Первая встречная

NC-17
Завершён
33
автор
Размер:
195 страниц, 83 558 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник

Часть 15. Северный ветер

Настройки
Драгуны нагнали их у самой северной границы. Карета шла неспешно: лошади были утомлены, да и Гаврила не гнал — сказывалась тревожная тишина последних часов, та самая, что всегда бывает предвестницей беды. Лиза сидела, прижавшись к Никите, кутаясь в дорожный плащ; туман уже рассеялся, уступив место блеклому северному свету, и оттого всё вокруг казалось обнажённым, лишённым укрытия. Стук копыт раздался внезапно — сначала глухо, будто издалека, затем всё ближе, настойчивее, пока Гаврила не выпрямился на козлах и не обернулся, нахмурив брови. Карету окружили быстро. Старший из них, в пыльном мундире с выцветшими нашивками, шагнул вперёд и, не снимая перчатки, поднял руку. — Именем Ее королевского Величества, остановиться. Никита первым вышел из кареты, держась прямо, хотя сердце в груди его уже билось глухо и тяжело. Лиза было попыталась последовать за ним, всё ещё не вполне понимая, что происходит, однако он почти силой остановил ее, усадив на место. — Сиди здесь и не выходи, что бы не случилось. Офицер развернул бумагу с печатью. — Именем Тайной канцелярии, служащей Ее императорскому Величию, королеве Елизавете, — произнёс он ровно, без выражения, — вы, князь Оленев, и ваша спутница Елизавета Миллер задерживаетесь для разбирательства. Никита сделал шаг вперёд, и рука его непроизвольно легла на рукоять шпаги. — На каком основании? — К вам, сударь, претензий бы не возникло, — офицер бросил на него короткий взгляд — не враждебный, но холодный, — Равно как и к вашему дому и семье. Однако обстоятельства… изменились. Он перевёл взгляд на карету, внутри которой — и драгун это знал — сидела Лиза. Проследив за его взглядом, Никита тут же преградил ему путь. — Вы не посмеете!.. — начал было юноша, однако, стоило ему двинуться и повысить голос, как драгуны тут же обнажили шпаги и подступили ближе. — В ходе допросов по делу госпожи Бестужевой были установлены все фамилии, присутствовавшие в ночь приёма у госпожи Лиленфельд. Каждая — подчёркиваю, каждая — была проверена, — офицер сделал паузу, давая еще не сказанным, но уже осознанным словам лечь тяжёлым грузом, — Фамилия же Лизаветы Миллер… — он постучал пальцем по бумаге, — не значится ни в одном родословце, ни в одном приходе, ни в одном городском реестре. Представленные документы признаны подложными. Лиза побледнела. Мир на миг качнулся, и земля под ногами поплыла. Она слышала голос Никиты, слышала, что он требовал объяснений, и в разрыве между его фразами едва различала слова, произнесённые драгунским капитаномо Тайной канцелярии, госпоже Лиленфельд и обвинении лично ее, Лизаветы Миллер, в фиктивности собственной личности. Каждое из этих слов медленно, тяжело опускалось в её сознание с тем неумолимым грохотом, с которым падает земля на крышку опущенного в яму гроба. Вот и всё. Сказка не разбилась — она сейчас, мгновение за мгновением истончалась, как утренний туман, через который внезапно проступает холодный, беспощадный пейзаж. До этой минуты Лизе казалось, что самое страшное уже позади — тот первый страх, когда она очутилась в доме Оленевых, беспокойство, сопровождавшее подделку бумаг, настороженность после предупреждения Александра и этот спешный отъезд… Всё это представлялось ей бурей, но бурей детской, неопасной, той, что лишь сильнее прижимает к груди дорогие руки. В доме Оленевых она была окутана заботой. Там её принимали, там её полюбили просто так, внезапно и ни за что, и любовь эта казалась ей непоколебимой крепостью, способной защитить от любой тени. Она и сама влюбилась. В Никиту — так полно и так безоглядно, что иной раз сама страшилась этой глубины. В этот суровый, тяжеловесный, но удивительно стройный в своей иерархии и ясности век, в этот мир — его мир. И всё же — о, как ясно теперь она видела! — её никогда не покидало ощущение нереальности происходящего. Всё казалось чудом, слишком прекрасным, чтобы длиться долго. Она жила, будто гостья в великолепном зале, где свечи горят ярче обычного и музыка звучит особенно нежно, но где за дверью уже стоит слуга, готовый объявить, что время истекло. Ночь за ночью она засыпала с мыслями о нём. Но сны её не были иными. Ей являлся иной образ — сухая, злобная старуха, та, что, потрясая