Беда учит лучше всех предостережений и советов. Махидевран Султан «Великолепный век», 103 серия
С рассвета необъятный купол беспристрастного неба затянуло молчаливым полотном угрожающе надутых туч, придавая прежде ясному, приветливому горизонту удручающий оттенок какого-то скрытого недовольства, так что казалось, будто угрюмая природа затаила непонятную обиду на земной мир и теперь демонстративно хмурилась, лишая своих менее могущественных подопечных желанной доли беспечного летнего тепла. Однотонно серый небосклон оставался пугающе неподвижным и неизменным, словно в его бескрайней обители внезапно остановилась вся жизнь, поэтому невозможно было отследить степенное течение пасмурного дня по отмеренному высшими вселенскими силами путешествию солнца, которое пугливо спряталось за могучими спинами мрачных облаков, не смея пролить вниз хотя бы самый тонкий лучик своего воскрешающего сияния. Часы сменялись один другим, безвозвратно утекая в независимую вечность, а на улице, во всём огромном древнем городе и над особенно неспокойным морем, точно воцарился поздний вечер, настолько там становилось темно и тоскливо, когда единая гвардия чернобоких туч вдруг с остервенением надвигалась к самой земле, как изготовившееся к атаке суровое войско. И только за стенами отрешённой от всей этой растущей мрачности обители добросовестно занятых своими привычными рабочими обязанностями хлопотливых исполнителей никто, кажется, не замечал всеобщего хмурого настроения во внешнем мире, с головой погружённый в какие-то крайне важные для него дела. Возможно, по этой причине осталось без должного внимания куда-то исчезнувшее со своего законного места знойное солнце, и успевшие привыкнуть к его навязчивым ласкам существа лишь облегчённо вздыхали внутри стремительно меняющихся мыслей, устало радуясь заслуженному отдыху от его палящих лучей, что не упускали возможности игриво пощекотать чей-нибудь глаз или шутливо обжечь открытую шею. Особенно ненавистными становились эти неуместные игры, когда происходило нечто по истине серьёзное, требующее предельной сосредоточенности и собранного внимания. Вымощенный чистейшей мраморной плиткой гладкий пол чуть блестел своей безупречно отполированной поверхностью под прицелом тусклого серебристого сияния, идущего откуда-то с неба, и ни единый посторонний предмет не смел уронить на него кривую чёткую тень, омрачив ослепительную белизну крепкого мрамора столь дерзким посягательством на его незабвенную роскошь. Окрашенные нежной охрой стены протянулись к высокому потолку, изгибаясь в полукруглую арку, с двух сторон в симметричной композиции их поддерживали запятнанные голубыми узорами белые колонны, что ближе к самой вершине далёкого потолка меняли свой цвет на бледно-красный, изредка разбавленным схематичными зарисовками золотистого солнца. Словно преданные стражи, вытягивались эти разукрашенные колонны, и отбрасываемые ими обширные бледные тени, не совсем достоверно повторяя их строгие силуэты, придавали охристым стенам живописного контраста, где-то погружая их в омут тёмной корицы, из-за чего оставшаяся нетронутой часть её выделялась яркой желтизной, освещённая дневным призрачным светом. Ближе к полу невыразительная, но приятная глазу охра сменялась цветными панелями в бардовой окантовке, изумрудными и белыми, чередующимися по мастерски продуманной задумке какого-то искусного художника, который в своё время приложил руку к совершенствованию этого величественного здания. И, наконец, завершали всю эту гармоничную архитектурную постановку довольно мощные позолоченные канделябры с незажжёнными в них свечами, чьи ровные восковые фигуры с маленькими чёрными фитилями выглядели абсолютно нетронутыми, словно никогда за все прошедшие годы в скромно богатом зале ими ни разу не пользовались. Ещё бы, ведь внутрь всегда проникало достаточно света как в солнечные дни, так и в пору грозного затемнения, поскольку вокруг располагалось умеренное количество небольших решётчатых окон, беспрепятственно пропускающих сквозь стекло любые робкие поползновения излишне дерзкого или непривычно слабого свечения. Неизгладимое присутствие несколько напряжённого умиротворения на протяжении всего дня непринуждённо витало в пустынном зале, особенно приятно действуя на единственного его посетителя, который с ранних часов тёмного предрассветного сумрака коротал минувшие неуловимые мгновения в совершенном одиночестве, сидя на одном месте и крайне редко позволяя себе пошевелиться. Придирчивая тишина, вот уже много времени подряд ублажающая его чуть приспнувший слух, на удивление, ничуть не надоедала ему, напротив, всё глубже затягивала в желанную атмосферу непрерывной работы, в бурлящий водоворот которой он всегда нырял с необъяснимым рвением и потом весьма трудно возвращался на поверхность, с острой досадой осознавая, что подошёл к концу очередной насыщенный различными событиями день. Восседая на расписном рыжеватом диване, окрашенном в мягкий цвет охристых стен, бездумными движениями рук разбирая разложенные перед ним на маленьком круглом столе бумаги, исписанные самыми разными почерками, и до дурманящего помутнения в сосредоточенном сознании вчитываясь в их непредсказуемое содержимое, частый гость просторного зала получал ни с чем не сравненное удовольствие: ему бы не удалось вспомнить, с каких пор он начал проявлять столь пламенный интерес к такому муторному и, на первый взгляд, скучному делу, но с непоколебимой уверенностью смог бы сказать, что лучше этих последовательных размеренных действий, требующих от него тщательных размышлений и взвешенных поступков, он никогда в жизни прежде не совершал. С того великого дня — дня больших и важных перемен — бесконечные разборки с любого рода документами, жалобами, просьбами, посланиями и заявлениями являлись неотъемлемой частью его каждодневных обязанностей, и самый пик его непередаваемого наслаждения от того, чем он занимался, наступал разве что тогда, когда, в очередной раз предоставляя на высшее ознакомление разработанные им положения, он понимал, что добился должного результата и его кропотливая работа возымела неоспоримый успех. В такие по-особому счастливые мгновения вполне ожидаемая, имеющая свою причину гордость до краёв наполняла его опьянённое всем порой непосильным бременем доверенного ему долга сердце, иногда внушая ему обманчивое, несущее определённую опасность убеждение в собственных неиссякаемых силах, в собственной решительной незаменимости, но, к счастью, он вовремя успевал заглушить в себе эту неприемлемую страсть, безжалостно напоминая себе, что вокруг него немало тех, кто с не меньшей ревностью готов взвалить на свои плечи тяжесть этого почётного поста. Пусть после таких самовнушений предельная радость от очередной идеально выполненной работы несколько утихала, внутри бесконечно преданного существа ещё долго продолжал гореть ласкающий огонёк искренне подаренного тепла, оставленного внутри него чужой сдержанной похвалой — самой драгоценной и вожделенной для него наградой. День, полный упорных обсуждений и неразрешимых сомнений, прошёл не напрасно, если его уха коснулось короткое, ласковое слово, выражающее возвышенное одобрение, если ему посчастливилось увидеть проблеск гордого восхищения в чужих глазах, если вновь и вновь заложник своих непростых обязанностей убеждался в том, что достоин возложенной на него миссии. Да, счастье заключалось для него не только в довольстве собой, однако и без