слугам приказывать молчать — не дело. В участок вести её — жестоко. В больницу — безумно. Оставить — опасаюсь пересудов. Выгнать — не поднимается рука. Как вы поступили бы, батюшка? Что сказали бы мне, если б сидели нынче напротив? Вижу, что Лиза — не какая-нибудь шарлатанка с улицы, о чём вы, батюшка, наверняка уже успели подумать. Не городская. Не крестьянка. Есть в ней… как вы сами это называете, порода. Стать, взгляд, речь. Пусть краткая. Всё выдаёт воспитание. Но ни фамилии, ни рода, ни места она назвать не может. Ни причины, почему оказалась в Москве одна, поздним вечером. А может — и не хочет говорить. Прошу вашего совета. У меня в голове смута. Подскажите: как сохранить честь — и не поступить подло? Ваш сын, Никита.» Он перечитал. Почерк был ровен, но в некоторых местах чернила углублялись — словно нажимал сильнее, чем следовало. Письмо он не запечатал сразу. Оставил на столе. Подумать, перечитать, может, дополнить. А может, сжечь — если подумает, что написал не так. За окном на улице шумели колёса экипажей, но в комнате стояла тишина — та самая, когда рождаются настоящие мысли. И всё же Никите казалось: чего-то он в этом письме не договорил. Или — сказал слишком много. Он вздохнул, убрал перо и чернильницу и долго смотрел на неподвижный конверт перед собой. Хотелось бы, чтобы ответ отца пришёл поскорее. Или, быть может… чтобы он сам вдруг оказался рядом, живой, с голосом, крепкой рукой и тем взглядом, который не допускал шаткости. А пока — он один. И решение принимать ему.