костлявым пальцем, обвинила её в холодности сердца и произнесла, смеясь, что если Лелька когда-нибудь сможет кого-то полюбить, то расплатится в следующей жизни, как сама, смеясь, того пожелала. Тогда Лиля Меньшикова ни во что не поверила, а через несколько мгновений ее мир рассыпался. Теперь же, слыша, как драгун произносит её имя — Лизавета Миллер — она почувствовала, как это пророчество медленно затягивается вокруг неё невидимой петлёй. А в свете заговора, в котором ни Лиза, ни Никита не были виноваты, их авантюра с подделкой документов во имя любви стала настоящим преступлением, сделала их причастными к силе обвинений намного большей, чем просто фиктивная личность. И тогда Лизу охватил страх — не тот мимолетный, что заставляет кричать от неожиданности, но тот глубокий и холодный, который медленно поднимается от пят до самого сердца. До этой минуты всё, что происходило с ней в этом столетии, было игрой случая, лёгким волнением, почти романтическим приключением. Она отделывалась испугом, тревогой, но неизменно оказывалась в тепле и под защитой. Теперь же защита рушилась. Лиза вдруг ясно увидела перед собой не будущее, а отсутствие его. Подвалы, допросы, бесконечные вопросы о том, кто она и откуда, на которые она не могла дать ответа, способного спасти её, а значит, дороги назад не было. Совсем. Лизаветыно сердце болезненно сжалось. Если бы не она — к дому Оленевых не было бы ни малейших претензий. Их имя не запятнано. Их род безупречен. Виновата лишь она. — В нынешних обстоятельствах, — продолжал офицер, — при расследовании заговора против короны, подобное мошенничество расценивается как еще более тяжкое преступление. Подлог имени, происхождения и сокрытие личности ведет за собой подозрение в шпионаже по приказу кого-то свыше из заграницы, — он сложил бумагу, — Против королевы. Гаврила стоял чуть позади и поодаль, как и подобало слуге, воспитанному в строгих правилах старого дома, — не вмешиваясь в разговор господ, не подавая голоса, не позволяя себе ни тени лишнего движения. Ни единый мускул не дрогнул на его лице. Он не опустил глаз, не поднял брови, и лишь правая рука — та, что покоилась у бедра — медленно и осторожно сомкнулась на рукояти собственной шпаги, будто он просто проверял, на месте ли верный металл, служивший ему не один год. Камердинер хорошо знал своего барина. Видел, как напряглась линия плеч молодого господина. Как чуть заметно сжались пальцы его левой руки. Иначе и быть не могло. Отдать барышню — ту самую, что недавно переступила порог дома и словно свет внесла в его строгие покои, — в лапы тайной канцелярии? Отдать — и отойти в сторону? Покорно склонить голову перед бумагой с печатью? Нет. Такого молодой князь не сделает, и если не сделает — значит, будет бой. Такие бои по молодости Гавриле доводилось видеть часто. Он знал цену крови. Знал, как быстро на утренней росе проступают тёмные пятна, и как трудно потом отмываются камни мостовой. Он понимал, что драгуны — не случайные прохожие, не дуэлянты из какого-нибудь кабака, первого встречного на дороге, что за их спинами стоит государственная воля, а за нею — безжалостный механизм следствия, не терпящий дерзости. Но верность любви — не предмет торга. Свист шпаг, вой картеч и тишина острожной тьмы — право, не цена за один лишь взгляд любимой. Никита был верен этой девушке, некогда незнакомке, первой встречной на вечерней московской дороге, а Гаврила был верен ему, а значит — им обоим. И если барин обнажит шпагу, чтобы начать бой, Гаврила тут же скрестит свою на его стороне. Пальцы его чуть крепче обвили рукоять. Металл под ладонью был холоден, как утренний воздух, но этот холод странным образом придавал ясность. В голове стало удивительно тихо. Слова капитана ещё не успели раствориться в холодном северном воздухе, как тишина, повисшая между сторонами, стала почти невыносимой. В этой тишине слышно было всё: как тревожно всхрапнула одна из лошадей, как ветер прошёлся по сухой траве, как чья-то сабля тихо звякнула о металлическую пряжку. И именно в эту секунду Никита понял — больше говорить нечего. Он не обернулся к Лизе. Не произнёс ни слова. Лишь его рука, до того спокойно покоившаяся у бедра, внезапно, стремительно и точно рванула шпагу из ножен. Сталь вспыхнула в утреннем свете. Это движение было так неожиданно, что на долю мгновения драгуны опешили. Но