удовлетворения собственным трудом он никогда не осмелился бы продемонстрировать его кому-нибудь другому. Слишком редко на его памяти происходили случаи, когда ему решительно не нравились предпринятые им шаги, когда все по крупицам собранные выводы оказывались бесполезными и неточными, а достигнутый результат был настолько далёк от требуемого идеала, что хотелось немедленно перечеркнуть всё и начать с чистого листа, с самых дальних истоков, будто ничего не было. И особенно досадно становилось ему, когда его единичные, но всегда почему-то излишне заметные промахи обретали всеобщую известность — разумеется, никто не упускал столь удобного случая посудачить у него за спиной, распустить какие-нибудь унизительные слухи, поставив тем самым под сомнения всё, чем он с незапамятных времён жил и дышал. Однако, любая ошибка, считающаяся непростительной в его порочном, безжалостном мире, имела шанс быть исправленной для него, не привыкшего признавать поражение. Невозможно описать испытываемый им злорадный восторг, который он получал после того, как сполна мстил своим незримым врагам, только и ждущим его бесславного падения с вершины исполинской горы, куда в своё время он одним махом взлетел с самого подножия, в то время как другие были вынуждены карабкаться по её крутым отвесным склонам несколько лет, рискуя оступиться и сорваться в беспросветную пропасть. Ворох одинаково медных, отдающих едва уловимым ароматом свежего пергамента листов с самого утра маячил перед глазами, дразня серьёзного читателя отменно жирными арабскими иероглифами, выведенными какими-то, судя по всему, дорогими чернилами, так что в памяти хорошо отпечаталось каждое слово содержимой в этих бумагах информации, вынуждая странно рассеянные мысли неустанно смешиваться в голове в попытке собраться в какое-нибудь наиболее приемлемое решение. То ли действовала необычная для жаркого летнего сезона хмурая погода, то ли сказывалась вошедшая уже в привычку работа допоздна, но отчего-то забитое чем-то ненужным и посторонним сознание слишком часто отвлекалось от предстоящей ему задачи, а порой и вовсе оставалось совершенно опустошённым, не в силах поймать ни единой стоящей мысли. Жгучее раздражение постепенно возрастало в груди порядком изнурённого раздумьями над одной и той же проблемой существа, которому никак не удавалось положить конец постоянно вспыхивающим снова и снова междоусобным распрям в двух соседних друг с другом провинциях, которыми, казалось бы, управляли весьма опытные и мудрые люди. Как крайняя степень беспомощной злобы не столько на глупых, ослеплённых греховными желаниями губернаторов, сколько на самого себя, он всё явственнее превращался в безвольного заложника собственных жарких чувств, отказываясь признаваться в своей растерянности. Ну почему эти жадные до чужого добра беи не могут хоть раз попробовать разрешить свои разногласия самостоятельно! Чего ещё, в самом деле, они от него добиваются?! — Паша Хазретлери. — Услышав знакомый ровный голос вошедшего в зал слуги, он с немалым облегчением оторвался от приевшихся ему бумаг, внутренне возликовав, что наконец-то может законно отвлечься от перечитывания этих поразительно похожих друг на друга по своему содержанию жалоб. Подняв свободную от традиционной белой с золотым теснением шапки голову, визирь с суровой требовательностью уставился на появившегося на пороге слугу, всем своим видом стремясь показать, что не потерпит от него каких-то неважных новостей, из-за которых тот посмел помешать ему. — Говори, — развязно протянул он, прожигая немигающим взглядом застывшего перед ним в прилежном поклоне слугу, и поспешил подавить проснувшееся было удовлетворение от того, что в коем-то веке ему предстоит заняться чем-нибудь новым. — Айяс паша просит принять, — немедленно отозвался слуга, по-прежнему не глядя на визиря и ни на тон не меняя своего безразличного голоса. — Сказал, это очень важно. — Пусти, — коротко взмахнул рукой негласный хозяин роскошного зала и отклонился на низкую спинку упругого дивана, мнимо наслаждаясь приятным вытяжением закоченевшей от пребывания в одном положении спины. Слуга послушно склонил голову и мгновенно исчез за дверью, на краткий миг оставив единственного посетителя просторной комнаты в являвшимся близким ему глухом одиночестве. Лишь одна капля в бездонной реке быстротечного времени успела сорваться и упасть в её тихие воды, и вот уже разрушено умиротворённое уединение с самим собой, разбита вдребезги стойко державшаяся вокруг бодрящая атмосфера кропотливой работы, изодрано в мелкие лоскуты податливое полотно искусственной тишины, воображаемый шёпот которой всё равно разносился по высоким стенам тонким звенящим эхом. Внутренне смирившись с утраченным решительным настроем, визирь приковал внимательный, даже почти изучающий взгляд к вошедшему в его часто посещаемую обитель гостю, который не помедлил склониться перед ним в глубоком уважении, но почти сразу выпрямился, прямо посмотрев в ему в глаза самым что ни на есть серьёзным взором, где отчётливо читалось умело замаскированное смятение. Облачённый в простой серый кафтан с отсутствием каких-либо богатых украшений на нём и надетую поверх бархатную тёмно-синюю накидку, посетитель выглядел особенно подавленным и обременённым, под стать устоявшейся на улице мерзкой погоде, и какое-то смутное наваждение глубокой задумчивости застыло на его невыразительном лице, украшенном пышной короткой бородой и густыми, всегда сведёнными к переносице бровями. Отчаянная безысходность, читавшаяся во всём его сжатом тисками принесённых новостей теле, сразу насторожила терпеливо ожидавшего обещанной важной информации визиря, под сердцем которого всё отчётливее набирал силу непонятный волнующий трепет. — В чём дело, Айяс паша? — с долей насмешливого пренебрежения в ленивом голосе обратился он к вошедшему, выдавив из себя расслабленную, но не слишком заметную улыбку. — Что это за важное известие, которое не может подождать до следующего Совета? — Ибрагим паша, — встревоженно заговорил обеспокоенный чиновник, поднимая на него свои глубокие серые глаза, которые старший визирь всегда любил за неизменно горевшую в них светлую рассудительность. Сдержанные шаги гостя бесшумно скользили по распростёртому на полу узорчатому ковру, выполненному преимущественно в алых тонах. — Боюсь, мои известия Вас не обрадуют. Ситуация в наших морских владениях обострилась, очевидцев, столкнувшихся с неизвестными разбойниками, всё больше. — Ты с кем-то говорил? — мгновенно напрягшись, осведомился у собеседника Ибрагим и подался вперёд, принимая отточенную с годами доминирующую позу и приготовившись вникать в подробности назревшей проблемы. Будоражащий азарт, навеянный жадным предвкушением чего-то по-настоящему запутанного и серьёзного, зыбкой волной прокатился по всему его телу, из-за чего кожа под плотно прилегающим к ней парадным кафтаном покрылась мурашками. — Да, паша, — утвердительно качнул головой Айяс, и его только что чуть ли не запуганный взгляд полыхнул неопровержимой уверенностью в правдивости имеющихся у него сведений. — Сегодня утром я посещал пристань города и расспросил недавно вернувшихся с моря торговцев, как Вы приказывали раннее. Многие из них жаловались на дерзкие нападения чужаков с целью, по их словам, ограбления. Для большей достоверности я расспросил как можно больше людей, и все они твердят одно и то же: варварские нападения на их суда со стороны тех, кого до сих пор никто