Нельзя недооценивать нашего врага. Будь он хоть муравьём, воспринимайте его так, будто он — лев. Никогда не надо забывать об этом. Вот тогда победа будет нашей. Султан Сулейман, «Великолепный век»
— Я свидетельствую, что нет Бога, кроме Аллаха... Повторяй! — Я... Не хочу... Не буду... — Говори, шайтан тебя возьми! Говори, или я отрежу тебе пальцы! — Я свидетельствую... Что нет Бога, кроме... Кроме Аллаха... — И свидетельствую, что Мухаммед — раб и пророк Его. Говори! — И свидетельствую... Что Мухаммед — раб и пророк Его... — Твоё имя Ибрагим. Твоё имя Ибрагим. Твоё имя Ибрагим... Небрежно брошенное в неудобной позе тело требовательно застонало от сломившей его ноющей боли, каждую мышцу будто оплели железные раскалённые цепи, так что теперь они горели огнём внутри, в исступлении разрывая жилы и вены, им становилось невыразимо тесно в ограниченной людской оболочке, с несоизмеримой силой они пульсировали под влиянием безжалостного недомогания, словно до сих пор цепенели в предельном напряжении. Оставленные чужими ловкими пальцами ссадины на коже напоминали кровоточащие ожоги по неистовости и жестокости своей боли, поэтому совершенно всё тело и снаружи, и внутри полыхало как выженное дотла угольное пепелище, ни на миг не позволяя измученному постоянными физическими страданиями существу расслабиться и дать отдых уставшему организму. Лишённая каких-либо мыслей тяжёлая голова налилась ледяным свинцом, препятствуя необходимому кровотоку, в набухших от долгой неподвижности висках упругими импульсами билась застоявшаяся кровь, разливаясь по всему ушыбленному черепу нестерпимой резью. Изогнувшись в неестественном положении, рёбра давили на сморщенное в груди сердце, отчего каждый его последовательный удар отдавался в костяную решётку точно через силу и мог в любой момент оказаться последним, но всё же оно ещё билось, насыщая остывшее тело жертвенным теплом неугасаемой жизни, что пока держалась за бренное земное существование вместе со страждущей душой, не привыкшей сдаваться коварной судьбе без боя. В плену бессознательного забытья порядком истерзанное грубой силой создание не чувствовало абсолютно ничего, пребывая в длительном и мертвенном сне, однако после трудного пробуждения, едва ощутив вновь всё, что принадлежало ему по праву человеческой природы, оно едва не задохнулось от безудержного набата где-то посреди груди, столь мощного и оглушительного, что сперва это внушало сплошной ослепляющий страх, как в дурманящем предчувствии скорой неизбежной смерти. Но потом оказалось, что это всего лишь загнанно, точно в лихорадочном бреду, колотилось охваченное паническим безумием сердце, возвещая о присутствии рядом какой-то тайной опасности, и мгновенно сбросивший с себя последние предательские наваждения обладатель такой восприимчивой души подорвался с места и тут же надсадно застонал от новой утробной боли, что подобно грозовому раскату грянула по всему его затёкшему телу, явно не одобряя его поспешное желание пошевелиться. Сколько бы не навострялся безупречный охотничий слух, стремясь уловить малейшее шевеление вокруг, которое могло бы подсказать, что где-то поджидает неотвратимая угроза, сколько бы не напрягались вопреки нещадному недомоганию оцепеневшие мышцы, подготавливая спящего воина к возможному поединку, ни самого тихого звука в ответ, ни самого лёгкого движения — повсюду уже давно прижилось ненавязчивое безмолвие, и оно утешало бы взвинченное существо своей немой мантрой, если бы не пропиталось удушливым зловонием его собственного страха. Но почему, почему тогда он боится, раз ничего ему не угрожает? Как долго он провёл в отключке, без признаков жизни, в неизвестном месте? И что заставило его очнуться? Холодные веки увесистой тяжестью навалились на горячие сухие глаза, докрасна разъеденные пороховой пылью, и никак не хотели выпускать на свободу долгожданное зрение, словно заранее уберегали его от чего-то ужасного. Хотя до изнеможения неприятное предвкушение жадно распирало сжатые внутренности Ибрагима, он всё оттягивал решающее мгновение, когда ему придётся открыть глаза и, превозмогая уничтожающее разочарование в самом себе, посмотреть, где он теперь очутился, после того как позорно потерпел поражение в противостоянии с какими-то бродячими разбойниками. Постепенно обрубленные вместе с сознанием ощущения начинали возвращаться к нему, он почувствовал руки и ноги, своё неповоротливое тело, склонённую под каким-то странным углом голову и понял, что находится в крайне некомфортном положении, подогнув под себя ноги, уронив голову на плечо и почему-то заведя руки за спину и при этом не имея возможности ими пошевелить. По мере того, как приходило в себя насильно погружённое в забытьё сознание, Ибрагим замечал в собственном состоянии всё больше подозрительных подробностей: в нежную кожу на запястьях грубо впилась толстая тесёмочная верёвка, крепко связывая их вместе, в плечах и локтях поселилась судорожная ломота от долгого пребывания в столь непривычном положении, область между лопатками льнула к твёрдой поверхности, и, рискнув чуть приподнять голову, Ибрагим еле сдержался, чтобы не застонать в голос от очередной внезапной боли в согнутой шее. Выбившись из сил после такой краткой попытки вернуть подвижность непокорному телу, он в изнеможении привалился затылком к стене позади себя, переводя сбитое непосильной для ослабевшего организма нагрузкой дыхание, и наконец разомкнул смежные веки, хотя даже столь незначительное действие далось ему нелегко, словно какая-то посторонняя сила сдерживала их. К собственному непредвиденному смятению, Ибрагим ничего перед собой не увидел: размытый взгляд его упирался в сплошную кромешную темноту, пугающую своей ненастоящей текстурой, и по-прежнему что-то мешало ему беспрепятственно моргать, ощутимо сдавливая не только его веки, но и голову со стороны лба и затылка. Когда глаза с некоторой неловкостью привыкли к застывшей перед ними тьме, визирю удалось распознать совсем слабые, будто и не существующие вовсе проблески серого полумрака, что разбавлял беспросветное пространство призрачным свечением, и в какой-то неуловимый момент ему даже показалось, что он поймал редкие прорехи какого-то белёсого сияния, что окончательно подтвердило его догадки. Зрение сохранилось при нём, что уже считалось огромным успехом, значит, затруднения вызваны тем, что ему просто-напросто завязали глаза, и, снова попытавшись проникнуться внешними ощущениями, Ибрагим в самом деле почувствовал стягивающую его голову тугую повязку, что протянулась по лбу и переносице, фиксируясь на узел на затылке. Итак, его предусмотрительно лишили зрения и возможности двигаться, но для чего-то сохранили ему жизнь. Какой этим невежественным грабителям прок от пленника, о котором они ничего даже не знают? Какую информацию они надеятся от него получить? Испепеляющая ярость огненной волной поднялась в опустошённой душе уязвлённого Ибрагима, непреодолимое желание собственноручно расправиться с каждым этим головорезом подчинило себе его шаткий рассудок, почти лишая последнего самообладания, и только одна неожиданная мысль, без предупреждения всплывшая со дна его туманного сознания, помешала ему до предела раскалить накипевшие внутри него страсти. «Где Сулейман?!» В приступе безутешного отчаяния Ибрагим лихорадочно повертел головой по сторонам, инстинктивно пытаясь отыскать поблизости знакомый статный силуэт своего повелителя, но слишком поздно он осознал, что всё равно ничего не сможет увидеть, и от неугодного понимания собственной постыдной беспомощности к горлу его подкатила противная горечь. Несмотря на все исступленные старания воспрепятствовать возникновению в суетливом разуме ужасных представлений, перед внутренним взором оцепеневшего визиря замелькали самые безумные, извращённые и мерзкие сцены того, что были способны сделать с Сулейманом эти бесчестные преступники, так что в какой-то момент, не выдержав свирепого напора своего разыгравшегося воображения, он яростно встряхнулся, мысленно приказав себе не паниковать раньше времени. Но убийственный озноб бесконтрольного страха уже растекался по натруженному телу, охлождая сгустившуюся кровь и раззадоренное сердце, невыносимая вина камнем тянула на дно, неумолимо потопляя в бездонной пучине бесполезного раскаяния. Именно он, Ибрагим, Великий визирь, Хранитель покоев, лучший друг и вечный спутник своего повелителя, должен был обеспечить его безопасность, чтобы ни один подлый убийца не сумел добраться до носителя священной Османской крови и мирового трона, не посмел навредить ему и уж тем более убить, но он, будучи удостоенным столь высокой чести со стороны самого падишаха, не справился с возложенными на него обязанностями и допустил смерть государя. Как Ибрагим теперь посмотрит в глаза Михримах Султан, как скажет ей, что потерял её отца? Стоило ему воссоздать в разрозненных мыслях прекрасные голубые глаза юной госпожи, чья лучистая ясность омрачилась неизгладимой тенью глубокого разочарования и в чьём незабвенном взгляде затаилось непримиримое презрение, как всё внутри Ибрагима безнадёжно переворачивалось, испуганное сердце его пропускало удары, словно спотыкалось, засмотревшись на сбережённый в голове милый ему образ прелестной девушки, с хитрыми, как у