лишь на долю мгновения. — Сударь! — вскрикнул капитан, однако предупреждение его опоздало. Никита шагнул вперёд, и его первый выпад был точен и холоден, как у человека, обученного искусству дуэли с детства. Острие шпаги описало короткую, почти изящную дугу и вонзилось в плечо ближайшего драгуна прежде, чем тот успел полностью поднять саблю. Крик прорезал воздух, и тогда всё по-настоящему взорвалось. Сабли вылетели из ножен с резким металлическим хором. Лошади взбрыкнули, и пыль, поднятая сапогами, закружилась вихрем. Гаврила особого приглашения не ждал. Едва блеснула Никитина шпага, как и его собственная со свистом вырвалась из ножен. В отличие от барина, его движения были не столь изящны, но в них чувствовалась тяжёлая, выстраданная сила. Он не делал широких жестов, они были не плавными, не красивыми, но короткими и точными. Двое драгун кинулись на Никиту разом. Один — сверху, тяжёлым рубящим ударом, второй — пытаясь обойти сбоку. Никита отбил первый удар скользящим движением, сталь о сталь вспыхнула искрой. Второго он встретил стремительным поворотом корпуса — острие его шпаги задело щёку противника, оставив тонкую, но кровавую полосу. Однако численный перевес ощущался сразу. Гаврила уже сцепился с тремя. Один из них, молодой, слишком горячий, бросился вперёд и тут же получил удар рукоятью в висок. Второй попытался зайти со спины, но Гаврила, словно чувствуя пространство всей кожей, резко развернулся и парировал, металл взвизгнул так пронзительно, что, казалось, это и взаправду можно было услышать, а не только лишь вообразить. Крики, звон, тяжёлое дыхание — всё смешалось. Никита отступил на шаг, затем на другой, увлекая за собой двоих. Его шпага двигалась быстро, почти неуловимо, однако один из драгун все же сумел задеть его — сабля прошла по рукаву, разрывая ткань и оставляя тонкую алую линию. Никита даже не вздрогнул. Он шагнул ближе, почти вплотную, и резким движением выбил саблю из рук противника. Та, звякнув, упала в пыль. Но тут же сзади раздался тяжёлый топот. Гаврила, заметив опасность, бросился, перехватывая удар, предназначенный барину. Сабля прошла по его боку, разрывая кафтан, и кровь мгновенно проступила тёмным пятном. Однако Гаврила не проронив ни звука, ударил противника в грудь рукоятью, сбивая того с ног. Капитан наконец вступил в бой сам. Его движения были спокойнее, точнее — видно было, что перед ними не рядовой солдат, но человек, знающий фехтовальное дело. Он сошёлся с Никитой лицом к лицу, и их шпаги зазвенели в ровном дуэльном ритме. Выпад — ответ. Парирование — скольжение клинка вдоль клинка. Шаг вперёд — поворот корпуса. На мгновение шум вокруг будто отступил; бой между ними стал отдельным, сосредоточенным миром. Но численность вновь брала своё. Оставшиеся драгуны, оправившись от первых потерь, начали действовать сообща. Один ударил Никиту по ногам, вынуждая его пошатнуться; другой метил в плечо. Капитан воспользовался этим мгновением — его клинок скользнул по груди Никиты, разрывая ткань и оставляя глубокую, жгучую рану. Никита пошатнулся. Гаврила ринулся к нему, но его самого схватили сзади; двое навалились, пытаясь выбить шпагу. Он ещё сопротивлялся, ещё бился, как раненый зверь, но кровь делала своё дело — силы уходили. Звон стали, прежде резкий и дробный, сделался непрерывным — словно сама земля под ногами звенела, содрогаясь от ярости людской. Пыль клубилась, вздымаясь от быстрых шагов и резких поворотов; воздух был наполнен тяжёлым дыханием, короткими выкриками, хрипом и скрежетом клинков, которые с каждым столкновением будто утрачивали прежнюю холодную безличность и начинали жить собственной, жестокой жизнью. Лиза внутри кареты не могла двинуться. Она сидела, вцепившись пальцами в быльце сидения, словно оно было последней гранью между прежним миром и разверзшейся перед нею пропастью. Всё происходящее казалось ей сначала сном — страшным, но всё же сном. Никита двигался с такой решимостью, с такой стремительной грацией, что в ней, вопреки ужасу, ещё теплилась безумная надежда: сейчас всё разрешится, сейчас они прорвутся, сейчас это окажется лишь кратким испытанием. Но когда один из драгун, отброшенный ударом, рухнул почти к самым ступеням кареты, и его кровь тёмной струёй пропитала дорожную пыль, иллюзия рассеялась. Это было не представление, не спектакль. Это была настоящая бойня. Её сердце