толком и не видел. Уперевшись рукой в бедро, Ибрагим крепко задумался над услышанным и даже на какое-то время забыл, что верный визирь всё ещё находится в зале вместе с ним и терпеливо ждёт от него каких-нибудь вердиктов, не осмеливаясь прервать поток его лихорадочных мыслей очередным словом. Вот уже на протяжении нескольких месяцев торговцы Османской империи и других стран, сотрудничающих с ней, сталкивались с дерзким разбоем в море Османов, из-за которого почти все купцы теряли либо весь припасённый на корабле товар, либо большую его часть, и в итоге возвращались с пустыми руками или с наименьшей долей от того, что они имели изначально. Начавшиеся ещё весной грабежи всё не прекращались, так что в какой-то момент Ибрагим стал сомневаться, что за этим бесчестием стоит какой-то один определённый человек, и приказал одному из величайших Османских моряков, Барбароссе, преподать осмелевшим разбойникам достойный урок. Однако бывалый капитан, известный своими морскими победами и многолетним боевым опытом, так и не смог напасть на след неприятелей — алчные грабители, помимо всего прочего, оказались ещё и ужасно хитрыми, и им всегда удавалось улизнуть от правосудия в лице неумолимого Барбароссы, какие бы ловушки и препятствия он ни подбрасывал на их пути. Необычайная ловкость, с какой незваные гости продумывали каждый свой шаг, умудряясь при этом опережать своих преследователей и успевать утолить жажду развратного воровства, до ощущения непреодолимого бессилия сердила Ибрагима, и в то же время он ловил себя на весьма подозрительной мысли, что восхищается ревностной дотошностью умелых разбойников, определённо знающих толк в своём откровенно преступном деле. Обмануть таких ловкачей действительно порой представлялось невозможным, но главный визирь не мог позволить себе опустить руки и прекратить преследование нарушителей закона, в противном случае, это грозило не только дефицитом товаров в Османской империи, в первую очередь, в Стамбуле, но и расторжением важнейших торговых договоров с соседними государствами, которым вряд ли выгодно отправлять свои суда на добровольное ограбление. Несмотря на все очевидные недосказанности и прорехи в имеющихся у него знаниях, это запутанное дело нравилось Ибрагиму всё больше и больше. — Всё это нам уже и так известно, — задумчиво проронил визирь и запустил пальцы в короткую тёмную бороду, бессознательно поглаживая отросшую щетину, как он всегда делал, когда впадал в расчётливые размышления. — Раз уж мы пока не понимаем, как нам бороться с этой напастью, нужно попытаться узнать об этих бандитах как можно больше ценной информации. Может быть, удастся выяснить какую-нибудь закономерность в их поведении. — Кстати об этом, паша, — оживился Айяс, впервые за время их разговора взглянув на Ибрагима с выражением боязливой надежды на дне серых глаз. — Я уже кое-что заметил. Пока я расспрашивал моряков на пристани, среди пострадавших от разбоя встречались только те, кто торгуют рабами и пленными. То есть, наши неизвестные грабители нападают исключительно на работорговцев и при этом никогда не трогают суда с продуктами или тканями. — Ты уверен в этом? — на всякий случай уточнил немало озадаченный этим фактом Ибрагим, хотя не в его правилах было сомневаться в сведениях такого ответственного и предусмотрительного визиря, как Айяс паша. — Более чем, паша, — твёрдо кивнул тот, и ни доли ядовитых сомнений не промелькнуло в его сдержанном пристальном взгляде, в котором нашло временное пристанище слабое небесное сияние пробившегося в окно пасмурного дня. — Я бы не посмел делиться с Вами чем-либо, не будь я окончательно уверен в этом. Спустя столько месяцев безуспешной борьбы с этими нечестивцами мы наконец-то поняли, в чём их страсть. С подобным заявлением Ибрагим не мог не согласиться, поэтому медленно кивнул, признавая правоту младшего визиря. И всё же, едкое чувство собственной бесполезности нестерпимой тяжестью давило на его плечи, стоило ему осознать, что за такое долгое время он толком ничего не выяснил для того, чтобы приблизить долгожданную расправу над учинившими столь весомые беспорядки нарушителями. Если бы сегодня Айяс по случайности не разузнал эту не значительную на первый взгляд деталь, которая, на самом деле, многое могла им объяснить, как бы тогда выкручивался Ибрагим, на которого возлагают довольно большие надежды? Как бы он тогда оправдывался перед теми, кто ожидает от него справедливых и своевременных решений, призванных улучшить жизнь государства и оградить его от всякой смуты? Знакомое в своём проявлении настойчивое чувство вины ледяными когтями стиснуло оцепеневшее сердце визиря, и ему пришлось приложить немало усилий, чтобы скрыть своё пошатнувшееся состояние от излишне проницательного взгляда Айяса. — Хорошо, — самым невозмутимым тоном выдавил из себя Ибрагим, подавив рвущийся наружу потерянный вздох, вместе с которым из вытянутого тела просилось на волю вынужденное напряжение, сковавшее его упругие мышцы. — Я сейчас же доложу об этом повелителю. Ступай и жди от меня распоряжений. — Как прикажете, паша, — покладисто отозвался Айяс, склонив голову, и попятился к двери, через мгновение-другое скрывшись за порогом. Длинные полы его тёмной накидки бережно всколыхнули свежий воздух, удаляющиеся стремительные шаги дробно прошуршали по короткому ворсу расписного ковра, а потом вернулась долго сдерживаемая в узде властолюбивая тишина, с непомерным тщеславием прибирая к рукам всё попавшее под её непреодолимое влияние пространство. Оставшись наедине с этим завораживающим безмолвием, Ибрагим какое-то время вслушивался в перестук чужих каблуков по скользковатому мраморному полу, удаляющийся прочь от приёмного зала, и грузное сожаление удушливым комом встало у него в горле, мешая сглотнуть и наполнить лёгкие необходимой порцией живительного кислорода. При воспоминании о с юности знакомых ему неизведанных глазах, самых удивительных и прекрасных из всех, в какие ему когда-либо доводилось смотреть, в затаённой бездне которых он так страшился распознать назидательную остринку чужого негодования, что-то внутри визиря в непредсказуемом ожидании замирало, препятствуя нерушимому циклу тихого дыхания, порождая в нём совсем не свойственную ему, как отважному и решительному воину, робость. Скрепя сердце Ибрагим всё-таки покинул своё удобное и безопасное место, ставшее ему пристанищем на весь день, и внутренне приготовился к тому, с чем ему суждено столкнуться за пределами этих дверей, за которыми он чувствовал в себе определённую долю власти, возможности и полноправного разрешения повелевать всеми, кто сюда входит, чтобы встретиться с ним. Но стоит ему переступить порог этого зала, и мгновенно исчезнет обретённая власть, пропадёт обманчивое ощущение неограниченной свободы принимать те решения, которые он считает правильными, затеряется где-то способность оказывать влияние на своих подопечных, смотреть на них покровительственным взглядом истинного лидера. За границами этого зала он уже не был господином — он становился слугой.***