грациозной дикой кошки, глазами и неизменно тёплой лукавой улыбкой на рельефных губах. Вожделенная тоска подчинила себе податливое существо подавленного горестными чувствами визиря, и лишь затаённая где-то глубоко гордость не позволила ему дать волю безнадёжным слезам и немедленно излить невыразимое горе чёрной пустоте, кроме которой у него ничего не осталось. Совратительная тишина нерушимым коконом облепила Ибрагима со всех сторон, насыщая его неугодливым ощущением собственного бесконечного одиночества, слишком длительное отсутствие каких-либо звуков понемногу сводило его с ума, вынуждая постоянно размышлять и неустанно вести внутренний диалог с самим собой, но вскоре даже это перестало спасать от медленного неотвратимого исступления. — Повелитель? — боязливым шёпотом окликнул Ибрагим в безлюдное пространство, невольно содрогнувшись всем телом от жалкого хриплого звучания собственного надломленного голоса, и затаив дыхание прислушался к тому, как отдалённое эхо плавно прокатилось по совершенно чистым стенам и затем вернулось обратно к нему, сообщив о том, что стены эти довольно тесно смыкались вокруг него, образуя очень ёмкое, замкнутое пространство. Когда ни единого поползновения чужеродных шумов не раздалось в ответ на его робкий призыв, отчаянный воин, отказываясь признавать очередное поражение, с усилием повысил голос, снова обратившись к кому-то невидимому, кто, он всё ещё надеялся, находился сейчас рядом с ним, по какой-то причине не отвечая ему: — Повелитель. Вы здесь? Государь, ответьте, умоляю... Повелитель! — Ибрагим? Это ты? До сладостной истомы знакомый голос донёсся до воспрянувшего визиря откуда-то сбоку, приласкав его приспнувший слух своими многогранными переливами, мгновенно утихоморив его внутреннее противоборство рокотливой стройной мелодией сдержанного тембра, и непринуждённо влился в уютную обитель неестественной тишины, с такой ненавязчивой смелостью, словно всегда был частью этого безмолвного существования. Вне себя от счастья Ибрагим кое-как приподнялся со своего места, неаккуратно скользнув сгорбленной спиной по деревянной поверхности, и в приступе страждущей жадности уставился незрячими глазами туда, откуда редкое движение стоячего воздуха донесло ему воркующие ноты родного голоса, и пусть он не мог увидеть Сулеймана, опьяняющее чувство вечного одиночества наконец оставило его, позволив его истерзанной напрасными стенаниями душе впитать в себя тёплые импульсы чужой жизни. Судя по нестройному хрипу, что иногда неуместной фальшью прорывался среди степенного течения ровно поставленного голоса, султан тоже немало пострадал после прошедшего поединка на выживание и, скорее всего, подобно Ибрагиму совсем недавно очнулся и теперь тщетно пытался понять, куда их занесло. Желание во что бы то ни стало увидеть своего повелителя здоровым и невредимым было столь велико, что главный визирь безжалостно дёрнул связанными за спиной руками, стремясь освободиться и сорвать с глаз осточертевшую ему повязку, за что тут же поплатился новой режущей болью в области передавленных запястий. — Да, мой повелитель, да, это я! — едва не теряя рассудок от непостижимого облегчения, сдавленно выдохнул Ибрагим и попытался продвинуться чуть дальше по стене навстречу воображаемой фигуре незримого Сулеймана. — Где Вы? — Ползи сюда, — раздалось гораздо ближе, всего-то в нескольких ничтожных шагах от одержимого своим возвышенным стремлением визиря, подстегнув его с новыми силами продвигаться вперёд, неуклюже и неумело, но зато довольно успешно. — Я здесь, Паргали, тебе чуть-чуть осталось. Давай, друг... Сделав последний вымученный рывок, Ибрагим с кряхтением проехался спиной по стене и вдруг столкнулся с чем-то твёрдым и упругим, трепещущим и тёплым от пульсирующей в нём упрямой жизни, и, поддавшись неизвестной тяге, он неловко привалился к чужому сильному плечу, коснувшись щекой кожаной походной одежды. В нос визирю вкрадчиво прокрался желанный божественный аромат чего-то строго ледяного и хвойного, изуродованного едким привкусом пепельной гари и затхлой влажности, но по-прежнему до умопомрачения родного и неповторимого. Шею Ибрагиму приласкало трепетное глубокое дыхание, мгновенно изгоняя из его охладевшего нутра предательский озноб, и блаженное тепло приятной мягкостью разлилось по всему его болезненному телу, постепенно залечивая постыдные ушибы и ссадины, заглушая тупую боль. Многое ещё оставалось для них непонятно и неизвестно, много тайн и опасностей берегла в себе одолевшая их скрытая угроза, но больше Ибрагим не боялся этой неизведанности, ни следа не осталось от его замешательства и безумного смятения, потому что рядом с ним снова оказался его незаменимый друг, тот, с кем он не глядя шагнул бы в самое пекло неистового пожара, нырнул на самую глубину бездонного моря, бросился прямо в центр разрушительной бури, не страшась смерти. После одинокого холода пустынных стен коренастое плечо Сулеймана казалось Ибрагиму горячим, и оттого он лишь в большей ненасытности жался к нему, словно к единственному источнику жизни и тепла, от охватившего его неземного благоговения он даже на миг перестал дышать, опасаясь ненароком отсудить животворящий жар чужого непобедимого тела своим заиндевелым дыханием. Ничуть не препятствуя несколько вызывающему поведению своего визиря, Сулейман сам льнул к его узкому плечу в ответ, замерев в настораживающей неподвижности, но оттого не перестав ощущаться живым и невероятно близким, воскрешающим не только умирающее без должного бережного обращения тело, но и потухшую в верующем сердце надежду. — Ничего, Ибрагим, — в полголоса, точно нашёптывая давно заученную молитву, говорил на ухо своему другу Сулейман, безвозмездно одаривая его неиссякаемым теплом сдержанного дыхания. — Мы обязательно выберимся отсюда, где бы мы ни были. Главное, что мы до сих пор живы и рядом друг с другом. — Я своими руками придушу этих нечестивцев за то, что они сделали с Вами, — с трудом борясь с обуявшей его необузданной яростью, прошипел сквозь зубы Ибрагим, мучительно зажмурившись, и внутренне слабо обрадовался, что сейчас Сулейман не мог видеть его искажённого отягчающим страданием лица. — Простите меня, повелитель. Я должен был остановить их гораздо раньше, и тогда Вам не пришлось бы подвергать себя такой опасности. Это моя вина... — Тише, — с неожиданной мягкостью проворковал Сулейман, плавно прерывая поток его бессвязных сожалений. — Не вини себя. Мы что-нибудь придумаем. Стоило последнему слову слететь с губ султана, как новый резкий звук внезапно нарушил уплотнившуюся тишину, и застигнутые врасплох неожиданным шумом друзья одновременно отпрянули друг от друга, будто испугавшись, что их застанут за чем-то непристойным. По характеру угрожающего звука Ибрагим определил, что где-то сверху хлопнуло нечто, похожее на дверь, а потом раздался торопливый топот демонстративно громких шагов, сбегающих вниз по лестнице, обладатель которых явно не преследовал цели остаться незамеченным и чувствовал себя как дома. Привычное напряжение будоражащим разрядом прокатилось по ноющим мышцам визиря, приводя в тонус его подтянутое тело, и он приготовился любой ценой защищать себя и своего повелителя, даже со связанными руками и вслепую, чем бы для него в итоге ни обернулось столь неразумное сопротивление. Новые шумы коснулись его навострённого уха — это звякнул отпираемый ключом стальной замок и с противным скрипом отворилась железная дверь, судя по всему, темницы, в которую их забросили, словно особо ценных и непокорных пленников. Непрошенные воспоминания замелькали перед помутившимся внутренним взором растерянного Ибрагима, поразительно похожие на нечёткие очертания отрывков из увиденного им накануне сна, и мгновенно неуправлямый гнев вперемешку с необузданным отказом к какому-либо повиновению взыграл в его разгорячённой крови, возвращая ему все утраченные было черты истинного бесстрашного воина, который будет бороться за свою честь и скорее умрёт, чем позволит кому-то её осквернить. Он уже не тот беспомощный маленький мальчик, насильно увезённый из родного дома и запуганный жестокостью рабского мира. Теперь он сможет за себя постоять! — Вставай! — врезался в чувствительный слух визиря брошенный свысока грубый мужской бас, до основания пропитанный откровенным презрением и застоялой ненавистью, словно он обращался к своему заклятому врагу, а затем не менее небрежная хватка сомкнулась на одежде на плече Ибрагима, и его бесцеремонным рывком вздёрнули на ноги, отчего тьма перед глазами стала ещё чернее и окрапилась разноцветными пятнами. С трудом установившись на ослабевших ногах, он внезапно начал в исступлении вырываться из чужих цепких пальцев, надсадно хрипя от натуги, но уже на полпути неудавшейся попытки к бегству Ибрагим с непримиримым отчаянием осознал, что всё бесполезно: кем бы ни был тот, кто держал его, он явно превосходил его по силе, крепости мышц и более крупному телосложению, так что ему не составило труда пригвоздить безуспешно сопротивляющегося воина к стене, словно ничего не весившую пушинку. На грудь Ибрагиму налегло чьё-то широкое мощное предплечье, отчего новый вздох прервался и застрял где-то в горле, шею обожгло горячее, возбуждённое дыхание, пропитанное тухлым привкусом солёной