забилось так сильно, что в ушах зашумело. Ей показалось, что если она останется внутри, в тесной темноте кареты, то задохнётся, и, не помня себя, Лиза толкнула дверцу. Та распахнулась с резким скрипом. Она ступила на подножку, держась за латунную ручку, и уже собиралась сойти вниз, не зная, что намерена сделать, лишь ведомая одним порывом: быть ближе к нему, не прятаться, не оставаться в стороне, когда он рискует жизнью ради неё. И в тот самый миг Никита, отражая очередной удар капитана, краем глаза уловил движение ее пышного светло-серого платья. Он увидел её. Увидел, как она выходит. И его лицо, до того сосредоточенное и холодное, вдруг исказилось — не страхом за себя, но ужасом за неё. — Лиза! — крикнул он, рванувшись к ней, — Сиди внутри! Назад! Это был не просьба, а приказ, отчаянный и властный. Но на одно мгновение — всего на одно — его внимание оторвалось от противника. Всего на одно. Капитан, человек опытный и хладнокровный, не упустил этой щели. Он сделал стремительный шаг вперёд, почти вплотную, сокращая дистанцию, и прежде чем Никита успел повернуться обратно, тяжёлый, выверенный удар его клинка скользнул мимо защиты. Сталь вошла под рёбра. Глубоко. Слишком. Звук был странно глухим. Не звон, не скрежет, а короткий, почти тихий толчок, будто ткань и плоть совершенно не сопротивлялись. Никита замер. На лице его отразилось не боль — удивление. На краткий миг он даже не понял, что произошло. Мир ещё продолжал двигаться: клинки звенели, кто-то кричал, Гаврила бился рядом, пыль стояла в воздухе. Но затем боль пришла — стремительная, яркая, почти ослепительная. Она вспыхнула под рёбрами и разлилась по груди горячей волной, так что перехватило дыхание. Он попытался вдохнуть — и не смог. Боль была не похожа ни на одну из тех, что он знал прежде. Не дуэльная царапина, не ушиб, не ожог. Это было словно… грубое вторжение. А через несколько мгновений он почувствовал, как сталь покидает его плоть. Клинок вышел из него с влажным, страшным ощущением пустоты. Тепло крови разлилось под рубахой, быстро и неудержимо, будто что-то важнейшее покидало его с каждым биением сердца. И вот тогда боль стала полной. Она прожгла его насквозь, выжгла всё — грудь, спину, плечи. В глазах на мгновение потемнело. Шпага в руке показалась тяжёлой, невыносимо тяжёлой. «Так вот это как…» — мелькнула у Никиты в голове непроизвольная, удивительно ясная мысль. А затем — внезапно — боль исчезла. Не ослабла. Не притупилась. Она исчезла так резко, словно кто-то задул увядшую свечу. Вместо неё пришёл холод. Он начал разливаться от раны — медленно, уверенно, как зимняя вода, заливающая трещину во льду. Холод полз по груди, опускался к животу, поднимался к плечам, к шее. Пальцы, ещё сжимавшие рукоять шпаги, вдруг перестали чувствовать металл. Шпага в руке стала чужой — тяжёлой, бесполезной. Он попытался сжать её крепче, но рука не повиновалась с прежней точностью. Колени подогнулись едва заметно — и только тогда он осознал, что теряет равновесие. Он попытался сделать шаг… и не почувствовал земли под ногами. Звуки вокруг отдалились. Звон шпаг стал глухим, как будто доносился сквозь толщу воды. Крики Гаврилы показались приглушёнными. Лицо капитана расплылось. Мир начал сужаться, он словно вытягивался в одну прямую, сходящуюся в точку. Всё, что ещё секунду назад казалось важным, исчезало, отступало, теряло значение. Смерть? Думал ли он когда-нибудь о ней? Да — и часто. В тиши кабинета порой при свете свечей он рассуждал о ней с холодной ясностью. Он писал трактаты, черновики о ней, о достойной кончине, о твёрдости духа, о том, как надлежит человеку благородного происхождения встречать неизбежный конец. Он перечитывал философов — древнейших и новейших — находя в их строках стройную мысль о бессмертии души, о том, что смерть — лишь переход, что мудрый человек не страшится её. Смерть представлялась ему идеей возвышенной, почти строгой и благородной. Она имела форму понятия, которое можно рассмотреть, описать, облечь в слова. Но реальность не имела формы, она была не идеей, а была холодом, разливающимся по телу. Он хотел было удержать мысль — хоть какую-нибудь. О чести и бесчестии, как учили их, юных отроков, в навигацкой школе… О батюшке и мачехе-княгине, о том, что вскоре у Никиты должен был появиться брат… О матушке, покойной княгине Екатерине, что любила его и