Испещрённый причудливыми росписями персидский ковёр съедал предельно сдержанные шаги добровольного нарушителя витающего в просторной комнате углублённого умиротворения, однако даже тонкий бархат роскошной ткани оказался не в силах превратить звук чужой обдуманной поступи в неуловимое дуновение случайно проникшего внутрь ласкового ветра. Те же облитые глянцевым золотом канделябры вновь со всех сторон обступили частого гостя господских апартаментов, возвышаясь по бокам от рельефных деревянных дверей, вокруг широкой кровати и в каждом углу, пока что ничем не напоминая о себе, поскольку в разгар дня, пусть и пасмурного, не возникало необходимости наполнять утопающее в нежном полумраке пространство живым трепетом маленьких янтарных огоньков. Подобно своим более привлекательным братьям, подвешенные к потолку на тонких цепочках стеклянные лампады также мерно раскачивались от какого-то неведомого воздушного движения совершенно опустошёнными, лишившись возможности извергать из прозрачных глубин разгоняющее тьму пламя, и только облепившее их дно густое стынущее масло цвета тёмного золота иногда ловило редкие блики какого-то постороннего света, призывно вспыхивая оттенками старой меди. Ценное внимание особенно ответственного наблюдателя, впервые попавшего в эти покои, могло бы зацепиться за огромный позолоченный шар, что спускался с самого куполообразного потолка на блестящей цепочке, собирая своими начищенными боками любые поползновения даже самого незаметного света. Шар этот заканчивался свисающей вниз длинной алой бахромой, похожей на идеально причёсанный хвост благородного жеребца, и напоминал сокрытым в нём потаённым величием искусственное солнце, которое не умеет распускать вездесущие животворящие лучи, но способно подарить достаточно света благодаря отполированной глади своих округлых боков. Отдельного внимания заслуживало и по истине роскошное просторное ложе хозяина столь богато обставленной обители — покоящееся на деревянном возвышении, оно представляло из себя пружинистый матрас, ограждённый золотыми фигуристыми перилами, с четырёх углов которого возвышались стройные балдахины, покрытые золотистым теснением. Подобно четырём столбам они держали на себе тёмно-алый, очерченный позолоченными узорами навес, а к этому навесу крепились со всех сторон полупрозрачные фатиновые ткани, ровные края которых фиксировались на балдахинах и крайне редко оставались распущенными, полностью скрывая от посторонних глаз место господского покоя. Тёмно-бордовая, чуть-чуть малиновая простынь, расшитая золотой нитью, с безупречной аккуратностью заправляла ложе, и на дальнем краю его возле стены были разложены тщательно взбитые пышные подушки, выделяясь из всеобщей красно-жёлтой цветовой гаммы невинной белизной. Как и многие другие стены в этом обширном дворце, в господских апартаментах они сплошь красились в бледно-алые тона, и лишь у самого потолка, где они изгибались в плавные дуги, на них появлялись традиционные голубые орнаменты, утончённо разбавляя обилие насыщенного красного цвета — символа силы, величия и власти. Поскольку вошедший внутрь с позволения слуги Ибрагим далеко не первый раз оказывался под искусно расписанными сводами этой комнаты, все эти мелочные, но по-своему завораживающие детали великолепного убранства более не вызывали в нём столь изумительного восхищения, даже когда он останавливал на них свой задетый каким-то тайными мыслями взгляд, бессознательно оценивая окружившую его обстановку. За минувшие годы он и так посещал эти покои чаще кого бы то ни было, а потому выучил вдоль и поперёк каждый его неизменный предмет, который всегда, сколько бы ни прошло времени, занимал собственное, присвоенное лишь ему место. Переступая порог не похожей ни на какую другую обители, переваривая в кипящем сознании припасённые новости, будь они хорошие или плохие, Ибрагим бесповоротно попадал под непреодолимое влияние какой-то особенной, необъяснимой силы, настигающей его то без всякого предупреждения и непростительно грубо, словно ледяной ливень в пору нещадного зноя, то подозрительно ласково и бережливо, точно ублажающие высохший берег морские волны. И никогда ещё пленённому этой покровительственной силой визирю не удавалось распознать её источник, её неизвестное порождение, он понимал только то, что под применённым к нему без какого-либо согласия контролем постепенно таяла внушительная самоуверенность, истлевало чужеродное стремление к совершенно ненужной свободе, будто кто-то вкрадчиво шептал ему на ухо с юности заученную мантру, выжигая из безвольного существа немыслимые проявления запретного порыва. Позволяя сердцу покорно впитывать в себя это приятное наваждение, Ибрагим словно оказывался в абсолютно другом мире, ограждённом от всего сущего чей-то несоизмеримой властью, забывал о любых донимающих его проблемах, кроме тех, которые представляли весомое значение именно сейчас, когда он по собственному желанию ступал в этот тесный мир, несмотря на всю свою малость, дарующий необыкновенный простор. Тронутые робкой тенью мимолётного любования глаза бесстрастно блуждали по представшим перед ними покоям, окончательно убеждаясь, что всё осталось по-прежнему, на выделенных местах, и только после этого своеобразного, никому не заметного ритуала приправленный вынужденной сосредоточенностью взгляд находил того, ради кого его благоговеющий обладатель был готов снова и снова тонуть в неизведанном омуте чужого господства. Застрявшая в дальнем углу комнаты рассеянная полутьма по чёткому, неподвижному рельефу очерчивала статную крепкую фигуру, что восседала в нерушимом оцепенении за тёмным дубовым столом, безвылазно погружённая в неизвестное дело, которое как-либо прерывать или даже думать об этом уже казалось непростительным преступлением. Оставалось только гадать, как долго не приметный сперва обладатель столь завидного спокойствия находился под влиянием непонятной отрешённости, обусловленной неимоверно важным для него занятием, и как бы ни нравилось на миг заворожённому этим зрелищем Ибрагиму вот так тайно наблюдать издалека за тем, как сохраняет свою точёную неподвижность оплетённое глубокими раздумьями тело, пришлось внутренне смириться с необходимостью разрушить столь приятную глазу картину. Отыскав где-то на дне очарованного всеобщим затишьем сердца присущую ему смелость, Ибрагим всё же сократил некоторое расстояние до дубового стола и теперь сумел беспрепятственно разглядеть, что именно так безвозвратно увлекло его задумавшегося государя, превратив его в подобие поразительно реалистичной каменной статуи. Перед ним на столе располагалась довольно старая, но известная своей дотошной подробностью карта, с извилистыми голубыми лентами пересекавших её рек и бурыми рельефами остроконечных гор, с турецкими обозначениями стран и городов, как самых крупных, так и сравнительно маленьких. Достаточно много раз Ибрагиму представлялся шанс лицезреть эту карту, когда он вместе со своим государем до позднего вечера планировал военные выступления, и теперь, вновь наткнувшись на неё взглядом, он испытал невольный укол странного недоумения, почему это султан решил вдруг изучить пособие в одиночестве, без него. Подумав всего лишь пару мгновений, визирь пообещал себе осведомиться об этом между делом и наконец, сложив руки перед собой, подал вытянутый в струнку корпус к полу, углубляясь в почтительный поклон. — Повелитель. Оттенённые отголосками не до конца отступившей задумчивости голубые глаза, незабвенно ясные и непорочные, смотревшие с присущей им настойчивой проницательностью, оторвались от карты и тут же обратились на стоявшего перед столом Ибрагима, словно безошибочно знали, что он остановился именно на этом месте. Следы недавних внутренних дискуссий ещё теплились на их резной, будто многогранной поверхности, отражаясь от стеклянных глубин серыми бликами, но