рыбы и прогретой солнцем воды, и воин невольно сморщился, как никогда жалея, что не может как следует ударить наглеца по носу. Режущая на куски боль атаковала не только его грудь и рёбра, но и зафиксированные за спиной руки, поскольку, впечатавшись в стену, он надавил на свои же кисти и локти, с немалым усилием он подавил постыдный стон, не смея показывать слабость своему врагу. Собрав последние источившиеся силы, Ибрагим порывисто прогнулся, воспротивившись беспощадному давлению, но его беззастенчиво вдавили в стену, так что из груди его всё-таки вырвался приглушённый хрип. — Слушай сюда, салага, — угрожающе обжёг его ухо свирепый шёпот неприятного, неоттёсанного голоса, в котором отчётливо проскакивали злобные ноты неприкрытого пренебрежения. — Ещё хоть раз дёрнешься, и я тебя придушу. Если жизнь дорога, советую быть послушным и делать то, что я говорю. Повторять не буду. — Мы пойдём с тобой, — внезапно прозвучал невероятно спокойный для столь напряжённой ситуации голос Сулеймана, сохранивший привычную властную интонацию, и, услышав его, Ибрагим немного успокоился, почувствовав, что снова может дышать. — Но сначала отпусти моего друга Неизвестный с презрительным фырканьем отпрянул от вжатого в стену визиря, резко отпустив его, и давящая тяжесть мгновенно исчезла с груди Ибрагима, пропустив в страждущие без необходимого кислорода лёгкие желанный воздух, жестокий приступ хлёсткого кашля сотряс всё его тело, заставив его согнуться пополам и мучительно хватать ртом спёртые воздушные потоки. Оказавшийся рядом Сулейман предусмотрительно подставил ему плечо, помогая поймать утраченное равновесие, и вдвоём они всё-таки последовали за беспардонным надзирателем, не сопротивляясь его грубым подталкиваниям, какими он без всякой жалости подгонял пленников, весьма своеобразным способом указывая им дорогу, так как глаза их по-прежнему были связаны. Выдерживая должный безопасный темп, чтобы ненароком не наткнуться на непредвиденные препятствия, Ибрагим и Сулейман ступали осторожно и неторопливо, даже тогда, когда терявший явно не усидчивое терпение незнакомец злобно прикрикивал на них, побуждая ускориться, и лишь раз он соизволил предупредить их о замаячившей впереди лестнице, хотя наверняка был бы непрочь позабавить себя унизительным зрелищем того, как слепые, связаные пленники неуклюже спотыкаются на крутых ступеньках и позорно падают без малейшей возможности уберечь себя от неизбежных ушибов. Убегая далеко вверх, лестница казалась Ибрагиму бесконечной, но наконец в скрытые повязкой глаза ему беззастенчиво ударил непорочный солнечный свет, никогда ещё так не радовавший измученного воина своей природной одухотворённостью, и удручённый собственным положением визирь заметно приободрился, когда с головы до ног его окатило щедрой волной спасительного свежего воздуха и порыв неукротимого ветра взъерошил ему волосы, ласково огладив взмокшие лоб и шею. Не успел Ибрагим сполна насладиться возвращением в бескрайнюю обитель терпко пахнущей чем-то пряным и душистым свободы, как кто-то снова с возмутительной грубостью дёрнул его в сторону, мёртвой хваткой вцепившись в предплечье, и затем столь же небрежная сила повалила его на твёрдую поверхность, так что он больно приложился головой обо что-то жёсткое позади себя, вынужденно замерев в крайне неудобной позе. Спустя мгновение рядом с ним опрокинули Сулеймана, по чему он догадался благодаря короткому поверхностному вздоху и соприкосновению с чужим плечом, но, в отличие от Ибрагима, повелитель каким-то чудным образом умудрялся вести себя в высшей степени спокойно, даже с долей вызывающей непринуждённости, ни малейшего признака даже непроизвольного страха не читалось в его хладнокровном состоянии, хотя навострённый слух визиря иногда ловил шум его учащённого дыхания. Похоже, теперь им оставалось только ждать своей участи, так что Ибрагим воспользовался этим кратким мгновением отдыха, чтобы прислушаться к тому, что его окружает, и понять, где они вообще находятся. Только теперь, более тщательно прислушавшись к своим ощущениям, воин почувствовал ненавязчивую качку — его шатало из стороны в сторону, порой совсем незаметно подбрасывая вверх; вокруг раздольно гулял беспрерывный шелестящий шум, похожий на заговорщицкий лепет бегущей воды, и всё это позволяло сделать вывод, что они всё ещё плывут в море. Неотступно преследовавший Ибрагима соленоватый аромат принадлежал глубоким морским волнам, что застенчиво лизали рассекающий их деревянный борт какого-то судна, идущего сквозь непокорные воды уверенно и опытно, озорной плеск разбиваемых о корабельный корпус капель навевал неуместное умиротворение, которому приходилось сопротивляться, чтобы не впасть в обманчиво блаженный сон. — Надеюсь, ты хорошо обращался с нашими пленниками? — прозвучал откуда-то сверху незнакомый басовитый голос, странно приятный и вкрадчивый, будто с рождения пропитанный тонкой иронической остринкой и ледяной строгостью. Такой приказной тембр мог принадлежать только заправскому лидеру, и отчего-то его суровые, как мёртвая зимняя пора, тональности вызвали в Ибрагиме невольный приступ призрачного уважения. — Дерзкие попались, еле сладил с ними, — отвечал уже известный визирю нестройный бас, до сих пор выражающий неприкрытое презрение, и вдруг кто-то неаккуратно толкнул его ногой в бок, так что он навалился на сидящего рядом Сулеймана, поморщившись от неприятной боли. — Особенно, вот этот, всё сбежать норовит. Но не волнуйся, я их быстро уговорил не нарываться на неприятности. «Уговорил, как же!» — возмущённо фыркнул про себя Ибрагим, злобно покосившись туда, где, по его мнению, располагался этот ненавистный ему задира, и мысленно пообещал себе при любом удобном случае отомстить ему за всё, что он позволил себе в адрес султана и Великого визиря. — Да снимите с них уже эти повязки! — раздался чуть дальше ещё один раздражённый голос, заставивший Ибрагима приоткрыть рот от удивления — голос принадлежал женщине, и почему-то при его звучании воин сразу вспомнил дико неуправляемую девушку, с которой он боролся на палубе, защищая своего повелителя от её смертоносного кинжала. Та бешеная девчонка была поистине отчаянной, раз осмелилась напасть на самого падишаха! Кем бы она ни являлась, её приказание тотчас исполнили — чёрная повязка соскользнула с глаз Ибрагима через его голову, возвращая ему зрение, и он принялся часто моргать в попытке поскорее привыкнуть к свету, инстинктивно жмурясь от бьющего в лицо дневного сияния. Наконец перед расфокусированным взглядом постепенно проявились непривычно яркие очертания окружающей его обстановки: как он и предполагал, они находились на корабле, довольно ухоженном и чистом, широкая палуба его состояла из светлой древесины, весьма редко применяемой для строительства судов, по всей площади корпуса возвышались к небу три длинные стройные мачты. Паруса мирно покоились в собранном виде, искусно подвязанные толстыми канатами, и лишь одиноко колыхался на самой вершине центральной мачты красный тканевый флаг, необтёсанные края его плавно изгибались, развеваемые степенным ветром, но Ибрагиму так и не удалось разглядеть нанесённое на него изображение — слишком неуловимо и недосягаемо он возвышался над ним. Со всем вниманием оглядев изящно построенное судно, немало поражённый увиденным визирь только после осознал, что со всех сторон его и Сулеймана окружали люди: их загорелая под солнцем кожа пестрела всеми оттенками бронзового и медного, одежда на них удивляла своей экзотичностью и беспорядочностью, словно они постоянно натягивали на себя всё, что попадало под руку, но, что больше всего прочего сбило Ибрагима с толку, они вовсе не выглядели опасными убийцами, никто из них даже не обнажил оружие. После долгого пребывания в бесчувственном сне, в изоляции от свежего воздуха и солнечных лучей, взгляд Ибрагима пока не обрёл должной остроты, то и дело куда-то уплывая, будто его клонило в дремоту, так что он не стал с беззастенчивым вниманием изучать каждого из представших перед ним людей, запомнил только их почти одинаково растерянные, а у кого-то и праведно гневные, лица и то, что их было восемь — не так уж и много для настоящей разбойничей шайки. Выносить их бесцеремонно любопытные взгляды с каждым мгновением становилось всё тяжелее и неуютнее, не способный дать достойный отпор возможной агрессии Ибрагим ощущал себя до непристойности уязвимым под прицелом множества прощупывающих его глаз, и с целью серьёзного предупреждения он исподлобья мерил их демонстративно враждебным взглядом, в любой момент готовый отразить очередное подлое нападение. — Славно, что вы пришли в себя, — вновь обратился к узникам всё тот же непринуждённый глубокий голос, не скрывающий сквозившей в нём властной развязности, но, покрутив головой, Ибрагим так и не увидел того, кто говорил с ними. Звук падал на него откуда-то сверху, и он запрокинул голову, тут же зажмурившись от раздражающего солнечного света, который словно бы нарочно помешал ему разглядеть незримого обладателя столь складного тембра. — Теперь мы можем и познакомиться. Миг — и на краю палубы перед пленниками с безупречной точностью приземлился высокий, стройный мужчина, громко стукнув обувью по деревянной поверхности, и на корабле словно по