воспитала, как родного… О Сашке и Алешке, лучших его и самых преданных друзьях… как они там сейчас? Живы ли, здоровы ли, все ли у них получилось… Вся жизнь за доли секунд проносилась в его мыслях, которые упорно отказывались думать об одном — том, что происходило сейчас, взаправду. Все это — и прошлое, и настоящее — неумолимо ускользало. Оставалось лишь одно — ее лицо. Бледное, испуганное, с широко раскрытыми глазами. И внезапно Никита понял с пугающей ясностью: всё, о чём он размышлял в книгах, всё, что писал в трактатах, не имело значения перед этим единственным страхом оставить её. Любовь сильнее смерти? Так было, есть и будет испокон веков и до конца света? Он хотел улыбнуться ей… хоть как-нибудь. Хотел показать, что не боится. Хотел сказать, мол, не плачь, любимая, это все пустяк, заживет… Солгать, чтобы утешить… Но губы его лишь едва дрогнули. Холод подступал к сердцу. И осознание, страшное и простое: смерть не величественна. Не похожа на военные песни, трактаты и рассказы, в которых пасть в бою достойно и желанно. Она внезапна, слепа и глуха. Она — ветер, чье дуновение сметает колеблющийся огонек свечи за долю мгновений, и эта свеча гаснет. Шпага его ещё держалась в руке. Он попытался сделать шаг — вперёд, к противнику, или, быть может, к ней — но колени предательски подогнулись. Кровь, тёплая и густая, быстро пропитала рубаху, проступая алым пятном, которое на глазах становилось шире. Гаврила, заметив это, взревел — низко, яростно, как зверь, которому нанесли смертельный удар. Он ринулся к барину, разметая ближайших драгун отчаянными, беспорядочными ударами. Один из них отступил, другой споткнулся, третий получил порез по щеке. Но было поздно. Капитан вырвал клинок, и Никита, ещё пытаясь удержаться на ногах, сделал шаг назад, словно ища опору там, где её уже нет. Лиза не помнила, как оказалась на земле. Всё вокруг нее, казалось, перестало существовать, всё отступило, стало далёким, не имеющим значения шумом. Мир внезапно утратил глубину и широту; он свернулся, как свиток, оставив перед нею лишь одну-единственную картину. Никита стоял ещё мгновение — странно неподвижный посреди всеобщего хаоса. И в этом неподвижном мгновении его глаза вдруг так просто и обыденно смогли зацепиться за ее опрометчивый взгляд. Лиза знала эти глаза с первых дней — знала их оттенок, их живость, их насмешливую искру, умную и светлую. Они всегда казались ей слишком открытыми и веселыми для человека столь рассудительного, и, о как часто по глазам Лиза угадывала, о чем он думает, что скрывает за княжеской учтивостью и прагматичностью… Большие, как два изумруда, глаза… Теперь они были огромны. Расширенные, почти детские в своём изумлении. Ярко-зелёные — так ярко, что даже сквозь пыль и расстояние она видела их цвет, будто сама природа вложила в них последнюю вспышку жизни. В этих глазах было всё. Боль, не осознанная еще до конца его сознанием, но уже пронзившая его тело. Первородный неосязаемый страх перед теми скорыми мгновениями, за которые ему предстояло ухватиться, страх того, что он не сможет. Удивление — простое, человеческое изумление: как же так? И ещё — нечто столь нежное и неповторимое, чувство, которое невозможно выразить словами: тихая, безусловная преданность, та самая любовь, нежная и трепетная. Никита смотрел на Лизу так, словно хотел запомнить. Её сердце сжалось. Ей показалось, что воздух исчез, выбился из легких, оставив после себя вакуум. Она сделала шаг — или ей лишь почудилось, что сделала. Земля под ногами стала зыбкой, как палуба корабля в бурю. Всё вокруг замедлилось. Каждый вздох, каждый звук, каждое движение растянулось в бесконечность. Юноша едва качнулся, начиная медленно оседать на землю, и его глаза… Они всё ещё были устремлены на неё, но свет в них — живой, тёплый жизненный свет — начал тускнеть. Сначала едва заметно, как если бы по стеклу прошла тень. Зелёный цвет в Никитиных глазах потерял глубину. Искра, всегда скрытая в их глубине, колебнулась… и стала слабее. — Нет… — едва ли смогла прошептать Лиза, хотя сама не услышала своего голоса. Ей казалось, что если она не моргнёт, если будет смотреть на него неотрывно, то удержит этот свет, не позволит ему угаснуть… Но жизнь неумолимо покидала его тело. Взгляд его стал неподвижным. Боль в нём растворилась вместе со страхом, вместе с той нежностью, которая ещё мгновение назад