стремительно пробуждающийся взгляд уже полностью завладел новым объектом своего неподдельного интереса и неторопливо, с нарочитой растянутостью изучал его так пристально и придирчиво, точно увидел впервые. Однако Ибрагим, прекрасно зная о маленьком пристрастии своего повелителя к столь забавной и вместе с тем приносящей удовольствие игре, как непрерывное, тщательное наблюдение за представшими перед ним подданными в тот момент, когда они оказывают ему должное уважение, намеренно не торопился выпрямляться и чуть задержался с изогнутой спиной прежде чем вытянуть гибкий позвоночник и расправить сведённые плечи. Разумеется, государь никогда не демонстрировал подобной прихоти в открытую, находясь в кругу своих подчинённых, поэтому многие из них даже не догадывались, что в момент, когда они прячут от султана глаза, склоняя перед ним голову, он беззастенчиво считывает с их приниженной позы все нужные ему признаки, вплоть до того, что мог с предельной точностью определить, достоин ли услужливо красующийся перед ним посетитель его бесценного доверия. И по сей день Ибрагим тщетно ломал голову над тем, как повелителю удаётся так много понимать по одному лишь телодвижению человека, но сам никогда не упускал случая явить на обозрение государю свой с годами отшлифованный поклон, выполняемый им практически без раздумий, но всегда с выдержанной скромностью. Встретившись с устремлёнными на него выразительными глазами, в окантовке пепельной темноты сияющими ещё более пленительно и гордо, Ибрагим не смог побороть искушение скользнуть терпеливым взглядом по напряжённой позе султана, чья безупречно поставленная с юных лет господская осанка оставалась величественной даже тогда, когда он позволял себе вдали от чужих взоров горбить широкие плечи, склонившись над деревянным столом. Стоило государю во всех подробностях прощупать парадный образ своего визиря, в котором вот уже несколько лет он не находил ни единого изъяна, как он сразу приосанился, приковав к нему всё своё испытующее внимание. — Я не видел тебя с самого утра, Ибрагим, — с долей невинного любопытства в густом раскатистом голосе заметил Сулейман, многозначительно сверкнув небесными глазами, гармонично сочетающимися с его нежно-голубым узорчатым кафтаном. — Где ты пропадал? — В Зале заседаний, повелитель, — с готовностью отозвался Ибрагим, чуть наклонив голову в сторону султана, и едва сдержал выражение крайнего раздражения на лице, вспомнив скучные разбирательства с жалобами, на которые он убил полдня. — Бейлербеи Анатолии и Коньи снова что-то не поделили, я искал способ пресечь их разногласия. Если Вам угодно, я могу поделиться с Вами некоторыми своими соображениями. — Об этом позже, — нетерпеливо отмахнулся Сулейман, едва визирь успел завершить фразу, и в упор посмотрел на него требовательным взглядом немигающих глаз, нагнувшись в его сторону через край стола. Обшарпанные лоскуты старой карты смялись под давлением его мощной груди, крупные пуговицы кафтана с едва слышным звоном стукнулись о твёрдую поверхность. — Лучше расскажи мне про нападения на наши суда. Ты уже выяснил, кто стоит за этим разбоем? Правдивый ответ обречённо застрял в горле Ибрагима, никак не желая быть высказанным, и в попытке усмирить поднявшееся было волнение он вобрал в лёгкие побольше мягкого тягучего воздуха, жаждая притупить растущее сожаление в пропустившем удар сердце. Меньше всего на свете ему хотелось приносить повелителю неутешительные новости, тем самым расстраивая, огорчая или гневя его, но куда больший обжигающий стыд он терпел при осознании того, что тревожные известия являются результатом его плохо выполненной работы, доказательством его неспособности выполнить возложенную на него задачу. Прекрасно понимая, что никогда не опустится до унизительной лжи, Ибрагим мысленно настроил себя на заслуженные возмущения со стороны Сулеймана, которому в очередной раз за прошедшие месяцы предстояло услышать один и тот же ответ. — К сожалению, нет, — превозмогая острое чувство вины, выдавил главный визирь, потупив в пол объятые беспомощным отчаянием глаза, и поспешил добавить, чтобы хоть как-то обнадёжить султана: — Однако мы неустанно прочёсываем город и море в поисках этих разбойников. — Какой в этом толк, если вы до сих пор ничего не нашли?! — дав волю охватившему его гневу, повысил голос Сулейман, и не ожидавший столь быстрой вспышки ярости Ибрагим чуть отступил, ниже опустив голову. Подёрнутые стальным льдом глаза государя бесцеремонно испепеляли его своим увесистым давлением, так что ему даже почудилось, будто небо за дверьми приоткрытой террасы вдруг потемнело, вторя настроению своего земного властелина. — Скажи, как долго моим торговцам терпеть трусливые грабежи, как долго нарушителям закона оставаться на свободе?! Я обязан обеспечивать своим подданным лучшую жизнь, а в итоге те, кому я доверил их судьбы, продолжают бездействовать! — Повелитель, уверяю Вас, скоро они будут схвачены, — не придумав ничего лучше, пообещал Ибрагим и тут же пожалел об этих опрометчивых словах: сидящий за столом Сулейман медленно поднялся, выпрямившись во весь рост, так что визирь получил возможность во всех подробностях изучить его натренированный сильный стан, обтянутый скользкой тканью лазурного кафтана. — Понимаешь ли ты, что обещаешь, Ибрагим? — с утробной нотой тихой угрозы в пониженном голосе произнёс повелитель, не сводя с него тяжёлого взгляда, от которого что-то внутри оцепеневшего Ибрагима безнадёжно оборвалось, придавая ему омерзительное чувство загнанной в западню лани. — За столько месяцев ты до сих пор не разобрался с этой проблемой, а теперь осмелился заверять меня в чём-то! Холодная решимость заполнила преданное существо Ибрагима, когда он заставил себя взглянуть в горящие непримиримой яростью бездонные глаза Сулеймана, и распознанное в них назревающее разочарование странным образом придало ему сил. Чего бы ему это ни стоило, он был готов бороться за беззаветное доверие своего государя, потеря которого страшила его больше самой смерти, как одержимый слепой жаждой свежей крови зверь он бросался на любые препятствия, стремящиеся отдалить его от повелителя, и бился до полной и неоспоримой победы, что нередко могла доставаться ему ценой неимоверных усилий. Ответив на неотступный взор Сулеймана твёрдым, преисполненным непоколебимой верности взглядом, Ибрагим с боязливым промельком кроткой надежды заметил, как непробиваемая стена между ним и его государем дала первую трещину, не выдержав напора упрямого визиря, страждущего доказать, чего стоят его слова. Однако, подобно ему, султан тоже славился недюжинным упорством, поэтому с достоинством вынес атаку своего визиря, хотя лёгким пёрышком по его суровым глазам скользнуло нечто, похожее на снисхождение. — Я бы не осмелился давать Вам какие-либо клятвы, если бы не имел на то самые веские причины, повелитель, — стараясь ничем не выдать обуревавшего его жаркого желания, спокойно проговорил Ибрагим, продолжая уверенно смотреть в глаза своему султану. — Дело в том, что сегодня Айяс паша принёс мне важную новость. Он выяснил, что загадочные воры нападают лишь на те суда, которые торгуют невольниками. Проще говоря, на работорговцев. — На работорговцев? — гораздо менее гневным тоном переспросил Сулейман, явно сбитый с толку подобным заявлением. Зародившаяся в его безмятежных глазах буря постепенно начала угасать, и Ибрагим украдкой перевёл дух, осознав, что всё-таки нашёл чем обрадовать