команде воцарилась неприступная тишина, затронув Ибрагима своей неподдельностью, так что против воли у него остановилось дыхание. Представший перед ним моряк обладал по-настоящему утончённой внешностью: свободная белая рубашка при каждом особенно дерзком порыве ветра льнула к его подтянутому телу, с ревностной надменностью подчёркивая рельеф выступающих мышц и гладких рёбер, ворот с угловым разрезом был бесстыдно расстёгнут на все пуговицы, обнажая смуглую широкую грудь и вытянутую грациозную шею, у самого основания увенчанную облегающей тонкой цепочкой, подвеска которой, изображая какой-то причудливый знак, покоилась аккурат в углублении между ключицами. Края рубашки подвязывал увесистый железный пояс, испещрённый рельефными узорами, а поверх неё застывшие в статном развороте плечи мужчины прятал кожаный полужилет бурого цвета, лишённый каких-либо застёжек и окантованный по воротнику, рукавам и подолу более светлым натуральным мехом какого-то зверя, что предупреждающе топорщился во все стороны от воздушных дуновений, придавая своему обладателю пугающее сходство с разъярённым диким хищником. Открытые закатанными рукавами рубашки предплечья моряка обвивали широкие стальные браслеты вперемешку с различными серебрянными цепочками, одно его ухо было сплошь исколото потемневшими от времени маленькими кольцами, с мочки свисала длинная причудливая серьга, на конце которой в лучах поднимающегося солнца угрожающим блеском сверкал длинный изогнутый клык, ранее, вероятно, принадлежавший какому-то опасному животному. Особенной строгой красотой обладало его зрелое лицо, наделённое глубокими угловатыми чертами и избороздённое ранними морщинами, но выражение его осталось для Ибрагима загадкой, поскольку до самых неаккуратно изогнутых в странной полуусмешке губ его накрывала ровная тень, отбрасываемая широкими потрёпанными полями внушительного размера шляпы, увенчанной парой разноцветных пышных перьев. И всё же, незабвенным выразительным огнём искрились его тёмные глаза, то ли ошибочно тронутые резким оттенком выгоревшей ржавой бронзы, то ли беспросветно чёрные, и хорошо виднелся гордо изогнутый нос, под которым редкие русые усы, облегая острые впалые скулы, постепенно сменялись более светлой по цвету бородой, заплетённой в две короткие косички. Спрятав увешанные украшениями руки за спиной, горделивый моряк неспешным шагом приблизился к пленникам, настукивая каблуками высоких сапог равномерную дробь, и свысока смерил их по-хозяйски изучающим взглядом, от которого Ибрагима пробрало слепое возмущение, мгновенно уничтожив в нём всякое подобие уважения к этому самоуверенному человеку. — Ведь это ваш корабль напал на нас, — поразительно сдержанным тоном заметил незнакомец, с безукоризненной ловкостью владея интонацией, и внезапно перевёл присыпанный холодным любопытством взор прямо на Ибрагима, встретившись с его глазами. — Вы помешали нашему делу и поплатились за это. Справедливо, не находите? — Справедливо, неужели?! — не выдержав, рявкнул в ответ на столь неправдоподобное заявление Ибрагим, подавшись вперёд и вонзив в еле различимое под навесом шляпы строгое лицо моряка разгневанный взгляд. — Вы вот уже несколько месяцев безнаказанно нападаете на наши суда и грабите их, нарушая границы Османской империи! Это, по-вашему, справедливость?! — Вы вмешиваетесь не в своё дело, — требовательно возвысил голос непреклонный моряк, в властной манере вскинув голову знакомым Ибрагиму господским жестом, и тот в который раз подумал, что подобная аристократическая статность никак не вяжется с его представлениями о развратной и грязной жизни обычных подлых грабителей. — Если вы надеялись, что пара безрассудно смелых воинов сможет испугать меня и мою умелую команду, то вы глубоко заблуждались. Ваш план провалился, но на этот раз я готов вас отпустить. Однако, если мы ещё раз наткнёмся на вас в море, пощады не ждите: с теми, кто мне мешает, я привык поступать жестоко. Озадаченно переглянувшись с Сулейманом, Ибрагим ясно понял, что повелитель впал в такое же неразрешимое смятение, мучимый одной-единственной, не дающей покоя мыслью: кто же все эти люди и чем они занимаются? Теперь уже визирь окончательно убедился, что перед ним не просто разбойники — слишком уж аккуратно и изысканно они были одеты, слишком грамотной и правильно поставленной была их турецкая речь, слишком мягко для кровожадных головорезов смотрели их разноцветные глаза, в большинстве излучающие одно лишь невинное любопытство, не читалось в их беззастенчивых взглядах ни ненасытной жажды чужих страданий, ни бездушного дикого блеска, лишающего всего человеческого. Но что-то до невозможности неуловимое и странное препятствовало Ибрагиму проникнуться пониманием к их беспредельным поступкам, он не находил достойных оправданий их действиям и по-прежнему считал их непозволительными и вызывающими, однако не все члены команды хладнокровного моряка вызывали в нём отторжение. Непримиримый взгляд его нечаянно задержался на знакомой хрупкой фигуре маленькой девушки, что в развязной манере привалилась худым плечом, откровенно оголённым широким воротом мешковатой нежно-молочной рубашки, к толстой мачте, сгорбив спину и сложив руки на груди, исподлобья устремлённые на визиря большие глаза цвета самой тёмной безлунной ночи полыхали исступленной ненавистью, словно стремились испепелить Ибрагима ледяным огнём. Её распущенные тёмно-каштановые волосы кое-где были заплетены в тонкие косы и подобно безжизненным змеям разбрасались по её плечам и впалой груди, часть бронзовой кожи которой виднелась сквозь углублённый вырез бежевой рубашки, множество разнообразных ожерелий обвешивало её изящную длинную шею, а на каждом тонком запястье красовались свободные браслеты. Когда никак не изменившаяся в осунувшемся лице девушка раздражённо дёрнула аккуратно посаженной головой, тихо звякнув разноцветными бусинами, вплетёнными в её косы, и отвела от Ибрагима свой негодующий взгляд, тот заметил, как в ухе у неё что-то ослепительно блеснуло. Присмотревшись, он узнал в нежно-голубом овальном камне, подвешенном на маленькой мочке в виде серёжки, драгоценный аквамарин, очаровательно болтающийся при каждом движении головы, а потом заворожённое внимание его переметнулось на алую бондану, что защищала макушку девушки от перегрева, подвязанная у верхней линии лба и где-то на затылке. Чёрные тканевые штаны тоже казались чуть великоваты ей из-за своей бесформенности и собирались в складки на её стройных ногах, на ярко выраженной талии они держались с помощью надетого наискось ремня, на котором Ибрагим с растущей яростью приметил тот самый криво изогнутый кинжал, едва не убивший Сулеймана и сейчас спрятанный в кожаные ножны. Мгновенно бездумное любование изысканным и несколько диковатым образом женщины сменилось безудержным отторжением, и разозлённый Ибрагим демонстративно отвернулся, давая дерзкой разбойнице понять, что она ему совершенно безразлична. — Кто же вы такие? — с пугающе равнодушным отчуждением поинтересовался молчавший до сих пор Сулейман, выпрямляясь и расправляя плечи, и смело вздёрнул на дерзкого моряка внимательный взгляд своих проницательных глаз, почти не моргая. — Моё имя Кинай¹ реис, — с достоинством представился моряк, прикоснувшись пальцами к краям своей шляпы и чуть наклонив их в приветственном жесте. — Я капитан этого корабля, а это моя команда. Вы находитесь на борту «Свободного», самого стремительного, тихого и прекрасного судна во всём Черноморье. — Зачем ты нападаешь на мои суда, Кинай реис? — сохраняя удивительное самообладание, прямо спросил Сулейман, твёрдо выдержав надменный взгляд капитана, чем не мог не вызвать благоговейное уважение со стороны настороженно наблюдавшего за ним Ибрагима. — Твои суда?! — неожиданно вступил в разговор другой моряк, отличающийся крепким и мускулистым телосложением, в котором Ибрагим заподозрил того самого грубияна, что выволок их на палубу и обошёлся с ними непростительно невежливо. Его ядрёные зелёные глаза потемнели от застрявшего в них одержимого гнева, он смотрел на Сулеймана так жадно и беспощадно, словно собирался его убить, упругие мышцы на его широких плечах угрожающе заиграли под медной кожей, невольно внушая подозрительные опасения. — Да кто ты такой вообще?! В этих водах нет ничего твоего, бродяга, и никогда не было! Давно настало время проучить таких высокомерных выскочек, как ты! Что бы ни толкнуло вспыльчивого моряка на подобные вызывающие слова, говорить их ему явно не стоило, Ибрагим предчувствовал это ещё тогда, когда первая язвительная фраза слетела с губ неусидчивого задиры. Худшие ожидания визиря не замедлили воплотиться в жизнь: выведенный на пределы своего завидного терпения Сулейман внезапно порывисто поднялся на ноги без помощи рук, ни разу не покачнувшись, и в упор воззрился на обидчика тем самым грозно мрачным взглядом, от которого Ибрагима всегда пробирала знобящая дрожь, сковывая непокорное тело безвольным оцепенением. Незамедлительно вскочив с пола вслед за повелителем, но сделав это гораздо менее осторожно, визирь с тайным наслаждением заметил, как ощутимо смешался грубый моряк, явно застигнутый врасплох неоспримой силой, какую каждой клеточкой своего поджарого стана распространял вокруг себя султан, в один