согревала её душу. Глаза, ещё секунду назад живые, стали стеклянными — отражающими свет, но не источающими его. И в этот миг Лиза ощутила, как внутри неё что-то рвётся. Не крик — нет. Крик застрял в горле. Это было ощущение, будто мир остановился, будто само время, поражённое увиденным, перестало течь. Она слышала, как бьётся её сердце — громко, отчаянно, болезненно. Каждый удар отдавался в висках, в груди, в кончиках пальцев. И вдруг… Оно сбилось. Пропустило удар. Ей показалось, что её сердце — его сердце — бились в унисон, и когда его остановилось, её собственное замерло вслед за ним. Холод прокатился по её телу — не тот, что несёт ветер, а иной, внутренний, бездонный. Руки ослабли, пальцы разжались, и мир поплыл перед глазами. Лиза хотела броситься к нему, встряхнуть его, заставить вновь увидеть, вновь узнать её. Хотела крикнуть его имя так, чтобы даже небеса содрогнулись. Но вместо этого она стояла — недвижимая, как статуя. После не помнила, как упала на колени. Кажется, земля сама поднялась ей навстречу — мягко и безжалостно, принимая её в тот самый миг, когда тело Никиты коснулось пыльной дороги. Всё происходящее утратило последовательность; мир более не состоял из причин и следствий — он стал одним сплошным ударом, растянувшимся в вечность. И потому, когда тяжёлые сапоги приблизились к ней, когда чья-то грубая рука схватила её за плечо, она даже не вздрогнула. Драгуны больше не встречали сопротивления. Гаврила был отброшен в сторону — возможно, тоже ранен, но этого Лиза не видела. Пыль оседала. Воздух, ещё недавно разорванный криками, теперь был странно плотен и тих — как после грозы. — Эту — живой, — произнёс кто-то. Её подняли. Она не помогала им — но и не мешала. Руки её безвольно повисли вдоль тела. Когда солдат грубо заломил их за спину, девушка лишь покачнулась, словно фарфоровая кукла, лишённая внутреннего стержня. Верёвка впилась в запястья. Она ощутила её, но не ощутила от нее боли. Боль была где-то далеко, за пределами её телесности. Внутри неё уже разверзлась иная рана — столь глубокая, что никакая верёвка, никакая грубость не могли добавить к ней ничего нового. Она не сопротивлялась. Все, что стоило сопротивления, уже лежало на дороге — неподвижное, с закрытыми глазами, и имя его звучало в её сознании, как колокол, ударяющий снова и снова. « Никита… …погиб » Эта мысль не желала принимать форму. Она была слишком огромна, слишком невозможна. Ещё несколько минут назад он говорил, смотрел, дышал. Его голос звучал рядом, его рука касалась её руки. А теперь смерть была не образом, не словом из книги — она была телом, лежащим в пыли. Телом Лизы овладела странная лёгкость, почти прозрачность. Когда её подтолкнули к лошади, она послушно сделала шаг. Когда её подняли в седло перед одним из солдат, она позволила это, как позволяют ребёнку переставлять себя с места на место. Глаза её оставались устремлены туда, где он лежал. Она старалась не моргать, словно если перестанет смотреть — то он исчезнет окончательно. И мысли её, беспорядочные и мучительные, не касались ни будущего, ни собственной участи. Они не спрашивали: куда её везут? что с ней будет? спасут ли её? погибнет ли она? В её сознании было лишь одно. Это и есть плата. Плата, о которой, казалось, уже так давно говорила та странная старуха под театром, плата за те несколько дней — или часов? — счастья, которые она дерзнула принять. За его взгляд, за его тихую улыбку, за то, как он произносил её имя — так, словно оно было чем-то драгоценным. Выходит, что сама жизнь заключила с нею тайный договор: мгновение тепла — и вечность холода. — Смотрите вперёд, сударыня, — бросил кто-то с раздражением. Она не ответила. Ветер тронул её волосы. Лошадь тронулась. Дорога начала медленно уходить назад. И с каждой поступью коня расстояние между нею и тем местом, где он остался, увеличивалось. «Я не заслужила его. И потому его больше нет», — думала Лиза. Она не плакала. Слёзы требуют надежды — надежды, что кто-то услышит, утешит, успокоит. А у неё не осталось ничего, кроме воспоминания о зелёных глазах, гаснущих в пыли дороги. И когда отряд скрылся за поворотом, Лиза не обернулась. Она знала: если обернётся — мир окончательно рухнет. А северный ветер, продолжая шевелить края её плаща, равнодушный к человеческим трагедиям, снова прошёлся по дороге, подхватывая пыль, смешанную с кровью.