повелителя. — Но зачем им это? Какой им прок от осиротевших людей, если у них совершенно нечего красть? — Я сам не понимаю, — признался Ибрагим, коротко кивнув в подтверждение слов Сулеймана, и чуть склонил голову к плечу, сощурив карие глаза. — Но я собираюсь выяснить это. Возможно, тогда мы приблизимся к тому, чтобы напасть на их след. — Займись этим как следует, Ибрагим, — наставительно приказал султан, подняв указательный палец украшенной крупными кольцами руки в назидательном жесте, и его только что чуть остывший взгляд снова полыхнул праведным гневом неумолимого правителя, жаждущего добиться справедливости. — Даю тебе время до следующего Совета. Если к этому дню ты не приведёшь ко мне пойманных нечестивцев, ты очень пожалеешь об этом. — Слушаюсь, государь, — коротко ответил Ибрагим, низко склоняя голову в выражении беспрекословного подчинения. Опустив глаза, он продолжал чувствовать на себе прожигающий его насквозь требовательный взгляд Сулеймана и слишком хорошо понимал, что его слова — это не просто пустые угрозы. Как много уважаемых, прославленных, деятельных и известных пашей и беев внезапно теряли свои жизни за совершённые проступки, иногда даже толком не успевая понять, в чём причина их скоропостижной смерти. И нередко сам Ибрагим, становясь свидетелем подобной безжалостной расправы над провинившимися чиновниками, в приступе цепенящего ужаса представлял на их месте себя, своё задушенное бездыханное тело или отрубленную смертоносной саблей палача голову... Поспешно отогнав непрошенные видения, главный визирь заставил себя сфокусировать убегающий взгляд на застывшем в угрожающей позе Сулеймане, чей взгляд перестал метать огненные молнии и теперь излучал один только сдержанный холод, с особым вниманием проследив за выполнением прощального поклона. Его исполосованная выпуклыми линиями голубоватых вен рука, на каждом пальце которой, поблёскивая разноцветными драгоценными камнями, красовался изысканный перстень, взметнулась в воздух и резким движением всколыхнула его в несколько пренебрежительном жесте, что Ибрагим мгновенно распознал как безмолвный приказ удалиться. Выпрямившись, он отступил к дверям, не смея повернуться к султану спиной, и затем, провожаемый его пристальным взором, дважды постучал в их деревянную поверхность, подавая слуге знак выпустить его. Как только двери послушно распахнулись перед ним, являя ему на обозрение бескрайне длинный извилистый коридор дворца, а в лицо ему ударили ласкающие потоки витающей снаружи дождливой свежести, Ибрагим позволил себе выпустить из сдавленной глубинной тревогой груди весь застрявший в ней воздух и с немалым удивлением заметил, в каком на самом деле напряжении всё это время находилось его сжатое тело. Странная тоска нахлынула на него, препятствуя ему сделать очередной шаг прочь от давно знакомых ему покоев, и неуместные воспоминания, больно кольнувшие его отчего-то приунывшее сердце, пробудили в нём тихую печаль по тем далёким светлым дням, когда ещё всё было по-другому, когда были общие мечты и общие цели, когда крепло год от года непоколебимое доверие, обусловленное долгой и преданной дружбой... Где же всё это теперь? И с каких пор оно вдруг куда-то исчезло? Есть ли в этом вина Ибрагима, или он просто напрасно запутывает себя? У него не было ответов на все эти вопросы, так что, с усилием отвлёкшись от посторонних раздумий, не имеющих ничего общего с настоящим, Ибрагим приободрился и более уверенным шагом направился прочь по коридору, на ходу размышляя над тем, как положить конец произволу таинственных морских грабителей.***
Воспоминание, в котором тот, кто одинок, находит своё утешение.
Весна 1512 года, Маниса. Вопреки тому, что медленно замирающий мир окутала притворно бережными объятиями глухая ночь, разливая повсюду насыщенные чернильные краски, выросший в гордом одиночестве посреди редкого леса многоэтажный белокаменный дом словно светился призывным маяком в плену густеющей тьмы, стремясь разогнать неприветливые тени, что навязчиво липли к нему со всех сторон, превращая обшарпанные белые стены в источающие голубоватый оттенок. Обступившие это одинокое жилище шумные деревья и не думали прекращать свои постоянные разговоры и как ни в чём не бывало продолжали заговорщицким шёпотом сплетничать между собой, склоняясь друг к другу пышными трепещущими кронами, так что молодые, налитые свежим соком листья беззастенчиво целовались с соседними, будто со старыми друзьями, и тогда казалось, что росший на этом месте испокон веков ветхий дуб что-то страстно шелестит юной осинке, которая всего несколько лет назад впервые простёрла к небу свои изящные ветви. Более податливые, гибкие акации смелее всех прочих заводили шаловливые игры с резвящимся в их кронах беспрецедентным ветром и покорно гнулись то в одну, то в другую сторону вслед за его вихристыми порывами, чем незримый, но без труда ощутимый развратник свободно пользовался, чтобы утолить вечно донимающую его жажду бесконечной скорости. Здесь, в поредевшем подлеске, гораздо меньше защищённом неприступной стеной разношёрстных деревьев, непринуждённое противостояние воздушной и земной стихий являлось привычным делом, потому почти всегда в этом районе тернистого Саруханского леса не бывало полной звенящей тишины: то слышится где-то в исполосованном кривыми ветвями небе заискивающий лепет ласкаемых ветреными проказами клёнов и дубов, то свистнет что-то на своём мелодичном языке пролетающая мимо хлопотливая птица, щебетунья-ласточка или неутомимый жаворонок; то коснётся уснувшего слуха доносимый откуда-то из рощи переливчатый говор бурного ручейка, через который так часто перепрыгивали ловкие олени и степенно переходили на ту сторону ленивые стада крупного рогатого скота. По-своему неспешно и безмятежно текла в этом безлюдном краю беспрерывная жизнь, ещё до зари, до первого солнечного луча отовсюду раздавались заливистые переклички облюбовавших густые деревья юрких птиц, и даже после полуночи не смолкал усыпляющий стрекот невидимых сверчков, что прятались в чахлой короткой траве. С наступлением очередного бодрящего утра ложилась на благородную землю длинная прохладная тень, создаваемая пушистыми венками из зеленеющих с приходом тепла листьев, и только редкие солнечные пятна рассыпались по сумрачной почве там, где давал прорехи надёжный ветвистый навес. А в мечтательные, дышащие умиротворением ночи, такие, как сегодняшняя, особенно мрачной и непроходимой становилась бескрайняя чаща, как будто ополчившись против населяющих её обитателей, но от того те чувствовали себя только более защищёнными тесными рядами недвижимых деревьев, которые так бескорыстно и щедро дарили им нерушимый уют своих древних стволов. Уже давно скрылось за краем недосягаемого горизонта налитое ржавым золотом солнце, разбросав последние тленные лучи по гаснущему небу цвета вишнёвой крови, значит, вернулись в свои тёмные загоны крупнорогатые стада, в предзакатных сумерках посетившие щедро богатое всевозможными растениями пастбище. Издалека не слышалось больше бодрого ржания спущенных с недоуздка неукротимых коней, заунывного мычания пятнистых коров, затихло ленивое блеяние суетливых овец, и, словно почуяв исчезновение лакомой добычи, оборвали вечерний пронзительный вой притаившиеся где-то в лесу волки. И тогда в непродолжительную тишину дивного края пришёл новый звук, не похожий ни на какие другие, изысканный и чувственный, наполненный смыслом, потому что являлся