миг из потрёпанного пленника вновь превратившись в справедливого, непобедимого государя, истинного защитника своего народа. Неожиданная смелость пробудилась в заглушённом сердце Ибрагима, насыщая его разбитое неуправляемым смятением существо бесстрашной надеждой, и он встал рядом с Сулейманом, привычным движением гордо приосанившись. Больше он не позволит этим надменным грубиянам играть с его слабостью, пусть они наконец узнают, кого осмелились взять в плен! — Думай, что говоришь, — медленно, взвешивая каждое своё тяжёлое слово, произнёс Ибрагим и с нарастающим негодованием посмотрел сначала на язвительного матроса, а потом и на других членов команды, включая Киная. — Да будет вам всем известно, что перед вами никто иной, как султан Сулейман Хан Хазретлери, единственный владыка трёх континентов, хозяин Чёрного и Средиземного морей, повелитель всего мира! Преклоните колени и уповайте на милость великого падишаха, ибо он не прощает дерзость и своеволие! Вы нарушили неприкосновенность его морских владений и понесёте за это заслуженное наказание! На несколько подозрительно томительных мгновений на залитой золотистым солнечным светом палубе забрезжила неуютная тишина, невыносимой тяжестью просачиваясь в уши, и среди этого всеобъемлющего безмолвия Ибрагим отчётливо слышал, как загнанно колотится его возбуждённое сердце. Абсолютно все моряки приковали к пленникам одинаково ошеломлённые взгляды, потеряв дар речи от воображаемой невозможности произнесённого заявления, глаза их округлились от неподдельного замешательства, выдавая борящиеся в их изумлённых существах противоречия, что мешали им решительно опровергнуть правдивость услышанного и без всяких колебаний поверить в неё. Омерзительное стеснение непрошенно атаковало излишне осмелевшего Ибрагима, на миг заставив его усомниться в уместности сказанного, даже неотрывно смотревший на притихших моряков Сулейман не удостоил его одобрительного взгляда, чтобы выразить согласие с поступком своего визиря. Тайно смутившись, воин чуть ли не в отчаянии прошёлся выжидающим взором по команде, словно готовясь вымолить у них хоть какую-то реакцию, и наконец первой среди них опомнилась ненавистная Ибрагиму девушка. — Я не верю им, капитан, — резко отстранившись от мачты, заявила она и устремила на Ибрагима пропитанный воинственным вызовом взгляд, грозно полыхнув чёрными глазами. — Мало вероятно, что среди нас окажется сам султан, слишком много чести. Врёт он всё, вот что я скажу! За борт их, и дело с концом! — Подожди, — остановил её Кинай, приподняв окольцованную браслетами руку в предупреждающем жесте, и затем шагнул к узникам, подняв на них многозначительный взгляд, несущий в себе какой-то неясный посыл. — Неважно, кто вы, главное, вы создаёте ненужные препятствия нашему делу. Пока что вы побудете у нас, а позже я решу, что с вами делать. Уведите их обратно в трюм. Прежде, чем Ибрагим успел предпринять новую попытку повлиять на команду, крупный моряк с явным удовольствием приблизился к пленникам и требовательно толкнул их в сторону люка, так что визирь неловко пошатнулся под напором грубой силы. Поймав потухший взгляд Сулеймана, воин понял, что сопротивляться бесполезно и повелитель уже не горит желанием тратить усилия на переубеждение неверующих моряков, немало утомлённый бессмысленными спорами. Удручённо повесив голову, Ибрагим вынужденно признал поражение и нехотя поплёлся за Сулейманом, подгоняемый презрительными восклицаниями неоттёсанного мореплавателя и его раздражающими толчками в спину, отрешённая пустота ледяным камнем осела у него в груди, испепелив дотла зажжённую было надежду. Странная команда моряков во главе с несговорчивым капитаном вызывала сплошные безответные вопросы, как и их неизвестные цели, но после крайне неудачной попытки разрешить разногласия мирно у утомлённого Ибрагима не осталось никакого желания ломать голову над непонятными мотивами нарушителей, которые, судя по всему, даже не раскаивались в своих преступлениях. Те, на кого Ибрагим непрерывно охотился, словно одержимый, на протяжении нескольких месяцев, наконец показали своё лицо, но почему-то, вопреки всем его торжествующим представлениям об этом долгожданном моменте, он не испытывал от этого никакого облегчения.***
Раскидистый купол пёстрого тканевого шатра собрал под собой сумрачную прохладную тень, препятствуя проникновению в его изолированное тесное пространство беспардонных солнечных лучей, однако из-за повисшей в жарком воздухе невыносимой духоты даже под надёжной защитой искусственного полумрака не чувствовалось ни малейшего дуновения желанного ветра. Хотя чувствительное к погодным условиям существо уберегало себя от солнечных ожогов, спрятавшись под плотной узорчатой тканью, истосковавшиеся без необходимого питательного воздуха лёгкие всё ещё мучились от нехватки кислорода, высушенные горячим знойным ветром, обтянутое роскошным платьем стройное тело покрылось щекотливой испариной, так что скользкая атласная ткань дорогого наряда постоянно увлажнялась, неприятно прилипая к нежной коже. Беззастенчиво широкое декальте выставляло под тёплые ветреные потоки пышную белую грудь, длинная тонкая шея осталась свободной от всяких ожерелий и подвесок, чтобы ни одна посторонняя вещь не стесняла её в такую жару, лёгкая прозрачная чадра укрывала пушистые русые волосы от беспощадно палящего сверху солнца, кротко колыхаясь за изящными прямыми плечами наподобие сорванного с мачты паруса, изредка надуваемого лениво ползучим по земле исстаявшим ветром. С незнакомым усилием сохраняя должную господскую осанку, измученная откровенным бездельем Михримах отчего-то всё равно продолжала бессмысленно восседать под шатром в обезумевшем от обилия цветущей жизни саду, отрезанная от внешнего мира неразборчивым смешением каких-то своих невесомых мыслей, вытянутой по напряжённой струнке спиной она льнула к спинке упругой тахты, сложив расслабленные руки на бёдрах. Окружённая преданными служанками, что молчаливо замерли рядом с ней со всех сторон в покорных позах терпеливого ожидания, готовые исполнить любое пожелание молодой госпожи, девушка могла бы ощущать за собой поистине неоспоримую власть и собственное безграничное могущество, ведь прямо сейчас у неё было всё, чего она изволит, оставалось только отдать нужный приказ. Но, несмотря на подобную завидную роскошь, предел мечтаний многих обыкновенных женщин, Михримах преследовало навязчивое чувство, будто на самом деле у неё совсем ничего нет — она бедна и несчастна, словно жалкая нищенка, ни один из её многочисленных слуг не может дать ей того, чего до умопомрачения жаждит её невинная детская душа, никто не в силах воплотить в жизнь её самые сокровенные мечты, кроме того, о ком с недавних пор тосковало её неопытное сердце. Невосполнимо меркла чудесная красота дворцового сада перед сдержанной, статной прелестью единственно милого ей сильного облика, по сравнению с прекрасными светло-карими глазами даже незабвенная ясность бездонного неба казалась тёмной и мёртвой, ни одна заливистая трель лесной птицы не могла затмить незабываемое звучание родного мелодичного голоса, безупречно гармонирующего с нежным отрывистым дыханием. Если прежде столь дерзкие по своему развязному содержанию мысли пугали Михримах, не привыкшую рассуждать о чём-то по-настоящему серьёзном, то теперь все её затаённые раздумья были только об этом, о том, в существовании чего она совсем недавно осмелилась признаться самой себе, но пока не была готова открыться кому-то другому. Бережно укутанный рассеянным сумраком серебристый браслет словно влитой спускался по её запястью, маленькие изумрудные камни приятно холодили разгорячённую кожу ладоней, отдаваясь по всем рукам ублажающим покалыванием, и, аккуратно прикоснувшись пальцами к цепочной оправе, заворожённая госпожа в приступе невыразимой девственной нежности ловила призрачное тепло чужих крепких рук, что когда-то держали заветное украшение, заботливо наделяя его тайной толикой какой-то необъяснимой истомы. Дыхание у неё беспомощно перехватывало, словно в грудь ей заливалась вязкая мутная вода, трепещущее от неуловимого восторга сердце неустанно пархало в груди неистовее и стремительнее ночного мотылька, что в исступлении искал желанный очаг в беспросветной тьме, бездумно летя на опасный жар одинокого огня. Беспомощно пьянея от страстных наваждений, Михримах искренне наслаждалась этой скромной уязвимостью собственного изменившегося до неузнаваемости существа, ей нравилась эта не знакомая ей ранее неопытная зрелость, которая неотвратимо меняла её не только внешне, но и внутренне, заставляя иначе воспринимать окружающий мир и отношения между людьми. Что-то в ней окончательно надломилось, но благодаря этому она вовсе не осквернилась, а скорее напротив — обрела новую силу и какую-то особенную жажду к жизни, что теперь чудилась ей гораздо более глубокой и запутанной, чем в пору беспечного детства. Постороннее движение где-то в глубине облитого горячим небесным золотом сада привлекло рассредоточенное внимание мечтательной госпожи, безжалостно выдернув её из воображаемого мира собственных неизученных чувств, и поспешно она сбросила с себя остатки неуместного забытья, предчувствуя появление нового посетителя знойного парка. Интуитивное