***

Когда драгуны остановилась у подножия башни, Лиза не подняла головы — но тень её легла на лицо, и холод, исходивший от каменных стен, коснулся кожи прежде, чем её коснулись руки стражников. Сухарева башня возвышалась над Москвой, как угрюмый свидетель людских преступлений и казённых приговоров. Её ярусы, прорезанные узкими окнами, казались глазами, что видели слишком многое и не знали жалости. Под сводами её помещались палаты, где велись следствия, составлялись протоколы и ломались судьбы; здесь камень хранил шёпот признаний, крики и тяжёлое дыхание тех, кого приводили под караулом. Её провели под арку. Своды встретили её гулким эхом шагов. Камень был сыр, и запах влаги, смешанный с гарью и железом, ударил в ноздри. Лестницы круто поднимались и круто уходили вниз; двери, обитые железом, открывались и закрывались с таким звуком, будто захлопывались не створки, а сами годы человеческой жизни. Камера её была тесна и низка. Под самым потолком — узкое оконце, откуда виднелся лишь клочок неба. Пол — каменный, влажный; у стены — лавка, жёсткая и узкая; в углу — ведро. Сырость проникала под одежду, цеплялась за волосы, стыла в костях. Допросы начались на следующий день. Её выводили из камеры ранним утром. Сырым коридором, вниз по узкой лестнице в помещение с низким потолком, где стоял стол, лавки и несколько тяжёлых кресел. В углу — железная жаровня, рядом — инструменты, о назначении которых страшно было и помыслить. Сперва вопросы были просты: имена, связи, причины путешествия, имела ли она знание о замыслах, против кого направлены действия. Голоса были почти вежливы, и в этом заключалась их сила: холодная, неумолимая настойчивость. Она смотрела мимо них — не в пол, не в окно, а в ту точку, где, как ей казалось, ещё теплился отблеск светлых воспоминаний. Иногда губы её чуть размыкались, но не для ответа; она словно пробовала на вкус воздух, чтобы убедиться, что ещё жива. Её молчание сочли упрямством, и на втором допросе тон изменился. Её держали на ногах часами. Не позволяли опереться, не давали воды. Раздевали, обливали ледяной водой и оставляли в холодном подземелье, так что пальцы её коченели, губы синели. Когда угрозы не возымели действия, последовали иные средства, коими располагала Тайная канцелярия. Люди, чьих лиц Лиза не видела и не знала, прижигали ей раскаленными прутьями кожу на руках и ногах, били ее по лицу и по животу так, что изо рта у нее шла кровь. Девушке казалось, что она находится в вязком кошмарном сне, из которого порой ее вырывали резкими болезненными всплесками. Она чувствовала, как тело её отзывается судорогами, как темнеет в глазах, как дыхание рвётся из груди с хрипом и криком, которого ей самой не было слышно. Каждый вопрос тонул в одном-единственном воспоминании. Лизе казалось, что если она заговорит, если произнесёт хоть одно слово, не относящееся к памяти о Никите — она предаст последнюю связь с ним. Молчание стало её трауром. Возвращаясь в камеру, она не шла — её почти несли. Сырость въедалась ей в одежду, в волосы, в кожу. Ей давали хлеб — чёрствый, тяжёлый, но ела она мало. И лишь там, в темноте, когда шаги караульных удалялись и дверь захлопывалась, Лиза позволяла себе то, чего не позволяла в зале допросов. Она опускалась на холодный пол, прижималась лбом к каменной стене и плакала. Сначала тихо — слёзы текли беззвучно, словно стыдясь нарушить тишину. Потом — судорожно, сдавленно, так что дыхание надрывалось. Слёзы текли, не принося облегчения. Она прижималась лбом к холодной стене, и плечи её вздрагивали в беззвучных рыданиях. Она плакала не о себе — она оплакивала его. А между тем допросы становились суровее. Но чем суровее были они, тем меньше ей было дела. Голод притуплял тело, сырость пронизывала кости, и каждую ночь, когда башня наконец погружалась в тишину, Лиза шептала его имя — так тихо, что даже каменные стены, казалось, склонялись ближе, чтобы услышать. Она оставалась в Сухаревой башне узницей, но сердце ее давно уже лежало там, около северных границ. Приговор огласили в холодном зале, где сквозь узкие окна сочился бледный, почти бесцветный свет. Чиновник читал долго, и в тексте звучали тяжёлые выражения: «вина государственная», «утаение имени», «соучастие», «противность