порождением трудов человека. Неповторимые напевы этого протяжного звука довольно часто оглашали готовый отойти ко сну маленький мир, будто его замкнутый, никем не изведанный создатель торопился поскорее прервать затяжное безмолвие, на что у него, несомненно, были какие-то свои, так же никому не известные причины. Однако искусство, источаемое им, странным образом завораживало всех, кому удавалось услышать его, а сам он и не догадывался, какой огромной силой обладает благодаря своей трогательной, совсем ещё невинной душе, какое влияние способен оказывать на тех, кто иначе никогда бы не заметил его. Но раз он не знал о всеобщем тайном восхищении, которым наполнялась каждая комната большого дома, стоило ему с головой потонуть в своём творчестве, то почему же он продолжал заниматься этим, для кого? Его юное, отзывчивое, доброе сердце казалось таким непорочным и искренним, почти наивным — но на самом деле, оно уже успело познать пламя глубокой любви, боль непреодолимой разлуки, горечь безумного одиночества и близость неумолимой смерти. И память обо всех этих чувствах до сих пор жила внутри него, пронесённая сквозь годы и луны, и именно в память об этом он свято соблюдал своеобразную клятву своей брошенной души, данную им самому себе бессознательно, негласно, так что со временем ему стало казаться, будто она теплилась в нём всю его жизнь, с самого рождения, и будет теплиться до самой смерти. Когда, почему, зачем он поклялся себе не забывать чудную мелодию из его безвозвратно утерянного прошлого, он не помнил, помнил лишь ту, ради кого он связал себя этим обещанием — свою мать. Пусть её родные, излучающие непобедимую любовь глаза постепенно убывали в забвение и уже стёрся из воспоминаний их ясный, непорочный цвет, пусть у него осталось лишь призрачное эхо её звонкого, нежного голоса, пусть забывал он её изящные ласковые руки, что с очаровательным искусством перебирали струны любимого инструмента, извлекая из него певучие гармонии, он никогда не позволил бы себе расстаться с последним, что от неё осталось — с пением скрипки. Ни одной ночи он не мыслил без того, чтобы не взять её в руки и не настроить на гибких струнах высокий аккорд, ни единого заката он не провожал в тишине, потому что неизменно солнце дарило ему свои последние лучи под тягучие ноты трогательной музыки, иногда полной щемящей, безутешной тоски, а иногда невиданной страсти к жизни, желания бросить вызов своему заклятому врагу — судьбе. Те, кто заворожённо слушали всегда неповторимое, словно заново рождённое пение чужой задушевной скрипки, лишь пользовались этим, чтобы дать отдых своим уставшим мыслям, насладившись дивной мелодией, которую играют специально для них, лишь притворялись, что понимают передаваемую через звонкие струны неизлечимую боль. Он был убеждён, что никто и никогда не сможет его понять; он уже смирился с тем, что его судьба — безропотно угождать тем, у кого есть сила. Кроткие аккуратные свечи, плавно вытягиваясь своими подвижными бесформенными станами, заливали маленькую скромную комнату янтарными бликами тихого огня, так что создавалось обманчивое и потому весьма жестокое впечатление, что по деревянному скрипучему полу и однотонным белым стенам рассыпались золотые монеты. Пока звучала в узком пространстве тоскливая утончённая песня, не было слышно их несмолкаемого треска, с каким страждущее пламя облизывало короткими язычками бугристые края масляного воска, но стоило пленительной мелодии вдруг резко оборваться, как готовую воцариться внутри тишину мгновенно дерзко перебили жизнерадостные свечи, торопясь с немалой пользой прожить отмеренное им время до того, как какой-нибудь небрежный порыв беспечного ветра не погасит их изворотливые силуэты, превратив их в быстро тающий в сладостном весеннем воздухе дым. Сквозь настежь распахнутое и незанавешенное окно беспрепятственно проникало ублажающее дуновение лёгкого бриза, зарываясь в волосы и подбираясь к телу под свободной одеждой, и миг назад околдовавший всех своей мастерской игрой тихий воздыхатель теперь неподвижно замер, привалившись плечом к голой стене, и в хрупком оцепенении слушал долетающие до него ночные звуки, словно пытаясь понять, помешал ли он кому-нибудь этой непринуждённой мелодией. Но снаружи всё было спокойно и нетронуто, только завлекала пронзительным криком неспящую мышь в свои смертоносные когти охотившаяся где-то в глубине чащи сова, да рыскали в тёмных тернистых кустах бродячие шакалы и лисы в поисках мусора или давно сгнившей падали. Все эти привычные лесные шумы давно приелись чужому чувствительному слуху, и единственный обитатель небольшой, но крайне уютной комнаты с редким удовольствием в буйном сердце прикрыл глаза, жаждая словить как можно больше доказательств посторонней вольной жизни перед тем как наконец забыться измождённым сном без всяких сновидений до самого рассвета, когда его разбудит громогласный клич трудолюбивого пастуха, подгоняющего своё сонное стадо к усыпанному утренней росой пастбищу. Невольно погрузившись в туманные мечты о предстоящем беззаботном дне, полном неспешной работы, он даже не заметил, как тонко скрипнул старый пол под чьими-то неосторожными шагами и как в комнату беззастенчиво ворвался неистовый порыв пронизывающего ветра, вызванный сквозняком через приоткрытую дверь. Неожиданно холодные струи воздушного потока омыли неподвижное, оттенённое тайной задумчивостью лицо, заставив плотно закрытые глаза вновь разомкнуться навстречу всё такому же сплошь чёрному миру, который смотрел на них через окно, совершенно слепой и мёртвый. Испытав словно притворный прилив усталого недовольства тем, что его уединение было столь грубо разрушено, хозяин скромного жилища нехотя обернулся на незваного гостя, уже заведомо зная, кого ему предстоит увидеть на пороге. Интуиция его не подвела: зрелого возраста, но ещё довольно молодая женщина выросла в дверном проёме, приковав к нему приправленный мнительной виной взгляд своих добрых чёрных глаз, такого же цвета чернильные волосы спускались по её покатым плечам, накрытым полупрозрачной чадрой, и весело развевались, когда к ним прикасался гуляющий по комнате бесшумный ветер. Никто здесь не смотрел на него так, как это делала она — с подавленным сочувствием, точно боялась ненароком разозлить его ненужными сожалениями, со скупой, но при этом искренней любовью, с бессмертным желанием хоть чем-то помочь ему, утешить его изнывающее от многолетней боли сердце. И хотя она ничем не помогала, ни капли не исцеляла эту боль, он всё равно испытывал незабвенную благодарность к её бескорыстной душе за то, что она приютила его, всеми отвергнутого, внутри себя и по сей день старалась скрасить его одиночество. Он никогда не говорил ей, что она старается напрасно, никогда не прогонял её, потому что именно она в своё время, в то самое непонятное и мрачное время, решилась взять его под свою опеку, воспитать, подарить ему семью, и только благодаря её трудам он стал таким, каким был теперь. Ничего не ожидая и не требуя взамен, она лишь добросовестно заботилась о нём с таким рвением, словно исполняла какой-то святой долг, и постепенно он проникся к ней ответной нежной любовью, хоть и не открывал ей всех подробностей своего личного горя. — Почему ты не спишь, Ибрагим? — мягко спросила она, проходя внутрь комнаты, и скользнула по её скупому убранству безмятежным взглядом, точно хотела убедиться, что они здесь одни. — Уже поздно, завтра у нас много дел. — Я хотел поиграть перед сном, Ханым хатун, — беспечно отозвался из своего укромного уголка Ибрагим и в знак доказательства приподнял зажатую в левой руке скрипку, холодные струны которой приятно ласкали его онемевшие пальцы, побуждая их снова прикоснуться к звенящим нитям инструмента. — Вы же знаете, иначе я ни за что не засну. — Я знаю, милый, — томно улыбнувшись какой-то печальной улыбкой, кивнула Ханым хатун, и её бездонно чёрные, как стоящая за окном ночь, глаза понимающе заблестели в свете горящих свечей, когда она подошла ближе к своему воспитаннику, поравнявшись с ним. — Просто раньше ты играл ещё на закате. Что-то случилось? — Я поздно вернулся, Ханым хатун, — всё-таки признался Ибрагим, поняв, что отвертеться не получится, но уже заранее предполагал, что мягкосердечная женщина не станет его ругать или наказывать — она никогда не делала этого и поэтому считалась самой благосклонной и милосердной хозяйкой из всех помещиков, населяющих этот дом. Но Ибрагим не считал Ханым своей госпожой, для него она являлась скорее душевным и понимающим другом, которому можно рассказать самые тяжёлые переживания; и она, безусловно, тоже не относилась к нему, как к слуге, слишком тесная и доверительная установилась между ними связь. Нечто, напоминающее неясное подозрение, промелькнуло в проницательном взгляде женщины, и несколько томительных мгновений она изучала представшего перед ней юношу, небрежно прильнувшего к стене своим тонким плечом, выискивающим взором, точно силилась распознать в его образе что-то новое, раньше скрытое от неё. Однако Ибрагим ничего не скрывал и без всякого трепета выдержал увесистые колебания выразительных тёмных глаз, терпеливо ожидая, когда же наставница задаст ему наводящий вопрос. Но Ханым почему-то медлила, словно взвешивала свои слова прежде чем заговорить, и при этом не спускала немигающего взгляда с невозмутимого лица Ибрагима, одним своим многозначительным молчанием пробудив в нём неистовое рвение хоть что-нибудь сказать, чтобы только не слушать больше эти грубые басы душного безмолвия. — Я на пастбище ходил, — наконец произнёс тусклым голосом сдавшийся юноша, когда окончательно осознал, что не добьётся от хозяйки ни слова, ибо не в её правилах было приставать к нему с расспросами. Если он хотел ей что-то сказать, то обычно говорил сам, по собственной воле, а о том, о чём он по какой-то причине смолчал, она и не спрашивала. — Виделся с друзьями. Сначала мы загоняли стадо верхом, а потом я поиграл им на скрипке. Они были готовы слушать меня вечность, но пришёл старший пастух и приказал нам заняться делами. Я вызвался сторожить отару овец да так и засел там на весь день. Когда опомнился, уже солнце село. — Всем нравится твоё трудолюбие, милый, — с плохо скрытой гордостью проворковала явно довольная Ханым, и Ибрагим поспешил отвернуться, чтобы она не увидела, как краска прилила к его лицу от приступа смущения. — Как жаль, что ему суждено пропадать здесь, в этом Аллахом забытом месте. Ты создан для большего, а тебе приходится тратить свои молодые силы на такие мелочные дела. — О чём Вы говорите, Ханым хатун? — непонимающе нахмурился Ибрагим, обратив на женщину недоумевающий взгляд своих насыщенно ореховых глаз, и странное предчувствие каких-то неминуемых перемен тихо закралось в его безмятежное сердце, заставив его забиться чаще. — Я вполне доволен своей жизнью, мне нравится помогать Вам. Я уже привык к этому месту, к тому же, здесь у меня есть друзья. Вы хотите, чтобы я ушёл? — Ты неправильно понял, — покачала головой Ханым, с долей тщательно скрываемого отчаяния посмотрев на него, и её бесконечно любящий взгляд вынудил юношу устыдиться своих опрометчивых слов: он прекрасно знал, что эта одинокая женщина любила его больше жизни и уж точно никогда бы не стала его выгонять. — Я люблю тебя, Ибрагим, и всегда буду любить, как родного сына. И поэтому я хочу, чтобы у тебя была настоящая жизнь — вольная и интересная, полная открытий. Ты рождён быть свободным, а здесь... Здесь ты словно узник. Не желая признавать, что проникновенные, слишком подозрительно вторящие его собственным глубинным мыслям слова наставницы непроизвольно заставили его серьёзно задуматься, Ибрагим отвёл обуянный острым замешательством взгляд и уставился в окно, туда, где вовсю кипела та самая вольная жизнь — среди деревьев и кустов, в стремительном галопе поджарых оленей, в далёком вое гордых волков, в бесшумном полёте зорких филинов, высматривающих на земле свою добычу. Лесные обитатели, которых он за минувшие восемь лет, проведённых здесь, видел крайне редко, но чьи следы находил у окраины рощи, обладали какой-то подаренной им свыше свободой бегать куда угодно, парить в бескрайнем небе наравне с ветром, подавать собственный, никем не задушенный голос, чтобы все знали, что эта земля принадлежит им. И разве не мечтал запертый в четырёх стенах Ибрагим хоть раз обернуться быстроногим оленем, легкокрылым соколом или одиноким волком и ступить под тень его верных хранителей деревьев, твёрдо уверенный, что и у него теперь есть эта не ведомая ему свобода, которую у него никто не отнимет? Но даже если и мечтал, он не был лесным существом — ни птицей, ни ланью, ни хищником. Он был просто человеком, самым ограниченным и обделённым созданием на свете, а все люди всегда чьи-то пленники. Если не кого-то другого, то собственных завышенных амбиций и гордых желаний, слепой жажды власти и стремления присвоить себе весь мир. Так какая разница, жить ему здесь или где-то ещё, когда вся человеческая жизнь — сплошная тюрьма? — Это не так, Ханым хатун, — постаравшись придать своему предательски дрогнувшему голосу как можно больше убедительной твёрдости, произнёс Ибрагим и с немалым усилием оторвал страждущий взгляд от такого далёкого внешнего мира, завлекающего своей природной невинностью. — Я счастлив здесь. Я хочу жить с Вами и ни о чём другом не мечтаю. Прошу, не думайте об этом. — Как скажешь, милый, — как всегда легко согласилась Ханым и тяжело вздохнула, сгорбив свои аккуратные плечи. Её глаза будто разом погасли и стали ещё темнее, так что где-то в окантовке чёрной радужки затерялся широкий зрачок. — Ложись, уже поздно. Поговорим утром. На самом деле, Ибрагим совсем не горел желанием возвращаться к этому разговору и напрасно теребить старую сердечную рану, но не стал ещё больше огорчать наставницу своим недовольством и поэтому лишь послушно склонил голову, выдавив из себя беззаботную улыбку. Удовлетворившись таким тёплым прощанием, добрая женщина коротко кивнула в ответ, мягко улыбнувшись, и затем отвернулась от него и спустя миг уже покинула комнату, оставив воспитанника в немногословном обществе соблазнительно танцующих на ветру свечей и властной темноты, что с минувшим временем всё больше и больше заполняла маленькое жилище, углубляя чёткие, отбрасываемые скромной мебелью тени. Опустив приунывший взгляд на скрипку, Ибрагим лениво повертел её в руках, словно ища несуществующие царапины на её лакированном корпусе, и внезапно в голове у него всплыло забитое посторонними мыслями воспоминание о прошедшем насыщенном дне. Там, на пастбище, самозабвенно наслаждаясь певучей музыкой скрипки, которую извлекали его умелые пальцы, он в какой-то момент поймал себя на том, что чувствует на себе чей-то пристальный, искренне заинтересованный взгляд. Кто-то наблюдал за ним из тенистой чащи, и от осознания этого Ибрагима всё явственнее охватывал непонятный первобытный страх.