ожидание не обмануло её: из-за стройных стволов коронованных зелёными душистыми венками деревьев плавной походкой выплыла Хатидже Султан, при виде племянницы просияв доброй улыбкой, и тут же сменила направление, устремившись прямо к её шатру в сопровождении пары служанок. Нежно-голубое с утончённым изумрудным оттенком платье струилось по покладистой фигуре зрелой госпожи, распускаясь по её тонким предплечьям длинными фатиновыми рукавами, поверх этого простого наряда красовался бархатный тёмно-зелёный сарафан с выпуклыми волнистыми узорами, стройную талию обтягивал драгоценный пояс, собранный из овальных рубиновых бляшек. Открытая умеренным вырезом нежная грудь свободно дышала, лишённая тяжести каких-либо украшений, щедро греющие полосы косых солнечных лучей прочертили грациозную шею и осветлили тёмно-каштановые волосы, боковые пряди которых собирались в завитые косы, фиксируясь на затылке. Как всегда испытав неумеренную радость при виде тёти, Михримах вскочила с места и с приветливой улыбкой присела перед ней в почтительном поклоне, дождавшись, когда сестра султана ступит под удушливую тень пёстрого навеса и одарит юную госпожу сдержанной лаской своего вечно задумчивого взгляда. — Доброго дня, госпожа, — выпрямившись, поздаровалась с тётей Михримах и покровительственно качнула головой в сторону тахты, призывно сверкнув чуть прищуренными глазами. — Хорошо, что Вы пришли. Поседите со мной немного, а то мне совсем скучно. — Конечно, Михримах, — легко согласилась Хатидже, улыбнувшись чуть шире, и послушно приблизилась к тахте, вместе с племянницей опустившись на пружинистый матрас. — Как поживаешь, милая? Что-то ты какой-то задумчивой стала, всё мечтаешь о чём-то. Случилось что? — О нет, госпожа, ничего, — без всяких угрызений совести солгала Михримах, уже давно решив для себя, что пока не готова делиться с кем-либо причиной своих раздумий, особенно, с тётей. К счастью для себя, но к досаде других, ещё в детстве хитрая маленькая госпожа научилась превосходно обманывать и теперь при каждом вынужденном случае беззастенчиво выдавала во всеуслышанье откровенную ложь, мастерски маскируя её под неоспоримую правду. — Просто... Я хотела навестить отца сегодня утром, но его не оказалось в покоях, вот я и думаю, куда он мог отлучиться в такое раннее время. Скоро я опять к нему пойду, наверняка он уже вернулся. — Разве ты не знаешь? — изумилась Хатидже, округлив свои блестящие глаза, и от того, с какой выдержанной осторожностью прозвучал этот вопрос, внутренности Михримах противно похолодели. — Повелитель и Ибрагим паша вышли в открытое море сегодня ранним утром, ещё до рассвета. Слуги должны были тебе сообщить. Окончание фразы обескураженная девушка уже не расслышала — оглушительный шум стоял у неё в ушах, дублируя судорожное трепыхание задыхающегося от непонятной тревоги сердца, непрошенное, неуправляемое волнение, обусловленное скорее чем-то, идущим из глубин её чувственной души, безнадёжно овладело её податливым существом, порождая первые признаки неугодливого страха. Чего именно она испугалась, отчего ей вдруг стало так нестерпимо тесно и душно в собственном теле, откуда взялась эта необъяснимая паника — ни на один из этих вопросов Михримах ответа не знала, однако нечто столь же мощное и настойчивое, как и недавно испытанные ею божественные чувства, вновь охватило её, но на этот раз ощущения были мерзкими, отвратительными, от них хотелось немедленно избавиться. Лишь одно, с недавних пор самое близкое и желанное имя неповторимым напевом звенело у неё в голове, лишь об одном человеке молились теперь все её возбуждённые мысли, и от осознания собственной непоправимой беспомощности перед преодолением разделившей их глубокой пропасти непрошенные слёзы собирались в плавающих глазах Михримах, выжимая из груди отчаянный стон. Да что это с ней такое? — Он... Они... Уехали? — с трудом владея застрявшим на новом прерывистом вздохе сиплым голосом, переспросила растерянная девушка, во все глаза уставившись на сидевшую перед ней тётю, но вместо неё видя совсем другое, предательски невовремя навеянное мужественное лицо с аккуратными греческими чертами и гордым орлиным профилем истинного воина. — А когда вернутся? — Не знаю, — с сожалением покачала головой Хатидже, с намёком на настороженное подозрение воззрившись на племянницу, и неявная настойчивость отразилась на дне её томного взгляда, наделяя его незнакомым упорством. — Возможно, уже скоро. Пока что мы не получали от них никаких вестей. — Ясно, — постаравшись придать своему тону как можно больше напускного беспокойства, проронила Михримах и взметнула на сестру султана пропитанный неприкрытой мольбой взгляд, чуть подавшись к ней. — Прошу Вас, тётя, как только что-нибудь узнаете, сразу сообщите мне. Я хочу знать, что случилось с моим отцом. — С твоим отцом или с Ибрагимом? Не ожидая столь быстрого понимания со стороны Хатидже, Михримах резко отпрянула от неё, в замешательстве моргая, и тут же с запоздалым раздражением осознала, что только что выдала себя своим взвинченным поведением, продемонстрировав проницательной госпоже своё неподдельное смятение. Лишь на миг в проникновенных глазах тёти озорным огоньком засветилось безобидное торжество, а потом взгляд её стал пугающе глубоким и душевным, словно способным заглянуть в самые недра чужого разделённого сердца, и она в упор всмотрелась в немного напуганное такой настойчивостью лицо племянницы, будто силясь прочитать её мысли по одному лишь выражению её прелестных черт. Первое, что немедленно захотелось сделать Михримах, — это начать всё отрицать, чем горячее и неистовее, тем лучше, но слишком быстро она поняла, что переубедить Хатидже в каких-то её безусловно правдивых догадках будет так же невозможно, как научиться летать, поскольку сестра повелителя не привыкла так просто отступать от того, в чём была безукоризненно уверена. Чувствуя себя маленькой нашкодившей девочкой, смущённая Михримах поспешно отвернулась от госпожи, мысленно понадеявшись, что её щёки не залились предательским румянцем, так что, когда чужие мягкие пальцы бережно прикоснулись к её левому запястью, дотронувшись до браслета, девушка постыдно вздрогнула, ощутив мощный прилив настоящего страха. — Очень изысканное украшение, — как бы невзначай заметила Хатидже, бережно проходясь тонкими пальцами по серебряной оправе изумрудного браслета, и подняла на племянницу изучающий взгляд. — Откуда оно у тебя? — Оно всегда у меня было, — небрежно пожала плечами Михримах, стараясь ничем не выдать охватившего её стыдливого волнения и всеми силами пытаясь унять неугодную дрожь в руках. Казалось, ещё чуть-чуть, и она лишится чувств прямо на глазах у тёти. — Матушка перед отъездом дала его мне, вот и ношу. Вы правы, красиво. — У того, кто подарил этот браслет, весьма тонкий вкус, — продолжала неспешно подмечать Хатидже, не сводя с украшения умилённого взгляда, и чуть склонила голову к острому плечу в выражении невозмутимого интереса. — Понятно, почему он тебе так нравится. Теряясь, что ответить на это заявление, Михримах не придумала ничего уместнее, чем просто кивать в такт тётиным словам, но та и не ждала от неё ответа: больше они не проронили ни слова, и юная госпожа украдкой перевела дыхание, испытав невероятное облегчение. С поразительной лёгкостью отвлёкшись от щепетильной темы, Хатидже, пребывая в самом умиротворённом расположении духа, распорядилась подать в шатёр ягодный щербет, от которого Михримах тоже не отказалась, хотя ей совсем не хотелось ни есть, ни пить, точно что-то встало ей поперёк горла, препятствуя даже сглотнуть слюну. Опасная тема осталась позади, и можно было расслабиться, однако сердце Михримах до сих пор колотилось у неё в груди как умалишённое, так что ей чудилось, будто сидящая рядом Хатидже без труда слышит этот громкий звук и втайне забавляется непримиримым смятением племянницы, терпеливо дожидаясь подходящего момента, чтобы снова улучить её в чём-то непристойном. Однако зрелая госпожа больше не затрагивала щекотливые проблемы, явно не преследуя цели вогнать девушку в неловкость, и, утихомирив своё волнение, Михримах смогла наконец подумать о том, что беспокоило её гораздо больше подозрений Хатидже — об отце и Ибрагиме. Где-то они теперь? Что с ними, живы ли они? Их судьба оставалась полной загадкой для неё и таила в себе много противоречий, при одной лишь мысли о том, что с султаном и его визирем могло произойти что-то ужасное, внутри у неё всё переворачивалось, а дыхание против воли учащалось, отбирая последние остатки усмиряющего воздуха. И всё же, Михримах при всём своём благородном стремлении не могла ничего изменить, ей приходилось лишь покорно ждать новостей и молиться, уповая на то, что милосердный Аллах сжалится над ней и вернёт ей тех, кого она любит.***
Воспоминание, в котором Сулейман кое в чём признаётся.
Весна 1512 года, Маниса. — «Хоть не постичь вам моего страданья: Душа чужая — тайна для познанья. Плоть наша от души отделена, Меж ними пелена, она темна...» Словно вторя всеобщему отсутствию желания что-либо делать, бледные солнечные лучи нарочито неспешно ползли по зелёному ковру коротко подстриженной травы, застенчиво грея маленькие жёсткие стебли, лениво валялись по всей безупречно опустошённой земле, бесстыдно пользуясь тем, что никакая сила не смела изгнать их из столь блаженного места, пока царил в мире очередной по-весеннему непонятный день. Отголоски зимней прохлады смешались в нём с непримиримо жестокой жарой, суетливый ветер, словно спасаясь от какой-то неведомой погони, без устали набегал на дворцовые владения то с севера, не щадя ни изящных тел чувствительных цветов, ни ломких ветвей возмущённых деревьев, то с юга, принося с собой душное тепло и знойную истому, под влиянием которой так и тянуло забыться целительным послеобеденным сном. Потонувшие в непроглядной бездне глаза оцепеневшего Сулеймана сами собой закрывались, неотступно уговаривая его наконец задремать, а приятная тяжесть в наполненном желудке только усугубляла ситуацию, наделяя полностью довольное жизнью существо обманчивым убеждением, будто ничего более в целом мире ему не нужно, кроме сытного обеда и укромного уголка, где можно с чистой совестью отдыхать столько, сколько душа попросит. В самом деле, после полудня шехзаде был предоставлен сам себе, свободный от нудных занятий, домашнее задание он, как обычно, оставлял на самый поздний вечер, не вполне искренне обещая себе, что непременно вспомнит об этом раньше, чем удобно устроится в постели, готовясь заснуть, и теперь главной его заботой оставалась Хафса Султан, его строгая, влюблённая в идеал и порядок мать. Непреклонной госпоже, обладающей выискивающим взором хищного орла и острыми клыками разъярённой львицы, ничего не стоило отыскать отлынивающего от учёбы наследника даже в самых затаённых местах дворцового сада и незамедлительно призвать его к ответственности, ибо ему доверили самый важный санджак в империи, из которого он выйдет всемогущим султаном, а значит, он должен быть подготовлен к своей будущей миссии наилучшим образом. Сколько бы Сулейман не втолковывал ей, что уже давно перестал быть ребёнком и может сам распоряжаться своим временем, суровая Хафса Султан не находила покоя своему возбуждённому сердцу, пока лично не убеждалась, что в преддверии ночи её единственный сын безвылазно сидит в своей комнате, обложившись книгами, да к тому же, несговорчивая госпожа ещё приставляла к нему пару служанок и наказывала не спускать с него глаз, пока он готовит уроки на завтрашний день. Правда, она не знала, что уже через пару мгновений, стоило ей уйти, бесхребетные служанки оказывались за запертой дверью господских покоев, растерянные и смущённые, а не чувствовавший за собой никакой вины шехзаде уединялся в своих апартаментах с Ибрагимом, почти до поздней ночи играя с ним то в мангалу, то в нарды, то в морской бой. Что самое поразительное, именно Ибрагиму всегда удавалось найти верные, непринуждённые слова, чтобы уговорить Сулеймана хотя бы один раз прочитать заданную по истории тему, так что после пары сыгранных партий в нардах (где, к слову, Сулейман почти всегда уступал своему новому другу) наследник нехотя погружался в чтение ненавистного учебника, подстрекаемый захватывающими рассказами Ибрагима, который каким-то образом знал порой больше, чем сам ходжа-эфенди, их строгий учитель. Случалось, лишь под утро молодые приятели расходились наконец по своим комнатам и совсем ненадолго засыпали каждый в своей постели, и несмотря на то, что на рассвете они вставали с трудом и, не выспавшиеся и уставшие, брели на уроки, они были счастливы, как счастлив любой не искушённый жизнью подросток, нашедший того, с кем можно разделить всю безрассудную прелесть сумасшедшей юношеской поры, такой сладостной и горькой одновременно. За прошедшие несколько дней Сулейман успел столь сильно привязаться к молодому музыканту, что не хотел ни на миг отпускать его от себя, но приходилось, ведь, помимо учёбы с шехзаде, Ибрагим посещал массу других занятий, необходимых ему для того, чтобы в будущем он смог сопровождать наследника на охоту или в поход. Так что сейчас, в одиночестве наслаждаясь заслуженным бездельем в тенистой беседке, Сулейман в очередной раз пожалел, что рядом нет Ибрагима, который несомненно произнёс бы какую-нибудь тонкую шутку и заставил бы шехзаде долго, без умолку смеяться, но в это время друг находился на тренировке по стрельбе из лука и должен был вернуться только к вечеру. Словно в насмешку над изнывающим от скуки Сулейманом, время текло мучительно медленно, солнечные полосы, избороздившие тихий свежий сад, будто не меняли своего положения, и оттого тоскующего шехзаде лишь ещё ощутимее клонило в соблазнительный сон: окружающие его естественные звуки полуденного парка постепенно терялись где-то в недосягаемой пустоте, превращаясь в незначительные помехи, и только чужой звонкий, пропитанный напускной торжественной интонацией детский голосок ещё долго продолжал мелодично звучать в ушах, навевая самые чудесные и привлекательные грёзы... — Сулейман! Ты меня совсем не слушаешь! Голос вдруг резко переменился, мгновенно расставшись со своей женственной певучестью, и теперь в нём отчётливо звенела неукротимая обида, от которой незаметно впадающий в забытьё Сулейман немедленно пробудился и вскочил, по привычке замирая с вытянутой в безукоризненной осанке спиной и господским разворотом плечей. Припорошенный было неугодным благоговейным туманом набегающих сновидений взгляд его слишком быстро прояснился, являя своему пристыженному обладателю аккуратную маленькую фигурку девочки, что не так давно только переступила первый порог на пути к взрослению и уже неотвратимо превращалась в девушку, обещая отличаться неповторимой внешней красотой и миловидным лицом с большими выразительными глазами, за которые в будущем многие известные чиновники будут готовы отдать все свои несметные богатства. С каждым днём она всё хорошела: природно стройный стан её вытягивался, становился грациознее и женственнее, обретая пленительно утончённые изгибы в районе узкой груди и ярко выраженной талии и завлекающую плавность, к которой она пока лишь начинала привыкать; лицо её пока оставалось по-детски невинным и доверчивым, но при желании на нём можно было распознать первые нечёткие черты женской зрелости, в круглых глазах появлялось всё больше какой-то тайной задумчивости, свидетельствующей либо о рано приобретённой мудрости, либо о неизлечимой тоске, обусловленной её меланхоличным темпераментом. Привыкший к смотрящему на него украдкой робкому взгляду Сулейман глубоко поразился неистовой злобе, что теперь неуправляемым пламенем кипела на поверхности всегда таких спокойных и миролюбивых глаз уязвлённого чужим безразличием существа, и ему тут же стало совестно за столь небрежное отношение к этому чувствительному, нежному созданию, чьи слёзы, будь они порождением боли, обиды, печали или гнева, неизменно терзали ему сердце беспощаднее любого кинжала. На миг шехзаде всерьёз испугался, что прежде неприметная, скрытая в тени собственных мыслей девушка вот-вот набросится на него с кулаками, хотя даже в раннем детстве он с ней никогда не дрался, поэтому поспешил напустить на себя самый сосредоточенный и убедительно вдумчивый вид, подавляя растущую растерянность. — Конечно, я слушаю, Хатидже, — примирительно произнёс он, невольно напрягаясь под испепеляющей силой девичьего разъярённого взора, что неотрывно буравил его прямо в лицо, так как его оскорблённая обладательница стояла аккурат напротив него посреди беседки, сложив перед собой тонкие руки. — Прости, на чём ты остановилась? — Я попросила тебя подсказать мне слова! — рассерженно прошипела его младшая сестра, грозно нахмурив свои ровные брови, и с откровенным раздражением закатила глаза, вдруг вся превратившись в маленького разозлённого котёнка, с той лишь разницей, что отсутствовала шерсть, которую можно было встопорщить. — «Меж ними пелена, она темна», а дальше что? — Ты же заверила меня, что всё выучила, — без намёка на какое-либо порицание заметил Сулейман самым невозмутимым тоном, не желая признаваться себе, что бессмысленный гнев молодой госпожи немало забавляет его. — Я забыла! — пуще прежнего раскричалась Хатидже, явно теряя последнее терпение, и обиженно надула свои плотно сжатые губы, с унизительной мольбой воззрившись на брата исподлобья. — Я всё время забываю это место! Так ты подскажешь или нет?! Пожалуйста! С притворным недовольством вздохнув, Сулейман порылся в памяти и без труда обнаружил в голове сохранившийся в безукоризненной целостности нужный сестре стих, написанный Джеляледдином Руми и года два назад выученный им наизусть по настоянию учителя литературы. Поскольку Хатидже родилась позже него, она ощутимо отставала по программе обучения, так что часто брат помогал ей с уроками, применяя полученный раннее опыт и заодно повторяя прошлые темы, что приносило ему незаменимую пользу, пусть иногда он едва ли пересиливал себя, ничуть не радуясь необходимости снова погружаться в муторную учёбу. Что до Хатидже, она слыла прилежной, аккуратной и послушной ученицей, а своей ненасытной жаждой знаний она напоминала Сулейману Ибрагима, для которого занятия являлись, прежде всего, самым лёгким способом разузнать как можно больше об огромном мире, прежде чем стать его неотъемлемой частью. Однако, Ибрагим ни разу на памяти Сулеймана не рвался к безупречности, ему не чужды были невинные забавы, ради которых он без зазрения совести мог пропустить урок-другой, если знал, что неугомонному шехзаде это принесёт куда больше радости и счастья. Хатидже же, напротив, стремилась всё делать идеально, без малейших изъянов, из-за чего часто она впадала в пугающую одержимость и очень расстраивалась, когда у неё что-то не получалось или преподаватель оценивал её работу недостаточно высоко, чтобы удовлетворить её загнанное до безрассудного заблуждения самолюбие. В погоне за несуществующим идеалом Хатидже нередко изводила себя напрасным волнением, становилась дёрганной, напряжённой и раздражительной, теряя всю свою застенчивую миловидность и внешнюю безмятежность, будто вместо доброго, невинного ангела к ней подселялся подозрительный, неумолимый демон. Нечто похожее происходило с ней и теперь, пока она рассказывала наизусть заданное стихотворение и мгновенно впадала в истерическую панику при любой мельчайшей оплошности, даже если Сулейман уверял её, что ничего страшного не произошло. — «Мой звук не ветер, но огонь, и всякий раз...», — с наводящей интонацией заговорил шехзаде, подавшись к сестре и вперив в неё проницательный взгляд, будто стремясь внушить ей собственные воспоминания, только бы избавить её от ненужных переживаний. — «Не холодит он — обжигает нас»! — восторженно подхватила Хатидже, мгновенно приободрившись, и потускневшие было глаза её неудержимо загорелись пробуждёнными воспоминаниями, а на опечаленном лице отразилась мягкая улыбка признательного облегчения, с которой она и продолжила читать: — «И если друг далек, а я близка...» — «...То я — ваш друг: свирель из тростника», — в унисон с ней закончил Сулейман, подстроившись под певучую развязность женского голоса, и вдвоём они выразительно вытянули последнюю фразу, с незабвенной любовью смотря друг другу в глаза и обмениваясь искренними улыбками, вот-вот готовыми смениться беспричинным смехом. Долгий судорожный вздох вырвался из груди сестры, когда она вымолвила заключительное слово, и после этого своеобразного испытания она показалась Сулейману измученной: милое лицо её болезненно побледнело, то ли от страха и волнения, то ли от чего-то ещё, но при этом оно светилось настоящим удовлетворением, что не могло не успокоить настороженного её состоянием шехзаде. Несколько шаткой поступью пройдя в глубь беседки, юная госпожа тяжело опустилась на скамейку подле брата и перевела чуть учащённое дыхание, насыщаясь истинно райским воздухом, какой бывает в Манисе только в разгар слякотной, ревностно переменчивой весны, за чьё непредсказуемое настроение местные жители любили сравнивать её с докучливой женой, которой невозможно угодить, что бы ты ни делал: она найдёт, к чему придраться, и уже к вечеру сменит свою тёплую нежность на праведный гнев, сопровождаемый неожиданным холодом. Но для Сулеймана весенняя пора, прежде всего, считалась предупреждением к грядущему сезону охоты — именно в это время года пробудившееся от зимней спячки зверьё начинает спариваться и обзаводиться потомством, так что уже летом некоторых животных можно будет отстреливать. Конечно, даже весной шехзаде не мог утерпеть, чтобы не съездить в лес хотя бы пару раз, и тогда он давал себе слово, что не станет трогать молодняк, поскольку всё-таки именно от него зависел извечный круговорот привольной жизни, что безвозмездно дарила юному наследнику надёжное убежище от дворцовых обязанностей и правил, где он любил придаться всем своим тайным раздумьям и где ему не не приходилось притворяться кем-то другим. И вновь мысли его вернулись к Ибрагиму — скорее бы они отправились на охоту вместе, скорее бы Сулейман показал новому другу свои излюбленные места, скорее бы они загнали свою первую и далеко не последнюю совместную добычу... — Давай сегодня вечером почитаем вместе! — вконец разомлев от какого-то нерушимого счастья, предложила Хатидже, снова сама того не ведая прервав приятные Сулейману мечтания, в которых он уже во всю прыть гнался за стремительным оленем наравне с ловким Ибрагимом, готовясь повалить желаемую жертву. — Мы так давно не проводили время вдвоём! — Прости, сегодня я не могу, сестрёнка, — с неподдельным сожалением выдавил из себя Сулейман, почувствовав себя ужасно от того, что ему пришлось отказать собственной сестре, но ещё хуже ему стало, когда до того неугасаемо горящие беспричинной отрадой глаза госпожи разом потемнели, затаив на дне уже знакомую ему сердечную обиду. — Мы с Ибрагимом договорились поиграть в мангалу... — Опять этот Ибрагим?! — с внезапным ожесточением взвилась Хатидже, прожигая брата откровенно вызывающим взглядом, так что тот обескураженно замер, никак не ожидая от неё столь бурной реакции. Что это на неё нашло? — С тех пор, как он здесь объявился, только и слышу от тебя: «Ибрагим то, Ибрагим это»... Надоело! А про меня ты совсем не думаешь, да?! Я для тебя пустое место?! — Что ты такое говоришь? — беспомощно пролепетал изумлённый Сулейман, на всякий случай отодвинувшись от разъярённой сестры подальше, и едва заставил себя выдержать её нестерпимо жгучий взор, под прицелом которого его ошеломлённое сердце словно теснила странная боль. — Ты моя сестра, моё самое дорогое сокровище, я люблю тебя! Просто Ибрагим — мой друг... — Ага, друг! — бесцеремонно перебила его Хатидже и демонстративно отвернулась от него, сложив руки на груди и гордо вздёрнув острый подбородок. — Свирель из тростника, как же! Кроме него, ты никого больше не замечаешь! Своих наложниц ты так не лелеешь, как его! Непрошенное смущение бросилось в голову растерянному наследнику предательским приливом крови к пылающему лицу, поселив в его груди неприятный трепет, и он поспешно встряхнулся, радуясь, что сестра не смотрела на него и не видела столь чудовищно правдивого подтверждения её громким словам. Вероятно, она всего лишь хотела побольнее его задеть, но отчего-то услышанное не столько уязвило Сулеймана, сколько впервые заставило его по-настоящему задуматься над завидной судьбой обычного раба из Парги, который, в общем-то, ничего особенного не сделал, чтобы заслужить такое расположение со стороны самого шехзаде. В самом деле, что в нём такого бесценного, неповторимого и удивительного, что могло решительно пленить юного шехзаде, вынудить всем своим сердцем потянуться к этой непорочной душе, чересчур искренней и свободолюбивой для такого сурового места, как султанский дворец? Рождённый благородной кровью, воспитанный со всей тщательностью и трепетностью, как того требуют древние дворцовые обычаи, навеки скованный собственными обязательствами перед вверенными ему жизнями, Сулейман всегда втайне мечтал о чём-то гораздо более прекрасном, чистом и настоящем, и, похоже, только с появлением в его жизни Ибрагима он наконец почувствовал в себе силы найти свою истинную судьбу. — Подумать только, какая удача! — продолжала тем временем распыляться Хатидже, давая волю своим надорванным чувствам, и, вскочив с места, она принялась расхаживать туда-сюда по беседке и яростно жестикулировать. — Не успел во дворце появиться, как его приблизил к себе сам шехзаде! Да что в нём, в самом деле, есть такого, чего нет, допустим, во мне или в той же Гюльфем? Что в нём особенного, Сулейман?! Почему ты его так ценишь?! — Потому что мы с ним похожи, — тихо обронил Сулейман, не горя желанием ещё больше раздувать эту бессмысленную ссору, и его сдержанно ледяной голос, обжигающий своим непоколебимым равнодушием, словно по волшебству потушил яростное пламя чужой обиды, заставив Хатидже в смятении замолчать. — Ибрагим совсем не такой, как все, сестра. Он может казаться непримечательным, застенчивым, боязливым, но на самом деле он смел, решителен и невероятно умён. В нём есть жажда жизни, жажда свободы, как и во мне. Пусть Ибрагим не знает, каково это родиться шехзаде, будущим султаном, от которого зависит судьба целого государства, он единственный понимает мои чувства. Он знает, как мне бывает тяжело, и пытается помочь мне. Когда он рядом, я словно становлюсь другим... Я становлюсь самим собой. Вот, кто он для меня, Хатидже. Ибрагим — моё зеркало, моё отражение, часть моей души, которую я потерял в тот день, когда переехал в этот санджак. Он мой спутник по жизни, мой ангел-хранитель. Мой брат. — Но... Как же я? — на пике лихорадочного замешательства пискнула потрясённая Хатидже, разом поникнув тонкими острыми плечиками, и огорчённо понурила голову, избегая смотреть на брата бесконечно разочарованным взглядом. — Ты говорил, что я твой лучший друг, и обещал, что мы всегда будем самыми близкими... Значит, ты обманывал меня? — Ты всегда будешь близка мне и любима мной, сестра, — серьёзно произнёс Сулейман, меряя маленькую госпожу бесконечно нежным взглядом, таким, каким он смотрел лишь на неё, но, вопреки его пугливой надежде, она так и не обернулась на него, погрузившись в удручённое молчание. — И, раз уж ты мой лучший друг, постарайся понять меня. В стенах этого дворца я задыхаюсь, тяжёлое бремя наследника давит мои плечи к земле. И ни ты, ни кто-либо ещё из моей семьи не может разделить со мной этот тернистый путь к трону. А Ибрагим может. Он может разделить и разделит со мной этот путь. Отныне я больше не буду одинок, моя бесценная Хатидже. У меня появился тот, кого я буду любить не меньше, чем всех моих покойных братьев, и больше, чем своего собственного отца.