престолу». Каждое слово было как камень, аккуратно уложенный в стену, за которой Лизе уже не оставалось выхода. — …признать виновной и казнить смертною казнью через повешение, — донеслось до девушки что-то, сказанное где-то далеко. Лицо её было бледно, почти прозрачное. Губы сухие. Глаза — устремлённые куда-то поверх голов, мимо, сквозь стены. Она не поняла. Слова прошли сквозь неё, не зацепившись. Смертною казнью. Разве может человек умереть дважды? Её повели обратно в камеру, теперь уже ненадолго. Она села на лавку, и пальцы её, исхудавшие и бледные, лежали на коленях неподвижно. Мысли не складывались в стройные фразы. Они плыли, как лёгкий туман, в котором невозможно различить очертания. Утро казни выдалось шумным. Когда её вывели во двор, она впервые за долгое время увидела открытое небо. Оно было серым, низким, как будто само склонялось над землёй. За воротами гудела толпа. Лизу вывели под конвоем. Она шла ровно. Силы давно покинули её, но тело двигалось по привычке, как движется маятник, который ещё не понял, что пружина внутри него сломана. Её поставили на помост. Доски под ногами были сырыми. Где-то в стороне глухо переговаривались люди, кто-то кашлянул, кто-то перекрестился. Но звуки эти доходили до неё как сквозь плотную ткань — приглушённые, лишённые смысла. Перед нею возвышался эшафот — деревянный, с крутыми ступенями. А над ним — виселица. Её повели вверх. Ступени были неровны. Ноги её дрожали. Солдат поддерживал её за локоть. Каждый шаг отдавался странным эхом в груди. И только тогда, на высоте, когда она увидела над головами толпы дальнюю линию крыш, дым из труб, серое небо, — в сознании её впервые за многие дни родилась ясная мысль. Читала ли она когда-то с должным вниманием богословские трактаты? Внимала ли проповедям? Теперь это не имело значения. Она думала лишь об одном: Если существует мир за пределами этого — неужели он может быть хуже? Если есть место, где нет следственных комнат, нет холодных каменных стен, нет верёвок и криков и нет смерти… Если есть место, где душа освобождается от боли — Там будет он. В памяти Лизыной вновь возникли его глаза — зелёные, живые, такие, какими они были прежде, и ей показалось — странное, почти детское ощущение — что он стоит где-то по ту сторону этой мглы и ждёт. Перед ней раскачивалась верёвка. Она смотрела на неё спокойно, почти рассеянно, как смотрят на предмет, не имеющий отношения к собственной жизни. «Я иду к тебе», — подумала Лиза. Мысль была ясной и неожиданно лёгкой. Не страха — ни острого, ни судорожного — она не чувствовала. Страх умер раньше неё, там, на дороге, когда зелёные глаза погасли в пыли. Когда петля коснулась её шеи, она вздрогнула не от ужаса, а от холодного прикосновения. Грубое волокно тяжело легло на кожу. Кто-то позади поправил узел. Мир вокруг стал узким, словно его снова сворачивали в одну линию. Она попыталась вдохнуть — глубже, чтобы удержать этот последний глоток воздуха. Сердце билось неровно, слишком громко, как будто желало вырваться из груди прежде, чем наступит тишина. И вдруг её охватило странное, почти детское ощущение: «А если это сон?» Если она сейчас проснётся в тёплой комнате, услышит его шаги, его голос? Но доски под ногами были слишком реальны, и когда они разъехались, когда опора исчезла, тело её дёрнулось и воздух внезапно стал недостижимым, грудь судорожно попыталась расшириться, но вдох не приходил. Мир вспыхнул белым. Мысли рассыпались. Осталось лишь одно острое, отчаянное желание вдохнуть. Сердце забилось быстрее… и затем сбилось. В ушах зашумело, как если бы море поднялось из глубины и захлестнуло всё вокруг. Свет начал тускнеть по краям, словно невидимая рука гасила его. И в этом сужающемся круге вновь возникло лицо. Его лицо. Зелёные глаза — живые, светлые, как в первый день их знакомства… тогда ей тоже не хватало воздуха, и она, кажется, как сейчас, теряла сознание, а он подхватил ее на руки и не дал ей упасть. Лиза больше не чувствовала верёвки. Не чувствовала холода. Не слышала шума. Тело её обмякло. Раскачивался лишь немного подол посеревшего изодранного платья на ветру. Август заканчивался. С севера уже веяло холодом.
Примечания:
33 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник